ЛЕТИТ НАД ПАРИЖЕМ ФАНЕРА

Магические числа

Не гарцуешь ты, как я, на Пегасе.

Всё, что скажешь — мне по нервам, по нервам…

Твой IQ — как у меня в третьем классе.

Даже, может, во втором.

Или в первом.

Ты не в силах поддержать разговора,

даже если он никчёмный и жалкий.

А как ляпнешь что-нибудь из фольклора —

вянут уши, как в пустыне фиалки.

Ты не знаешь Уленшпигеля (Тиля)

и не смотришь фильмы Вендерса (Вима).

Оттого — нехватка вкуса и стиля,

да и прочие проблемы, вестимо.

Но я всё же угодил в эти сети,

что, по сути, объясняется просто:

три числа мне всех дороже на свете:

90. 60. 90.

Манеры

Как всё-таки приятно есть руками! —

об этом без стесненья говорю;

и жир ронять на книгу Мураками

(без разницы, Харуки или Рю).

Как радостно трудяге и Поэту,

певцу надежды, счастья и весны,

одной рукою в рот пихать котлету,

другую вытирая о штаны!

Приятно пальцы в кетчуп помакать и

с урчанием довольным облизать,

и простодушно высморкаться в скатерть,

беззлобно поминая чью-то мать,

стать добрым, непосредственным парнишкой,

запить обед бутылкой «Божоле»

и огласить окрестности отрыжкой,

достойной Эпикура и Рабле;

и — отрубиться от такой нагрузки,

чтоб отдохнули тело и душа…

Нельзя! —

супруга.

Угорь по-бургундски.

Дворецкий.

Пара вилок.

Три ножа.

Хомяк

Намедни от меня сбежал хомяк;

покинул дом, кормушку и гамак,

привычный быт, воскресную газету,

поилку, беговое колесо —

покинул равнодушно вся и всё.

Ушёл, не попрощавшись. Канул в Лету.

Кормил его зерном я — первый сорт,

создав ему немыслимый комфорт,

себя стесняя грызуну в угоду.

Он весь лоснился. Выглядел как франт.

Но всё равно решил, как эмигрант,

покинуть клетку, предпочтя свободу.

Он внутренним поверил голосам

и бросил самку — жирную, как сам,

для мужа щеголявшую в бикини.

Он не стерпел нетрудный груз оков.

Он был из Настоящих Хомяков.

А их — не проведёшь на хомякине.

American Beauty

Она взглянула на меня —

мне влился в жилы жар блаженства.

Она затмила краски дня

спокойным совершенством жеста.

Подобной дивной красоты

я прежде никогда не видел…

Такая б растопила льды

в далёкой снежной Антарктиде.

Такая б вызвала самум,

цунами, оползни, торнадо;

была б властительницей дум,

хозяйкой рая или ада.

У этих бесподобных ног

лежали бы в руинах царства…

Ради Такой — любой бы смог

пойти на беды и мытарства.

И от волшебных этих глаз

любой бы тронулся умишком…

Но триста долларов за час?!

Простите, леди, это слишком.

Тётя Рая, Блок и я

Притомясь, я внимал тёте Рае,

под которой кряхтела тахта:

«О, весна без конца и без краю —

без конца и без краю мечта!».

В тётираином томном вокале

вечной страсти курился дымок…

Я ж про чёрную розу в бокале

в сотый раз уже слушать не мог.

Умирал от дремотной тоски я

и глядел в заоконный закат,

понимая: нисколько не скиф я

и, наверное, не азиат.

Так и маялись оба фигнёю

на краю догоравшего дня.

Тётя Рая была мне роднёю,

а ведь это святое — родня.

Тётираин взволнованный локон,

тенью став, танцевал на стене…

С той поры отношение к Блоку

у меня, как у Блока ко мне.

Баллада об упорном еврее

Однажды в студёную зимнюю пору

гляжу я, как медленно (мог бы быстрей!),

кряхтя и ворча, поднимается в гору

невзрачный мужчина. По виду еврей.

Не развит физически (только духовно).

Мешают идти простатит и стеноз.

Он с присвистом дышит и выглядит, словно

лошадка, везущая хворосту воз.

Он циник. И, значит, не верит в примету,

возникшую как-то в пустой болтовне:

что если гора не идёт к Магомету,

то к Хаиму, дескать, могла бы вполне.

Пусть умники трижды измыслят причины,

откуда у парня семитская грусть,

но путь его в гору достоин мужчины,

и если насмешники скалятся — пусть!

Причислим мужчину к упрямой породе:

ему наплевать в этом трудном пути,

что умные вроде бы в гору не ходят,

имея возможность её обойти.

Он станет в пути и сильней, и мудрее;

как юный атлет, закалится душа…

«Так вот же какие бывают евреи…» —

подумал я, водку привычно глуша.

Любовь поэта

Он был влюблён. Влюблён в Неё

душой горячей и нетленной.

Забыл футбол, кино, йо-йо,

светился, жил в другой Вселенной.

Бродил у речки, у ольхи,

с надеждой уравнял печали

и начал сочинять стихи

бессонно-звёздными ночами.

Сверкал жемчужно лёгкий слог,

был каждый звук хрустящ и лаком…

В гробах заволновались Блок

и Заболоцкий с Пастернаком.

А он пронзал стихами тьму —

да так, что восхищались боги.

Любовь торила путь ему

и освещала все дороги.

В дому любимой, как всегда,

безгрешно стыл диван из плюша…

Она давно сказала «да».

А он не слышал.

И не слушал.

Физподготовка

Когда, пройдя ступенек восемь,

ты притомился и зачах,

когда пришла на сердце осень,

стрельну́в противной резью в пах,

когда тебе уже не любы

нескромны контуры девиц,

когда твои синюшны губы,

и ты почти что рухнул ниц,

когда пульсирует аорта

в районе бока и пупка —

для экстремальных видов спорта

ты не созрел ещё пока.

Разведчик

Всё время на страже. Какие к чертям друзья!..

Опасной тропы всё затейливей виражи…

Одним доверяться не можно, другим нельзя.

Провалено множество явок, а он всё жив.

Извечно в строю и всегда на язык остёр,

свой козырь последний он ловко зашил в рукав.

А ежели спросят, не нужен ли билетёр —

ответит, что здесь продаётся славянский шкаф.

Он знает дзю-до и баритсу, на-на, кун-фу;

на память запомнил коды для старта ракет.

Портрет Маты Хари в его платяном шкафу;

в кустах у него — и рояль, и радистка Кэт.

Сливаясь с рельефом, он сбросил апломб и спесь.

Цианистый калий в зубе. Тревожна даль.

А паспорт Республики Конго истрёпан весь,

вдобавок еще боливийский просрочен. Жаль.

Не сменишь планету. Возможно, лишь континент.

Но так или этак, а страшно во тьме ночей…

Профессии нету страшней, чем двойной агент.

Особенно если не очень-то помнишь, чей.

Двухстопный ямб

Люблю красивых слов фонтан,

их страсть и жар:

Самед Вургун. Уруз-Мартан.

Вазир-Мухтар.

Себя бессмыслицей кормлю,

звучаньем пьян:

Виктор Гюго. Альбер Камю.

Мишель Легран.

Двухстопный ямб. Чеканка. Вес.

Для уха — рай:

Эвксинский Понт. Пелопоннес.

Бахчисарай.

Какое пиршество души,

схожденье смет! —

Бабрак Кармаль. Туркменбаши.

Назым Хикмет.

Слова стоят прочнее стен,

со всех сторон:

Жюстин Энин. Жискар д'Эстен.

Шарлиз Терон.

И смотрит грустно, как Гомер,

на век, в толпу

не попадающий в размер

Владимир Пу…

Фанера

Денёчком октябрьским рыжим,

как будто над сельвой орлы,

фанера летит над Парижем,

и слышится с неба «курлы…».

Неясной причудой осенней

неся и восторг, и печаль,

она отражается в Сене

и тенью ползёт на Версаль.

Над вихрем случайного сквера,

над мсье и над мадмуазель —

летит над Парижем фанера

куда-то на юг, на Марсель.

Порой так бывает на свете

в растительной долгой судьбе:

деревья бросают на ветер

не листья, а лист ДСП.

В пространстве пожухлом и рваном

пугливо галдит вороньё…

Порою фанера нужна нам

не только, чтоб петь под неё.

Живою мечтой Монгольфьера,

неспешной небесной арбой

летит над Парижем фанера,

а я остаюся с тобой.

Полётом разбужены Музы

на несколько долгих минут…

Рождённые ползать французы

навряд ли такое поймут.

Митинги

Растения пахнут пьяняще-душисто;

резвятся детишки, простившись со школой…

На площади митинг. Идут секс-меньшинства —

мужчины, фанаты любви однополой.

Навстречу — экологи шумной толпою…

Они как лесные, но мирные, братья,

твердят, что важны нам сегодня с тобою

природоохранные мероприятья.

Шагают колонны, народные массы…

А чуть в стороне, под раскидистым клёном,

припомнил строку ветеран седовласый:

«Всё стало вокруг голубым и зелёным».

Угол зрения

Полезность спорта и вред курения

зависят жёстко от точки зрения.

И бодро движется по планете

марш несогласных со всем на свете.

Мы вышли кожей с тобой и рожею.

Как получилось, что мы несхожие?

Я чую розы, ты — вонь сортира.

Ну, как нам выкурить трубку мира?!

Ты видишь бабу с пустыми вёдрами —

я вижу бабу с крутыми бёдрами;

и невдомёк нам с тобою даже,

что эта баба — одна и та же.

Могли

Она валилась в обморок в горах;

боялась и зубной, и прочей боли…

А он был спец в торпедных катерах,

геологоразведке и футболе.

Она бродила, как в лесу юннат,

по галереям Питти и Уффици.

Он матерился вслух, и был фанат

любого пива и грошовой пиццы.

Она была с дипломом МГУ,

стажировалась в Беркли и Сорбонне;

а он в подъезде морду бил врагу

под облаками сигаретной вони.

Он Тайсона любил, она — Дали;

она была как ангел, он — как йети…

Они могли бы встретиться. Могли.

Но — обошлось. Ведь есть же Бог на свете.

Не снится

Не снятся мне ни Минск, ни Рим, ни Ницца,

ни Царское Село, ни Тюильри.

Мне совершенно ничего не снится.

Мне ничего не снится, хоть умри.

Не снятся мне враги, друзья, соседи,

локальные бои Добра и Зла.

Не снятся мне закаты цвета меди

(с восходами такие же дела).

Не снится запах «докторской» и рома,

в дому отцовском — кухня да чулан,

совсем не снится рокот космодрома,

зелёная трава и прочий план.

Не снятся папарацци мне и наци,

не зрю во сне работу и родню…

Мне совершенно женщины не снятся.

Ей-богу. Ни одетые, ни ню.

Ужель настолько чуждо мне людское,

что в жизни никогда, едрёна мать,

я с возгласом: «Приснится же такое!»

не намочу от ужаса кровать?!

Ни пьянка, ни служение Отчизне

не снятся ни подробно, ни слегка…

И если сон есть отраженье жизни,

то значит, жизни не было пока.

Абсурдный романс

Ты покоряла статью женской,

надежды сладкой не тая.

Но я не создан для блаженства,

ему чужда душа моя.

По мне, так поздно. Слишком поздно.

Я превратился в глыбу льда.

Нет, для блаженства я не создан,

ему душа моя чужда.

В религиозном ли каноне

нам жить, дыша, но не греша?

Блаженства для я создан, но не

чужда ему моя душа.

Враждебны море, лес, поляна

и мебель в собственном дому.

Блаженства я не создан для, но

душа моя чужда ему.

И вновь горят над нами звёзды,

о вечной о любви моля…

Чужда моя блаженства создан —

ему душа я, но не для.

Орден

Когда всё будет спето и исхожено,

и все, кто были «против», станут «за»,

и этот мир, досмотренный таможенно,

приветливо заглянет нам в глаза,

когда нам разрешат любые выходки —

иди себе в цари или в ворьё, —

когда уйдут логические выкладки

в забытое ненужное старьё,

когда польётся с неба дождь из олова

по воле неземного волшебства,

когда перевернутся с ног на голову

привычный быт, привычные слова,

когда всё в мире станет обесценено —

Господь усмешку спрячет в бороде,

и мне вручат тевтонский орден Ленина

за неуспехи в жизни и труде.

Вослед Смелякову

Когда-то, мечтаниям вторя,

с весенним томленьем в груди

я имя твоё на заборе

дрожащим мелком выводил.

Удачи сменяли невзгоды,

ветвились дороги-пути…

Любя тебя годы и годы,

я так и не смог подойти.

Утратив надежду и веру,

тянул глупой жизни канат…

Хорошую сделал карьеру,

был трижды удачно женат.

И, вбитый в землицу по пояс,

судьбе говорю я: «Прости

за то, что стоял бронепоезд

всю жизнь на запасном пути».

Лысею. Теряю либидо.

Свисает к коленям живот…

Прости меня, девочка Лида,

что в доме напротив живёт.

Человек со странностями

Инертный к проходимцам и занудам,

терпим я к тем, кто любит кутежи,

и к тем, кто ежедневным занят блудом,

и к тем, кто дня не выдержит без лжи.

Готов терпеть сбивающихся в стаю,

орущих в чьи-то спины «у-лю-лю!»…

Я жадных не люблю, но понимаю.

Скромняг не понимаю, но терплю.

Не проклинаю тех, кто у кормила

(и в их числе придурков и воров).

Не осуждаю даже некрофилов —

они больны. А кто сейчас здоров?

Но будучи натурою культурной,

я люто ненавижу много лет

тех, кто бросает мусор мимо урны

и тех, кто, уходя, не гасит свет.

Ль

У меня есть приятель с фамилией Кугель,

он читает журнал под названием «Шпигель»,

в водоёме на даче разводит белугель,

фарширует её и уходит во флигель.


У кого-то на ужин морошка да ягель,

на кого-то воздействуют Гегель и Бебель

Ну, а кто-то и вовсе терзает бумагель,

запродав с голодухи последнюю мебель.


Кто-то где-то ведёт через штормы корабель,

и по тундре бредёт естества испытатель

А пред кем-то девицы слагаются в штабель,

хоть могли бы слагаться и в шницель, и в шпатель.


Где-то занят бухгалтер, считающий прибыль,

на копейках с трудом экономящий рубель.

Ну, а Кугель всё жрёт фаршированный рыбель

в тихий час, когда солнце уходит на убыль.

На восьмой день весны

Зима поводья отпустила,

и в мир явился, как домой,

желток прохладного светила:

весна повсюду. День восьмой.

Уходит из сердец кручина,

и в руки просится баян…

Бредёт по улице мужчина.

Он отвратителен и пьян.

Прямохожденья древний навык

исчез в потоке мутных дум.

Цветастый галстук сбился набок,

помят подержанный костюм.

Бредёт мужчина, взором дикий,

но всё ж для нас важней всего,

что: а) в руке его гвоздики

и б) он помнит, для кого.

Скандал

И вот стоишь ты, руки-в-боки,

и мечешь молнию и гром,

порвав мой парус одинокий

в тумане моря голубом;

и я тону дырявой лодкой,

ненужной, как металлолом.

Ты раскалилась сковородкой.

Вулканом. Адовым котлом.

Сгустился в доме воздух влажный.

Твой норов яростен и дик.

Я б заплатил суду присяжных

за оправдательный вердикт.

Но я расплющен силой Слова;

виновен в том, что был рождён,

виновен, что под Ватерлоо

был побеждён Наполеон.

Ты светоносна, как эпиграф;

логична, словно Птолемей —

укоротительница тигров.

Запеленательница змей.

Ты пригвождаешь спичем острым

меня к позорному столбу…

В недобрый час с подобным монстром

связала ты свою судьбу.

А я молчу, совсем не грубый,

себя в понурый кокон скрыв,

и жду, когда пойдёт на убыль

твой наступательный порыв,

когда настанет монологу

конец. Когда спадёт жара.

И я воскликну: «Слава богу!».

Поскольку ужинать пора.

О любви

Я всё люблю. И всё приемлю,

высокой страстью обуян.

Люблю я сушу (в смысле, землю)

и воду (в смысле, океан).

Люблю зверей и человеков,

люблю Замбези и Неву.

Люблю славян, евреев, греков,

абхазцев, хутту и мордву.

Люблю Майн Рида и Дюма я,

тугое брюшко снегиря,

люблю грозу в начале мая

и снег в начале января.

Люблю я дождь, летящий косо,

и полный сталактитов грот,

поля в период сенокоса,

деревья лиственных пород,

и молчуна, и краснобая,

и хлеб, и кашу, и лапшу…

Но почему-то лишь тебя я

и на́дух не переношу.

Дважды

Я крут. Люблю ходить по краю.

Я запиваю водкой плов

и дважды слов не повторяю.

Не. Повторяю. Дважды. Слов.

Не говорю я, а итожу

всерьёз, в упор, глаза в глаза.

Но дважды чтоб одно и то же?!

Одно и то же?! Два раза́!

Не вторь себе. Не будь нескладен,

не будь дебилен, как баран.

А я поехал в Баден-Баден

послушать там «Дюран-Дюран».

Обломы

Твой сквозь пустыню марш-бросок

послужит доблести гарантом.

Но ступишь не туда в песок —

а там тарантул.

Бредёшь леском. Везде покой.

Уходят прочь печаль и мука…

Но куст раздвинешь ты рукой —

а там гадюка.

Хорош собою, статен, крут,

одним июльским утром ранним

нырнёшь ты с головою в пруд —

а там пираньи.

Суровой русскою зимой,

когда вовсю бушует вьюга,

ты даму приведёшь домой —

а там супруга.

Ударения

У нас с тобой не то, что было встарь.

Любовь ушла, настало время прений.

Ты говоришь: «Углу́бить». «Кинова́рь».

Как больно. Ты не знаешь ударений.

Меж нами истончилась счастья нить;

былого не вернуть, как ни пытайся…

Я «до́говор» ещё могу простить,

но в горле ком от слова «ходата́йство».

Не говори, что это лишь слова.

Ведь люди мы. И не пришли со свалок.

От слова «ква́ртал» я дышу едва,

и убивает начисто «ката́лог».

Я мог бы, видно, стать и глух, и нем,

и притворяться долго и умело…

Я в целом терпеливый, но зачем,

скажи, зачем ты заберемене́ла?!

Однажды в Японии

Япония загадочна немного…

И как-то раз на острове Хонсю

ложась в постель, решительно и строго

жена сказала мужу: «Не хосю!».

О, этот мир под восходящим солнцем,

ну, как его неместному понять?!

Муж женщины был правильным японцем

и, молча помянув япону мать,

oн встал. Оделся. Вышел. Стыли тучи.

Он сел в «Тойоту». Снова. Как всегда.

Ведь где-то в префектуре Оябучи

его заждались гейши хоть куда.

Они полны порывов и горений,

добры и жизнерадостны они;

им не присущи никогда мигрени.

Минуют их критические дни.

Они глядят задорно и влюблённо,

готовы исключительно на всё,

они включают диски с Йоко Оно,

цитируют Мисиму и Басё.

Япония живет легко и мудро,

как и не снилось ни тебе, ни мне…

Мужчина возвращается под утро

к заботливой проснувшейся жене.

Он — радостный, хотя не отдохнувший.

В его душе, свободной от невзгод,

то расцветают яблони и груши,

то ароматно сакура цветёт.

Потом, при полном деловом фасоне

в рассветную уходит полутьму.

Его работодатель, фирма «Сони»,

зарплату платит славную ему.

И так вот от рассвета до заката,

уже не первый месяц или год

живёт себе семейство Херовато.

Не так уж плохо, в принципе, живёт.

Путаница

Давным-давно (назад почти что век),

воспитанный взыскательно и строго,

я был интеллигентный человек.

Я много знал. И нынче знаю много.

Отдать бы всё ненужное врагу! —

но я ужасно не любил делиться…

И вот всё перепуталось в мозгу:

и время, и события, и лица.

Опять брожу я, памятью влеком,

там, где Атос для женщин пишет рондо,

и где Манон торопится леском

поспеть к балету Паулса «Раймонда»,

где Ниловна — доныне чья-то мать,

где Шахразада бредит об ифрите,

где Аннушка Каренина опять

льет маргарин под ноги Маргарите,

где в Фермопилах, как ни посмотри,

спартанцев — миллион, а персов — триста,

где стать мечтает Эмма Бовари

любовницею графа Монте-Кристо,

туда, где Лиссабон не стоит месс,

хоть город азиатский он и древний,

где пишет Ванька Жуков СМС

Арине Родионовне в деревню…

Ненужных знаний всё безумней плен,

сюжеты всё абсурднее, больнее…

Вот так ведь и помрёшь, как Гуинплен

в объятиях Тобосской Дульсинеи.

Перекличка с соседями

Я пишу о любви. И слова прорастают, как зёрна,

или даже летят к небесам, как бесстрашные птицы…

А соседи мои шумно смотрят немецкое порно,

в коем стайка девиц ждёт услад от разносчика пиццы.

Ой вы, ямб да хорей, заповедный удел одиночек!

Вы — последний платёж в кем-то свыше назначенной ссуде…

У соседей безумствует с дамою водопроводчик,

оснащённый гораздо богаче, чем прочие люди.

Я пою небесам, как Шевчук про последнюю осень,

и текстура стиха излучает сиянье, как страза…

У соседей уже шесть на шесть или восемь на восемь,

и не важен ни пол, ни строение малого таза.

Ставлю точку, воспев свою Самую Лучшую Леди,

распахнув свое сердце, как будто бы форточку — настежь!

И, практически в такт с эпохальным крещендо соседей,

я, прочтя то, что создал, подумаю:

Das Ist Fantastisch!

Двухфазная любовь

В начале двадцать первого столетия

на вечеринке, в дискотечном дыме

они друг друга неслучайно встретили —

и воздух заискрился между ними.

Друзья их улыбались: «Перебесятся!».

На них дивились многие в округе…

А им плевать. Четыре долгих месяца

они души не чаяли друг в друге.

Они в кино, в гостях, в театрах, прачечных

общались, как герои «жёлтых» хроник.

От их страстей, безумных и горячечных

трещал то стул, то стол, то подоконник.

Но ведь любовь трудней добычи радия.

Она растёт — пойми, с какого сора…

В какой-то миг физическая стадия

перетекает в фазу разговора.

Вот в тот момент как раз-то всё и кончилось,

не стало ни Ромео, ни Джульетты.

Любовь пожухла, съёжилась и скорчилась,

истёрлась в пыль, упала в воды Леты.

Над ними призрак быта одинокого

маячит вновь. И гладь небес свинцова…

Она читает раннего Набокова.

Ему милее поздняя Донцова.

Загрузка...