…А так хотелось думать о друго́м,
быть узнанным английской королевой
и не стесняться петь про степь кругом,
про степь да степь кругом, равняйсь и левой;
и, задружив с мамашею Кураж
являть везде веселье и отвагу,
и не считать за шпагу карандаш,
заточенный, чтоб закосить под шпагу.
Хотелось так настроить камертон,
чтоб гололёдом не сменялось лето,
и, словно по Анголе Ливингстон,
бродить по джунглям суверенитета;
хотелось жить вразлёт и наобум,
от птичьих песен просыпаться в девять,
и только день отдав подсчёту сумм,
раздать долги и больше их не делать.
Хотелось сделать былью волшебство
и с сердцем примирить кипящий разум;
хотелось, как и Бендеру, всего,
и чтобы на тарелочке и сразу;
но, давний выпускник СССР,
теряю силы и теряю смелость,
осознавая пропасти размер
меж тем, что есть, и тем, чего хотелось.
Вакантно. На душе поют ваганты про власть вина, про глупый политес, про то, как дистрофичные Атланты страдают недержанием небес, про аховые цены на сосиски, про чайку по прозванью Ричард Бах, про урожай бобов в Ханты-Мансийске, который всех оставит на бобах, про то, как Сивку горки укатали, и впереди экзамены опять. И что-то есть в нестройном их вокале, так явно оставляющем желать…
Вакантно. Вместо Гегеля и Канта в душе сквозняк и тонны чепухи. И в стены слепо тычутся стихи, ублюдочные отпрыски таланта, никчёмного значением своим, незримого порою самым близким в преддверии ухода по-английски в безличностный и тусклый прах и дым…
Мне истины милей с обратным знаком, которые не мажутся на хлеб… Я сам себе и житница, и склеп, дожив до сорока с изрядным гаком… И смысла жизни так и не познав, пересчитав потери и убытки, включаю вместо Малера и Шнитке бесхитростный мотивчик «What Is Love?».
«Вакантно» (словно вывеска в мотеле —
мол, есть места, недорого совсем)…
Всё меньше средств для оправданья цели.
Всё меньше жизни. И всё больше тем.
Мы все, Сизифы, камни в гору тащим,
а для меня, вдобавок ко всему,
придуманное стало Настоящим
и очень близким сердцу и уму.
В душе с комфортом селятся пустоты,
создав вeб-сайт с названьем «Счастья. net».
A на вопросы: «Что ты?» или «Кто ты?»
пожатье плеч — единственный ответ.
Когда-нибудь, пробыв в небесном трансе,
и на судьбу ничуть не ополчась,
займусь я заполнением вакансий,
но не сейчас.
Простите.
Не сейчас.
Всего лишь за непение осанны
осанке вашей, силе и уму
готовы вы метнуться в партизаны,
в шизофрению, в петлю и в корчму.
И, посыпая плешь горячим пеплом,
вступаете вы в трепетный Гольфстрим
раздумий о себе, великолепном,
как Третий Рим, а то и Древний Рим.
Вы словно в Зоне одинокий сталкер
на тонкой кромке тающего льда…
А ведь для вас герои и весталки —
единственно достойная среда.
Вы спрятались в густом дремучем иле.
Вы сосланный на Эльбу Бонапарт.
Вас недонедонедооценили.
Вас уценили. Бросили в ломбард.
Граничит с полной тьмою свет нерезкий,
упёршийся в плакат: «Конец пути».
Взамен икры — колбасные обрезки.
Взамен души — обрывки конфетти.
Кровоточат бесчисленные раны,
и этот дантов путь в сплошную тьму
есть результат непения осанны
осанке вашей, силе и уму.
Крылья глупых надежд закрывают полмира; ну и ладно, и вечная слава им. Оттого-то, наверно, певица Земфира и кричит: «Не взлетим, так поплаваем». Но давно приземлились мои монгольфьеры в неозоновый слой никотиновый… И лежат в коматозной кондиции веры и надежды мои константиновны. Да и сил на красивое плаванье брассом мы с тобою немало затратили — лишь во имя того, чтоб опять по мордасам схлопотать от морских обитателей. Так что лучше сидеть на морском бережочке со товарищи, пивом и Пушкиным. А другие пущай надрывают пупочки, над гнездом пролетая кукушкиным, отпуская каскады неновеньких шуток и пуская ветра, на беду мою… Ну и что? — я еще же не манж посижу так, и плевать, что другие подумают. И за угол свернет в бесконечность эпоха, в лабиринты Поступка и Разума… Ощущение дна — не настолько и плохо, раз самим же собой и предсказано.
По песчаному дну проползают кальмары — незлобивые, в целом, животные. И приятно весьма, что не снятся кошмары — неприглядные, липкие, рвотные — о попытках подпитки от страха и гнева, о ликующем кличе: «Карету мне!», о затее забраться на гладкое древо, разобравшись в пути с конкурентами, об уменье владеть хладнокровьем машины, — ой, ты, хватка моя барракудова! — чтобы всех победить. И долезть до вершины. И презрительно плюнуть оттудова.
Я честно плачу налоги и булки люблю с корицей.
Я блоггер. Я просто блоггер.
Мне только слегка за тридцать.
Чураясь попсы и швали,
из слов мастерю дреколье;
скрываюсь от всех в подвале.
А кажется, что в подполье.
Мой Янус устал от ликов, сумбурно и зло зачатых
на кладбище чёрных ников
и в смраде горячих чатов.
Я — Невский. Аттила. Кромвель.
Фанатик великой цели.
Я всё, что угодно, кроме того, что на самом деле.
Как гризли, торчу в берлоге,
гоняя по жилам порох.
Я блоггер. Я просто блоггер.
Мне только чуть-чуть за сорок.
Завяли в убогой вазе цветы от тоски и дыма.
На свете так много грязи, что нет ничего помимо.
Я выжил на судне Ноя
меж тварей немногих прочих.
Уже не слежу давно я за сменою дня и ночи.
Я в гневе, в интриге, в раже.
Дискуссия — та же драка…
А всюду — натуры вражьи и мыслят они инако.
Не пыжусь я и не тужусь
с подбором словес и строчек.
Я — ужас. Точнее — Ужжосссс,
летящий на крыльях ночи.
Особого я покроя, не робкого я десятка:
несу в этот мир добро я —
опасное, как взрывчатка.
Меня охраняют боги
от смерти, войны, торнадо…
Я блоггер. Всего лишь блоггер.
Я старше, чем это надо.
Но всё же — как прежде, пылкий
почётный подземный житель.
Я вечен, как джинн в бутылке.
Закрытой её держите.
Мне по жизни всегда тяжело с дураками, не понять мне победного их естества. Где ни встречу их — в Бостоне, в Риме, на Каме, — я ломаюсь. Пасую. Теряю слова. На их фоне литом я — разорванный в клочья. И летят в никуда, словно пух с тополей, все тревоги мои, все мои многоточья мимо тех, для кого одноточья милей. Дураки не умеют высчитывать шансы, им достаточно в спектре лишь пары цветов. Ну, а я так затейливо верю в нюансы и так страшно к ответам простым не готов. Я нелепым галопом скачу по манежу; мне комфортно, как будто корове на льду… Семикратно подумав — я вряд ли отрежу. А отрезав — на нет от сомнений сойду. Хорошо им — красивым, простым, белобровым; направленья у них — только север и юг. На моих же дорогах свихнулся бы Броун, заблудившись на тропах, заверченных в круг. Тяжело на балу. Тяжело после бала. Неприглядна жара. Безобразны дожди. Вечный поиск решений… Хорошего мало в старом шахматном правиле: «Взялся — ходи».
В нервотрёпочных буднях, в их шуме и гаме, ежечасно с добром соревнуется зло. Мне по жизни всегда тяжело с дураками. Им, наверное, тоже со мной тяжело. Все беседы у нас — «До свиданья!» и «Здрасьте!»; мы друг друга навряд ли заденем плечом… Мой хронический вирус житейских несчастий их иммунным системам, считай, нипочём.
В остальном — мы по тем же гуляем бульварам и глядим, как уходят июльские дни… Право, лепо ли мстить неразумным хазарам лишь за то, что не слишком разумны они? Тут копи́, не копи́, а судьба раскулачит. Что ни делай, а в трюме откроется течь… Раз уж «счастье» и «разум» — антонимы, значит, вся игра изначально не стоила свеч. Но метания эти подспудны. Бесшумны. Единица, дрожа, изгибается в ноль. В обывательском крике: «Ты чё, больно вумный?!» к слову «ум» не случайно приставлена «боль». Болевые рецепторы резво затронув и освоив страданий земных буквари, вездесущие сто миллиардов нейронов планомерно взрывают меня изнутри.
Но покуда живу, никому не мешая, не встревая в бои, не плывя за буи, — мне осталась надежда. Одна. Небольшая. На неё лишь одну упованья мои. Надоело искать оправданья фальстартам и держаться за древки привычных знамён… Я умён по обыденным чьим-то стандартам. По высоким стандартам — не слишком умён. Ну, а значит — не всё так печально и тускло, и финал постановки не так уж и скор: я не знаю, о чем говорил Заратустра и не знаю, о чем промолчал Кьеркегор. Слишком рано смотреться в глубины колодца — оптимизма из чаши хлебнуть бы сперва… Мне по-прежнему Борхес никак не даётся, да от Пруста ужасно болит голова. От высокой культуры мне только убытки. Я не то чтобы неуч, всего лишь простак — и совсем соловею от музыки Шнитке, и Кандинский мне что-то не близок никак. Надоело кровавыми плакать стихами, полагаясь на прихоть тревог и молвы…
Дураки, я весь ваш. Всей душой. С потрохами. И хочу быть счастливым, как счастливы вы.
Дал кому-то мечту о хлебе,
а кого-то — легко возвысил…
Он капризен, живущий в небе
Генератор Случайных Чисел.
В нас впиваются зло и жутко,
как пилы роковые зубья,
несваренья Его желудка
и припадки Его безумья.
А когда у него порядок,
сон глубок, и не жмут ботинки,
нам и хлеб наш бывает сладок
и везёт на товарном рынке.
И кому-то выходит пряник,
а кому-то выходит клизма…
Но избранник ты, не избранник —
все под знаменем фатализма.
Индивидуумы, народы —
все подвластны Его капризу…
Лишь одни только бутерброды
так и падают: маслом книзу.
…патамушта в жилище твоём по углам паутинка и не светится истина в чёрном дешёвом вине и никто не поможет погладить шнурки на ботинках хоть ори по-французски вальяжно и зло: «Ла Шене!»; патамушта не в кайф на концерте в кино и в притоне патамушта схватить молоток и разбить зеркала где опять предстаёшь цирковым дрессированным пони позабывшим что в принципе можно разгрызть удила; патамушта усохли озёра в никчёмные лужи и в любом окруженье ты тусклый печальный изгой а слова о любви получаются хуже и хуже патамушта нельзя быть на свете красивой такой…
…и не ведая толком почём фунт изюма в отчизне ты истратил снаряды пытаясь попасть в воробья патамушта ты Рыцарь Печального Образа Жизни разменявший общенье на мрачные взгляды в себя патамушта не греет задорное пламя глинтвейна и охота повыть на потрёпанный профиль луны; время шарит в душе с обезьяньей ухмылкой Эйнштейна приспособив себя к интерьерам цветастой страны; леденящий Таймыр где однажды сме- ялась Алушта; повстречав по одёжке проводят тебя по уму…
Не на каждый вопрос ты отыщешь своё «патамушта»; значит, лучше заткнись и забудь про словцо «почему».
Она жила капризами души
на жизненном беспечном карнавале.
Расчёты, буржуа и торгаши
в ней приступ аллергии вызывали.
Она носила «от кутюр» пальто
из безупречно выделанной кожи,
паря в безбрежных высях, где никто
её покой надменный не тревожил.
Он был невыразителен и лыс,
и на земле — обеими ногами.
Она ему была как Главный Приз,
дарованный судьбою и богами,
Жар-Птицею, Началом всех Начал…
И для её возвышенной натуры
он сводки биржевые изучал
и пачками расходовал купюры.
Так и живя, практически в раю,
в гармонии с собой и всем на свете,
они слагали славную семью,
открытую для зависти и сплетен.
Она любила арфу и кларнет,
он обожал бренчанье балалаек…
Она была непризнанный Поэт.
Он — повсеместно изданный Прозаик.
Постылый август, плачь о Босхе… Как пусто… Все ушли на фронт. И лишь закат по-пироговски на части пилит горизонт. А ты сидишь, читая Блока и нервно кушая батон, там, где впадает Ориноко в Байкал, Балхаш и Балатон. Умолкни, шум мотора «Джетты»! Уйди, проклятая тоска! Грязна реальность, как манжеты завзятого холостяка. И, у иллюзии во власти, почти добравшись до полста, ты хочешь, в руки взяв фломастер, убрать всё серое с холста. Тебе б туда, где свет на лицах и в сток стекло земное зло… Но порох твой в пороховницах от влаги сильно развезло.
Однажды мир исчезнет в дыме, всё расписав от сих до сих под эти стрельбы холостыми в предгорьях трусов и трусих. Казалось, делал много шума и был парнишей — ого-го, но вдруг узрел, какая сумма маячит в строчке «Итого», и не успев хватить стопарик в уютном собственном углу, ты сдулся, как воздушный шарик, случайно севший на иглу. Мечтал творить, вкушая дыни, пронзая мыслью пустоту, и возлежать на паланкине под сенью девушек в цвету. А нынче бизнес — штопка брешей и, как всегда, точенье ляс… И не поймёшь, камо грядеши. И пыли слой, где стол был яств.
А под ногами — грязь и гравий, а с высоты смеётся Бог… Ты был не самых честных правил, и вот — не в шутку занемог. Вокруг кишмя кишит крольчатник, а у тебя с недавних пор мыслишки стали непечатней, чем сленг, украсивший забор. Бредя от аха и до оха, влачась, как плуг по борозде, ты отыскал в лице Мазоха коллегу, друга и т. д. И снова день истает в воске, вздохнёт на ветке птица дронт…
Постылый август, плачь о Босхе… Как пусто…
Все ушли на фронт.
И я, как все, порой сбивался с галса,
терял себя и зряшно тратил дни,
но вот с грехами смертными — не знался,
поскольку знал, что смертные они.
За вехою одолевая веху
и путая порой со светом тьму,
я в жизни не завидовал успеху,
богатству и могучему уму.
От отроческих лет своих доныне,
тащась в обозе иль держа штурвал,
я в жизни не был пленником гордыни
и у других её не признавал.
К чужому не тянул дрожащей длани,
как, впрочем, и не жил чужим умом,
и рабство необузданных желаний
меня своим не метило клеймом.
Увы, совсем недавно я заметил,
и сразу стало горше мне вдвойне:
лишь только повстречаешь Добродетель —
она всегда глагол с частицей «не».
А время мчит резвее иноходца…
Как странно всё, что в истинной цене…
Ведь то, что я не делал — мне зачтётся,
а то, что делал — не зачтётся мне.
На горе стоит избушка, на избушке сизари. Выпьем с горя. Где же кружка? Нету кружки, хоть умри. Но изба красна углами, в ней и печка, и кровать. Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать. Я не гневен. Где же гнев-то? Мне понятно, что со мной. К чёрту психотерапевта, не такой уж я больной. Ой, вы кони, мои кони… По пятнадцать раз за де́нь телевизор фирмы «Sony» кажет чушь и дребедень: в нём сюжет пустой и мелкий (потому-то и в цене), там то вздохи на скамейке, то прогулки при луне. Книги кончились. Куда-то укатили все друзья; и летит за датой дата, в тусклом воздухе скользя.
У печи стоит компьютер, наказанье и удел. Будь ты проклят, дистрибьютер знаменитой фирмы «Dell». Мне б сбежать из этой хаты, но в тягучем затхлом сне атыбатые солдаты остаются на войне. Все дорожки — вон из храма. Ни надежды, ни врага… Миллион охранных грамот не поможет ни фига. Вроде б рядом — жизнь и гомон, а на деле — в сотнях лье… Прометеем я прикован к этой чертовой скале. Глянь — сидение из плюша. Глянь — с перинкою кровать… Прилетай к нам, друг орлуша, нашу печень поклевать. В горло врос крючок на леске. Душу больше не спасти. Не с меня ль писал Вишневский «Одиночество в Сети»?
Но по данным трёх разведок и философов-ослов жизни нет и так, и эдак. Со словами и без слов. Где-то тихо бродит Муза — я не отдал ей должок. На двери висит мезуза и для обуви рожок. А вокруг бушует лето от шести и до восьми, но и это (даже это!) — на исходе, черт возьми. Не признанье, не опала. Всё спокой- ней сердца стук… Цель на мушку не попала. Или мушку съел паук. Что по курсу — всё знакомо. А хотелось — только ввысь… Жизнь промчалась, как оскома. Получи и распишись. Но беда ль, что путь несладкий, и садам уже не цвесть?
Оставались бы в порядке
те немногие, кто есть.
При разуме, душе и нервах,
хорош собою и здоров,
он был всегда из самых первых,
из самых первых номеров.
Он плыл по жизни шустрой рыбкой,
не знал тревоги и тоски,
и гардеробщицы с улыбкой
ему вручали номерки.
И было всё ему по силам:
родил детей, построил дом,
являясь признанным светилом
в НИИ престижном номерном.
К нему отменно благосклонна
была судьба ещё вчера:
он лучших женщин региона
водил порою в нумера.
И вдруг однажды взял да помер,
банально ткнувшись носом в стол…
Жить вечно — это дохлый номер.
И этот номер не прошёл.
Выпьем с горя! Где же други?! Мне б на краешке судьбы прогуляться на досуге с Кастанедой по грибы; не вписавшись в план и смету, виртуозно, на лету ухватить за хвост комету, ею взрезав темноту… Впрочем, нужно ли такое? — ведь иному верен я: состояние покоя… тихий свет небытия… Нас и здесь неплохо кормят, хоть туманы и дожди — всё в отличной паранорме, даже к бабке не ходи. В мире призрачно и зябко. А в кладовке угловой половая грезит тряпка яркой жизнью половой. Всё прекрасно. В эту ложь нам надо верить, хоть умри; а мечты о невозможном полнят душу до зари. Но моя ночная вера ежедневно, как впервой, пролетает, как фанера над парижской мостовой. Расставляет полдень сети, все мечтанья хороня… При дневном глумливом свете вреден север для меня.
И сижу, стихами ранен, с исковерканной душой… Я ведь тоже северянин, только с буквы небольшой. Знать, судьба моя такая: кочевать вблизи нуля, незатейливо сверкая новым платьем короля. Мне неплохо. Мне неплохо. Бьет по нервам метроном. Грузно шаркает эпоха за простуженным окном. И, окрестный люд пугая, издавая жуткий крик, тридцать восемь попугаев улетели в Мозамбик. Люд зализывает раны; что там Гамлета вопрос!.. Люд пакует чемоданы, уезжает в Барбадос. Выпьем с горя! Где же кружка?! Не собрать ли чемодан? Мне сейчас милее Кушка, чем Юкон и Магадан. В небесах светило скисло, сердце ноет, дом на слом… Продолжается без смысла это шоу «За стеклом»… Сломан компас, пусто в рубке, не открыты острова…
Тихо умерли поступки.
Им взамен пришли слова.
Когда тоска любой охоты пуще,
когда гаданье на кофейной гуще
угрюмо и до мелочи знакомо —
из этой смеси возникает Пьющий.
Не то чтоб сильно сапиенс, но хомо.
Страшней он Чингис-Ханов и Неронов,
сильней магнатов и наркобаронов,
хотя довольно неприметен с виду.
Процесс уничтожения нейронов
вполне сродни любому геноциду.
И мне, когда не думалось, не пелось,
неоднократно тоже так хотелось —
по пояс в землю вбить свои печали…
И я не знаю, слабость или смелость —
дорога в очарованные дали.
Когда чужды, как морг, свои пенаты,
не до романа нам, не до сонаты,
да из-под ног уходит жизни лента,
мир заполняют три координаты —
абсцисса, ордината, абстинента.
Враг к чертям собачьим сослан; путь понятен, прост и светел. Не допустят профсоюзы ни цунами, ни пожара… Хорошо живётся взрослым; хорошо живётся детям. Урожайность кукурузы — двести центнеров с гектара.
Что хотели, то имеем; наливай полнее чашки! Здесь раздольно жить поэтам; карнавалы и петарды… Пересвет над Челубеем одержал победу в шашки, Челубей над Пересветом одержал победу в нарды.
Кипарисы. Младший Плиний. Сей пейзаж — туристски глянцев. Пристань вылизана чисто, и на ней зимуют раки. Аракчеев к дисциплине приучает полк спартанцев. Тех давно уже не триста — размножаются, собаки!
Мы послушны, как бараны, мы слагаемся в когорты, распадаемся на расы, на соцветия в палитрах. Но еще бывают страны, где контактны виды спорта, и записан в пидарасы тот, кто выпьет меньше литра.
Всюду флаги гордо реют, всюду вина да закуски, всюду возгласы да тосты, слово правым и неправым… В отдалении евреи резво кроют женщин русских, и рождается потомство, незатейливое нравом.
Где-то воды льёт Замбези, там невырытые клады, племена сидят без пищи, от печали громко воя… В затрапезном Сан-Тропезе куртизанские отряды нефтяных магнатов ищут из района Уренгоя.
В магазине Военторга продавец с дефектом слуха на прохожих смотрит злобно, закипает, словно Этна. Над седой равниной морга гордо реет бляха-муха, чёрной молнии подобна, а точнее, конгруэнтна.
Где ты есть, главврач Маргулис? Ты в отлучке? Эка жалость! Значит, вновь сидеть в болотце и наверх глядеть несмело… Дом Облонских. Все рехнулись. Дом Облонских. Всё смешалось. Запрягайте, кони, хлопцев; хлопцы любят это дело.
Спокойный взор. Надменный нрав. На сердце — ржа окалины.
Добро пожаловаться, граф, на графские развалины.
Граф претерпел большой урон во всём, во что уверовал.
Но вслух орать: «Я разорён!» — совсем не делаферово.
А жизнь промчалась, вышла вон походкою упругою:
и стол, и Дом, и Периньон, и файф-о-клок с супругою.
Сидит с восьми и до восьми граф над Луарой синею…
Но не в притон же, чёрт возьми, с дворянскою гордынею!
Виват оконченным боям! Завяли традесканции.
Не так уж весело графьям в средневековой Франции.
Давно забытый ратный труд — ни в дебете, ни в кредите…
Есть в графском парке чёрный пруд. Черней нигде не встретите.
Нет, не один вы, де ла Фер — сословие. Соцветие.
Я тоже пьянь и маловер, пускай спустя столетия.
Удел наш — горе от ума. Мы — у судьбы на вертеле.
Вот только нет на всех Дюма.
И нет на всех бессмертия.