Жюльен Грак Побережье Сирта

Начало военной карьеры

Я принадлежу к одному из самых древних семейств Орсенны. У меня с детства сохранилось воспоминание о безмятежных годах, о спокойствии и наполненности моего существования между старым дворцом на улице Сан-Доменико и загородным домом на берегу Зенты, куда мы отправлялись каждый год на лето и где я начинал уже сопровождать отца, объезжавшего верхом свои владения либо проверявшего счета управляющих. Поскольку я закончил наш прославленный университет, по характеру склонен скорее к мечтательности и после смерти матери стал обладателем определенного состояния, то выбирать себе поприще не торопился. Синьория Орсенны живет как бы в тени той славы, которую принесли ей в прошлые века ее успешные войны с неверными и сказочные прибыли от торговли с Востоком; она похожа на очень старую и очень благородную особу, которая удалилась от мира, лишилась состояния и утратила кредит, но благодаря своему престижу все еще продолжает успешно отражать наскоки кредиторов; ее слабая и спокойная, но все еще величественная жизнедеятельность — это жизнедеятельность старика, чья еще могучая внешность гонит прочь мысль о постоянно совершающейся в нем работе смерти. Хотя в исполнении общественных обязанностей и несении государственной службы древний патрициат проявляет вошедшее в легенду рвение, государственные дела прозябают в немощном состоянии и служат, естественно, не очень хорошей приманкой для кипучих и безграничных импульсов молодости; человек, достигший преклонного возраста, оказывается более приспособленным для работы в Синьории, более эффективным. Так что над моей вольной жизнью, во многих отношениях не слишком примерной, как и жизнь других молодых отпрысков благородных семейств, витала дымка романтичности и беззаботности. Я чистосердечно включился в лихорадочные наслаждения этих молодых людей, в их однодневные увлечения, в их однонедельные страсти — скороспелая пресыщенность является расплатой классов, слишком давно сидящих на вершине, и мне пришлось рано приобщиться к излюбленному яству золотой молодежи Орсенны, именуемому высочайшей скукой. Дни мои были заполнены чтением поэтов и совершаемыми мною в одиночестве прогулками за город; грозовыми летними вечерами, свинцовым покрывалом нависающими над Орсенной, я любил углубляться в окружающие город леса; стоило только провести несколько часов в седле, как удовольствие от вольной езды удваивалось, будто скорость норовистого коня; часто я поворачивал поводья обратно лишь с наступлением сумерек. Я любил эти возвращения в постепенно сгущающемся полумраке; подобно тому как знамена Орсенны облагораживаются в наших глазах бесценным блеском, пробивающимся сквозь мглу столетий, крыши ее кажутся более лучезарными, когда они проступают сквозь туман; цокот копыт моей присмиревшей лошади, скакавшей к городу, казался мне отягченным какой-то тайной. Мое вечернее времяпрепровождение было легкомысленным: я мерился силами со своими ровесниками в отвлеченных диспутах, проходивших в разных академиях, которые расцветали буйным цветом в Орсенне, по мере того как пустел Сенат; много времени посвящал я и любви, проявляя в ней себя столь пылким и столь раскованным, как никто другой. Случилось так, что моя любовница меня покинула: сначала я был этим лишь раздражен и серьезно встревожился лишь тогда, когда внезапно обнаружил, что меня не тянет завести себе другую. Из-за этой незначительной бреши в моем образе жизни, петли которой постепенно и незаметно для меня самого чрезмерно растянулись, все то, что еще несколько дней назад я считал вполне приемлемым существованием, стало вдруг прямо у меня на глазах расползаться на клочки; моя жизнь показалась мне безнадежно пустой, почва, на которой я столь опрометчиво построил свой дом, стала уходить у меня из-под ног. Мне захотелось вдруг путешествовать; я попросил у Синьории, чтобы меня направили на службу в какую-нибудь отдаленную провинцию.

Подобно правительствам всех иных торговых государств, правительство Орсенны всегда отличалось ревнивой недоверчивостью по отношению ко всем начальникам, даже младшим офицерам своей армии и своего флота. Стремясь обезопасить себя от угрозы какой-нибудь интриги или военного переворота, вероятность которого была особенно велика в ту эпоху, когда постоянные войны вынуждали держать под ружьем значительные силы, аристократия Орсенны установила систему строжайшего подчинения вооруженных сил гражданской власти; с незапамятных времен благороднейшие семейства научились не считать зазорным отправление на военную службу своих юных отпрысков для выполнения заданий, которые мало чем отличались от шпионажа, направленного на то, чтобы душить в зародыше любую попытку военного заговора. Вот они, знаменитые «глаза» Синьории: их полномочия определены нечетко, но на практике всегда удобно подкрепляются престижной фамилией и авторитетом старинного семейства, благодаря чему они, как правило, располагают немалыми возможностями проявлять свою инициативу, в том числе и в военное время; иногда, из-за создающейся при такой практике атмосферы недоверия и из-за связанной с этим робости командования, нарушалась цельность восприятия событий, и военные действия велись Орсенной недостаточно энергично, но зато считалось, что двусмысленная ситуация, в которую ставятся таким способом те, кого Синьория предназначает для ведения ее наиболее важных дел, способствует накоплению ими политического опыта и развивает у них дипломатическое чутье. Долгое время считалось, что непременным прологом блестящей карьеры должна быть работа аккредитованным шпионом. В том состоянии упадка и расстроенности, в котором пребывают ныне вооруженные силы Орсенны, без большого риска можно бы было ослабить эту подозрительность и бдительность; однако в Орсенне, как и вообще во всех разваливающихся империях, по мере того как в механизмах государственного управления и экономики все явственнее обнажается преобладание принципов торможения, сила традиций возрастает: отпрысков семейств здесь отправляют служить в качестве «глаз» со столь же невинными намерениями, с какими в других местах их отправляют путешествовать за границей или участвовать в какой-нибудь грандиозной охоте, — но все же отправляют; со временем церемониал стал наполовину шутовским, но его тщательно сохраняют, и он по-прежнему является чем-то вроде ритуала облачения в мужскую тогу. Моего отца, пребывавшего в своей полуотставке, беспокоила моя беспутная жизнь; он с удовольствием узнал о сделанном мною выборе и всем весом своего все еще значительного авторитета поддержал мою просьбу перед Синьорией. Несколько дней спустя после того, как отца проинформировали о положительном в целом решении. Сенат декретом утвердил меня в должности Наблюдателя при Легких вооруженных силах, которые Синьория держит в Сиртском море.

Твердо задумав удалить меня из столицы, дабы я испытал тяготы более суровой жизни, отец, похоже, пошел дальше моих смутных желаний переменить обстановку. Сиртская провинция, затерявшаяся у южных границ, всегда была для Орсенны приблизительно тем же самым, чем остров Фула был для римлян. Со столицей ее соединяют редкие и плохого качества дороги, проложенные через полупустынную область. На плоском берегу, вдоль которого тянется эта пустыня, ничего нет; античные развалины лишь усугубляют уныние окружающего пейзажа. А начинающееся рядом море изобилует опасными мелями, что испокон веков делало бессмысленным строительство здесь порта. В прошлом, в те времена, когда захватившие область арабы построили там хитроумную оросительную систему, на этих бесплодных песках существовала богатая цивилизация, но потом жизнь ушла из этих отдаленных пределов, словно жидкая кровь перестала достигать конечностей высохшего, как мумия, тела; говорят, что климат там становится все суше и суше и что редкие островки зелени из года в год уменьшаются, как бы съедаются прилетающими из пустыни ветрами. Государственные чиновники привыкли считать Сирт своего рода чистилищем, где на протяжении нескончаемых лет скуки искупаются былые грехи; тем, кто живет там добровольно, приписываются грубые, чуть ли не дикие вкусы, а путешествие «в глубь Сирта», когда кто-либо оказывается вынужденным его предпринять, сопровождается целым градом шуток. Их было предостаточно и на том прощальном банкете, на который я пригласил накануне отъезда своих приятелей по разгульному прошлому; однако в интервалах между тостами и взрывами хохота за столом иногда ощущалась какая-то смутная неловкость, наступала тишина, которую никто не решался нарушить, и пробегала тень меланхолии: мое изгнание оказалось более серьезным и более дальним, чем виделось вначале; все чувствовали, что моя жизнь вот-вот должна измениться по-настоящему — одно уже варварское название «Сирт» делало меня чужим в их веселой компании. Впервые в этом кругу недавних друзей должна была образоваться брешь, и даже уже образовалась — я стеснялся, что она так бросается в глаза, — всем хотелось, чтобы я поскорее исчез и ее можно было бы заделать. Когда мы прощались на пороге Академии, Орландо вдруг обнял меня с каким-то напряженным, сосредоточенным видом, контрастировавшим с легкомысленными речами, прозвучавшими во время ужина, и серьезным тоном пожелал мне успехов «на Сиртском фронте». На следующий день рано утром я отправился в путь в быстрой машине, которая везла в Сирт служебную почту.

Есть в этом немалая прелесть — покидать на заре родной город, отправляясь навстречу неведомому. На сонных улицах Орсенны ничто еще не двигалось; огромные веера пальм осеняли своими широкими листьями глухие стены; внимательно прислушиваясь к звону соборных колоколов, бесшумно подрагивали старые фасады. Мы мчались по знакомым и уже чужим улицам, которые, казалось, твердо выбрали для меня направление в неведомом будущем. Это прощание было легким: я полной грудью вдыхал кисловатый воздух, мои широко открытые глаза смотрели бодро и уже не видели окружавшего нас сонного, смутного пейзажа; мы отправлялись точно в назначенный час. Мелькавшие по сторонам сады предместий не веселили взгляд; над полями неподвижно висел влажный, ледяной воздух: съежившись в глубине машины, я раскрыл большой кожаный портфель, врученный мне накануне, во время принятия присяги в Канцелярии, и с любопытством принялся рассматривать его содержимое. Там, прямо у меня в руках, находились конкретные доказательства моей только что обретенной значимости, и я был еще слишком молод, чтобы не ощутить почти детского удовольствия от обладания ими. В нем были различные официальные бумаги, относящиеся к моему назначению, — довольно многочисленные, что улучшало мое настроение, — инструкции, касающиеся моих обязанностей и того, как я должен буду вести себя на своем посту; я решил прочитать их на свежую голову. Внизу лежал толстый желтый конверт, скрепленный печатями Синьории; мой взгляд внезапно упал на аккуратно сделанную от руки надпись: «Вскрыть лишь по получении специальной Срочной Инструкции». То были секретные предписания; я внутренне весь напрягся и окинул горизонт решительным взглядом. Откуда-то из глубин медленно всплыло окутанное тайной и казавшееся абсурдом воспоминание, подспудно волновавшее меня с тех пор, как я узнал, что меня собираются направить в этот затерянный Сирт: на той границе Орсенны, куда я ехал, шла война. Правда, воспринимать эту войну всерьез мешал тот факт, что она длилась уже триста лет.

О Фаргестане, расположенном на противоположном берегу Сиртского моря, в Синьории мало что известно. Под действием почти непрерывных волн завоеваний, накатывающихся на него со времен античности, — последним было монгольское завоевание — его население напоминает находящийся в постоянном движении песок, каждый слой которого, едва образовавшись, покрывается, сметается другим слоем, а цивилизация его похожа на варварскую мозаику, где поразительная изысканность Востока соседствует с дикостью кочевых племен. Возникшая на столь неустойчивом фундаменте политическая жизнь развивалась через резкие и непостижимые пульсации; то, оказавшись во власти междоусобиц, страна лишается всего и чуть ли не распадается на раздираемые смертельной родовой враждой кланы, то какой-то мистический порыв, зародившийся в сердце ее пустынь, сплавляет воедино все страсти, и тогда Фаргестан на время вспыхивает факелом в руках очередного честолюбивого завоевателя. В Орсенне о Фаргестане известно только то — к более фундаментальным знаниям там, в общем, и не стремятся, — что две страны — об этом узнают на школьной скамье — официально находятся в состоянии вражды. Три века назад — в те времена, когда Сиртское море было еще судоходным, — постоянное пиратство фаргийцев у берегов Орсенны вынудило ее организовать в ответ экспедицию, которая появилась у противоположного берега и нещадно обстреляла порты. После чего произошло несколько стычек, а потом военные действия, не подкрепленные ни с той, ни с другой стороны никаким сколько-нибудь существенным интересом, стихли и прекратились сами по себе. Судоходство в фаргийских портах на долгие годы было парализовано клановой войной, а судоходство Орсенны медленно погружалось в летаргию: ее корабли один за другим покидали не представляющее интереса море, по мере того как незаметно затихала торговля. В результате Сиртское море мало-помалу превратилось действительно в мертвое, пересекать которое никто уже и не помышлял; его обмелевшие порты принимали только каботажные суда малого тоннажа; известно, что в настоящее время Орсенна сохранила на этой разрушенной базе только сторожевые корабли, не предназначенные для наступательных операций, единственная функция которых заключалась в том, чтобы в сезон осуществлять контроль за губковым промыслом на отмелях. Однако в этом всеобщем оцепенении ни у одной из сторон не хватало ни стремления официально прекратить конфликт, ни настроения разрешить его с оружием в руках; ослабев и придя в упадок, Орсенна и Фаргестан тем не менее сохраняли чувство достоинства и гордости за свое долгое и славное прошлое и отнюдь не собирались поступаться принадлежащими им правами, отстаивать которые теперь для них не составляло никакого труда. Оба государства в разной мере воздерживались от первого шага к мирному урегулированию, отгородились друг от друга стеной мелочных обид и надменности и с тех пор старались, к обоюдному негласному удовлетворению, избегать какого бы то ни было контакта. Орсенна запретила своим судам выходить за пределы прибрежных вод, и есть все основания полагать, что аналогичные меры тогда же были приняты и Фаргестаном. Годы столь необременительной войны накапливались, и в конце концов в Орсенне негласно пришли к мнению, что любая мирная дипломатическая инициатива таит в себе риск оказаться чем-то чрезмерным в своей определенности, чем-то слишком резким и крутым, словно уже от одной только мысли о подобной акции мог вдруг заворочаться в гробу, да еще как-нибудь неудачно, труп давным-давно умершей своей смертью войны. Пользуясь подобной нечеткостью ситуации, можно было беспрепятственно и не боясь никаких опровержений говорить о блестящих победах и о незапятнанной чести Орсенны, что, кстати, являлось дополнительной гарантией всеобщего спокойствия; а дабы прочистить легкие последними воинственными кличами, ежегодно отмечалась годовщина дня бомбардировки вражеского побережья; и когда Сенат, пересмотрев свои прежние сметы, решил использовать отведенные первоначально на посольство кредиты для сооружения памятника адмиралу, который командовал военными действиями против Фаргестана, то все в Орсенне порадовались столь мудрому решению и ощутили, как через эти бронзовые уста фаргестанская война действительно испустила свой последний вздох.

Вот так благодушно и даже не без некоторой доли снисходительного подтрунивания смотрели обычно в Орсенне на историю с Фаргестаном. Однако существовал и иной подход.

Поражало, например, насколько непропорционально много места по сравнению со школьными учебниками занимала эта война в творениях поэтов, — эта несостоявшаяся, зауряднейшая война, без единого яркого эпизода, способного подстегнуть воображение. Причем, удивляло даже не столько навязчивое стремление поэтов делать ее предметом своих лирических порывов, сколько та бесцеремонность, с которой они, совершенно утратив чувство меры, добавляли к известным фактам третьестепенной войны все новые и новые эпизоды, словно обнаружив в этом источник беспрестанного омоложения своего гения. Этим ученым поэтам мощным эхом отвечала народная традиция: филологи даже смогли составить весьма внушительный каталог посвященных Фаргестану фольклорных произведений. Если поэты в своих стихах пытались исподволь оживлять этот исторический труп, то Синьория столь же неукоснительно заботилась о том, чтобы сберечь его в целости и сохранности на уровне официальных бумаг, переводящих на свой мертвый язык все совершающиеся изо дня в день события; ссылаясь на особые требования логики, она не позволяла отходить от сложившейся еще во время войны лексики: Сиртское побережье в кабинетах продолжали называть «Сиртским фронтом», жалкие остовы, за которыми мне предстояло присматривать, — «Сиртским флотом», изредка встречающиеся на Южной дороге селения — «Сиртскими этапами». Ни один листок не улетел из составленного в Канцелярии три века назад досье; в этом я смог убедиться, когда проходил обязательную стажировку в Школе дипломатического права: все претензии к Фаргестану, сформулированные в былые времена, дремали там, сохраняя свою первозданную остроту. «Их здесь семьдесят две», — подтвердил мне глава Южного департамента таким тоном, каким перечисляют имеющиеся на вооружении во флоте пушки, и по этому тону я понял, что названные семьдесят две претензии он навсегда включает в национальное достояние Орсенны и расстанется с этим сокровищем лишь тогда, когда будет расставаться с жизнью. В свете этих смутных признаков можно было бы поразмыслить о том, что как раз незаконченность этой войны — симптом неизлечимого падения артериального давления — и была главным ее своеобразием, которое еще иногда питало чье-то воспаленное воображение, словно кто-то взял да и устроил тайный заговор с целью удержать упрямыми руками в нелепо приоткрытом виде уже готовые естественным образом сомкнуться уста; словно кто-то вдруг решил непонятно зачем сохранить нелепую аномалию неудачного исторического события, не израсходовавшего всю содержащуюся в нем энергию, не выразившего в полной мере свою сущность.

Теперь мы ехали по гористой, заросшей лесами области, обрамленной на юге орсеннскими равнинами. Остатки римской каменной мостовой торчали местами на узких дорогах; иногда над ними нависал плотный зеленый свод из ветвей, переплетающихся с виноградными лозами, а за этим обрамлением, словно сквозь жерло каких-нибудь орудий, вырисовывалась по-утреннему синеватая перспектива с уходящими вдаль долинами. При виде всех этих пышных полей сердце переполнялось гордостью за зрелое великолепие и богатство Орсенны; над нами влага медленно стекала с ветвей и, как аромат, испарялась в прозрачном воздухе, проходя сквозь ниспадающую до самой дороги сетку солнечных лучей. Веяло переполняющим душу утренним покоем и радостным приятием чистой молодости. Как легким вином, наслаждался я этой плавной ездой через открытые поля, но думал не столько о зияющем будущем, сколько о привычной, родной, но уже обреченной жизни, которой полнилось мое сердце; я мчался во весь опор из родного города и полной грудью вдыхал Орсенну. Я думал о том, насколько все же крепки нити, привязывающие меня к этой стране, сравнивал их с привязанностью к женщине, пленяющей своей зрелой и нежной красотой; потом время от времени над этим меланхолическим умилением скользило, как холодное, резкое дуновение ветерка в теплой ночи, тревожное слово «война», и тогда столь чистые краски пейзажа вокруг меня начинали незаметно темнеть, предвещая грозу. Наконец эти лихорадочные и бесплотные мысли оставили меня — мы достигли Мерканцы, — и я принялся разглядывать ландшафт более внимательно.

После старой нормандской крепости дыхание юга стало ощущаться сильнее, а растительность заметно поредела. Витавшую над влажными лесами Орсенны паровую дымку сменила жестокая, светящаяся сушь, на фоне которой резко сверкали белые, низкие стены уединенных ферм. Местность вдруг выровнялась и выстлалась перед нами просторными голыми степями с едва выделяющейся, выжженной солнцем полоской дороги; быстрый ветер свистел в ушах, широкими волнами накатываясь на необъятные равнины. Эти чисто подметенные пейзажи с огромными стадами облаков на горизонте походили на морскую ширь еще и благодаря появлявшимся время от времени высоким нормандским сторожевым башням, беспорядочно, как маяки, рассеянным по голой равнине, по гладким степным пространствам. Из илистых водоемов выходили стада полудиких буйволов — многочисленные орды животных, ощетинившихся от налетевшего ветра, — и они рысцой, с высоко поднятыми рогами убегали прочь. Это была более вольная и более дикая страна, земля которой, позволяя прикоснуться к себе, казалось, формировала нашу скорость и давала почувствовать, как бы пощупать пальцем единственную строгую складку своего рельефа; она всасывала все глубже и глубже нашу несущуюся во весь опор машину, преодолевающую горизонт за горизонтом. На востоке поднялась ночь и надвинулась на нас, как грозовая стена; лежа на подушках с запрокинутой головой, я долгим взглядом погружался в сердце темноты, в спокойные созвездия, в безмолвный восторг; всматривался в отдаленные звезды, сверкающие и над Сиртом.

Когда я вновь оживляю в памяти начало своего пребывания в Сирте, ко мне неизменно возвращается острое, несоразмерно сильное ощущение смены обстановки, охватившее меня сразу по приезде тем сильнее, что ему предшествовало ощущение быстрой езды. Мы как бы плыли вниз по течению, по реке холодного воздуха, на которой пыльная дорога разбросала кое-где белесые пятна; по обе стороны дороги смыкалась густая тьма; я испытывал ни с чем не сравнимое ощущение, возникающее, когда едешь по этим удаленным от всего остального мира дорогам, где немыслима какая бы то ни было встреча, — осязание смутных и неопределенных форм, вдруг проступающих из тени и тут же возвращающихся в нее обратно. При отсутствии какого-нибудь видимого ориентира я чувствовал, как во мне нарастает какая-то инертность, связанная с нарушением ориентации и чувства расстояния, какая-то вялость, приостанавливающая нашу деятельность до выяснения нашего положения в пространстве, нечто вроде головокружения, охватывающего нас посреди дороги, когда нам случается заблудиться. На эту погруженную в сон без сновидений землю со всех сторон устремилось необъятное, оглушительное сверкание звезд, которое накатывалось на нее, как прилив, до боли обостряя слух своим сухим потрескиванием глубоких искр, заставляя прислушиваться к нему вопреки собственному желанию, как прислушиваются к очень отдаленному, скорее угадываемому шуму моря. Уносимый этим головокружительным бегом в глубины глубин чистой тени, я впервые купался в южной, неведомой для Орсенны ночи, как в глубинах таинства. Что-то мне было обещано, что-то мне приоткрылось; я входил, не получив никаких объяснений, в почти томительный для меня круг посвященных; теперь я ждал утра, устремляясь вперед своим незрячим взором, как идут с завязанными глазами к месту откровения.

И утро пришло, выглянув из-за чащи дождя и низко нависших над пустынной равниной туч. Жесткие толчки сотрясали машину на ободранной, паршивой дороге, изглоданной широкими неприглядными пятнами хилой травы. Эта дорога походила на неглубокую траншею. По обе стороны она казалась вырубленной под прямым углом на высоте человеческого роста в море плотного сероватого камыша, по которому до полного пресыщения скользил взгляд и который при каждом повороте дороги упорно заслонял стеной один за другим все пути. И сколько я ни смотрел сквозь окружавшее меня жидкое марево, мне не удалось обнаружить ни единого дома, ни единого деревца. Дряблая, пористая заря иногда пронзалась косыми проблесками света, ковыляющими по низким облакам, подобно световому лучу маяка, обшаривающему просторы. Тревожная пронзительная близость дождя, сбивающая с толку робость первых неуверенных капель ливня заслоняли собой смутное ощущение одиночества, делали более резким льющийся потоками аромат мокрых листьев и застоявшейся воды; на мягком войлоке песка каждая капля отпечатывалась с изящной отчетливостью, свойственной более живым, чем дождевые капли, бусинкам, которые срывались с листьев. Слева, недалеко от дороги, море камышей обступало солончаки и пустые лагуны, покрытые острыми складками серого песка, на которые в тумане лениво наползали языки пены. Подозрительная молчаливость пейзажа становилась особенно явственной из-за дождя, который то внезапно кончался, то нерешительно шел снова из-за создаваемого этими неровными интервалами ощущения напряженного ожидания. Освещенная мрачноватым светом, закутанная в сонную влажность и в тепловатый дождь, машина катилась теперь более осторожно, что придавало нашему подозрительному путешествию какое-то мимолетное сходство с вторжением. Эта вялая войлочная обивка приближающегося к завершению кошмара отодвигала происходящее в глубь веков, в неопределенную размытость контуров, в хранящую свои тайны доисторическую прерию с ее горячим и влажным дыханием, с ее высокими, удобными для засад травами.

Прошло уже много времени, а мы все катились и катились по этим дремотным землям. Время от времени из камышей стрелой взлетала серая птица и терялась где-то высоко в небе, монотонно крича и подпрыгивая в воздухе, как мячик, выталкиваемый из фонтана струей воды. Спустившаяся в котловину длинная и узкая, как рожок, полоса тумана прорезала марь спокойным гудением на два голоса. Иногда порыв ветра извлекал из камыша тоскливый шелест, и с мертвой, лишенной красок поверхности лагун поднималась вверх испарина. Что-то задыхалось за этим рассеянным по пустырям туманом, словно чей-то рот под подушкой. Траншея вдруг опять стала дорогой, из уплотнившегося тумана выступила серая башня, лагуна со всех сторон устремилась к нам навстречу и стала полировать края проходящего рядом с водой шоссе, несколько призраков зданий обрели реальность: это был конец нашего путешествия, мы подъехали к Адмиралтейству. Влажная дорога слабо поблескивала; рядом с силуэтом, который размахивал фонарем, указывая машине извилистый путь сквозь стену тумана, возникли матросский плащ, старая форменная фуражка и искрящиеся брызгами жесткие, короткие усы: капитан Марино, комендант Сиртской базы.

В Орсенне мне говорили о нем мало, да и то (суетность секретных служб проявилась здесь как нельзя более убедительно) неприятно легкомысленным тоном, с той пренебрежительной развязностью, с которой обращают внимание на черточку характера мельком встреченного в свете персонажа, говорили как о человеке просто-напросто «скучном». Подобной обобщенно-негативной характеристики до настоящего времени мне вполне хватало, чтобы держать его где-то на заднем плане. И вот теперь он стоял передо мной: массивный силуэт, появившийся из дождя, весьма реальный контур, вырисовывавшийся наконец из всего этого фантасмагорического марева; нам предстояло существовать с ним бок о бок; я вдруг живо ощутил, что пожимаю руку совершенно незнакомого человека. Рука у него была сильная, медлительная и доброжелательная, прием был оказан любезный, а в голосе сквозила добродушная насмешливость, дабы сразу же, с порога я почувствовал себя непринужденно, несмотря на некоторую двусмысленность ситуации. Мне стало ясно, что размолвок между нами в связи с моими своеобразными функциями не возникнет — а это было очень важно, — но мне также показалось, что он пока еще не все о них знает. В его быстром и остром взгляде была скрытая проницательность, контрастировавшая с низким, сильным, успокаивающим голосом, а спокойная мимика лица и сжатый рот свидетельствовали о явной выдержке и сдержанности. Его глаза, затененные низко надвинутым козырьком, были цвета холодного серого моря; на обветренной руке, в которой он подчеркнуто долго задержал мою руку, не хватало двух пальцев. Капитан Марино окончательно вышел из тумана, и какой-то внутренний голос шептал мне, что заставить его погрузиться туда вновь теперь будет нелегко.

Появившееся таким вот образом из призрачного тумана, возникшее на берегу пустынного моря, обрамленного степными травами, Адмиралтейство представляло собой необычное сооружение. Впереди нас, за участком земли, поросшим чертополохом и огороженным несколькими длинными, низкими домами, туман расширял контуры этой разваливающейся крепости. Она выступала из-за уже наполовину засыпанных землей рвов — мощная, тяжелая серая масса с гладкими стенами, с редкими бойницами для стрельбы из лука и амбразурами для пушек. Тем временем дождь полировал ее поблескивающие стены. Тишина была как на потерпевшем кораблекрушение обезлюдевшем судне; не слышно было даже шагов часового на окружающей крепость заболоченной тропе; пучки усеянной брызгами травы там и сям буравили покрытые серым лишаем парапеты; свалка сползающего в ров мусора дополнялась кусками искореженного железа и черепками. Потайной вход в крепость давал некоторое представление о невероятной толщине ее стен: славные времена Орсенны запечатлели свои вензеля на этих тяжелых, низких сводах, где ощущались дух былого величия и дыхание плесени. Из раскрытых на уровне мостовой амбразур, над пучиной неподвижного пара, откуда вверх поднималось ледяное дыхание тумана, зияли пушки, украшенные гербами прежних правителей города. Почти гнетущая атмосфера заброшенности царила в пустых коридорах, испещренных длинными селитровыми подтеками. Мы стояли молча, словно видели в кошмарном сне этого разбитого параличом колосса, эту обитаемую развалину, название которой, Адмиралтейство, звучало как ирония, унаследованная от сна. Дольше всего эта приводящая в оцепенение тишина задержала нас у одной амбразуры, и этот момент запомнился мне благодаря жестам, которые впоследствии стали казаться в высшей степени характерными: всматриваясь в морскую даль, мы были избавлены от необходимости смотреть друг на друга; небрежно прислонившись к лафету огромной пушки, Марино вытащил из кармана трубку и долго стучал ею по ручке замка. Сквозь туман к нам пробился желтый луч, а из внутренних дворов до нас внезапно донеслось мирное кукареканье петуха — незлобивая шутка в этом жилище циклопа, и тут я услышал неожиданно прозвучавшее у меня над ухом очень короткое и очень сухое «вот!», которым Марино как бы подвел черту под нашим осмотром, а затем разрушил чары, сильнее застучав каблуками своих сапог.

Тем временем туман начал окрашиваться в чернильный цвет: наступала ночь. Капитан Марино представил мне трех офицеров, служивших под его началом, — командиров Сиртской флотилии. По случаю моего прибытия ужин в качестве исключения был подан в одном из казематов крепости; потом, в повседневной рутине, этого инстинктивно избегали, дабы не тревожить сновидений: похоже, легендарные бастионы наводили страх на обыденную жизнь. Беседа под этими сводами с тревожным эхом завязывалась плохо; меня забрасывали вопросами об Орсенне, которую я покинул накануне, — Орсенна была далеко; я смотрел, как прямые струйки дыма от праздничных факелов тянутся к низко нависшим голым камням; я вдыхал холодный запах подвала, запах плесени, идущий от каменного пола; слушал, как тяжелые, обитые железом двери пробуждают в коридорах эхо. В слабом, театральном освещении лица присутствующих были с трудом различимы, как в дымке; скованность, напряженность первой встречи усугубляли странное ощущение нереальности происходящего; во время пауз, которые Марино не пытался заполнить, лица приглашенных казались мне каменными, на какое-то мгновение обретали жесткий абрис, превращались в суровые лики старых портретов героической эпохи, висящих во дворцах Орсенны. Настало время тостов, и самый молодой из офицеров пожелал мне: «Добро пожаловать на Сиртский фронт», а Марино, услышав привычное выражение, поднял свой бокал к губам, в изгибах которых таилась явно ироническая улыбка. Мне отвели помещение в командирском флигеле, оказавшемся простым приземистым домом с грубо мощенным полом, в длинных, почти пустых, влажных комнатах которого витал все тот же холодный запах плесени. Я распахнул в ночной мрак окно своей спальни — оно выходило на море — и сквозь непроницаемую темноту почувствовал доносившуюся от лагун слабую пульсацию. Меня заинтриговали большие тени, заметавшиеся на стене в такт колебаниям пламени; я задул свечу и спрятался в оболочку из шершавых, грубых простыней, спрятался в плесневелый запах савана. На меня вновь навалилась темнота, в которой я различал слабый шум волн; чувствуя состояние легкой вечерней дремоты, я ущипнул себя за руку: я был в Сирте. Сквозь тишину до меня отчетливо доносились лай собаки, возня и писк на птичьем дворе. Заснул я почти мгновенно.

Загрузка...