1972

Эта жестокая память…

— Многие читатели видят в литературном произведении жизненную биографию автора. Насколько, Василь Владимирович, автобиографичны ваши произведения?

— Я не хочу разочаровывать читателя, но нельзя прямолинейно отождествлять биографию писателя с его художественными произведениями. Все обстоит значительно сложнее. Действительность, реальность в писательском тигле вступает в причудливый сплав с фантазией, воображением, уровень достоверности которого, как, впрочем, и художественность, зависит от мастерства. Не вдаваясь в профессиональные тонкости, скажу лишь, что действительно личный опыт, личное мировосприятие, гражданская позиция, мировоззрение и, наконец, биография автора имеют первостепенное значение для творчества. Именно они, разумеется, вместе с талантом, определяют успех или неуспех произведения. Во всяком случае, мой фронтовой опыт сослужил мне, как писателю, неоценимую службу…

Война застала меня семнадцатилетним пареньком в Сумской области, куда я приехал из Белоруссии. В Витебске я оставил художественное училище, решив поступить в индустриальный институт. Я приехал в Шостку в субботу, а в воскресенье уже было 22 июня… Вначале — инженерный батальон, почти круглосуточная работа по сооружению укреплений, отступление, потом военное училище. Там я получил звание младшего лейтенанта и специальность командира взвода противотанковых орудий.

Кончил войну в Австрии. На удивление, всего лишь дважды ранен. Но зато один раз… похоронен в братской могиле под Кировоградом. Все как положено: на памятнике фамилия, матери вручили официальную похоронную. А я был просто ранен…

Естественно, многое из пережитого и перечувствованного легло в основу моих повестей. Наиболее «автобиографична» «Третья ракета». События, описанные в ней, происходили в моем взводе в течение нескольких дней. Я же «спрессовал» их в одни сутки. У героев повести есть реальные прототипы. Например, командир орудия Желтых почти целиком «списан» с командира орудия моего взвода Лукьянченко. Кривенок «пришел» в повесть из моего стрелкового взвода. Не однажды встречал я на фронте Люсю и Лозняка.

События, происшедшие зимой 1944/45 года в Венгрии возле озера Балатон, послужили материалом для «Фронтовой страницы»…

Совсем иное дело партизанские повести. В партизанскую стихию я окунулся уже после войны. Многочисленные встречи с бывшими лесными солдатами, рассказы-исповеди, архивы… Меня буквально потрясло то, что я открыл для себя. Сколько героизма и мужества, причем героизма массового, всенародного! Я убедился, что партизанская тема открывает перед писателем огромные возможности.

Я долго не решался прикоснуться к ней, считая себя не в праве это делать, но затем почувствовал, что просто не могу не писать о партизанах…

— Василь Владимирович, я вспоминаю ваш творческий вечер в клубе Союза писателей. Рядом со мной сидел большой почитатель вашего таланта, молодой инженер-конструктор Минского тракторного завода. Ему очень нравится то, что вы пишете. Однако он считает, что вы иногда излишне драматизируете события. Что бы вы ответили ему?

— Что касается Отечественной войны, на мой взгляд, не может быть «излишней» драматизации. Никакая фантазия, никакое воображение не могут нарисовать того, что происходило иной раз на фронте.

Мы воевали за честь Родины, за свою свободу, независимость, жизнь. Нас заставили воевать. Мы вынуждены были отдать 20 миллионов жизней за свою свободу. В моей родной Белоруссии погиб каждый четвертый человек — четверть всей нации! Это не просто арифметика. Это трагедия народа. Нужны шекспировские краски и страсти, шекспировский талант и драматизм, чтобы хоть приблизительно воспроизвести для ныне живущих то, что происходило в 1941–1945 годах.

Жестокая память обязывает нас, бывших солдат, быть правдивыми и честными до конца. Она обязывает нас рассказывать сегодняшнему поколению суровую правду о священной войне. Это наш гражданский и писательский долг перед мертвыми и живыми.

Зачем рассказывать?.. Чтобы воспитать стойких и мужественных защитников Отечества, которые не дрогнут перед любым противником, перед любыми опасностями, которые скорее умрут, чем отступят. Таким я вижу сегодняшнее молодое поколение.

— Я вспоминаю одну рецензию, в которой автор искренне спрашивал: почему в произведениях Быкова есть трусы и предатели? Стоит ли привлекать читательское внимание и к редким выродкам?

— О героях и героизме писали и всегда будут писать. И я тоже. Это естественно. Героическая тема — тема благородная и неисчерпаемая. Мы с вами хорошо понимаем, почему не дрогнули молодогвардейцы, Зоя Космодемьянская и Юрий Смирнов, почему бросил на врага свой горящий самолет Николай Гастелло, а Александр Матросов закрыл грудью амбразуру. Их подвиг велик и прекрасен. Его повторили тысячи, если потребуется, повторят миллионы. Этому способствовали и способствуют литература и искусство.

Но в жизни были и предатели. Скажут, а зачем понимать подонка? Кому это нужно? Нет, нужно! Сто, тысяча человек, не раздумывая, не колеблясь, пошли на смерть за Родину, а тысяча первый струсил, а затем предал. Почему? Что его заставило это сделать? Можно, конечно, ответить и очень просто, как мы иногда отвечаем: страх за свою жизнь, злоба, низость и т. д. Литература — человековедение, она должна нам расшифровать психологически и нравственно все мотивы его действий, поставить его к позорному столбу перед всем народом. У нас не должно быть трусов и предателей. Они, так сказать, противопоказаны самой сути нашего общественного строя. Вот почему на страницах моих повестей и расстреливаются люди вроде Авсеева, Блищинского, Рыбака и Лешки.

— И еще один вопрос. С какими проблемами, с какими героями встретится читатель в ваших новых произведениях, которых, надеюсь, не долго ждать?

— Война, человек на войне, героизм и самопожертвование, верность долгу, воинской присяге… Начата новая фронтовая повесть. Видимо, я бы уже закончил ее, если бы не изменил однажды избранному жанру — прозе. Режиссер и актер Олег Ефремов уговорил меня попробовать свои силы в жанре театральной драматургии. Сегодня мне еще трудно сказать, что получится из этого опыта. Понятно, я хочу, чтобы получилось. Готов первый вариант пьесы на военном материале. Театр очень заинтересовал меня и своим огромным арсеналом изобразительных средств, стремлением к наглядной правде мыслей и чувств. Возможно, что мой первый драматургический опыт не станет последним… Потом закончу повесть и для «Известий» напишу небольшой лирический рассказ, тему которого я определил для себя как своеобразное эхо войны. Ну а дальше… Поживем — увидим.

Интервью вел Н. Матуковский.

[1972]

Зайздросны лёс

Доўгі час у раннім дзяцінстве я быў зачараваны ягонай «Дрыгвой», пасля прыйшло захапленне «Новай зямлёй» і «Сымонам-музыкам»; здаваліся амаль цудам створаныя ім гэткія жывыя і яркія малюнкі жыцця, думалася: на гэта здольны толькі чалавек незвычайны, волат думкі і чараўнік слова. Калі ж праз колькі гадоў прыйшло разуменне законаў літаратурнай творчасці, грамадскіх абставін і эстэтычных вытокаў таленту, тады шчасліва і радасна адкрылася, што між усяго і, можа, найперш за ўсё, у ім жыў таленавіты вясковы настаўнік, адзін з тых бескарыслівых падзвіжнікаў у нашым народзе, якія на зары яго нацыянальнага абуджэння спасціглі сэнс сусветнай культуры і да вострага болю ў сэрцы адчулі свой гістарычны абавязак перад беднай, пагарджанай, цёмнай старонкай.

I толькі цяпер, з нашага сёння, з усёй выразнасцю бачыцца, што ён быў не тое і не другое паасобку, а быў разам і чараўніком слова, і вясковым настаўнікам — народным інтэлігентам, які праз усё жыццё горда пранёс свой шматпакутны абавязак перад народам, і што ўсё гэта ў адзіным сваім спалучэнні выкрышталізавалася ў ім у нацыянальнага генія, аднаго з першых, чыё імя цяпер ужо назаўжды ўвойдзе ў гісторыю культуры народа і будзе жыць у ім, пакуль будзе існаваць адораны ягоным словам народ.

Слаўны, нялёгкі і велічны лёс яго будзе навек асвятляць нашу сціплую працу ўсё на той жа аранай і пеставанай ім і такімі, як ён, беларускай ніве.

[1972]

Всё минется, а правда останется…

Известно, что жизнь состоит не только из праздников, которых, как ни много в календаре, все же гораздо меньше, чем будней, наполненных трудом и заботами, перемежающихся чередой неудач, порой нежданно-негаданно обрушивающихся на наши головы, как снег с чистого неба. Особенно огорчительны, если не больше, первые неудачи, последовавшие за первым же кажущимся или вполне правомерным успехом, они ранят больно и надолго; случается, что даже самые многоопытные и мужественные из людей готовы спасовать, растеряться, надолго впасть в уныние. А что уж говорить об авторе двух-трех жиденьких книжонок, только обретшем свое литературное имя и представшем перед всесоюзным читателем…

Разумеется, было нелегко. Град безапелляционных критических приговоров не оставлял сомнения в полнейшем крахе, чувство стыда и уязвленного самолюбия вызывало желание уйти в себя, замкнуться, обособиться от людей — пережить неудачу терпеливо и молча. Обстоятельства толкали к пересмотру своих собственных творческих возможностей, подмывало усомниться в самом жизненном опыте, который сослужил столь предательскую службу автору. И без того незавидное положение усугублялось еще и тем обстоятельством, что добрая половина критических залпов приходилась по журналу, с известным риском опубликовавшему незадачливое произведение и выдавшему известный аванс доверия тому, кто теперь так подвел всех. Это последнее угнетало больше всего. При всей готовности терпеливо влачить свой крест неудач недоставало мужества видеть его на плечах тех, кто в чем-то переплатил тебе и теперь расплачивался хотя и не новым в литературе, но всегда чувствительным образом.

Наверно, следовало бы написать, может быть, объяснить что-то и извиниться — в конце концов, общие интересы литературы всегда важнее личных терзаний автора. Но извиниться означало признать неправоту, свое фиаско и, может быть, бросить тень на искренность своих намерений, которые тем не менее упрямо не хотели поступаться малейшей толикой своей искренности. Намерения были самые лучшие, и они страдали больше всего. Да и опыт оказался ни при чем.

Опыт был самый обыкновенный, солдатский, каким обладали многие тысячи, если не миллионы, рядовых участников войны, теперь довольно единодушно свидетельствовавшие автору свою солидарность. Это была большая поддержка, дававшая какие-то крохи надежды на то, что, возможно, еще и не все потеряно. Возможно, налицо перекос, авторский или критический, возможно, кто-то кого-то недопонял, возможно, наступит переоценка.

Но шло время, переоценка не наступала, а критические залпы всевозможных калибров грозили незадачливому автору совершенно стереть его с литературного лица земли.

И вот в такие минуты горестных уныний, как раз в канун майских праздников, пришел из Москвы небольшой конверт с редакционным грифом снаружи и поздравительной открыткой внутри — обычное редакционное послание автору перед праздником, несколько напечатанных на машинке строчек с выражением привета, ниже которых характерным угловатым почерком было дописано:

ВСЁ МИНЕТСЯ, А ПРАВДА ОСТАНЕТСЯ.
А. ТВАРДОВСКИЙ.

Не знаю, может, во всем этом и впрямь не содержалось ничего необычного, возможно, все это обычный жест вежливости, но для меня в тот момент эта строчка огненными буквами засияла на небосклоне, сверкнула призывным лучом маяка, вещавшим заблудшему путнику о его спасении. Действительно, как это просто! Время идет своим, не подвластным никому в мире ходом, оно хоронит династии, ровняет с лицом земли города, создает и разрушает цивилизации, одинаково расправляясь с ничтожествами и с великими мира сего, кончает с одними эпохами и начинает другие. Время безостановочно правит и судит, и ничто сущее под лупой не в состоянии избежать его неумолимого приговора и в конце концов обращается в прах. Но правда ему неподвластна, и пока жив хоть один человек на свете, не исчезнет в мире жгучая необходимость в правде, неизменно освещающей человеку и человечеству запутанный лабиринт его бытия, указующий ему путь к свободе и лучшему будущему. С правдой возможно все, без нее невозможно ничто. Без правды нет движения, без нее лишь застой, гибель, тлен… Все минется, правда останется! Какая великая мудрость заключена в этих четырех простеньких словах древней народной идиомы!..

Не скажу, что эти слова разрешили для меня все и ото всего освободили, но все же какой-то значительный груз спал с моих плеч. Это было утешение, и я с радостью принял протянутую мне руку поддержки — тем более такую руку! Как при вспышке молнии, в темени явственно обнаружился ориентир, который я, ослепленный и растерянный, готов был потерять в громыхании критических залпов. Он дал мне возможность выстоять в самый мой трудный час, пошатнувшись, вновь обрести себя и остаться собой.

Потом были многие не менее мудрые и прекрасные его слова, были разговоры, критические и одобрительные, но именно эти первые четыре слова поддержки и утешения на всю жизнь запали в мое сознание. Наверно, это потому, что сами они были исторгнуты из самых чутких глубин души великого человека, кто, может, не менее других нуждался в утешении, правде и, может быть, недополучил их при жизни. Это последнее сознавать тем обиднее, что все мы, в свое время обласканные им, возможно, чего-то недодали ему самому, по беззаботности или по наивности своей полагая, что ему-то утешение ни к чему, что его у него в избытке. А как нет? Что же тогда может извинить нам эту непростительную нашу небрежность?

И вот теперь, когда минулось многое и его уже нет, остается еще раз убедиться в непреходящей ценности правды, к которой обязывает нас память перед его светлой и огромной личностью.

[1972]

Загрузка...