Есть такие края, где куда-то выводят дороги;
измеренья такие, где в тундре растёт кипарис.
В тихом омуте там в изобилии водятся боги,
чей заветный Олимп опрокинут вершиною вниз.
Эти боги порой надевают джинсу да гавайки
и выходят в народ, незаметно смешавшись с толпой,
чтоб услышать от нас о себе изощрённые байки,
чтоб божественный грех замолить предо мной и тобой,
чтоб лениво пройтись в парке отдыха или культуры,
чтоб отведать пивка, жажду счастья легко утоля,
и подумать: «Пора упразднять силовые структуры,
что и так существуют одной декорации для…»,
чтоб потом, ублажив свои органы зренья и слуха,
вновь спуститься к Олимпу, желаньям своим вопреки…
Есть такие края, где любовь — состояние духа,
и где каждый иммунен к бактериям зла и тоски.
Меж нами не было любви, была лишь яркость катастрофы,
предвосхищаемый финал, где поезд мчится под откос…
Но эта горечь на губах рождала образы и строфы,
в которых знанью вопреки всё было честно и всерьёз.
Меж нами не было любви. Любовь ушла из лексикона.
Сгорела пара тысяч солнц, нас обогрев — не опалив…
И мы надежду быть вдвоём определили вне закона,
меж наших странных берегов придумав Берингов пролив.
Всё было просто и легко, как «ехал грека через реку»,
но даже в лёгкости сидел сомнений будущих росток.
А счастье мы смогли списать на притяжение молекул,
на недоверье к слову «боль» и на весенний кровоток.
Пройдя весь путь от первых встреч и до финального аккорда —
хоть притворись, что всё прошло; хоть душу в клочья изорви —
«Меж нами не было любви» — мы догму выучили твёрдо,
так ничего и не найдя, что выше этой нелюбви.
судьба уже не сто́ит оха
уже золою стали чувства
любовь голодная пиранья
меня сожрала до костей
и потому мне зло и плохо
и потому темно и пусто
и потому не спится няня
не спится няня хоть убей
я словно краб под слоем ила
безумный агнец в миг закланья
и нет конца дешёвой драме
и по воде бегут круги
всё это снилось или было
когда не годный для дыханья
искрился воздух между нами
подобьем вольтовой дуги
о как печально после бала
когда конец приходит чуду
а ведь недавно чуть не плача
от ощущенья волшебства
ты с выраженьем мне читала
пока жива с тобой я буду
но вышло чуточку иначе
ты не со мною но жива
застыл пейзаж в оконной раме
боксёром в состоянье грогги
стабильный словно курс юаня
неприхотливый как плебей
но всё что было между нами
пузатый ноль в графе итоги
и потому не спится няня
не спится няня хоть убей
Жизнь съёжилась, как вера святотатца,
дыханье затаив на полпути…
Ушло лишь то, что не могло остаться.
Осталось то, что не могло уйти.
Я, том стихов придвинув к изголовью,
шепчу в пространство предстоящих дней:
удачи вам, живущие любовью,
и мне, с моею памятью о ней,
о днях вблизи погасшего камина,
с тобой и гладью чистого листа,
с кассетой, где Аль Бано и Ромина
поют о том, что есть felicita.
В паутине рутинно-кретинистых дел,
изодрав себе душу дорогою тяжкой,
ты на свете, который не так уж и бел,
незаметною куклой живёшь, невальяжкой.
В авангарде пируют не дувшие в вуз.
Пустяки, что колени болят от гороха…
Сахар, смешанный с солью, неважен на вкус,
но когда привыкаешь — не так уж и плохо.
Всё не так на земле, никого в облаках,
одинаково выглядят Раи и Ады;
и повсюду долги, ты в долгах как в шелках,
и осклизло снуют по тебе шелкопряды.
На весах объективности сбита шкала,
из преступников вышли отменные судьи…
Но страшнее всего — зеркала, зеркала,
из которых глядят незнакомые люди.
На тебя, мудреца — недобор простоты,
позабыли тебя то ли бог, то ли боги…
но спасает любовь, без которой кранты,
и с которой отсрочены все эпилоги.
Хоть в городе всё тот же дождь
ковровою бомбардировкой,
иною стала листьев дрожь —
предзимней, зябкой и неловкой.
Вечерний траффик, скользкий уж,
пронзает шпагою из стали
фосфоресцирующих луж
глухонемое зазеркалье.
И смотрит вечер-господин
глазами грустного поэта,
как превращаются в один
два заоконных силуэта…
«Здравствуй, Катя, мы очень давно не виделись…
Проявись, из окрестного мрака выделись. Я
боюсь, это сон, и никак не проснусь. У меня ни
стратегии нет, ни тактики — я дрейфую громадою
льда в Антарктике… Слишком холодно, чтобы
растаяла грусть. Без тебя не становятся цифры
суммою. Ты одна; о тебе лишь пишу и думаю… Не
гадал я вовеки, что выйдет вот так — до дрожания
пальцев, бесплотной темени, до потери вдрызг
ощущения времени. Невзирая на годы… Такой
простак… Помнишь, Рижское взморье вихрилось
дюнами; мы тонули в тех дюнах ночами лунными,
тлел от кожного жара прибрежный песок…
Не сложилось: взгляды? предубеждения? —
только в сны ушла ты и в наваждения, чтоб
оранжевой болью стучать в висок… В нашем
будущем, намертво предугаданном, сколько
лет прошло — разве знать это надо нам?! Всё
равно ходу нет из моей полыньи… В каждом
сердце — по трещинке, по картечине… Но не
бредить же нам архивными встречами! — по —
звони мне, как выпадет шанс… Позвони».
«Здравствуй, Лена, ну как мне теперь
представиться?! Не уверен, что помнишь меня,
красавица… Самомнение, может, подводит
меня? Жизнь как зебра, да вот — всё чернее
полосы, но как плечи я вспомню твои и воло —
сы — сразу солнце мерещится в серости дня.
Это глупости, знаю, пустые благости…
Но была же и Ялта однажды в августе,
неразборчивый шепот запёкшихся губ… Ты
счастливым билетом была, избранницей…
Не могли мы знать, что от нас останется лишь
слепая тоска, возведённая в куб. Помнишь, как
ты шептала: «Согрей, согрей меня…» — я бы всё
поменял на машину времени, но нигде не найти
этих дивных машин. И осталась невзятой
вершина горная, да от юности — только воронка
чёрная, ей рукою вдогонку маши, не маши…
Всё никак не сроднюсь я с былой ошибкою,
с пустотою внутри, с этой почвой зыбкою…
Лишь в тревожащих снах мы вдвоём, мы одни…
Выбираюсь на свет из липкого ила я, и всего-то
прошу об одном я, милая — позвони мне, как
выпадет шанс… Позвони».
Он сидит за столом: постаревший, маленький…
В ширпотребных часах всё дремотней маятник.
Если хочешь грезить — пожалуйста, грезь. В
магнитоле Высоцкий хрипит про шурина, ну а в
комнате мрачно и так накурено — хоть топор на
безжизненный воздух повесь. А в окне славный
вид на аллею с тисами… Легче с сердцем, и
письма уже дописаны — можно слушать
задиристый говор собак, можно пить, говорить,
изучать соцветия… Две любви — всё, что было
за полстолетия. Он никак не умеет забыть их,
никак. Он всё тщится прошедшее в слове
выразить: вот и пишет те письма, чтоб завтра
выбросить; но слова снова скроют пробоины
лет… Он стремится картину создать из абриса.
Он не знает суде́б и не знает адреса — просто пишет.
Промчавшейся жизни вослед.
Снег идёт и идёт. Ни запрета ему, ни этики.
Снег идёт и идёт, возведённый в квадрат и в куб.
У зимы на лице — ни малейших следов косметики,
лишь нетающий иней на тоненькой нитке губ.
С ней сражаться — как в гору, на пик колесо везти:
колесо ускользнёт. И начнёшь, как всегда, в низах…
Снег идёт и идёт. Ни стыда у него, ни совести.
Да от белого, вечного белого — резь в глазах.
Мы мечтою о лете с тобою навек обмануты.
Лета больше не будет. И лучше о нём забудь.
А пока — в ледники вплоть до бивней врастают мамонты,
и в термометрах — там, за окном — замерзает ртуть.
В небесах — ни вечерней звезды нет, ни солнца рыжего.
Снег идёт и идёт. Нагло лезет в дверной проём…
Снег идёт и идёт. Но мы выживем. Точно выживем,
если ближе мы будем.
Ближе.
Совсем вдвоём.
Полусвет, полумгла… Краски стёрлись, и звук приглушён.
Вроде ты не ушла, и как будто бы я не ушёл…
Нет ни ссор, ни интриг. Тишина и покой. Статус-кво.
Просто твой материк отдаляется от моего.
Хоть тетрадь разграфи, хоть хватайся за ржавый штурвал —
поздно. Ленточку финиша кто-то уже разорвал.
И грядущие дни, производные сумрачных дум,
превратят тектонический сдвиг в систолический шум.
Проще спрятаться в грот, чем расследовать, кто виноват,
и впадать от острот в нервный тик или неадекват,
забывать политес, добивая себя до конца,
стать героями пьес под пытливым пером Гришковца.
Мы — другие, увы. Нам не сделать концерт из беды.
Будем ниже травы и, конечно же, тише воды,
пряча в сумрачный ил всё, что выпало при дележе…
Я люблю, как любил. Просто это не в тему уже.
Я смотрю на тебя — всё равно что смотрю в пустоту,
в Маракотову бездну, в мороку Большого Каньона.
Я смотрю на тебя — ненавидяще? Или влюблённо?
И рисую черту. Как обычно, не так и не ту.
Потускнела душа, словно лист заоконного клёна.
В нашей лавке посудной ворочался слонопотам —
никакого порядка: обломки, ошмётки, осколки;
картотека рассыпана по полу, сломаны полки,
ничего не вернуть по своим изначальным местам —
начудил сценарист, словно пьяный солдат в самоволке.
Даже если пропал урожай и прокисло вино,
даже если фортуна сощурилась зло и ехидно —
ни за что не дано мне взлелеять серьёзных обид на
странный факт, что под старым вдруг найдено новое дно —
то, которого не было. Или же не было видно.
В какофонию смыслов уводит судьбы попурри;
тяжелей с каждым днём небосвода привычные гири…
Нет покоя внутри.
Нет покоя в подоблачном мире.
Я смотрю на тебя. Но теперь уж смотри не смотри —
Маракотовой бездны воронка всё шире и шире…
Холода у нас опять, холода…
Этот вечер для хандры — в самый раз…
В магнитоле — «Облади-облада»,
а в бокале чёрной кровью — «Шираз».
И с зимою ты один на один,
и тебе не победить, знаешь сам…
Не до лампы ли тебе, Аладдин,
что поныне не открылся Сезам?
И не хочется ни дела, ни фраз,
и не хочется ни проз, ни поэз…
Проплывают облака стилем брасс
акваторией свинцовых небес.
Но уходят и беда, и вина,
разрываются цепочки оков
от причуд немолодого вина
и четвёрки ливерпульских сверчков.
Ничему еще свой срок не пришёл,
и печали привечать не спеши,
если памяти чарующий шёлк
прилегает к основанью души.
Так что к холоду себя не готовь,
не разменивай себя на пустяк…
(Это, в общем-то, стихи про любовь,
даже если и не кажется так).
Мой добрый друг, ты мне давно как брат;
когда ты здесь — закрыты двери ада;
аттракцион неслыханных утрат
переноси́м, лишь зубы стиснуть надо.
Не вспоминай про достижений рой;
дворец Побед оставим на засове…
Давай молчать. Молчание порой
намного эффективней послесловий.
Мне б научиться, засосав стакан,
жить равнодушней, злее и спокойней,
как мой знакомый мачо number one —
маэстро туш, мясник на скотобойне.
И просто пить, вцепившись в край стола,
с тобою, друг. Распутать эти сети.
И что с того, что женщина ушла.
И что с того, что лучшая на свете.
Кто, не помню, начал первым,
кто пальнул из-за угла —
и поехала по нервам
склоки ржавая пила,
набирая обороты,
истязая воем слух:
«…а зачем ты?!», «…а чего ты?!» —
дым сраженья, прах и пух.
Недоигранные роли,
беспощадный глупый бой…
И слова, как сгустки крови,
между мною и тобой.
Мы исходим злобным лаем,
мечем молнию и гром,
холостыми не стреляем,
да и пленных не берём…
А когда умолкнут соло,
прыгнут тумблеры на «ОFF»,
и скользнёт под доски пола
боль и ярость из зрачков,
мы с тобой, отмаясь дурью,
в полушаге от беды,
разведём остатки бури
на один стакан воды…
когда от тебя когда от тебя уходят
и счастье твоё уносит порывом ветра
и солнечные гектары твоих угодий
сжимаются вмиг в квадратные миллиметры
когда никаких улыбок и обретений
ни в жизни ни на фейсбуке ни на ютюбе
под дёрганый ритм танцуют в камине тени
как будто открытый нерв в нездоровом зубе
когда горизонта линия накренилась
когда косяком на запад ушли восходы
когда словно волга в каспий ты впал в немилость
у броского мира вечно живой природы
отнюдь ты не стал ни гением ни прохвостом
не сделался враз героем да иноверцем
лишь только совсем немного но меньше ростом
а также совсем немного но больше сердцем
А детство горит алмазом на дне графина…
И снова весна и звёзды. Прохладный вечер.
И Том, поступившись обществом Гека Финна,
ждёт света в окне застенчивой Бекки Тэчер.
Терпенье, дружок. Ты точно дождёшься света.
Ты светел и сам. И это отнюдь не поза.
Поди объясни, зачем тебе нужно это;
поди осознай, что в сердце твоём — заноза.
Ты станешь взрослей — всё будет намного проще:
разлезется ткань судьбы на отрезки. Миги.
И вместо любви останется беглый росчерк
в приходной — точней, расходной — амбарной книге.
Забудется свет. И, нитью чужой ведомый,
ты будешь метаться, падая ниже, ниже,
черствея в пути от хижины тёти Томы
до сотен других, зеркально похожих хижин.
Ты будешь потёртым днищем царапать мели,
научишься брать преграды и бить поклоны.
Зато, заземлившись, станут конкретней цели,
а также наборы средств к достиженью оных.
Однажды назад захочешь — да только где там…
Уже не вернёшь тот давний весенний вечер,
в котором зажглось уютным нездешним светом
окошко в маленьком домике Бекки Тэчер.
Он к ней приходит не слишком часто; ну что поделать, не может чаще.
А в ванной — тюбик с зубною пастой, ему два года принадлежащий.
Когда он где-то — невыносимо.
И жизнь чернеет, как Хиросима.
Она — как робот. Её Азимов с неё и пишет свои законы.
Её глаза — как глаза иконы.
Его любовь — словно код Симсима.
Ему открыты её пенаты; она и речка, и переправа…
А он — женатый. Совсем женатый. Хотя об этом не стоит, право.
Ей больно думать: с чужим-то мужем!
Но быть одной многократно хуже.
Иначе — темень. Иначе — стужа в соседстве с Цвейгом и Грэмом Грином.
Весь свет окрестный сошелся клином
на нём. Ей больше никто не нужен.
Они читают одних поэтов, не любят танцы и папиросы.
И нет у них никаких ответов на заковыристые вопросы.
Слегка помялась его рубашка.
Его ждёт дома дочурка Машка.
Сказать, что всё это рай — натяжка, и это будет звучать манерно.
Но без него ей настолько скверно,
что даже думать об этом тяжко.
Цветочки в вазе. Дивана мякоть. Конфет вчерашних сухая сладость…
Она давно отучилась плакать, ведь слёзы — слабость. Нельзя, чтоб слабость.
В колонках тихо играет Брубек.
Зубная паста. Всё тот же тюбик.
Они в чужие дома не вхожи. Их нет в театре, в кино и в клубе.
Зато она его очень любит.
И он её очень любит.
Тоже.
Мы, наверно, могли бы увидеться в Триполи,
мы, наверно, могли познакомиться в Лагосе —
но другие для нас вероятности выпали
посреди пустоты в умирающем августе.
В нас так много случайного, столько досужего,
прозаичные сути с налётом мистерии…
Но сплели мы из воздуха странное кружево,
нарушая закон сохраненья материи.
Говорят, всё пройдёт, всё однажды изменится —
так пророчит статистик, так думают гении…
Но сейчас ты моя добровольная пленница
в остановленном нами прекрасном мгновении.
Мы с тобою вдвоём вязью, в воздухе свитою,
переписаны намертво. Набело. Нагусто.
Чтобы слиться могли с очарованной свитою
уходящего прочь Императора Августа.
Она застряла в обрывке прозы.
И, полный сил,
смешал ей дождик с водою слёзы
и тушь размыл;
размыл и умер, упал на город,
на землю лёг
вне всех прогнозов и умных споров,
вне подоплёк.
Вся жизнь её — как нелепый ребус,
как чёрный лёд.
Вдали последний ночной троллейбус
копытом бьёт.
Она застряла в промокшем сквере,
в сырой листве…
А этот город слезам не верит,
под стать Москве.
Остатки капель стучат уныло
в стекло и жесть.
Она застряла меж тем, что было
и тем, что есть.
Мне не помочь ей, ведь сам себе я
не смог помочь…
А с неба смотрит Кассиопея,
буравя ночь.
Не надо ни плача, ни крика. Остался невзятым редут.
И наши часы — посмотри-ка! — давно никуда не идут.
Настала финита и баста, запрет на вращенье планет.
Сюда б романиста-фантаста: мы есть, только времени нет.
И в воздухе — прежняя нота, дыханье всё той же зимы…
Нам будто бы выдана квота, которую выбрали мы
взахлёб, до сухого остатка, до вязких несказанных фраз.
И времени мёртвая хватка теперь не смертельна для нас.
Ни взлёта для нас, ни паденья. Нас держит холодное дно.
Ниспослан нам дар наблюденья, и большего нам не дано.
Здесь звуки случайны и глухи, как шорох листвы сентября…
Мы мухи.
Безвредные мухи
в античном куске янтаря.
эта печальная штука жизнь в сердце иголки нехватка слов
хочешь поставлю тебе би джиз хочешь поставлю тебе битлов
ломятся беды в дверной проём им бы на рты понаклеить скотч
хочешь мы чаю с тобой попьём чаю чернее чем эта ночь
пали под нами десятки кляч мы настрадали своё всерьёз
только не плачь я прошу не плачь я ведь не выдержу этих слёз
воздух вскипает в тугую взвесь горечь вступает в свои права
хочешь дотронься я рядом здесь боль свою боль подели на два
складывать руки нельзя не след сердце стучит и не пуст колчан
я принесу тебе теплый плед и не пущу сквозняки к свечам
эта печальная штука жизнь часто не верится в даждь нам днесь
только держись я прошу держись я не исчезну я здесь я здесь
Он был нелеп. Он был возвышенно ничей.
Не различал ни территорий, ни эпох.
Решенье стоило пятнадцати ночей
и странной боли при попытках сделать вдох.
Он наплевал на настроение и стать,
на зов надежды, на торжественную медь…
Он постарел от невозможности понять
и абсолютной невозможности терпеть.
В осенний полдень, опрокинув две по сто
и приговором завершив свой Страшный Суд,
он нацепил свое потёртое пальто
и двинул к почте, до которой пять минут.
Полузабыв свою фамилию и ранг,
виток судьбы простыми буквами верша,
он, чуть прищурясь, заполнял угрюмый бланк,
и горечь тёмная текла с карандаша.
И в торричеллиевой душной пустоте
слова пульсировали жилкой у виска:
Прости за то что не сложилось зпт
я ухожу прости и помни тчк
Когда-то закончатся ноты
осенней порою рассветной,
и та, без которой ты мёртвый,
уйдёт в никуда, в никогда…
Вот так и запомнишь её ты —
немыслимой, инопланетной,
горячей, как кровь из аорты,
холодной, как кубики льда.
Не будет ни капли, ни йоты
того, что зовётся надеждой,
закроется чёрная дверца
меж миром твоим и её…
Вот так и запомнишь её ты —
чужою, смеющейся, нежной
и рвущей чадящее сердце
в лоскутья, в ошмётки, в тряпьё.
И станут пустыми заботы,
мелькая бессмысленно, мимо.
И будут напрасно сонеты
слагаться при утлой свече…
Вот так и запомнишь её ты —
единственной, вечно любимой,
с ожогом от шалой кометы
на тонком и зябком плече.
Я отнюдь не прошу,
чтобы мне соглашательно вторили;
пусть и физик, и лирик
останутся вновь при своих.
Я безбожно смешаю
капризные краски истории,
гладиаторский бой
променяв на вокзал для двоих.
Поживём в новом мире,
где войны не стали рутиною,
набросаем на холст
самых дивных в палитре
мазков
и увидим, что больше не спорят
альков с гильотиною,
потому что в их спорах
всегда побеждает
альков.
Глянь-ка: в небе Венера.
Чиста и прозрачна к утру она —
как промытый невиданный жемчуг,
как пушкинский слог…
Отпускаю на ветер
истерики Мао и Трумана,
забираю в копилку
влюблённых простой диалог.
От фантазий таких не устану,
призна́юсь по правде я;
пусть любовь, как река,
размывает устои плотин,
и бросает гвоздики
на меч императора Клавдия
самый вечный из хиппи на свете,
святой Валентин.
Я чувствую разорванную связь, как чувствуют
врождённое уродство. Ко мне не пристаёт чужая
грязь. Но, впрочем, и чужое благородство про —
ходит мимо, не задев меня,
самопровозглашённого изгоя. Нет, я отнюдь
не Байрон, я другое; я дым, произошедший
без огня. Наполеоном — на груди ладонь — я
не стою в бермудской треуголке. Поддерживая
тленье (не огонь!), ловлю печальным вдохом
воздух колкий. Рубить не научившийся сплеча, я
вижу горизонт, который чёрен… Но факт, что я
живу, пока бесспорен на беглый взгляд врача
и палача.
Завален тест на воспитанье чувств, мотив
надежды затихает слабый… Всё круче склон,
с которого качусь; всё жёстче и болезненней
ухабы. Музей Тюссо остался без меня, я не герой
энцикловикипедий. Всё неподвластней мне
аз-буки-веди, всё различимей крики воронья.
Судьба фальшиво сыграна «с листа», и на исходе,
как чекушка водки… Период с тридцати и до
полста прошёл в режиме быстрой перемотки.
Ушли друзья. Не надо про подруг. И явки все
провалены (с повинной). Став авангардом стаи
журавлиной, синицы подло вырвались из рук.
Откуда этот каменный барьер, задвинутая
наглухо портьера, и неохота к перемене мер,
предписанных для взятия барьера?
И все боренья — супротив кого? Пуста арена.
Стоптано татами. Но держит душу жадными
когтями угрюмый старый хищник Статус-Кво.
Душе гореть хотелось и парить, но не даётся
ей полёт красивый… У мерина умеренная
прыть, тем паче если этот мерин — сивый.
Слова исходят из бессильных уст взамен
уменья действовать и биться… Ведь в швейной
мастерской моих амбиций закройщиком
работает Прокруст.
Да-да, конечно, это болтовня не самого
весёлого замеса. Я пессимист. В семье не без
меня. Сколь волка ни корми, он бредит лесом.
Могу смириться, выучить фарси, сыграть в
чужой, оптимистичной пьесе… «Ну что ж ты,
милай, голову повесил?» — спроси меня,
Аленушка. Спроси. И может быть, соломинка
сия сломает в тот же миг хребет верблюду, и
солнцем озарится жизнь моя, и, может, с той
поры я счастлив буду; Снеговиком растает
Статус-Кво, трусливо убегут из Рима готы…
Есть что-то посильней, чем «Фауст» Гёте.
И посильней неверья моего.
Вокруг ни души. Колышется воздух зыбкий.
Окурки да одиночество. После бала.
Концерт, говорят, окончен. В футлярах скрипки.
И если ты что-то пишешь — пиши пропало.
Здесь прежде она ходила, она дышала,
куда эти дни девались, благословенны?
А нынче — тебе под кожу проникло жало
и впрыснуло яд потери, взрывая вены.
А скепсис уже не катит, а с ним и опыт,
и с каждой попыткой вдоха — всё крепче сети…
Немного глотни из фляги. Здесь плохо топят.
Глаза напряги, прищурясь. Здесь тускло светят.
Теперь ты другой, и всё на земле другое:
пусты зеркала, и пластиком пахнет ужин.
Ах, как это всё же просто — попасть в изгои.
Лишь пальцами — щёлк! — и ты, словно пыль, не нужен.
А помнишь, как плыл по комнатам
полдень яркий,
как было вам вместе целого мира мало?
От полдня остались свечи. От свеч — огарки.
И если писать охота — пиши пропало.
Она обожала светлое время дня;
следила за тем, как выглядит, как смеётся.
Желала светить, легко заменяя солнце
для всех и для каждого. Можно и для меня.
Она, не прощаясь, прыгала в свой трамвай.
Могла посмотреть бы вслед — но увы. Ни разу.
И «нет» на её устах наполняло фразу
холодною мощью намертво вбитых свай.
Не знала она значения слова «сплин»;
реснички да каблучки. Никакого сплина…
Поди ж объясни доходчиво и недлинно,
как вышло, что свет на ней заострился в клин.
Она так забавно ела эклер в кафе,
свиданья даря, как голубю дарят крохи…
И всё это для того, чтоб спустя эпохи
воскреснуть опять в недужной моей строфе.
Всё закончилось. Се ля ви…
Есть твоё, есть моё. Нет нашего.
Всепогодный костюм любви
будет кто-то другой разнашивать.
Все свои — за грядой кулис.
Против Крамеров — только Крамеры.
Словно выкачан воздух из
нам назначенной барокамеры.
Одиночество. Ночь без сна
бьёт по темени, словно палица.
Память прежде была нужна.
Ну, а нынче нужней беспамятство.
Под ногами дрожит земля;
спят игрушки и спит масс-медиа…
Вот такая финита ля
человеческая комедия.
Если тлеет свеча, всё равно говори: «Горит!»,
ты себе не палач, чтоб фатально рубить сплеча,
даже ежели твой реал — не «Реал» (Мадрид)
и команде твоей нет ни зрителей, ни мяча.
То ли хмарь в небесах, то ли пешки нейдут в ферзи,
то ли кони устали — что взять-то от старых кляч?
Коль чего-то тебе не досталось — вообрази
и внуши самому, что свободен от недостач.
Уничтожь, заземли свой рассудочный окрик: «Стой!»,
заведи свой мотор безнадёжным простым «Люблю…».
Этот тёмный зазор меж реальностью и мечтой
залатай невесомою нитью, сведи к нулю.
Спрячь в горячей ладони последний свой медный грош,
не останься навек в заповедной своей глуши.
Даже если незримою пропастью пахнет рожь,
чище воздуха нет. Напоследок — дыши.
Дыши.
Из тысяч бесед осталась для них одна лишь,
один разговор, в котором ни грамма фальши;
и он ей сказал: «Ведь ты и сама всё знаешь»,
и он ей сказал: «Ведь так невозможно дальше»,
и он ей сказал: «Третейских не надо судей.
Не надо искать в случившемся злого рока:
ведь мы же с тобою знали, что так и будет,
а если чего не знали, так только срока».
Его аргументы лишь подтверждали факты.
Он был безоглядно честен, как римский воин:
держа эту речь, ни разу не сбился с такта,
и был его пульс размерен, а слог спокоен.
Он ей говорил, как горестно после бала
в пустынной душе, и как бесприютно в мире…
Она же молчала. Лишь головой кивала,
почти как фигурка Будды в его квартире.
Легко доказав, что им не бывать как паре,
он чётко провел анализ. Он сделал сноски.
Во всех мелочах был точен его сценарий.
Изящно сошлись в картину его наброски.
Был месяц январь. Невзрачное солнце село —
как будто холодным комом упало с крыши…
Она лишь молчала. Тупо и омертвело,
уже ничего,
давно ничего не слыша.
Жизнь без тебя сошла на нет,
на выхлоп лжи и сигарет,
на боль, притёртую к виску,
на мутноглазую тоску.
Жизнь без тебя сошла на блажь,
на многословный эпатаж,
на гололёд, морскую соль,
на мрак и холод цифры «ноль».
Жизнь без тебя — не жизнь, а так,
вполне бессмысленный пустяк.
Лишь наледь вечной мерзлоты
взамен миров, где я и ты.
Жизнь без тебя сошла с ума
под стать Данглару из Дюма;
и всё, что остаётся в ней:
на стенах снов — зарубки дней.
Я проигрался в пух и прах,
сгорел на всех земных кострах;
я — невесомая зола
за гранью и добра, и зла.
Я полуночный волчий вой,
пустырь, засыпанный листвой,
бумага. Лампа. Карандаш.
Жизнь без тебя — мираж.
Муляж.
Лелея призрачную веру в бедовой юной голове,
она идёт-бредёт по скверу, по жёлтой замершей листве.
Тускнеет сонное светило по воле сумрачных богов.
Река растерянно застыла в бетонной хватке берегов.
И в бессюжетной этой драме ни голосов, ни СМС…
Лишь птицы — чёрными штрихами на серой вывеске небес.
И проку нет в любом вопросе, хоть плачь, хоть смейся, хоть кричи.
Такое это время — осень: к замкам теряются ключи.
И оттого так отрешённо, ища хоть в чём-нибудь ответ,
грустя в овале капюшона, глядят глаза её на свет.
Часы отсчитывают мили и меру всех сердечных сил…
Нет, ей не нужно, чтоб любили.
Ей нужно только, чтоб любил.
куда мне без тебя куда
в какую тишь каких пространств
в какие страны города
в посконный рай в буддистский транс
куда мне без тебя куда
сидеть смотреть реал мадрид
и не бросать кусочки льда
в среду что пьётся и горит
заткнуться выйти из игры
вот так за здорово живёшь
в какой излом земной коры
в какую ложь и безнадёжь
найти б одну из ойкумен
где есть закат и есть рассвет
где есть понятие «взамен»
а боли не было и нет
ушел под воду знак огня
и наш париж не стоит месс
всё что осталось у меня
какого беса если без
В те дни реальность не казалась хмурой,
и судьбоносны не были слова,
и возраст совпадал с температурой
за окнами, где те же двадцать два.
Тогда был разум радостный и пылкий,
выигрывавший споры и пари,
и виделись на камне у развилки
не три пути, а триста тридцать три.
Пустой столовский суп с горбушкой хлеба
вполне сходил за самый первый класс,
и что-то было в цвете снов и неба,
чего сегодня не находит глаз.
Была надежда главною микстурой
для всех болезней средней полосы…
А ночью снилась девушка с фигурой,
похожей на песочные часы.
Какой из него пророк… из неё — пророчица…
Куда приведёт горячая поступь августа?
Не знают они, когда это всё закончится.
Не знают они, как карты на стол улягутся.
А жизнь всё летит — мопед по дорожке гаревой, —
и солнечный диск глазуньей висит над крышами…
Вопросы гудят, как мошки, в туманном мареве,
ответы на них — невидимы и неслышимы.
Куда им идти? — поди-ка, спроси у Броуна.
Какие находки дивные им завещаны?!
Все встречи у них и вся их любовь — ворованы,
зато по законным жизням змеятся трещины.
Они ведь давно в зубной порошок размолоты,
давно уже плоть от плоти — от быта сонного…
Но что же с того, что оба не так и молоды,
когда от касанья пальцев — разряд озоновый?!
Не надо, не тщись им небо измазать сажею,
их грех обличить земной в передаче «Новости»:
ведь так им и жить — случайной и странной кражею,
считая любовь
презумпцией
невиновности.
Неизвестно, какого числа,
кем бы ты в этот век ни была
и в какой ни вошла бы анклав ты —
приходи на меня посмотреть,
я стал старше и тише на треть,
и меня не берут в космонавты.
Приходи, беззаботно смеясь,
чтоб исчезла причинная связь
между странным вчера и сегодня.
Не спеша на покой и на спад,
улыбнётся тебе невпопад
наше прошлое, старая сводня.
Пусть былое не сбудется впредь —
приходи на меня посмотреть,
да и я на тебя — насмотрюсь ли?
Вдруг исчезнут года и молва,
и смешаются грусть и слова,
как речные течения в русле.
Мы, пропав, снова выйдем на свет.
Мы не функции времени, нет,
мы надежды хрустальная нота.
Неизвестно, какого числа
нас с тобой отразят зеркала
и в себе нас оставят.
Как фото.
Мы с двух сторон над той же пропастью во лжи,
и нас друг к другу не приблизишь, хоть умри.
Я сохраню тебя в формате джей пи джи,
я сохраню тебя в формате эм пи три.
Мир полон счастья. Птиц взволнованный галдёж —
как дробь горошин в гладь оконного стекла…
Здесь в виде рифмы так и просится «Не ждёшь»,
что будет правдой. Рифма здесь не солгала.
Судьба бестрепетно вращает жернова.
Когда ж становится совсем невмоготу,
то пустота преобразуется в слова,
а те, взлетая, вновь уходят в пустоту.
В ладони — вишни, а в стакане — «Каберне»,
заходит солнце за разнеженный лесок…
А мысль о том, что ты не помнишь обо мне,
голодной крысою вгрызается в висок.
Кому пенять, что не совпали два пути,
что рухнул дом, как будто сделанный из карт…
Я сохраню тебя в формате эйч ар ти,
что, как известно, сокращённое от «heart».
Верный людям, идеям и слову, ничего не
обретший задаром, я пришел подобру-поздорову
и уйду точно тем же макаром не изящной
симметрии ради, а поскольку — ну как же иначе?
Жизнь свою ненавязчиво спрячу в сотню общих
безумных тетрадей. Воплощение ночи и дня, я
проживаю, как пони в загоне, появленьем своим
не меняя мировых благозвучных гармоний. Не
любитель изящных гортензий, не фанатик ни
злата, ни проса, в этот мир я явился без спроса,
оттого и живу без претензий. И, познавший
низины и выси, бытие не считая за вызов, я
хотел бы ни в чем не зависеть от сирен и от их
вокализов и болтаюсь, привязанный к мачте
под ударами ветра и града… Надо мною не
смейтесь, не надо. И прошу вас, не надо, не
плачьте.
Породнившись с привычным уделом, отхлебнув
и надежд, и страданья, вывожу я крошащимся
мелом: «Я здесь был» на скале мирозданья.
«Я здесь был» (словно Киса и Ося) — вывожу
с терпеливостью мула… А Земля моё сердце
проткнула своей гибкою жалящей осью. Я
покою отнюдь не синоним; вместо глади —
сплошные надрезы… Я хотел быть простым
посторонним, наблюдателем точным и трезвым.
Но не вышло. Не склеилось, други; перемены
пришли, перемены, и сбиваю я рёбра о стены
в потерявшей контроль центрифуге. И мелькают
то пекло, то стужа, словно теннисный мячик
по корту… Доктор Хаос, от вас только хуже.
Диагностика ваша — ни к чёрту. И мелькают
то окна, то дверцы; утро, вечер, восходы,
закаты… Остановки же бега чреваты остановкой
усталого сердца.
Время тает, а мельница мелет, белкой в клетке
вращаются числа… Без любви это всё не имеет
ни на миг ни малейшего смысла. Без неё
всё в осколки разбито, без неё всё смешно и
постыло, без неё лишь верёвка да мыло —
атрибуты нормального быта. К нам приходит
она, как фиеста, освещая собою потёмки — и
встают со щелчками на место части бешеной
головоломки. С ней и ангелы дружат, и черти;
в ней, как в Слове, что было в начале —
индульгенция прошлым печалям.
Оправдание жизни и смерти.
Горит над нами чуткая звезда,
а нас несёт неведомо куда —
к водовороту, к бурному порогу…
Бессонны ночи, окаянны дни…
Храни нас, Бог. Пожалуйста, храни,
подбрасывай нам вешки на дорогу.
Писать легко. Труднее не писать.
Часы в прихожей отбубнили пять.
И всё, как прежде — ночь, фонарь, аптека…
На письменном столе — бокал «Шабли»;
не виден снег, рассвет еще вдали.
Покоя нет. Февраль. Начало века.
Как хорошо, что есть на свете ты
и право на объятья немоты,
на памяти внезапную атаку…
Еще всё так же одноцветна высь,
но мы с тобою знаем, согласись,
что эта ночь не равнозначна мраку.
Курсор мерцает на конце строки…
Но кроме Леты, горестной реки,
на свете есть ещё другие реки.
Я вновь пишу. И снова — о любви,
с трудом подняв, как легендарный Вий,
бессонницей истерзанные веки.
Идёшь туда, где солнца лучик по данным метеобюро —
но тут внезапно бес-попутчик тебе внедряется в ребро,
и, там устроившись надолго, расставив мебель по углам,
он тихо душит чувство долга и превращает планы в хлам.
А ведь давно ль вражине этой ты обещал: «Но пасаран!»?
Теперь не рыпайся, не сетуй, не бейся в стену, как баран.
Бес — наказанье за неверье. Он как барьер на вираже.
Он расширяет межреберье, себя готовя к ПМЖ.
Нейтральный, словно кинозритель, сменяющий десятки лиц,
он вдруг врубает ускоритель твоих заряженных частиц.
Его бесовская порода хмельной энергии полна:
он ждёт, когда из пешехода ты превратишься в бегуна.
Твой бес мятежный жаждет дани, его намеренья просты,
и с сердцем, бьющимся в гортани, сумеешь примириться ты,
закончишь внутренние войны, их протяжённость сократив —
за неимением достойных логических альтернатив,
и будешь слушать, как под вечер, на фоне цыканья цикад,
когда идут на убыль речи и на ущерб идёт закат,
твой бес, как ветерок Эола, внезапно нежен и не груб,
лишь для тебя играет соло на флейте водосточных труб.
Ты давно не глупый, давно не маленький
и привык служить попугаем в клетке,
но в концовках писем рисуешь смайлики,
как студент весёлой своей соседке.
Пули счастья, шедшие по касательной,
прерывают вдох и идут навылет.
Ты сегодня странный, необязательный,
словно свет, что солнцем на землю вылит.
Пролетают волны по глади омута,
размыкая силой объятья ряски.
И живей глаза, и просторней комната,
и длиннее дни, и реальней сказки.
Спецэффекты эти судьбой затеяны
лишь таких прозрачных мгновений ради…
И как странно ярок твой мир затерянный
несмотря на трещины на фасаде.