XXXVI

Кризафулли приходит после десяти вечера. Он и так промерз до костей, а теперь еще приходится терпеть муки ада перед запертой калиткой в ожидании, не появится ли кто-нибудь из жильцов с ключом. Или приходит утром, в семь — в половине восьмого, когда лестничные площадки еще загромождены мусорными ведрами, кровать не застелена, в комнате — кавардак и стоит особый женский запах, не рассчитанный на посторонних, а Аделе Колли еще ходит в лиловом халате и шерстяных носках. Но кому охота одеваться, стелить постель и прибирать в комнате в семь утра, если впереди целый день? Уж конечно не Аделе Колли, которая постепенно привыкла жить, как говорится, барыней (хотя не дай бог, если ей скажет об этом Луиджа Соццани!). Убраться в трех комнатах, сготовить обед и обслужить двух человек — постирать и погладить, — этого может хватить на целый день какой-нибудь девчонке — прислуге в зажиточном доме, но не домашней хозяйке в бедной семье. На рождество Марианна купила матери ни больше ни меньше как кресло — раздвижную штуку из металлических трубок, полосатой парусины и пластмассы. Аделе Колли проводила в кресле большую часть времени, со дня на день откладывая некую — очень важную, твердила она себе, — швейную работу. «В жизни никогда не была и не буду иждивенкой. Вот немного отдохну и займусь…» В итоге она совсем расклеилась, отяжелела. От ее прежней хватки и напористости ничего не осталось. А ведь среди соседей, товарищей по работе на молокозаводе, в лавчонках на Молино делле Арми или на открытом рынке на площади Ветра все знали: лучше этой чертовой бабе под горячую руку не попадаться. Она же воображала, что совсем не переменилась. Разве что стала менее выносливой, но это пройдет, думала она. Тем не менее по множеству мелких признаков она видела, что отношения ее с окружающим миром заметно изменились. Однако твердила себе, что переменился мир, а не она, что он на глазах становится просто непригодным для житья.

— Попили моей крови! Поневоле раньше времени состаришься, станешь брюзгой.

— Да кто пил твою кровь? — досадовала Марианна.

— Как кто? Люди! Подлый стал народ.

— И я тоже?

— Ты? Ты тут ни при чем!

Так было до тех пор, пока Марианна не заболела и с приходом доктора Крмза-фулли у Аделе Колли не появился объект для нападок: «Ах ты шибздик бородатый! Расставил свои сети — на Марианну метишь? Бесплатная прислуга тебе понадобилась? (их теперь днем с огнем не найдешь), ядреная девка для постели, чтобы расшевелила твою цыплячью плоть? Так, да? Я тебе покажу! Узнаешь, кто такая Аделе Колли, на которую ты ноль внимания…»

Однако всякий раз оказывалось, что доктор забежал только на минутку. Собирался зайти завтра, но, возвращаясь от пациента, который живет здесь по соседству, решил уж заодно… Он пристраивает свой худенький задок на кончике стула возле кровати. Пальто не снимает. Разве что нехотя снимет шляпу, положит ее на пол. Ему, как всегда, очень холодно. Немного меньше после кофе, но кофе Аделе Колли приносит чуть теплый, вместо сахара кладет сахарин, да и тот не щедро. После чего доктор Кризафулли начинает говорить. В одной руке держит чашку, в другой — блюдце. Блюдце он держит криво, так что чайная ложка неизменно соскальзывает и оказывается рядом со шляпой. Доктор рассказывает, что он сделал за день, что ему предстоит сделать. Работа у него — не дай бог: рабочий день не нормирован, ни минуты покоя.

Рассказывает он с массой подробностей, подчас неприятных и даже противных, употребляет научные термины. Людям хочется жить — вот что самое главное. Он бы свою профессию не сменил ни на какую другую. Нет на свете ничего лучше, чем быть врачом. Он чувствует себя просто недостойным такого счастья.

Аделе Колли: — Почему вы не пошли в монахи или в миссионеры?

— Говоря по правде, я не совсем понимаю, почему вы задаете мне такой вопрос.

Он рассказывает о своей семье, о своем престарелом отце («Мой родитель»), который провел всю жизнь на рисовых плантациях, точнее, работал среди сборщиц риса. Аграрный капитализм торгует белыми рабынями, говорит доктор, пользуясь терминологией, ему не свойственной, но которой он явно пытается овладеть. Он не сказал, состоит ли отец в партии. Сказал только: «Моя мама — социалистка, сторонница современного научного социализма. Она — правая рука моего родителя. Они у меня чудесные люди».

Послушать его, так мир полон чудесных людей. Особенно он любит рассуждать о детях, как он их будет растить, — обо всем, начиная с того, на какую бутылочку будут надевать соску, и какой у соски будет вкус и какого цвета будет детская кроватка. Он не говорит, как должно быть, а как будет. Сам живет точно собака, ничего, кроме жестоких страданий, мерзостей и беспросветного горя, не видит, тем не менее глубоко убежден, что выход будет найден, ибо «жизнь прекрасна, прекрасна, прекрасна!» Долг каждого человека — отдавать людям все лучшее, что у него есть, со всем пылом души, не требуя ничего взамен, и не забывать, как горек хлеб, когда у других— лишь крохи, а то и крох нет.

Мнение Аделе Колли, которая стоит, прислонясь к косяку: «Все это — уловки, чтобы околпачить мою дочь. А эта дурочка уши развесила, слушает — не оторвешь!»

Марианна действительно слушает — она не хмурится и не улыбается, не задает вопросов, не соглашается и не возражает. Но слушает ли она его? И о чем думает?

Она думает о жизни, о том, что она ускользает из рук, о земле и о том, как она кружится во вселенной со своей беспокойной ношей — мятущимся человечеством; о бескрайнем небе, о вечности, а под конец обо всем. Между тем слова доктора откладываются где-то внутри нее. После его ухода она их понемногу выуживает и мысленно повторяет — потихоньку, не все сразу, чтобы не остаться ни с чем; не давая никакой оценки, не соотнося с собственным опытом. В течение того получаса или часа, что врач просиживает у ее кровати, она испытывает лишь одно осознанное чувство — чувство тревоги, как бы мать не встряла в разговор. Но рано или поздно та всегда встревает.

— Послушайте, а что, если оставить на минутку эти высокие материи и поговорить немного о нашей больной? Я так до сих пор и не знаю, что с ней. Не удостоили меня чести… Кроме того, раз уж вы… Не надо ли ее полечить витаминами? Кальцием? Вы меня извините за откровенность, но. по-моему, ваше лечение разговорами не дало блестящих результатов. Посмотрите, какое у нее лицо. Разве скажешь, что ей двадцать два года?

Доктор спохватывается. Смотрит на часы, улыбается. Как жалко, что, улыбаясь, он вынужден показывать такие ужасные зубы. Подбирает с пола шляпу, надевает ее, потом снова снимает.

— Вы счастливая… Когда природа бывает так щедра, как с вами… Вы здоровы, можете мне поверить. Не поддавайтесь мрачным мыслям, расслабьтесь. Захочется есть — ешьте, захочется спать — спите; если захотите встать — пожалуйста, а не то побудьте еще на постельном режиме. Только остерегайтесь простуды.

Марианна пережила тяжелые минуты, во сне ее мучили кошмары. При этом главным действующим лицом была не она сама, а машина — «Авангард». Рядом стояла какая-то незнакомая девушка, которая порой принимала облик дурочки Карлины Соццани, намалеванной, с наклеенными ресницами. Она делала все не так, «Авангард» ходил ходуном, а дурочка Карлина, приближаясь вразвалочку, играя бедрами, нажимала на зеленую кнопку — скорость вращения увеличивалась, машина вибрировала сильнее, из клетки вырывалось завывание, похожее на гудок скорой помощи… Бонци! Маркантонио! Скорее сюда, сюда… Неужели вы не видите, что она натворила? Вместо того, чтобы нажать красную кнопку, ухватилась за рычаг, потянула, а он остался у нее в руке! В клети образовалась дыра, она становится все больше, больше… Скорее! Бегите! Уведите эту идиотку от машины, уведите ее, уведите…

Иной раз у «Авангарда» стояла Андреони. Она работала четко, с невозмутимым спокойствием — можно поучиться. Но когда у нее обрывалась проволока, она так же невозмутимо лезла своей культяпкой в прорезь, погружала ее во вращающееся нутро машины… Однажды возле «Авангарда» стояла Гавацци. Ясно почему: Кишка, не решаясь сослать ее на «Свалку», поставил в наказание сюда. Он велел забинтовать ей всю голову, оставив лишь отверстия для глаз и две дырочки для носа. Гавацци нажимала нужную кнопку — зеленую. Но, издав пронзительный свист, как паровоз из ковбойского фильма, барабан начинал вращаться в обратную сторону. Сколько Гавацци ни нажимала красную кнопку, «Авангард» все равно вращался наоборот. Тогда Гавацци подбегала к вытяжному барабану и била по нему ногой, обеими руками, чтобы «Авангард» перестал разматывать уже готовый кабель. В это время бинт, которым была обвязана ее голова, разматывался; конец его болтался, как коса, становился все длиннее и раскачивался, раскачивался, пока не попадал в прорезь, пока не затягивало вращающейся массой… И так все время — «Авангард», «Авангард», «Авангард»… Хоть бы раз приснился Сальваторе! Ни разу его не видела, даже издали, даже со спины.

Марианна открывает глаза; возле ее кровати сидит доктор Кризафулли. Остался всего один день. Больничный лист на исходе: судя по тому, как упорно доктор теребит свою бородку, он чем-то озабочен и расстроен, но не подает вида. В остальном он ведет себя как обычно. На сей раз он завел разговор о женщине-работнице, о том, что ее ждет в будущем, как гармонично будет сочетаться ее труд на заводе с обязанностями жены и матери, ибо труд продолжит, дополнит и сделает более совершенной вторую сторону ее жизни. Как выиграет от этого ее подлинная женственность, насколько ярче, полнее и устойчивее будет ее красота…

Голос доктора звучит вяло, монотонно, и в то же время он словно поет. Хотя то и дело тревожно поглядывает на часы.

— Мне надо бежать… Но перед тем, как уйти, я хотел бы…

И — снова о женщине-работнице, о женщине-супруге и матери, о том, как гармонично в ней будет сочетаться…

Наконец, прощаясь:

— Я продлил вам больничный лист. Отдохнете еще десять дней, до первого марта. За это время придумайте себе какие-нибудь осуществимые желания и удовлетворите их. Например, поесть пирожных «безе» или печеных каштанов. Очень приятно насыпать их в карман — горячих, прямо с жаровни — и есть по дороге. А почему бы вам не поставить на комод красивый букет цветов? Например, лютиков? Сходите сами, купите, отберите получше. Если не замерзнете, поглазейте на витрины. Сядьте на трамвай и покатайтесь по кольцу вокруг центра. Это отличный маршрут. За город, на окраину лучше не надо: по-моему, там тоскливо.

Впервые за все время его непробиваемый оптимизм дал трещину. Затем, обычным докторским тоном:

— Если вам не хочется, нет нужды выходить сегодня же. Я сказал, что надо гулять, просто потому, что мне вряд ли удастся побывать у вас в ближайшие дни.

Марианна: — Почему? Отец нездоров? Что-нибудь с мамой?

— Нет, нет. Мы недавно виделись, разговаривали. У них все хорошо. Очень хорошо. Они замечательная пара.

Госпожа Аделе (после того как, сделав над собой усилие — а ей это стоило немало! — она проводила доктора до лестничной площадки и затворила за ним дверь): — Вот и хорошо! Лучше быть не могло…

Она вынимает из буфета свернутый в трубку листок бумаги, перетянутый резинкой, разворачивает.

— Читай! Это от Карлы. От тети Карлы. Она приготовила тебе комнату и ждет с нетерпением. Сегодня кончу стирку, завтра на рассвете выедешь, а через десять дней ты, моя дорогая дохлятина, вернешься к маме с такой цветущей физиономией, что…

— Завтра? Уже завтра на рассвете? — Марианна крепко вцепилась в пододеяльник и подтягивает его к подбородку, как в начале болезни, когда доктор проделывал свои странные, плутовские манипуляции с одеялом.

Аделе Колли (решительным тоном, напомнившим прежнюю госпожу Аделе): — Воздух! Лес! Солнце! Покой! Парное молоко! Яйца прямо из-под курицы! Настоящее сливочное масло! Это будет получше, чем пирожные «безе» и катанье на трамвае по кольцу!

— Почему же ты ничего не сказала раньше, при докторе? Я не поеду. Без его разрешения не поеду. Вот он придет, я у него спрошу.

— А что у него спрашивать-то? Ты разве не пеняла, что ему самому все это надоело и что он больше не явится? Кончено. Вот когда у тебя будут дети, свои дети, — в голосе Аделе Колли тревога и печаль, — тогда ты поймешь, что матери виднее. Матери лучше знать, что идет на пользу, а что во вред ее ребенку.

Загрузка...