Перед пламенным алтарем церковным поникли двое — молча, недвижно, смиренно. «Должно быть, калики перехожие, — думает юноша Бесплотных, замечая, как похожи эти двое друг на друга какой-то лесной косматостью, какой-то отстраненностью нищенской от мира сего. — Хотя откуда теперь калики? И главное — куда?»
Звучит первая песнь канона, повествуя, как встают стеною воды по правую и левую сторону, образуя сухой проход для беженцев египетских, а затем по мановению Господней руки смыкаются и ввергают в море колесницы и всадников всевоинства фараонова. «Вот и Петербург, — представляет юноша Бесплотных, — стоит между водяными стенами, а мы, как египетские беженцы, идем по сухому проходу и с отчаянием смотрим вдаль, на белый просвет, на прорубленное солнечными лучами окно в облаках, пока не взмахнет Господь рукою». И такой ясною становится эта картина городского движения между разомкнутых вод, что, выйдя на улицу, вглядывается юноша в облачные столпы над городом — не мелькнет ли огненная десница в высоте?
А те двое, между тем, тоже выходят из церкви и, как по команде, одновременно расходятся в разные стороны — один спешит на Литейный проспект, а другой назад, в Египет.
«Вот как!» — сожалеет юноша, что не может раздвоиться, и следует в былое, мерцающее за углом. Калика идет настороженно, как будто третьим глазом наблюдает беспардонного преследователя. И вдруг резко разворачивается, глядит в упор: «У меня ничего нет».
«А мне ничего и не надо, — отвечает юноша. — Мне просто интересно».
Отец Евлампий — съемщик убогого времени и пространства, обрамленного круглой печью и пыльным зарешеченным окном — говорит, что монашествует в миру. Каждый угол его петербургского измерения необычаен и неповторим. В одном углу, на деревянной полочке, стоят стоймя могучие резиновые спеченики — с красными рыбьими присосками, с двумя камушками яхонтами, вибрирующими как головастики. В другом углу светятся золотом иконы святых страстотерпцев, обретенные в окрестностях средиземноморья. В третьем углу висят потемневшие портреты вчерашних вождей в рабочих кепках и без, а над ними поблескивает цветная фотография Самого — он сидит китайским Буддою и смиренно лепит глиняный горшочек. А четвертый угол пуст — ни полочек, ни изображений. Только под потолком тонкая паутинка струится, занавешивая некую темную прореху.
Отец Евлампий собирает на стол вечерять — вареная картошка в мундире, нарезанный репчатый лук, окропленный горьковатым маслом, бутылка дешевого портвейна. «Это бормотуха, — предупреждает Евгений, взглянув на аляповатую этикетку. — Это вообще нельзя пить».
«Можно! Еще как можно! — посмеивается хозяин. — Вот я сейчас молитовку сотворю, и преобразится бормотуха в дивное виноградное вино».
Сосредоточившись, он ворожит над бутылкой, и вино действительно становится густо-сладким и терпким. Осторожно смакует юноша обворожительный напиток — благодать!
«А что, батюшка, — интересуется Евгений, — что за инсталляции по разным углам расставлены — там фаллосы, тут иконы, там вожди, тут пустота в паутине?»
«А это, — говорит отец Евлампий, — это духовный путь наш от начала до дня сего — от языческих спечеников к святым мученикам, от святых мучеников к железным мечникам. А ныне опять к идолам — спеченикам железных мечников. У мучеников, вестимо, спечеников нет — они бесплотные и бесполые, как ангелы. А в четвертом углу — наше будущее».
«Что за будущее такое? — удивляется Евгений. — Разве возможно такое будущее, да еще с прорехами? Человек не может жить, только и направляясь в пустой угол».
«Может! Еще как может! Я хотел было поместить там фигуру огнекрылого ангела, да раздумал — не пришло время».
«Как не пришло?»
«Так — не пришло. Рано еще ангелу прилетать туда, где его не видят. Вот ты не обнаружил, и возмущаешься. А чего возмущаться? Раз не увидел его изначально, так и при свечечке не разглядишь».
Отец Евлампий пьет, покряхтывает, Святым Духом закусывает. Вот уже и глазки замаслились любострастным блеском: «Ангелочек, — гузынит он протяжно. — Ангелочек!»
Вздрагивает юноша, как от ожога электрического: «А батюшка-то того! Ненастоящий батюшка-то!» И явственно видит он, как удлиняются влажные пальцы в осклизлые осьминожьи щупальца, как растягивается гнилозубая улыбка в огромную смердящую пасть, как проступает на рубахе острый гребень позвоночника, когда батюшка, встав из-за стола, затепляет свечечку в пустоте.