На мостик обрушился ливень. Густой поток воды мчался над волнами косой стеной, под ударами ветра взрывался белыми вихрями.
Захлопнули верхний рубочный люк — чтобы поток воды не хлестал внутрь лодки. Дизеля работали под РДП — как в подводном положении.
Волны появлялись из белой тьмы. Лодка словно и не движется, все на одном месте — только море под нею то выгибается, то проваливается.
У основания рубки слышится лязг: будто стальной, звонкий топор подрубает рубку, пытается снести с корпуса-веретена. Дрожь прокатывается, нечастая, крупная — лоб волны бьет в узкий, закругляющийся круто рубочный лоб.
— А мы едем да едим. Опять же: поедим да и дальше едем.
— Это самая изумительная острота, какую я когда-нибудь слышал.
Кузовков на Батуева не обиделся. Он подмигнул Ситникову, стоявшему около шкафчика с посудой, и протянул тарелку:
— Подлей-ка еще… Да нет, нет! — замахал он рукой на вестового. Полчумички. Достаточно!
Батуев заухмылялся, минер Хватько, подтолкнув локтем Батуева, показал пальцем на Кузовкова:
— Ха! Полчумички! Тоже сказать: добавка!
— А хоть и полчумички, а все же добавка. А вы над своими чумичками рты пораскрывали. Сидите квелые да осоловелые. Тоже мне — корсары!
Корсаром он называл Хватько. Тому до сих пор еще нравилась юношеская литература про романтических морских разбойников. Может быть, воображая себя героем стивенсоновского романа, Хватько отращивал бороду и усы, они росли у него отдельными рыжими клоками.
Батуев, приняв шутку и на свой счет, решил, видимо, не сдаваться: водил ложкой в тарелке с супом. Хоть тащил он ложку старательно, через всю тарелку, а зачерпывал мало: только крупинку-две подцепит да буквально каплю жижицы. Он часто доставал носовой платок и утирался. В одной рубашке, надетой на голое тело, но застегнутой на все пуговицы, и при галстуке, Батуев выглядел особенно тощим и длинным.
Ситников вдруг зажал ладонью рот и забормотал, остановившись в проходе, перед Батуевым:
— Прошу разрешения! Прошу разрешения!
Механик неторопливо поднялся и убрал разножку, на которой сидел. Хватько, враз побелевший и сморщившийся, грузно приник к столу, ноги подобрал — тоже давал дорогу матросу. Штурман, сидевший там же, на проходе, между столом и стеной каюты, как и минер, подобрался, освободил какое-то пространство, достаточное, чтобы за спиной его мог проскочить вестовой.
— Прошу разрешения! Прошу Разрешения! — голос Ситникова булькал, матрос бегом помчался вон из отсека.
— Ну! — сказал Хватько, мотая головой. — Не мог немного обождать! Пообедал я опять, называется.
Он отодвинул от себя тарелку, насколько можно было отодвинуть ее на этом узеньком столе, где сидевшие напротив чуть не касались друг друга головами, но тут же схватил ее — щи расплескивались.
— Доктор, чего смотришь? — сказал Кузовков. Потом повернулся к Барабанову. — Командир, обяжи подчиненных честно исполнять свои обязанности. Что это за порядок! Одну воблу съел и компот выпил. Ни первого ни второго. А Батуев… Тот вообще неизвестно чем питается. Даже свою воблу и ту в карман спрятал.
— Он по вобле счет дням ведет, — оживился сразу Хватько. Не мог он упустить случая, чтобы не уколоть надменного Роальда. — Себе под подушку рыбки складывает. А ночью считает: сколько дней уже прошло. И сколько дней еще до встречи с дорогушей осталось.
Хватько знал, что Батуев мог лопнуть от ярости, когда слышал, как жену его, перед которой он благоговел, называют таким именем: «дорогуша».
— А дорогуша, — продолжал минер с особенным наслаждением, — хвостом театры главной базы метет. Вместе с моей женушкой, — а жены их. Несмотря на распри мужчин, были задушевными подругами, — сейчас хвостами по паркету!
— Прошу разрешения! — Батуев рывком поднялся и сделал сразу шаг, чтобы выйти отсюда, из отсека.
— Никакого разрешения! Никакого разрешения! — замах рукой Кузовков. — Командир, останови! Кто же второе за механика есть будет?
— Верно, верно, — сказал Барабанов. — Ты, Роальд Сергеевич, давай садись. Пудинг сегодня наши мастера приготовили неплохой — ты давай вилкой немного поработай. А задиристому Хватько мы сейчас тоже кляп в рот забьем: обяжем съесть полную порцию второго.
Как было ни жарко, как ни изматывала духота, а после долгих суток глубоководного марша теперь, на поверхности бурливого океана, дышалось свободнее, глубже. Теперь не жили тем постоянным напряжением, когда кажется, что каждый нерв, каждая клетка тела чувствуют, слышат ту невероятную силу, которая сдавливает корабль, ищет предел его прочности, рвется внутрь лодки, в отсеки, к живому. Не было того напряжения…
Минер Хватько, так и не справившийся с пудингом, пошел на вахту, наверх, с чувством, похожим на легкое похмелье: мутит, но не сильно, а вообще-то все на белом свете кажется не таким уж серьезным и важным…
Наверху, на ветру, дышалось легко. На душе особенно было спокойно: здесь пустынный, штилевой район океана. И шквал, взбудораживший безбрежный простор, притихал. А это было и совсем отлично: ветреную погоду Хватько не любил — не мог привыкнуть к качке.
После вечернего чая, перед тем, как прилечь отдохнуть, командир поднялся на мостик покурить. Как всегда, по привычке подводника, только лишь встав над люком, он бросил взгляд вперед, вправо и влево. И сразу вдруг побелел. По-кошачьи выгнувшись, вглядывался в светлую дорожку за кормой. И рявкнул вдруг прямо в люк, слабо белевший светом приглушенным, лившимся из далекой, далекой глубины: «Стоп оба!»
Команда его, отрепетованная матросом, стоявшим ниже мостика, в рубке, тут же была сообщена машинному телеграфу. В отсеке дизелей загомонили ревуны. Старшина Разуваев услышал в наушниках, увидел на циферблате указателей хода: «Стоп!» Кошкой кинулся к штурвалам, к рычагам. Рывок, второй: дизеля заглохли. И сразу во всей лодке и на мостике (особенно на мостике) стало необычно тихо. Напряженная тишина заставила сразу всех, от первого отсека до последнего, прислушаться, приготовиться. К чему приготовиться — никто еще не знал. Но знали все, что в океане, в далеких пустынных водах, когда лодка шла курсом, которым ей еще долго предстояло идти, моторы вдруг ни с того ни с сего не останавливаются.
— Что там? — спросил командир, все еще по-кошачьи выгнувшийся и взглядом впившийся куда-то в дорожку флуоресцирующей воды.
— Что там?
Хватько, достаивавший часы вечерней вахты, мечтавший о стакане крепкого чаю, теперь будто взброшенный командой «Стоп оба!», топтался на самом верху рубки, хватался за бинокль, снова опускал его и тоже всматривался в светящуюся дорожку, какая оставалась за винтами.
— Что?!
Хватько увидел теперь, на что смотрел командир, о чем спрашивал.
За кормой, в полукабельтове, или даже ближе еще, плавала большая прямоугольная банка из-под консервов.
«Вот это штука! — воскликнул про себя Хватько. — Вот это хлопнул ушами! Вот это выдал пузыря!.. Как же я просмотрел?»
Пятнадцать минут назад дана была команда: «Выбросить мусор, остатки еды!» Не в каждом районе и не в любое время может быть дана такая команда.
«Кто бросил банку?» — подумал Хватько.
В это время внизу, под надстройкой, раздался голос Комарникова.
Это комарников швырнул вниз консервную банку. Не растоптал ее, не сплющил, чтобы она тут же утонула, а прямо так и швырнул, вместе с корками хлеба, с костями, бумагой.
Командир, увидев эту банку, поблескивающую сейчас уже далеко за кормой, взбеленился.
— Подводники! — кричал он на вахтенного. — Корсары! Усы пиратские себе отращивают! Бороду! А элементарных правил не знают!.. Ну что вот теперь?! Ну, бегите теперь за ней! Ну, топите ее! Или что?..
Командир стоял теперь тоже на самом верху — лицом к лицу с вахтенным. Смотрел глазами яростными в большие, растерянные глаза Хватько.
Хватько прыгнул вниз, на подножку, нагнулся к люку:
— Левый малый назад!..
Банку топили долго — она никак не захлебывалась. Пришлось боцману Шайтанкину бросить на нее петлю, пришлось вытащить банку на кормовую надстройку…
К командиру, когда он пришел к себе в каюту, постучался заместитель по политчасти. Шагнул бочком в узкие дверцы, прикрыл их за собой, сел на стул. Барабанову, поскольку единственный стул оказался занятым, ничего не оставалось, как сесть на койку или даже прилечь. Он и прилег. Закинув руки за голову, ждал, что скажет ввалившийся с решительным видом замполит.
А Кузовков сидел. Не торопился объяснить, с чем пришел. И Барабанов не выдержал.
— Ну, что, — сказал он зло, сбрасывая с койки ноги и попадая ими сразу в ботинки. — ну, пришел выговаривать по партийной линии? Намекать на недостойное обращение с подчиненными? Пилить за то, что, как баба на рынке, как неврастеник, кричал на потерявшего всякую бдительность вахтенного? Это хочешь сказать?
— Не могу я этого сказать. — пошевелил плечами, которым было тесно в старом выцветшем кителе, Кузовков. — Баба на рынке, неврастеник — не могу я такими словами говорить с командиром. Не положено.
— Не крути! Вижу по твоим глазам, что ты сейчас думаешь. Пример собою должен являть! Образец! Как же! Командир, подводник. Человек без костей, без нервов. А он раскричался. Расшумелся, раскипятился, как пустой самовар! Это думаешь?
— Не положено мне такое о командире думать. Не думаю.
Барабанов нагнулся, нахохлился. Походил он на сердитого, взъерошенного воробья, который спрятался от ненастья под крышу. Смотрел он пристально, остро в глаза своего заместителя, словно искал в них веселую искорку, словно спрашивал: «Ты почему со мной такими деревянными словами сегодня говоришь? Ты или меня дураком стал считать или таковым прикидываешься?» Не нашел он обычной веселой искорки во внимательно-холодных глазах Кузовкова и рассердился вдруг окончательно.
— Да, знаю, — заговорил почти шепотом, свистящим, прерывистым. — Знаю, что надо было спокойнее. Холодно, по уставному: трое суток ареста — вахтенному! Десять — разгильдяю матросу. Знаю… Но только здесь, — ткнул пальцем вниз, указывая на дно, в глубину, — может быть, где-то близко здесь Двадцать шестая лежит. Сплющенная, раздавленная, как та самая банка, которую мы сейчас топтали, прежде чем выбросить.
Кузовков откинулся на подлокотник стула. Лицо капитан-лейтенанта напряглось. Тяжелый округлый подбородок заострился. Небольшие зеленоватые глаза утонули — надвинулись на них крупные складки век. Короткие русые волосы поднялись щетинкой приготовившегося к обороне ежа. Пальцы правой руки сжались в кулак, и этот кулак лег на стол перед дверцей небольшого командирского сейфа.
— Вот оно что, — сказал Кузовков с глухой многозначительностью — он делал для себя открытие. — Понятно мне теперь, что у тебя в глазах. Понятно, почему они бегают. Пока задание на поход не получили, человек человеком был. А после — как подменили. Понятно теперь. Мы, значит что, по маршруту Двадцать шестой океан режем? И почему же ты не скажешь мне об этом? Это ведь очень важно. Это для экипажа…
— Ты брось, — командир привстал, казалось, хотел сразу протиснуться к двери, как можно плотнее прикрыть ее. — Ты это оставь. Не каждый должен знать все. Есть тайны, которые, открывшись способны сломать человека. Ты думаешь, если наш хлипкий Комарников будет вспоминать о Двадцать шестой, то это укрепит его чувства?.. Нет, ты оставь! Ты это не трогай! Вот уж когда вернемся…
Кузовков сидел насупившись. Он и слушал и не слушал горячие, срывающиеся слова товарища, начальника. Он думал. Он по-своему взвешивал эту тайну. Он мысленно ставил под ее тяжесть людей, которые были здесь, в лодке. Он словно смотрел, как они принимают на плечи свои эту тяжесть, не гнутся ли, не ломаются? Даже если один!..
Как стоят в угольной шахте крепежные стойки? Все держат тяжесть. И если сломается одна, то сразу и другая гнется, ломается, и третья, и десятая — обвал!.. Нет, когда тяжесть огромна, не следует ее увеличивать. Прав командир.
— Ну, хорошо, — сказал Кузовков, — я согласен. Но скажи мне, а что с тобой? Ты не замечаешь за собой такого чувства, что тебе иной раз беспричинно хочется оглянуться?
Барабанов потупился. Улыбка смущения появилась на черном, с глубоким прочерком морщин, обветренном лице.
— Ты это брось, — сказал он и виновато и с усмешкой. — Оглянуться!.. выдумываешь. А между прочим, — поднял спокойные глаза (они сейчас весело блестели), — ты иногда прямо в точку бьешь. Вот сейчас мне действительно охота на эту тварь, — указал на сейф, — оглянуться. Понимаешь, — продолжал он почти со смехом, будто освобождаясь от неприятного и ненужного груза, который бог весть для чего таскал на себе. — Понимаешь, вот эта тварь иногда Мефистофелем кажется. Если еще свет потушишь, глаза чуть прикроешь. И посмотришь…
Он прикрыл глаза — влажная оболочка хрусталика чуть-чуть блистала меж ресницами, почти сомкнутыми.
— Вот так прикроешь. И смотришь. И вдруг… действительно, Мефистофель какой-то. Вот, понимаешь, замочная скважина, как глаз какой-нибудь. Даже с блеском. Знаешь, как в темноте иной раз глаза сверкают? Вот так же. Уставился на тебя, будто напоминает: «А за дверцей, под замком, карта-схема лежит. Маршрут похода. Тот самый, которым Двадцать шестая ушла».
— Да, Роман, — Кузовков покачал головой, — так себя действительно к разным чертям-Мефистофелям в объятья загнать можно. Такими думами. Если тебе этот сейф глаза мозолит, давай снимем его. Запихнем под стол. А то этот световой эффект в замочной скважине все нервы тебе истреплет. И не сиди ты тут. Ты часто за закрытой дверью уединяешься. Иной раз охота с тобой в шахматы сразиться, а как подступишься? Стучать? Не всегда как-то и духу хватает, чтобы постучать. Командир. Может, важное что обдумывает.
— Брось, брось, — Роман Спиридонович улыбнулся вдруг, стал завязывать шнурки ботинок. Сказал:
— А ты блестящий выход нашел. Действительно, запихнем этого Мефистофеля под стол. Между прочим, там его и штатное место.
Сняли сейф, поставили на палубу. Пихнули под стол.
— Пройдемся, — предложил командир. — по отсекам. А то хоть меня и выстегал, этак приятно выстегал, как в бане, на полке, веником, а все же у меня что-то кошки на душе скребут. Очень уж все спокойно. Уж такая безжизненная тишина в океане. И именно здесь как раз, возле этого острова.
Они вышли из каюты. Кузовков впереди, Роман Спиридонович за ним. Замполит первый увидел, что сферическая дверь в центральный отсек распахнута. И хотел крикнуть вахтенным, даже ругнуть их за это грубейшее нарушении порядка в лодке. Но командир вдруг схватил его локоть, сжал, будто сказал: «Молчи!» И когда замполит обернулся, удивленный, Барабанов качнул головой прямо: «Смотри!»
Они чуть пригнули головы, потому что сферическая дверь расположена низко, — смотрели.
В центральном посту, как раз на основном проходе, очень хорошо видимый отсюда, стоял электрик Комарников. Он стоял перед штурвалом, открывающим кингстоны той цистерны, которую затопляют, если нужно камнем вниз, на глубину. Он стоял, и лицо его было мертвенно-бледным. Видимо, свет на лицо падал неяркий.
Комарников не должен был тут стоять. В лодке весь экипаж строго расписан — у каждого свое место. Только с разрешения или по команде можно переходить из отсека в отсек. Сейчас Комарников не должен был здесь останавливаться… Командир сделал быстрый шаг, отстраняя замполита, — он будто что-то увидел. Быстрый, решительный шаг. И вдруг из локационной рубки, с той, далекой стороны центрального отсека раздался голос, неожиданный, казавшийся истошным:
— Работает радиолокационная станция подводной лодки типа (назвал тип)! По пеленгу!
— Всем вниз!
— Это уже командир гремел: прыжком к двери, ужом в дверь и — в центральном.
— Боевая тревога! Срочное погружение!
Сверху, с мостика, один за другим, один за другим, скатывались: вахтенный, рулевой, сигнальщик. Захлопнулся верхний рубочный люк. Будто гигантские ременные бичи хлестнули по стальным бокам — выбросился воздух из «быстрой». Лодка накренилась, будто бы замерла, остановилась в этом наклоне.
— Штурман, под килем? — вопрос Барабанова был быстрый, как выстрел. Ответ — тоже чеканно-стремителен. Штурман сообщил, что здесь начинается отмель: ее широкий длинный язык, как бы продолжая под водой остров, выползает в океан. Под килем лодки глубина сто пятьдесят метров.
— Глубина… — это докладывал боцман, сообщая, насколько метров уже погрузились.
— На… метрах, — командир назвал цифру, далекую от той, какою на карте штурмана обозначалась здесь глубина, — задержаться.
— Есть…
Боцман еще не успел ответить своего обычного, простого: «Есть задержаться на… метрах!» Еще не переложил рули (рано было их перекладывать), чтобы вывести лодку из резкого наклона, с каким шла она вниз. Еще не успели в системе дифферентовки послать лишнюю тяжесть к корме, чтобы облегчить носовую часть, чтобы стремительнее выровняться, встать в горизонтальное положение. Еще лодка с обычным резким наклоном, уходя от возможной опасности, устремилась вниз. И вдруг тихий, но зловеще явственный шорох пополз вдоль бортов. Он расходился от носа — будто шершавые гигантские ладони поймали, зажимают стальное туловище корабля. Толчок!.. механик Батуев с трудом удержался на своем высоком вращающемся стуле; удержался. Но его развернуло лицом к корме. Командира бросило на перископ. И только обхватив стальной столб, прильнув к нему, Барабанов остался на ногах. Штурман вывалился из своего «закутка».
Погас свет.
— Продуть «быструю»! — в зловещей темноте команды звучали, как взрывы: одна, вторая, следом друг за другом, единой очередью. — Продуть «среднюю»! Аварийное освещение!.. Продуть!..
Ухали гулкие раскаты. Сжатый воздух, врываясь в цистерны, выбрасывал их них воду. Лодка, все более и более освобождаясь от тяжести, должна была пулей лететь вверх.
— Глубина?
В руках Шайтанкина уже вспыхнул свет аварийного фонаря.
— Глубина девяносто!
— Продуть!
Еще одна цистерна освободилась.
— Глубина?
— Девяносто.
Пауза в полсекунды, но похожая на вечность. Темноту, холодный мрак отсека рвет несильный свет аварийных фонарей. Безжизненным блеском отсвечивает латунь штурвалов; стекла приборов мерцают, как куски нетающего, вечного льда. Тишина. Нет никого… Как будто бы нет никого, хотя здесь и были, и жили, и чувствовали… никого. Тишина. И в этой тишине негромкий голос. Даже не столько команда, сколько раздумье, мысль вырвавшаяся нечаянно.
— Стоп продувать… Осмотреться в отсеках… Врезались в дно, — и уже более громко, обычно, по-барабановски, разносится суровая команда:
— Аварийная тревога!.. Акустики, слушать чужую лодку!
Акустики докладывают, что ничего не слышат. Ничего…