Глава XXV. ПРЕДЛОЖЕНИЕ ПРИНЯТО

Когда человек ставит на весы свое счастье, он склонен довольствоваться самым легким наклонением чаши в его пользу. Нельзя предполагать, чтоб он стал разбирать критическим взглядом склад речи, которою ему присуждается желаемая награда. Джильберт Монктон не имел низкого мнения о своем уме, проницательности и суждении, но так же слепо, как Макбет, вверился обещанию прорицательных голосов в пещере колдуньи, гак принял и он, серьезный и замечательно одаренный юрист, те немногие холодные слова, которыми Элинор Вэн выразила свое согласие быть его женой.

Нельзя сказать, чтобы он вовсе не обратил никакого внимания на то, как странно молодая девушка приняла его предложение, но его размышления на этот счет привели его посредством самой непогрешимой логики к тому заключению, что ей едва ли можно было выразиться в других словах. Он находил тысячу причин, вследствие которых ей следовало употребить именно те же выражения и произнести их тем же звуком голоса. Девическая скромность, невинность, удивление, неопытность, детская робость: он перебрал целый каталог побудительных причин, приводя каждую, которая могла быть вероятна, исключая одной, и этой одной он опасался бы всего более — равнодушия или даже отвращения к нему со стороны Элинор. Он долго вглядывался в лицо молодой девушки в пройденном им юридическом поприще; он приобрел способность подмечать и выводить свои заключения из каждой улыбки, невольного движения бровей, едва заметного сжатия губ, каждого тона и полутона в оттенках выражения лица. Смотря на Элинор Вэн, он говорил сам себе:

— Эта девушка не может быть с продажною душою; она чиста, как ангел, так же бескорыстна, как дочь Иеффайя, так же неустрашима, как Юдифь или Жанна д’Арк. Она не может быть иначе как хорошею женой. Человек, на долю которого она выпадает, должен благодарить Всевышнего за его благость.

С подобными мыслями нотариус принял решение девушки, которое должно было иметь влияние на всю его будущность. Он наклонился к прекрасной головке Элинор — несмотря на ее высокий рост, лицо ее доходило только до плеч Джильберта Монктона — и прижал свои губы к ее лбу, как будто налагая на нее печать собственности.

— Моя дорогая! — говорил он тихим голосом, — моя возлюбленная! Я не могу вам выразить, насколько вы меня осчастливили, я не смею вам высказать всей силы моей любви. Одно время я полагал, что могу сохранить мою тайну и унести ее с собою в могилу. Пока вы находились бы вблизи от меня, под покровительством людей, заслуживающих мое доверие и, наслаждаясь счастливыми, светлыми днями невинной юности, я думаю, что я был бы в состоянии это сделать, но когда вы покинули Гэзльуд, когда вы остались одна на свете, мне изменила твердость. Мне так хотелось предложить вам мою любовь, как опору, как твердый оплот. «Лучше мне быть жертвою обмана, лучше мне быть несчастным, чем ей оставаться без защиты», — думал я.

Элинор слушала слова счастливого Монктона. Он был неистощим, когда первый шаг был уже сделан и решение — так долго обсуждаемое, так долго избегаемое — наконец, принято. Казалось, ему возвращена была молодость какой-то сверхъестественной властью духа, невидимого, но явно присутствующего в этом бедном жилище. Он снова помолодел. Одним взмахом жезла какой-то доброжелательной феи исчезли паутины, целых двадцать лет затемнявшие его душу. Предубеждения, которых он придерживался с любовью и почти с упорством, подозрительность и недоверие были из нее изглажены, оставляя ее прекрасным листом, таким же ясным, каким она было до того времени, как сгустившийся над нею мрак набросил такую черную тень на жизнь этого человека. Внезапно было превращение мизантропа — искателя руки Элинор, под влиянием истинной, чистой к ней любви.

Целых двадцать лет он смеялся над женщинами, над верою в них мужчин, а теперь, по прошествии этого времени, он стал верить сам и, избавившись от добровольного заключения, распускал свои крылья и пользовался свободой.

У Элинор вырвался невольный вздох, пока она слушала своего жениха. То время прошло безвозвратно, когда она еще могла бы надеяться уплатить большой долг благодарности мужу, под бременем этой благодарности она испытывала какое-то тягостное чувство. Она начинала усматривать, хотя и смутно — так силен был эгоизм, порожденный единственной целью ее жизни что приняла на себя обязанность, исполнение которой, может быть, свыше ее сил: она вошла в долг, который едва ли могла надеяться уплатить. На минуту мысль эта представилась ей под влиянием нового впечатления, она была готова отступить назад, думая сказать:

«Я не могу быть вашею женой: я слишком связана прошедшим, чтоб быть в состоянии исполнять долг, налагаемый на меня настоящим. Я стою отдельно от всех других женщин и должна оставаться одна до тех пор, пока достигну цели, которую себе предположила, или должна буду расстаться навсегда с надеждою на ее исполнение».

Она думала это и слова уже носились на ее губах, как вдруг образ отца предстал перед нею с выражением гневного укора, как будто говоря: «Так-то ты помнишь зло, мне нанесенное, и мои страдания, что способна уклониться от какого бы то ни было средства мести за меня?»

Эта мысль изгнала все другие.

«Я сперва исполню свой обет, а после обязанность против Джильберта Монктона, — думала Элинор. — Быть доброю женой для него мне будет нетрудно. Я всегда очень любила его».

Она припомнила прежние дни, когда, сидя немного поодаль от нотариуса и его питомицы, она завидовала Лоре Мэсон и ее очевидному влиянию на Монктона; и на минуту слабое содрогание радости и торжества пробежало по ее жилам, когда ей пришла вдруг мысль, что с этой минуты она имеет более нрав на этого человека, чем кто-либо другой на земле. Он будет принадлежать ей, будет ее любовником, ее мужем, другом и наставником — будет всем для нее в этом мире.

«О, только бы мне отомстить за жестокую смерть отца, — думала она. — После я могу быть доброю и счастливою женой».

Монктон охотно простоял бы век возле своей невесты у окна, освещенного солнцем. Глазам его представлялись двери конюшен, праздно стоящие конюхи, которые в промежутках отдыха после труда курили свои трубки и пили; бедно одетые женщины, которые вывешивали только что вымытое белье и составляли из этих мокрых платьев род триумфальных арок поперек улицы; дети, играющие в котел, или отзываемые от этой увлекательной забавы для того, чтоб сходить для родителей за горячим и еще дымящимся двухфунтовым хлебом, или за кружкою пива для старших. Все эти предметы были исполнены красоты в глазах владетеля Толльдэльского Приората. Избыток солнечного сияния, озарявшего его душу, бросал свой отблеск на эти обыкновенные предметы. Монктон смотрел на угловатые очертания тощих лошадей, классические формы ветхих кэбов и на все другие предметы, составлявшие исключительную принадлежность Пиластров, с сиянием удовольствия и наслаждения на лице. Наблюдатель, который видел бы только его, а не зрелище, ему представлявшееся, мог бы вообразить, что перед окном мисс Вэн неаполитанский залив расстилается во всем блеске своей роскошной красоты.

Синьора Пичирилло возвратилась по окончании своего дневного труда и застала Монктона, погруженного в это созерцание. Он тотчас отгадал кто она и приветствовал ее с дружелюбием, очень удивившим бедную учительницу музыки. Когда Монктон заговорил с синьорою, Элинор ускользнула из комнаты: молодая девушка была рада избавиться от того человека, с которым так необдуманно связала свою судьбу. Она подошла к зеркалу, зачесала назад волосы, чтоб освежить горячий лоб, и бросилась на постель, изнемогая от сильных потрясений, вынесенных ею, неспособная даже мыслить. «Я желала бы иметь возможность почти вечно лежать здесь таким образом, — думала она. — Это так похоже на мир, лежать спокойно, откинув всякую мысль».

До сих пор ее молодые силы бодро выдерживали борьбу с бременем, взятым ею на себя, теперь же они ей изменили, и она впала в тяжелое забытье без сновидений; благословенный укрепляющий сон, которым природа вознаграждает себя за наносимый ей вред. Джильберт Монктон передал свой рассказ коротко и просто. Он и не имел нужды говорить много о себе, потому что Элинор часто писала о нем из Гэзльуда синьоре и много про него рассказывала, когда однажды приезжала гостить в Пиластры.

Элиза Пичирилло была слишком бескорыстна, чтоб не радоваться при мысли о том, что Элинор любима человеком добрым, положение которого в свете удалит от нее всякую опасность, всякое искушение, но к ёе бескорыстной радости примешалось и грустное чувство: она подметила тайну своего племянника и была уверена, что замужество Элинор будет для него тяжким ударом.

«Я не предполагаю, чтоб бедный Дик когда-либо надеялся приобрести ее любовь, — думала синьора Пичирилло. — Но если б он мог продолжать любить ее и восхищаться ею, обращаясь с нею свободно, на правах брата, он был бы счастлив. Впрочем, может быть, оно и лучше, как случилось теперь: может быть, эта самая неизвестность, набросив тень на его жизнь, лишила бы его доступного для него счастья».

— Так как моя дорогая Элинор сирота, то вы, синьора Пичирилло, единственное лицо, согласия которого я должен искать. Я не раз слышал от Элинор, скольким она вам обязана, и, поверьте мне, прося ее руки, я вовсе не желаю, чтоб моя будущая жена не считала себя более вашею приемною дочерью. Она говорила мне, что в самые тяжкие минуты ее жизни вы были для нее таким же верным другом, как родная мать. Она никогда не сообщала мне, в чем заключалось ее горе, но я верю ей безусловно и не желаю мучить ее расспросами о прошлом, которое, по ее словам, так печально.

Элиза Пичирилло опустила глаза под пристальным взором Монктона. Она вспомнила обман, к которому должны были прибегнуть при поступлении Элинор Вэн в дом мистрис Дэррелль, чтоб удовлетворить гордость единокровной сестры молодой девушки.

«Мистер Монктон должен знать историю жизни Нелли прежде, чем женится на ней», — подумала прямодушная синьора.

Она представила это на следующее утро Элинор, когда, подкрепив свои силы продолжительным сном, молодая девушка встала, воодушевленная какой-то отчаянной уверенностью в успех — скорый успех ее мести за смерть отца.

Мисс Вэн некоторое время горячо опровергала доводы синьоры.

— Зачем ей было открывать Джильберту Монктону свое настоящее имя? — говорила она, — Она желала его сохранить в тайне от мистера де-Креспиньи, от обитателей Гэзльуда. Оно должно оставаться тайною, — продолжала она.

Но мало-помалу Элизе Пичирилло удалось поколебать ее решимость. Она растолковала пылкой молодой девушке, что брак ее под чужим именем не будет признан законным.

Кроме этого довода, она представляла ей, как с ее стороны было бы неблагородно обманывать будущего мужа.

Страшно спешили со свадьбою, так казалось Ричарду и синьоре, но даже короткий промежуток времени между объяснением в любви Монктона и днем свадьбы показался Элинор почти невыносимо длинным.

Важный шаг, вследствие которого она делалась женою Монктона, казался ей ничтожным. Она не обращала никакого внимания на этот переворот в ее жизни. Все ее мысли, все желания стремились к одному — возвращению в Гэзльуд, чтоб найти явные доказательства низкого обмана Ланцелота Дэррелля и успеть изобличить его прежде смерти Мориса де-Креспиньи.

Некоторые приготовления были необходимы: надо было подумать о приданом. Оно было очень просто, приличнее для невесты молодого деревенского пастора с семидесятые фунтами годового дохода, чем для будущей владетельницы Толльдэльского Приората. Элинор вовсе не занималась хорошенькими нарядами нежных цветов, недорогих и простых, как относительно ткани, так и относительно покроя, которые синьора выбрала для своей протеже. Также понадобилось время на составление брачного контракта: Джильберт Монктон непременно хотел поступить в отношении к своей невесте так же великодушно, как будто она была знатного происхождения и имеет аристократа отца, позаботившегося выговорить ей со всем уменьем дипломатии полное обеспечение.

Но Элинор оставалась равнодушна к законному акту, упрочивавшему ее благосостояние, равно как и к приданому, и ее с трудом можно было заставить понять, что со дня своей свадьбы она становится полной владетельницей небольшого поместья с тремя стами фунтами годового дохода.

Раз, только один раз она выказала Джильберту Монктону благодарность за его великодушие; это было в тот день, когда ей в первый раз пришла мысль, что эти триста фунтов, к которым она гак равнодушна, дадут ей средство обеспечить Элизу Пичирилло.

— Милая синьора, — говорила она, — после моего замужества, вам более уже никогда не нужно будет работать.

— Как вы добры, мистер Монктон, что даете мне эти доходы! — продолжала она, и глаза ее вдруг наполнились слезами. — Я постараюсь быть достойной вашей доброты, от души постараюсь.

В тот же вечер, когда Элинор обратилась к своему жениху с этими немногими словами искренней признательности, она открыла ему свою тайну.

Он проводил все свои вечера в Пиластрах. Он чувствовал себя там, как дома и был невыразимо счастлив в этой бедной цыганской колонии.

— Элинор и я, — говорил он, — избрали для нашей свадьбы церковь св. Георга в Блумсбери. Свадьба будет самая тихая. Мои два свидетеля, вы да мистер Торнтон, одни будете присутствовать на ней. Жители Беркшира очень удивятся, когда я привезу в Толльдэль мою молодую жену.

Нотариус уже собирался уйти, когда синьора положила руку на плечо Элинор:

— Вы должны поговорить с ним сегодня, Нелли, — сказала она ей шепотом, — ему нельзя позволить взять разрешение на брак под ложным именем.

Элинор наклонила голову, — Я исполню ваше желание, синьора, — сказала она.

Минут через пять, когда Джильберт Монктон подавал ей руку на прощанье, Элинор сказала спокойно:

— Я еще не прощаюсь с вами, я сойду с вами вниз: мне надо кое-что сообщить вам.

Она сошла по узкой лестнице и вышла на улицу в сопровождении Монктона. Было десять часов; все тихо и спокойно; лавки закрыты и в трактире никакого движения. При лунном свете бедные жилища имели менее жалкий вид, а полуразрушенные деревянные столбы казались почти живописными. Мисс Вэн стояла, слегка прислонясь к одному из столбов, перед лавкою башмачника и прямо и доверчиво смотрела на своего жениха.

— Что вы желаете мне сказать, моя дорогая Элинор? — спросил ее Монктон, когда она продолжала смотреть ему в лицо, с выражением сомнения, как будто недоумевая насчет того, что хочет ему сообщить.

— Мне вам надо сказать, что я поступала очень дурно: я обманывала вас.

— Обманывали, Элинор?

Даже при свете луны она могла видеть, какою бледностью вдруг покрылось лицо Монктона.

— Да, я обманывала вас. Я скрывала от вас тайну и могу открыть ее вам только с одним условием.

— С каким?

— Чтоб вы не сообщали ее ни мистеру де-Креспиньи, ни мистрис Дэррелль, пока я не разрешу вам этого.

Джильберт Монктон улыбнулся. Его внезапный ужас рассеялся пред правдивостью, которая слышалась в голосе молодой девушки, пред искренностью, которою дышало все ее обращение.

— Не говорить мистеру де-Креспиньи или мистрис Дэррелль? — повторил он, — конечно, не скажу, моя дорогая. Зачем я стану говорить им то, что касается вас, когда вы не желаете, чтоб они это знали?

— Так вы обещаете?

— Без сомнения.

— И вы мне торжественно даете слово не открывать ни мистеру де-Креспиньи, ни кому другому из семейства тайну, которую я вам доверю; ни в каком случае не быть введенным в искушение нарушить ваше обещание?

— Что с вами, Нелли? — вскричал Монктон, — вы так серьезны, как будто заставляете произносить страшную клятву неофита какого-нибудь политического общества. Я не нарушу данного вам слова, моя дорогая, будьте в том уверены. В моем звании я мог приобрести навык сохранять тайны. Что же это, Элинор? Что же это за страшная тайна?

Мисс Вэн устремила на лицо своего жениха внимательный взгляд, чтоб следить за малейшею переменою в его выражении, которое могло бы изобличить неудовольствие и презрение. Она очень боялась лишиться его доверия и уважения.

— Когда я ехала в Гэзльуд, — сказала она, — я приняла чужое имя, но не по собственному желанию, а в угождение моей сестре: ей хотелось скрыть от света, что кто-нибудь из членов ее семейства находится в зависимом положении. Моя фамилия не Винсент, а Вэн. Я — Элинор Вэн, дочь старого друга мистера де-Креспиньи.

Удивление Джильберта Монктона не знало границ. Он слыхал об истории жизни Джорджа Вэна от мистрис, Дэррелль, но никогда не слыхал о рождении младшей дочери старика.

— Элинор Вэн, — сказал он. — Так мистрис Баннистер ваша сестра?

— Она мне сестра но отцу; по ее-то желанию я и поехала в Гэзльуд под чужим именем. Вы на меня за это не сердитесь?

— Могу ли я сердиться на вас! Нет, моя дорогая: это обман довольно невинного свойства, хотя со стороны вашей сестры я нахожу это глупой гордостью. Моя Элинор нисколько не была унижена тем, что извлекала пользу из своего знания. Мое бедное, доверчивое дитя! — прибавил он нежно. — Быть одною на свете и решиться сохранять тайну! Но почему же вы желаете сохранить ее и теперь, Элинор, не стыдитесь ли вы имени вашего отца?

— Стыдиться его имени — о, нет! нет!

— Так зачем же вы хотите и теперь скрывать ваше настоящее имя?

— Я еще не могу вам сказать почему, но ведь вы сдержите ваше слово? Вы слишком благородны, чтоб не сдержать.

Монктон посмотрел с удивлением на серьезное лицо молодой девушки.

— Я сдержу его, моя дорогая, — сказал он, — но решительно не могу понять вашего сильного желания сохранять эту тайну. Впрочем, мы не будем говорить об этом более, Нелли, прибавил он как будто в ответ на умоляющий взор мисс Вэн. — Ваше имя будет уже Монктон, когда вы вернетесь в Беркшир, и никто не посмеет оспаривать ваших прав на него.

Монктон поцеловал в лоб молодую девушку и простился с нею на пороге двери башмачника.

— Да благословит вас Бог, мое дорогое дитя! — сказал он тихим голосом, — и да сохранит он нашу веру друг в друга. Между мною и вами, Нелли, не должно быть тайн.

Загрузка...