1966

Природа поэтического

Среди многочисленной корреспонденции, ежедневно поступающей в редакцию, нередко встречаются письма молодых (и не только молодых) людей со вложенными в них несколькими страничками стихов — зачастую первыми пробами их пера. Стихи эти большей частью представляют собой очень слабую попытку из области литературного версификаторства, более чем приблизительное сочинение на тему очередной смены времени года, предчувствия любви или весьма косноязычное словоизъявление лирического героя относительно бурь, ветров и жажды всевозможных жизненных беспокойств.

Стихи такого рода не вызывают особенных затруднений при их оценке, чего нельзя сказать о другой части подобных обращений в редакцию, где содержатся несколько иного характера вопросы, обычно тривиальные в подобных случаях, но тем не менее весьма важные для их авторов: стоит ли вообще продолжать сочинять стихи, имеются ли для этого хотя бы незначительные способности и как добиться поэтического мастерства. Именно эти вопросы часто ставят в затруднительное положение тех, кто обязан на них ответить. И поэтому, думается, будет нелишне порассуждать здесь о некоторых, может, и не новых для творчества вообще, но немаловажных в каждом отдельном случае истинах.

Начнем, пожалуй, с выяснения, что такое поэзия? Некоторым этот вопрос, возможно, покажется риторическим. В самом деле: кто со школьной скамьи не знает, что поэзия — это стихотворная, ритмически построенная речь (противоположная прозе), — как записано в одном из современных толстых словарей. Данное определение, к сожалению, слишком распространено для того, чтобы можно было бы с ним не согласиться или тем более его опровергнуть. И все же, думается, оно неполно и как бы односторонне и потому нуждается в уточнении.

Действительно, стоит только сопоставить для сравнения такие сочинения, как «Илиаду» Гомера, «Слово о полку Игореве», любое из стихотворений, скажем, А. С. Пушкина, В. Маяковского, С. Есенина, чтобы убедиться в почти непостижимом разнообразии этого понятия — поэзия. Трудно, пожалуй, поначалу отделаться от мысли, что, например, отлично зарифмованные и довольно метрически организованные строчки:

Мы мечтаем, творим и дерзаем,

Нам, романтикам, в 20 лет

Стала тесною ширь земная

И предела мечтаниям нет, —

не хуже (а возможно, некоторым даже покажутся и лучше) известных стихов из «Слова о полку Игореве»:

На Немиге стелют снопы головами,

Молотят цепами булатными,

Жизнь на току кладут,

Веют душу из тела.

И тем не менее здесь — не требующий доказательства факт того, что «Слово», созданное много столетий назад, — бессмертный поэтический памятник русского народа, в то время как приведенные выше строчки молодого поэта — стихотворная имитация, хотя бы и неплохо выполненная, но имеющая очень немного общего с поэзией.

Маленький этот опыт дает основание заключить, что поэзия — нечто несравненно более тонкое и сложное, чем просто ритмически построенная речь.

Оставляя за пределами данной статьи прочие явные недостатки поэтического творчества начинающих, постараемся разобраться лишь в тех случаях, когда стихотворение в общем содержит все признаки поэзии и тем не менее только с оговорками может быть отнесено к таковой.

Существует более чем абсурдное мнение, будто для успешного занятия поэзией достаточно изучить формальные приемы стихосложения, что, надо сказать, при достаточной грамотности в наше время не так уж и сложно. Именно для этой цели когда-то была выпущена книжка проф. Г. Шенгели «Как писать статьи, стихи и рассказы», выдержавшая в свое время около 7 изданий. Автор этого труда-пособия давал ряд практических советов по стихосложению, определению размера, излагал сложную систему упражнений и т. п. Существовали, по-видимому, и другие советы и «труды», содержащие рецепты «изготовления» стихов, на которые обычно очень падки начинающие, но которым — об этом надобно заявить со всей решительностью — все подобного рода советы совершенно ни к чему. Они, мягко выражаясь, бесполезны, эти советы, прежде всего потому, что дезориентируют литературную молодежь, уводя ее от того направления, где в самом деле следует искать истоки поэтического.

В основе поэзии лежит особая, высшая способность к сопереживанию.

Душевная отзывчивость, умение порадоваться чужим радостям и опечалиться печалями ближнего, обостренное чувство справедливости — вот те непременные условия, при которых только и могут зародиться поэтические способности. Натура инертная, тем более черствая, эгоистичная, какими бы литературными навыками она ни обладала, не может достичь сколько-нибудь значительной поэтической высоты. Впрочем, настоящее положение относится, пожалуй, ко всем видам художественного творчества, что же касается поэзии, то здесь оно просто-таки непреложно, ибо, по выражению В. Г. Белинского, «личность поэта является на первом плане, и мы не иначе, как через нее все принимаем и понимаем». Поскольку поэзия — один из многих видов искусств, адресованный прежде всего человеческим чувствам, то уже по этой причине она сама должна быть наполнена неподдельными чувствами. Поэтическое очень неохотно мирится с холодностью, умозрительностью, рассудочностью, всякий раз требуя теплоты и живых человеческих эмоций.

Способность к сопереживанию — первое, очень немаловажное, но далеко не единственное из качеств, необходимых как предпосылка поэтическому таланту. Ведь переживать и чувствовать можно и молча, никак не выражая этих своих, может, весьма значительных чувств. Но, чтобы их выразить полно и правдиво, надобно качество родственного, но несколько иного порядка — искренность.

Пожалуй, будет нелишне проиллюстрировать это положение на двух конкретных примерах, взятых из современной поэзии. Оба этих стиха принадлежат перу начинающих, оба автора — поэтессы. Впрочем, дело не в личностях, и потому не будем называть фамилий.

Вот эти стихи:

Осень,

Ты которая

На моем веку?

С листиком,

Шуршащим сонно на суку,

С липкой паутиной,

Трогающей бровь,

С нереальной явью,

С небылицей снов…

Осень,

Ты которая

На моем веку?

С ветром,

Леденящим звонкую ольху,

С вечным ожиданием,

С думою одной,

С верой, что желание

Сбудется весной.

И другое:

И пусть неудачи,

Не могу я без спора.

Обиды и ссоры —

Не могу я иначе,

Не люблю я тиши и глади,

Не терплю покровителей-дядей.

Мне знакомы и скорбь, и горе.

Я ветер ищу и горы.

Да горы, какие покруче,

Да ветер, чтоб жесткий и жгучий.

Над морем бушующим тучи!

Вот это мне не наскучит.

Все вынесу — голод и стужу.

Скажи лишь: «Так людям нужно».

Пожалуй, нет необходимости подробно разбирать достоинства первого стихотворения, написанного скромно и задушевно, без надрыва и риторики. Человека, чуткого к поэзии, не может не тронуть это тихое, со светлой грустинкой настоящее лирическое стихотворение, полное поэзии и одухотворенности. К сожалению, даже малой толики этих достоинств не ощущается во втором, которое, уже с самых первых строк, ставит читателя в недоумение своей претенциозностью и логической недостоверностью.

Не говоря уже о форме выражения (кстати, весьма корявой), настораживает заявление автора вроде: и пусть неудачи, не могу я без спора. Обиды и ссоры — не могу я иначе. Не успев побороть этого первого, подсознательного еще несогласия с, мягко выражаясь, необычностью лирического героя, сразу же натыкаешься на следующую спорную строчку: «Не терплю покровителей-дядей», за которой следует насквозь фальшивая по своему крикливому пафосу декларация: «Я ветер ищу и горы», «какие покруче», «ветер чтоб жесткий и жгучий (!?), над морем бушующим тучи».

Недоумеваешь, для чего это и зачем искать горы и тучи над морем? Неужто не известно, где находится то и другое, и главное — для какой надобности все это потребовалось? Следующая строчка, однако, не только не рассеивает недоумение, но это недоумение усиливается до удивления: «Вот это мне не наскучит». Оказывается, все дело в скуке! Поняв это, хочется улыбнуться вздорности всех вышеизложенных желаний, желаний только ради того, чтобы избавиться от скуки. Заключительные строки никак не могут возместить логическую и эмоциональную несообразность стихотворения, ибо звучат столь же фальшиво, как и предыдущие.

Недостатков в этом стихотворении много, проистекают они, по-видимому, в силу различных причин, но главная причина, которая, на наш взгляд, при любых обстоятельствах неизменно обрекает стихотворение на неудачу, — неискренность лирического героя, его эмоциональная фальшивость. Будь эти чувства истинными, даже при скромном поэтическом опыте автора для их выражения нашлись бы куда более точные слова и родились бы более внятные мысли. Примеров подобного рода можно привести великое множество.

Настоящую поэзию от поэзии фальшивой отличить при достаточно развитом вкусе не так уж и трудно. Обычно в качестве эталона высокой поэтичности вспоминают известное стихотворение Н. А. Некрасова «Несжатая полоса». И это действительно эталон, эмоциональная сила которого, искренность, способность автора к сопереживанию будут служить образцом еще для многих поколений начинающих.

Однако, бесспорно, что одних только врожденных, благоприятных данных еще недостаточно для достижения действительно поэтического. Всякий талант нуждается в длительном и упорном совершенствовании. Но не вызывает также сомнений и тот факт, что любая, пусть даже чрезвычайной трудоспособности попытка в этой области бесплодна, если она не имеет под собой тех главнейших условий, о которых говорилось выше. И совершенно бесспорно, что только при наличии в таланте этих возможностей появляются предпосылки для дальнейшего его развития.

Хотя, однако, это вовсе не означает, что те же качества открывают ему столбовую дорогу в поэтическое будущее. Для этого будущего необходимо еще очень многое. Нужен еще совершенный поэтический вкус, позволяющий отличать красоту от красивости, нужна зоркость глаза и острота ума, воспитывающие образность мышления, нужно, наконец, чувство гражданственности, постигаемое в процессе всей жизни. Но все это дело опыта и совершенствования мастерства.

Мы коснулись здесь только главнейших условий и предпосылок, лишенный которых всякий поэтический талант неполноценен. Размеры газетной статьи, к сожалению, не позволяют сколько-нибудь обстоятельно проанализировать прочие качества, без которых невозможна настоящая поэзия.

Поэзия — высокий результат художественного творчества, далеко не лишний в произведениях многих видов искусств — прозы, живописи, музыки и, конечно, совершенно необходимый стихотворной речи. Достижение его возможно лишь при определенных условиях, которые обобщенно принято называть поэтическим талантом. И если во многих произведениях прочих искусств поэтического может и не быть, и при этом проза, живопись, музыка, обладая иными, присущими им достоинствами, таковыми и останутся, то стихотворная речь без поэзии начисто лишается всей своей художественной ценности.

Чисто формальные приемы и признаки здесь мало чем могут помочь, — так как классическая метрика и рифмика в современной силлабо-тонической системе — далеко не решающий признак поэзии (существует ведь стих и белый и т. н. свободный), а со времен В. Маяковского широко распространилась ритмика как главный формальный стихотворный прием. Так многие стихотворения этого поэта (например, широко известное «Возьмем винтовки новые») построены на смешении разнообразных размеров, но тем не менее жестко организованы единым ритмом.

Что касается современной русской и белорусской поэзии, вобравшей в себя длительный опыт предыдущего, то они в последнее время имеют тенденцию к значительной формальной раскованности при непременном и упорном тяготении к внутренней значительности и поэтичности. В истинности этого утверждения убеждает творчество лучших поэтов нашего времени.

Даже обладающим поэтическим талантом трудно за короткий срок сделать невероятное по напряжению усилие, чтобы овладеть вершиной мастерства. Но тем не менее надобно иметь ясное представление об этом усилии, без которого стихотворчество не только безрезультатно, но и в определенном смысле противопоказано. Тематика, благие намерения здесь решительно не имеют никакого значения, потому что, как писал В. Белинский, «какими бы прекрасными мыслями ни было наполнено стихотворение, как бы ни сильно отзывалось оно современными вопросами, но если в нем нет поэзии, в нем не может быть ни прекрасных мыслей и никаких вопросов, и все, что можно заметить в нем, — это разве прекрасное намерение, дурно выполненное».

Лучше, пожалуй, не скажешь.

[1966]

[Интервью для АПН]

— Ранней осенью сорок третьего года младший лейтенант Быков прибыл на Второй Украинский фронт. У Кременчуга на Днепре, где шли тогда ожесточенные бои, принял он стрелковый взвод, поднял солдат в первую свою атаку… Так начал свой путь по трудным дорогам войны девятнадцатилетний офицер. Бывало всяко, но чаще всего трудно. Сначала воевал в пехоте, а потом в моточастях. Командовал и взводом «сорокапяток». День Победы встретил на австрийской земле, в Альпах, чуть южнее Вены. Тогда уже носил погоны лейтенанта и служил в противотанковом полку…


— Ну, а что было дальше? Когда вы начали писать?


Прежде чем ответить на мои вопросы, писатель несколько минут молчит, видно, собираясь с мыслями. Затем говорит:


— Эти полтора года, проведенные в самом пекле войны, вероятно, стоят целой жизни. Очень, очень много пришлось пережить. Я даже когда-то дал себе слово не читать книг о войне. Ведь, если по справедливости, литература первых послевоенных лет не говорила всей той суровой правды о войне, которую знали мы… Что же было дальше? После победы некоторое время еще служил за пределами страны, затем в Одесском военном округе, в Николаеве. Демобилизовался в чине капитана. Вернулся в Белоруссию, поселился в Гродно. Трудно сказать, как это получилось, но вот в самом конце сорок восьмого года написал рассказ «В первом бою» на основе личных фронтовых впечатлений. Его напечатала газета «Гродненская правда». Так и пошло. Правда, не очень быстро…


Живет писатель недалеко от центра старинного белорусского города, сильно пострадавшего в годы войны. Не так давно отстроенный дом стоит на улице Олега Кошевого. Мы беседуем в небольшом, тесно уставленном книгами кабинете. Передо мной худощавый, довольно высокого роста человек. Выглядит он значительно моложе своих сорока двух лет. На что обращаешь внимание сразу — это темные, очень внимательные, может быть, даже немного колючие глаза с чуть заметным прищуром. Манера говорить — отрывисто, пожалуй, несколько резковато. Но как-то сразу проникаешься симпатией к этому человеку, который, как и его книги, подкупает своей суровой искренностью.

Писатель не так давно пришел домой из редакции «Гродненской правды», где в течение нескольких лет работает в литературном отделе. Но ведь Быков уже писатель-профессионал.


— Работаю потому, что каждодневный труд в редакции както внутренне дисциплинирует, делает жизнь осмысленнее, — замечает мой собеседник. — И еще потому, что вижу свой долг в том, чтобы помогать начинающей литературной молодежи, которая тянется со своими первыми стихами, рассказами к нам в редакцию. Радует, что встречаются и талантливые ребята…


За окном сырой мартовский вечер. На письменном столе — только что полученные из Москвы, еще не утратившие типографского аромата номера «Нового мира» с последней вещью Василя Быкова «Мертвым не больно». Работе над этой повестью он посвятил минувший год. Я уже знаю, что писатель ездил в те места, где развертывались описанные им события, где могилы его однополчан; работал короткое время — в военных архивах. Все это для того, чтобы кое-что уточнить, проверить память…


— Многое из того, что рассказано в повести, мне довелось пережить самому, — говорит писатель. — И это никогда не вычеркнешь из памяти. Подобные события действительно имели место в самом начале сорок четвертого года во время Кировоградской операции Второго Украинского фронта. Отступая, немцы оставили танковую группировку, которая и ударила по нашим тылам. Тогда многим нашим людям пришлось пережить немало очень трудных, даже трагических минут. Такая ситуация, может быть, и не так характерна для всей фронтовой обстановки того периода войны. Но она вторглась в жизнь сотен, тысяч людей. И поэтому о ней нельзя забывать. Но для меня эти события в первую очередь фон, а главное — люди, их поступки, характеры. Мой герой и сверстник младший лейтенант Ленька Василевич чудом уцелел тогда. И теперь, в наши дни, этот ветеран заново переживает все, что было. Ему и сейчас больно за бессмысленно, по злой воле погибших людей, за друга Юрку Стрелкова, медсестру Катю… В их смерти прежде всего повинен жестокий и трусливый капитан Сахно, которому нет и не может быть прощения. И самое страшное, что и в наши дни Василевич встречает человека, не только внешне, но и по своей сущности очень напоминающего того капитана. Это Горбатюк, бывший председатель Военного трибунала, который упрямо повторяет:

«Ну, на войне жестокость — не грех…»

А я своей книгой утверждаю, что грех, — говорит Василь Быков. — И на войне человек может и должен быть прежде всего человеком в лучшем смысле этого слова. Таковы, думается, Василевич, старшина Евсюков, Юрка, Катя. Бессмысленной жестокости нет и не может быть оправдания. Людям, подобным Сахно и Горбатюку, не должно быть места ни на войне, ни в мирной жизни. Об этом надо всегда помнить…


— Творческие планы?

Если говорить коротко, то их у Василя Быкова много. Правда, он не торопится их осуществлять. Писатель размышляет сейчас над темой, связанной с партизанским движением в Белоруссии. В годы войны республика, в первые же недели оккупированная немецко-фашистскими захватчиками, стала огромным партизанским краем, в котором жили, боролись, умирали и побеждали многие тысячи людей с интереснейшими судьбами. О многих из них мы и ныне ничего не знаем. Материал буквально здесь, рядом.

Писатель рассказывает:


— Не так давно судили одного человека. Работал в немецкой комендатуре. Свидетельница доказывала, например, что он ее избивал. Но было известно и другое, что этот человек поддерживал связь с партизанами, передавал им важные сведения. Об этом говорили знавшие подсудимого в то время. Но когда спросили бывшего партизанского командира, где же правда, он сослался на то, что теперь-де ничего не помнит… Еще — непростая человеческая судьба, разные люди, различные характеры; борьба за правду, которая может быть только одна и которую нельзя не искать.


Мечтает писатель и о книге, где будет рассказано о белорусской деревне тридцатых годов, жизнь которой ему хорошо знакома. Хочется написать и о современниках, проникнуть в мир их переживаний, надежд, чувств.


— Но вероятнее всего, — замечает с улыбкой Василь Быков, — я в самом недалеком будущем снова засяду за книгу о днях военных, о том, что пережито, о людях, которых встречал. По жанру это скорее всего будет повесть.

Война была временем небывало обнаженных чувствований — резких контрастов во взаимоотношениях людей, — говорит писатель. — Нигде и никогда не проявлялась с такой очевидностью человеческая сущность, как на войне. Пусть же никогда не черствеют наши сердца к завоеваниям и ранам войны. Нельзя строить будущее без памяти о прошлом, нельзя пренебречь величайшим из человеческих потрясений — всенародным подвигом, преподавшим людям настоящего и будущего — памятный урок свободолюбия и величия духа.

Интервью вел М. Татаринов.

[1966]

Выступленне на V з’ездзе СП БССР

Можна шмат гаварыць пра поспехі беларускай літаратуры ў духу некаторых учарашніх дакладчыкаў, але мне здаецца, што наш з’езд Саюза пісьменнікаў усё ж не юбілейны, і таму лепей гаварыць пра іншае.

Шкада, але я не магу пагадзіцца з выказаным тут аптымізмам адносна выдатных дасягненняў нашай літаратуры. Усім вядома, як крытыкавалася літаратура на XXIII з’ездзе партыі. Два гады запар камітэт па прэміях не прысуджае прэміі ў галіне літаратуры. Літаратура не толькі траціць павагу да сябе з боку кіраўніцтва, але і губляе сілу ў барацьбе за чытача, якога сотнямі тысяч адбіраюць у нас стадыёны ў якасці нечуванай, я б сказаў, ганебнай, для цывілізацыі з’явы — арміі агалцелых балельшчыкаў. Не ведаю, як каго, мяне ж гэтыя факты наводзяць на сумныя развагі. I сапраўды, як гэта атрымалася, што наша літаратура, якая заўжды ўражвала чалавецтва геніяльнасцю сваіх твораў, дажылася да таго, што за два гады не знаходзіцца кнігі, якую можна было б адзначыць Дзяржаўнай прэміяй? У чым справа? У чым справа таксама, што нашы нацыянальныя прэміі, мякка кажучы, зусім не ў пашане, і то прысуджаюцца, то пра іх нібыта забываюць, і месяцы не чуваць, што вылучана і калі будзе прысуджэнне.

Па ўсім відаць, нашая літаратура перажывае крызіс. I гэта, можа, каму-небудзь падасца дзіўным: столькі пра яе гавораць, праяўляецца такі клопат. Чаму ж тое дзіця такое хілае?

Мне здаецца, што прычыны таго заняпаду ляжаць якраз там, дзе планаваліся поспехі. Адбылася вельмі простая з’ява: у адносінах да літаратуры дзесьці згублена мера, ёю закіравалі, яе заняньчылі.

Калі ў гаспадарцы валюнтарызм неяк асуджаны, дык у літаратуры ён дагэтуль у пышным росквіце. У народнай гаспадарцы ўжо не так камандуюць, як у літаратуры. Вытворчыя адносіны там памагаюць ладзіць з некаторай натуральнасцю і заканамернасцю. Літаратура ж застаецца тым, чым была сельская гаспадарка ў нядаўнім мінулым, — кожны мае да яе адносіны і пры выпадку не супроць патаптаць яе і без таго не надта ўрадлівы агарод.

Але вельмі і вельмі памыляюцца тыя, хто лічыць, што ў мастацтве і літаратуры няма няўмольных законаў, што іх можна папіхаць, як захочацца. На жаль ці на шчасце, такія законы ёсць.

Галоўная цяжкасць для мастака заключаецца ў тым, што законы мастацтва нярэдка не супадаюць з дзеючымі на кожным этапе законамі грамадскага жыцця. Больш таго, яны амаль заўсёды ў супроцьстаянні. У жыцці ідэальнае грамадства тое, дзе як мага меней канфліктаў, а ў мастацтве наадварот. Для жыцця найлепей характары роўныя і празрыстыя, а для мастацтва — складаныя і супярэчлівыя. Мастак у творы або раздвойваецца паміж гэтымі рознаскіраванымі мэтамі, або схіляецца ў нейкі адзін бок. Вось чаму нават для самага вопытнага празаіка пісаць кожную новую кнігу — значыць пачынаць усё спачатку. Увесь яго ранейшы вопыт траціць сваё значэнне, ён заўжды бездапаможны, калі новы жыццёвы матэрыял увасабляецца ў пэўныя мастацкія формы. Прытым немагчыма падпарадкаваць законы мастацтва законам жыцця, таксама як і наадварот. Патрэбна гармонія, мера, тое, што прынята называць мастацтвам і што вызначаецца толькі талентам мастака. Ажыццяўляць дыктат у гэтай справе абсалютна немагчыма без таго, каб не задушыць мастацтва.

Але ці ўсе ў нас разумеюць гэтую даволі банальную ісціну? Баюся, што далёка не ўсе. У жыцці на кожным кроку мы сустракаем горкае неразуменне літаратуры, неразуменне, якое выклікае сум і роспач, асабліва калі вядомыя ідэалагічныя рупліўцы пачынаюць рабіць паспешлівыя палітычныя вывады.

Дзіўна, што ў наш час, на 49-м годзе Савецкай улады, у адносінах да літаратуры грэбуюць тым, што некаторым трэба б засвоіць яшчэ ў школьным дзяцінстве. I я перакананы, што высокія аўтарытэты, ідэйныя абгрунтаванні, хоць бы і спасылкі на вайну ў В’етнаме, тут абсалютна не маюць рацыі. Усе беды тут — ад непісьменнасці, нізкай эстэтычнай культуры, а то і дыпламаванага абскурантызму тых, хто прыстаўлены кіраваць літаратурай.

Першай і галоўнай праявай таго абскурантызму, на мой погляд, з’яўляюцца адносіны да адмоўнага ў літаратуры. Яшчэ вялікі Бялінскі ў сваім артыкуле «Ответ „Москвитянину“» пісаў: «Творчество по своей сущности требует безусловной свободы в выборе не только от критиков, но и от самого художника. Ни ему никто не вправе задавать сюжеты, ни он сам не вправе направлять себя в этом отношении. Он может иметь определенное направление, но оно у него только тогда может быть истинно, когда без усилия, свободно сходится с его талантом, его натурой, инстинктами и стремлением. Он изобразил вам порок, разврат, пошлость: судите, верно ли, хорошо ли это сделал, а не толкуйте, зачем он сделал это, а не другое, или вместе с этим не сделал и другого. Говорят: что это за направление — изображать одно низкое и пошлое! А почему бы и не так?» — пытаецца Вісарыён Бялінскі і ў іншым месцы гэтага артыкула адказвае: «Это — не один дар выставлять ярко пошлость жизни, а еще более — дар выставлять явления жизни во всей полноте их реальности и их истинности».

Так, мастацтва — не адвольны твор мастака, але і не планавы прадукт грамадства, яно — душа гэтага грамадства. Нельга дастаць і як сабе хочаш перарабіць тую душу без таго, каб не перайначыць характар грамадства. Абое яны існуюць у адзіным узаемазалежным цэлым.

Літаратуры даводзіцца цяжка, асабліва калі мець на ўвазе не гэтак тэарэтычныя высновы, як яе жыццёвую практыку. У наш час зусім нярэдкія з’явы, калі нават выдатныя тэарэтычныя пастулаты на справе ператвараюцца ў штосьці, што найболей нагадвае свайго роду неакласіцызм. Пра тое не прынята гаварыць, але не сакрэт, што ў літаратуры час ад часу запаноўваюць характэрныя адзнакі менавіта такога літаратурнага напрамку: калі губляецца рэалістычны характар рэчаіснасці, грэбуюць жыццёвай праўдай, рэальнае выцясняецца яўна ідэальным. Я ахвотна пагаджуся, што мастацтва так званага сацрэалізму не дапускае ў сабе безыдэйнасць, бяскласавасць, абстрактны гуманізм і гэтак далей. Але бясспрэчна, што і іхнія супрацьлегласці, узведзеныя ў катэгарычны абсалют, — не меншае зло, хіба што з іншым, адваротным знакам. Менавіта гэтае зло нанесла немалую шкоду нашаму мастацтву. I гэта зразумела, калі мець на ўвазе знакамітыя словы У. Леніна, які ў сваёй працы «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме» пісаў, што «самое верное средство дискредитировать новую политическую (да и не только политическую) идею и повредить ей состоит в том, чтобы во имя защиты ее довести ее до абсурда».

Хіба не зразумела, што голы рацыяналізм, імкненне падпарадкаваць літаратуру ды мастацтва патрэбам кожнага сёння, таксама як загадзя распланаванага заўтра, ігнараванне жыццёвых складанасцяў, дыялектыкі развіцця наносяць непапраўную шкоду не толькі літаратуры, але і ўсяму грамадству.

Мастацтва — гаючы дождж грамадства, якое без яго крытычнага ўздзеяння непазбежна пакрываецца плесенню і загнівае. Апалагетыка без разбору, бяздумнае сцвярджэнне ўсяго існага — па сутнасці, не што іншае, як магільшчык грамадства, і вельмі шкада, што мы дасюль не зразумелі ўсёй небяспекі тае з’явы. Вельмі шкада, што і сёння шмат хто кіруецца думкай, нібы людзі, што бачаць заганы ў жыцці, тым больш адважваюцца крытыкаваць яго, заражаны духам буржуазнай ідэалогіі, паклёпнікі або нават ідэалагічныя дыверсанты. Няўжо ёсць патрэба даказваць, што такая думка па меншай меры неразумная, што праўда, якой бы непрыемнай яна ні была, калі яна сумленна выказана, не можа пашкодзіць дабру, што сапраўдныя, а не прыдуманыя ворагі ўсіх часоў выдатна маскіруюцца самай артадаксальнай фразеалогіяй, выконваюць ролю самых верных служак. Хіба трэба пераконваць, што ўсе ўрадавыя перавароты, усе ўдары ў спіну, усе змовы і здрады рабіліся людзьмі прыбліжанымі, заўжды вельмі лаяльнымі.

Безумоўна, каб пісаць праўду, апроч таленту, патрэбна немалая мужнасць. Але не меней мужнасці патрэбна і для таго, каб успрыняць праўду ва ўсёй яе паўнаце і складанасці. I ў гэтым сэнсе варта выказаць жаль, што некаторыя нашы кіраўнікі, тыя, каму больш за іншых павінна быць уласціва гэтая якасць, апынаюцца, мякка кажучы, не на вышыні. На словах прызнаючы крытыку за рухаючую сілу грамадства, яны тым не менш імкнуцца надаць гэтай крытыцы толькі адзін кірунак — зверху ўніз. Але для літаратуры не існуе ні верху, ні нізу. З’яўляючыся чалавеказнаўствам, яна з аднолькавым правам даследуе і даярку, і міністра, радавога члена партыі і сакратара ЦК.

Вядома, што, як і кожная манаполія, манаполія на крытыку — прыемная рэч для таго, каму яна належыць. Няма патрэбы гаварыць, якая «карысць» з яе ў іншых сферах грамадскага жыцця, але для літаратуры яна — згуба. Літаратура без крытычнага пачатку — забава для гультаёў, абывацельская цацанка. Хіба мала ўрокаў такога парадку дала нам сумнай памяці тэорыя і практыка бесканфліктнасці? Папрок жа ў адрас літаратуры за так званае ачарніцельства ці паклёп — з’ява банальная па сваёй распаўсюджанасці, супраць яго ва ўсе часы змагалася літаратура. На гэты конт я зноў дазволю сабе звярнуцца да аўтарытэту Бялінскага. «Самое сильное и тяжелое обвинение, которым писатели риторической школы думают окончательно уничтожить Гоголя, состоит в том, что лица, которых он обыкновенно выводит в своих сочинениях, оскорбляют общество… Подобное обвинение больше всего показывает незрелость нашего общественного образования. В странах, упредивших нас развитием целых веков, и понятия не имеют о возможности подобного обвинения. Никто не скажет, чтобы англичане не были ревнивы к своей национальной чести: напротив, едва ли есть другой народ, в котором национальный эгоизм доходил бы до таких крайностей, как у англичан. И между тем они любят своего Гогарта, который изображал только пороки, разврат, злоупотребления и пошлость английского общества его времени. И ни один англичанин не скажет, что Гогарт оклеветал Англию, что он не видел и не признавал в ней ничего человеческого, благородного, возвышенного и прекрасного. Англичане понимают, что талант имеет полное и святое право быть односторонним и что он может быть великим в своей односторонности. С другой стороны, они так глубоко чувствуют и сознают свое национальное величие, что нисколько не боятся, что ему могло повредить обнародование недостатков и темных сторон английского общества. Но и мы можем жаловаться только на незрелость общественного образования, а не на отсутствие в нашем обществе чувства своего национального достоинства… Чем сильнее человек, чем выше он нравственно, тем смелее он смотрит на свои слабые стороны и недостатки. Еще больше можно сказать это о народах, которые живут не человеческий век, а целые века. Народ слабый, ничтожный или состарившийся, изживший всю свою жизнь до невозможности идти вперед, любит только хвалить себя и больше всего боится взглянуть на свои раны: он знает, что они смертельны, что его действительность не представляет ему ничего отрадного и что только в обмане самого себя может он находить те ложные утешения, до которых так падки слабые и дряхлые. Таковы, например, китайцы или персияне, послушать их, так лучше их нет народа в мире, и все другие народы перед ними — ослы и негодяи». Далей ён піша: «Не таков должен быть народ великий, полный сил и жизни, сознания своих недостатков, вместо того, чтобы приводить его в отчаяние и повергать в сомнение в своих силах, дает ему новые силы, окрыляет его на новую деятельность», і далей: «Писатель выведет в повести пьяницу, а читатель скажет: можно ли так позорить Россию? Будто в ней все одни пьяницы? Положим, что читатель умный, даже очень умный человек, да следствие-то, которое он вывел из повести, — нелепо. Нам скажут, что искусство обобщает частные явления и что оно уже не искусство, если представляет явления случайные. Правда, но ведь общество, и особливо народ, заключает в себе множество сторон, которые не только повесть, целая литература не исчерпает».

Прашу прабачэння за доўгую цытату, але мне здаецца, што сказанае Няіставым Вісарыёнам мае самыя непасрэдныя адносіны не толькі да Гогаля, але і да нашай сучаснай літаратурнай практыкі. Калі б нашы выдаўцы і крытыкі часцей чыталі Бялінскага ды лічыліся з яго аўтарытэтам, можа б, яны зразумелі ўсю недарэчнасць шмат якіх уласных прэтэнзій да літаратуры, якія болей за сто гадоў таму разбіў вялікі крытык-дэмакрат. Гэта ж праўда, што з 1847 года, калі былі напісаны гэтыя словы, у нашай літаратуры не шмат змянілася, па-ранейшаму ў яе адрас усё тыя ж папрокі. Варта напісаць не надта прывабнага генерала, як адразу ж раздаюцца абвінавачванні ў падрыве прэстыжу савецкіх палкаводцаў; варта намаляваць адмоўны персанаж чыгуначніка, як ужо пішуць пра паклёп на слаўных савецкіх чыгуначнікаў. Абскурантызм з поваду знявагі гонару мундзіра ў апошні час набыў пагрозлівы характар. Я мог бы прывесці красамоўныя прыклады з уласнай практыкі, з жыцця ўсім нам вядомага Аляксея Карпюка, які за наіўную спробу напісаць праўдзівую літаратурную аўтабіяграфію свайго, я б сказаў, гераічнага жыцця паплаціўся ўжо шмат чым і, мабыць, паплаціцца яшчэ.

У кожнай прафесіі важнейшае значэнне мае думка спецыяліста, майстра пэўнага рамяства, але не ў літаратуры. У адносінах да літаратуры здарылася так, што ісціна вызначаецца па прынцыпу субардынацыі. Як кажуць, чым вышэй пасада, тым бліжэй да Бога. У канцы пятага дзесятка гадоў Савецкай улады мы марым аб тым жа, пра што ў свой час клапаціўся Луначарскі, які яшчэ ў 1931 годзе казаў, што «вопрос надо ставить не так, чтобы Центральный Комитет писал лозунги, а писатели подыскивали иллюстрации к ним, а так, чтобы партия, Центральный Комитет среди других информационных материалов читали и писателей и получали от них импульсы для своих постановлений и лозунгов».

Напісаць добры твор нялёгка ва ўсіх адносінах, але яшчэ цяжэй яго надрукаваць. Гэта ж факт, што ў нас лёгка друкуюцца толькі пасрэдныя творы, тыя, у якіх нічога няма, якія падобны на сотні папярэдніх, ужо выпрабаваных выдаўцамі і крытыкай. А тое, што не адпавядае афіцыйным устаноўкам, сустракаецца з недаверам і пераадольвае магутнае супраціўленне ва ўсіх сферах. Практычна аўтар апынаецца перад дылемай: або прыняць патрабаванні выдавецтва і спаскудзіць твор, або той ніколі не пабачыць свету. Нярэдка ў выдадзеным творы дужа няшмат застаецца ад аўтара і ягонай канцэпцыі. Дзіўны і незразумелы гэты ўзаконены недавер да таленту, недавер, які абразлівы сам па сабе для кожнага літаратара і прыніжае літаратуру.

I тым не менш мы мусім пісаць. Мы стаім на парозе вялікіх падзей нашай гісторыі. У нас ёсць пра што пісаць і ніколі не было недахопу талентаў. Літаратура пачалася не ўчора і скончыцца не заўтра. Беларуская літаратура — не толькі тое, што выдадзена ў ведамстве Захара Пятровіча. Дзённікі і нататкі Даўжэнкі, Нікалаевай, Кузьмы Чорнага, шматпакутныя творы Гарэцкага, рукапісныя творы ўсіх часоў і народаў — не менш літаратура, чым шматтомныя шэрагі ў ледэрынавых вокладках. I мне здаецца, што трэба пісаць не толькі пра жыццё народа, але і пра жыццё літаратуры. Варта памятаць, што Лукаш Бэндэ ўвайшоў у нашу культуру гэтак жа назаўжды, як і тыя пакутнікі, якіх ён загубіў. Трэба часцей напамінаць пра той горкі вопыт нашай культуры. Асабліва для тых, хто ўсё яшчэ не страціў ахвоту ў падкутых ботах пагойсаць на яе здратаваным агародзе.

Магчыма, гэтыя словы не ўсім спадабаюцца. Можа, замест іх камусьці хацелася б пачуць ад мяне пакаянне ў духу Го Ма-жо. Але ў наш час такія пакаянні, як гэта красамоўна засведчыў А. Макаёнак, не шмат чаго варты. Таму не будзем крывіць душой. Мы не ворагі народа і не падрывацелі асноў Савецкай улады, адданасць якой у свой час засведчылі ўласнай крывёй. Да таго ж мы не патрабуем незвычайнага, мы толькі просім болей цярпімасці. Пастаўце сябе на нашае месца, і вы зразумееце, што выбар у нас невялікі: або літаратура, або нелітаратура. Сярэдзіны — няма.

У заключэнне хачу адзначыць, што, нягледзячы на шмат якія невясёлыя выказаныя тут думкі, я веру ў стваральную сілу літаратуры і ў добразычлівасць тых, хто пастаўлены ёю кіраваць. Яшчэ хачу падзякаваць шмат якім пісьменнікам, што праявілі ўласную мужнасць і пісьменніцкую салідарнасць з поваду вядомага выпаду ў мой адрас. Покуль мы будзем з’яднаны па важнейшых пытаннях нашага жыцця і будзем гаварыць пра тое адкрыта, беларускі народ можа спадзявацца на добры лёс сваёй літаратуры.

[1966]

Урокі жыцця

Прынята лічыць, што тыя, каму выпала закончыць мінулую вайну бліскучай перамогай над ворагам, вярнуліся ў мірнае жыццё ўзброеныя сваім у многім універсальным вопытам барацьбы з самым дасканалым і магутным злом на зямлі— нямецкім фашызмам. Безумоўна, гэта ў значнай ступені ўнікальны, коштам крыві здабыты жыццёвы вопыт, які і дагэтуль дае пакаленням пэўную дальнабачнасць як у паўсядзённым жыцці, так і на крутых, «заносных» паваротах гісторыі. Нярэдка здараецца, што і тыя, хто маладзей і не ўдзельнічалі ў вайне ў прамым сэнсе, бачаць у гэтым вопыце своеасаблівы маральны арыенцір сярод пэўных складанасцей жыцця.

Менавіта прадстаўніком пакалення, загартаванага ў вайне і жыццёвых нягодах, здаецца гераіні аповесці А. Адамовіча «Вікторыя» былы партызан, пачынаючы літаратар Дубовік. Вырасшы далёка ад фронту, хоць і ў поўнай меры адчуўшы на сабе яго дыханне, Віка перажывае серыю асабістых няўдач, выкліканых ускладненнем яе адносін з кіраўніцтвам інстытута, у якім яна вучылася, няўдалым замуствам, расчараваннем у каханні. У гэты даволі цяжкі для дзяўчыны перыяд канфліктаў з жыццём адбываецца яе знаёмства з Дубовікам, і таму зразумела імкненне Вікі знайсці колькі-небудзь магчымую душэўную раўнавагу, заканамерны яе парыў да яснасці, глыбіні і сілы, увасабленнем якіх ёй здаецца Дубовік.

Вобраз Вікторыі — галоўная складанасць у вырашэнні звышзадачы аповесці. Увасобленая чуйнасць і сумленне, Віка ў дачыненні да сябе і бліжняга прад’яўляе такія маральныя патрабаванні, што задаволіць іх магчыма толькі з пазіцый крыштальнай сумленнасці, вялікай мужнасці і самаадданай барацьбы са злом, што ўжо само па сабе не проста. I тут аказваецца, што той, ад каго ў гэтым сэнсе трэба было б чакаць учынкаў, адпаведных пастулатам ягоных вераванняў, на справе сутыкаецца з недастатковасцю, калі не сказаць бездапаможнасцю свайго жыццёвага вопыту. У сілу даволі пераканаўча прасочанай узаемаабумоўленасці Дубовіку даволі нялёгка прыняць да дзеяння маральны максімалізм, так арганічна ўласцівы Вікторыі. Былы партызан, які мераў кожнага адпаведна таму, «які б ён быў там, побач са смерцю», Дубовік у іншых, але не ў меней складаных, чым на вайне, сітуацыях мірнага жыцця па сутнасці аказваецца няздольным да актыўнага дзеяння. Прычын для гэтага можа аказацца некалькі, аднак па крайняй меры адну з іх трэба шукаць у характары героя аповесці. Справа ў тым, што многія з маральных крытэрыяў, якія для яго былі абсалютна бясспрэчныя ў вайне, у новых умовах, страціўшы сваю адназначнасць, набылі куды большую адноснасць. Да таго ж, як гэта няцяжка заключыць з аповесці, у сілу новай прафесіі Дубовіка недзе аказалася парушанай яго натуральная сувязь з асяроддзем, якое ў свой час зрабіла значны ўплыў на фарміраванне яго характару. У выніку аказваецца, што элементарная выразнасць ягоных учынкаў, характэрных для партызанскага мінулага, проста перастала быць верагоднай у цяперашні час, калі маральную сутнасць ягонай асобы ў значнай меры стаў вызначаць прымат слова, а не справы. «Спачатку бе слова», «Сёння важней зразумець, чым зрабіць» — вось крэда, засвоенае Дубовікам нашых дзён. Але гэтыя прынцыпы наўрад ці могуць задаволіць там, дзе арудуюць беспрынцыпныя «макарушкі», якія самае святое з нашага жыцця выдатна прыстасоўваюць для ўласнай выгады.

У такіх умовах патрэбна дзеянне, патрэбна паслядоўная барацьба за нашы ідэалы, у імя якіх было праліта столькі крыві. Канчаткова і рашуча зламаць «макарушак» можна толькі справай, бо «выкрыты фальш — гэта яшчэ не праўда», — як сцвярджае адзін з персанажаў аповесці. I хоць Дубовік не без падстаў лічыць неабходным спачатку «зразумець чалавека ўчарашняга, угадаць заўтрашняга», але ў пагоні за гэтым разуменнем, па сутнасці, саступае з пазіцый, заваяванне якіх вельмі нятанна абышлося ў мінулым.

У выніку нялёгкі саюз Вікі з Дубовікам аказваецца не ў стане даць ёй жаданую апору і, наўрад ці ўзбагаціўшы яе маральна, распадаецца. Што ж датычыць Дубовіка, дык для яго Віка — нечаканы, хоць і ў многім дэтэрмінаваны ўрок, які значна расшырыў круг яго адчування і яго разумення, «Хіба жыццё каго-небудзь чакае? — нібы духоўна ачнуўшыся і на многае зірнуўшы інакш, пытаецца Дубовік у фінале і адказвае: — У яго свой расклад». Безумоўна, жыццё не чакае, і Дубовік прыходзіць да некалькі нечаканага для сябе вываду: нягледзячы на свой значны ўніверсалізм, ваенны вопыт яго ў новых гістарычных умовах па меншай меры недастатковы. Зло ў яго няспынным прыстасаванні да абставін жыцця якасна змянілася, павінны змяніцца і метады барацьбы з ім. Усё значна ўскладнілася, толькі наша непрымірымасць павінна заставацца ранейшай. У гэтай сувязі выяўляецца, што Вікторыя, будучы маладзейшая за Дубовіка на цэлую вайну, у сваёй, хай да канца не ўсвядомленай, у многім жаночай нецярпімасці да зла, мабыць, і старэйшая, больш мудрая за Дубовіка.

Нягледзячы на некаторую камернасць даследуемага мастаком матэрыялу, аповесць гэтая заключае ў сабе надзвычайны па канцэнтрацыі згустак грамадзянскасці. Прыкметна, калі не сказаць моцна, выяўляючы сваю прыхільнасць да тэмы вайны, А. Адамовіч здолеў нібыта зліць у адзін два розныя пласты часу. Свабодная архітэктоніка твора дазволіла аўтару лёгка перамешваць малюнкі сучаснасці з матывамі вайсковага мінулага. Старонкі, якія адносяцца да партызанскай барацьбы, бадай што самыя лепшыя ў аповесці. Вельмі ўдала ўпісваецца ў яе і паездка герояў на партызанскае свята, неабходная ў аповесці ў якасці своеасаблівага звароту да мінулага Дубовіка. Многія сцэны і вобразы з гэтай сустрэчы як бы маральна прасвятляюць герояў, адлюстраванае святло ад якіх дабром і мірам пранікае ў душу чытача. Пасля гэтага раздзела асабліва разумееш Дубовіка, вобраз вайны для якога «не сціраецца з памяці, а ўразаецца з кожным годам глыбей, як вяроўка ад цяжкае ношы».

Усім сваім вобразным ладам аповесць сцвярджае высакародную думку аб чалавечай і грамадзянскай адказнасці кожнага за сябе і за час, у які ён жыве. Заканамерны зварот Дубовіка ў фінале аповесці да разумення адной з нязменных каштоўнасцей чалавечага існавання — дабраты — успрымаецца як гранічна абвостранае пачуццё чалавечнасці ў самым яго высокім сэнсе. Непрымірымасць да зла, крыштальная праўдзівасць, калі «ўсё павінна быць сказана — сабе, другім, і да канца, і кожным», разумная дзейсная дабрата вызначаюць другі маральны ўрок, які ў выніку засвойвае Дубовік.

Вобразная структура аповесці складаная і вытанчаная. Па характары сваім — гэта скрупулёзна вывераны алоўкавы малюнак, дзе кожны штрых — толькі намёк, контур, у той час як астатняе прадастаўляецца ўяўленню чытача. Складаная асацыятыўнасць апавядання пры стрыманасці і значнасці стылю як нельга лепш сведчаць аб сталасці таленту Алеся Адамовіча, які здолеў у такім невялікім паводле аб’ёму творы выказаць так многа і з выдатным мастацкім густам.

[1966]

Загрузка...