На следующий день меня разбудил рано утром Фабрицио, войдя в мою комнату с понимающим и ироническим видом.
— Прямо не могу прийти в себя после того, как узнал детали этой ночной экспедиции. Кажется, вы вернулись без добычи…
Это шумное утреннее приветствие пришлось мне не по душе. У меня не было ни малейшего настроения что-либо рассказывать Фабрицио об этой сумбурной ночи. Слишком уж много надо было ломать копий.
— К черту, Фабрицио! Уважай хотя бы сон людей, занимающихся серьезными делами. Иди, развлекайся… Дай мне поспать.
Фабрицио, однако, ретироваться не собирался. Угрюмо отгородившись одеялами от колючего воздуха, я с откровенной враждебностью наблюдал, как он порхает по комнате, открывает окна навстречу студеному утру, рассматривает разбросанные на моем столе карты Сирта.
— Брр!.. Не очень-то тепло у тебя, Альдо… Я смотрю, тут тонкая работа… Это было, конечно, я уверен, весьма увлекательно… Патрульная линия… — подчеркнул он с пафосом, с любопытством поглядывая на карту. — Думаю, однако, с Марино вы не рискнули заплыть за нее. Вы, вероятно, не слишком удалялись от берега, — сказал он, с хитрым видом отрывая взгляд от карты.
— Марино знает, что ему надо делать, и в состоянии обойтись без советов мальчишек вроде тебя. Закрой-ка, Фабрицио, это окно; закрой, а то я устрою скандал. Ты, мне кажется, хочешь моей смерти… Я сплю, ты понимаешь, сплю. Похоже, я сейчас вышвырну тебя за дверь, — добавил я не очень убедительным тоном.
— «Вышвырну тебя за дверь…» Любезный брат!.. Что же, ладно, твое дело. У нас еще есть время. Сейчас мы отправимся в путь, и по дороге ты мне все расскажешь.
— Могу тебя заверить, что идти сейчас куда-то у меня не больше желания, чем повеситься. Фабрицио, обрати внимание на эту вот дверь… Видишь ее?
Фабрицио посмотрел на часы.
— Нам с тобой осталось провести вместе еще четверть часа, или мы опоздаем. Так что тебе лучше поспешить.
— Последний раз говорю, катись к черту!
Фабрицио с видом доведенного до предела человека поднял глаза к небу и пожал плечами.
— В конце концов, Альдо, постарайся все же собраться с мыслями. Сегодня ведь церемония.
Не таящая в себе ничего заманчивого перспектива вставания действительно становилась неизбежной. Марино официальным тоном сказал мне два слова об этой церемонии, посвященной памяти павших, которая регулярно проводилась в Адмиралтействе и на которой отсутствие Наблюдателя при Легких вооруженных силах было бы воспринято как скандал. Ворча, я стал собираться. При этом я не мог отделаться от ощущения, что речь здесь идет не просто об исполнении долга. Там должен был присутствовать Марино, так что церемония стала вызывать у меня смутное любопытство.
Дорога в это морозное утро жестко и легко звенела у нас под ногами. Фабрицио вел меня. Затерявшееся в камышах кладбище Адмиралтейства находилось всего в нескольких сотнях метров. Над Сиртом сияло чисто вымытое солнце. По мере того как я шел рядом с Фабрицио, важно шествовавшим в своем самом красивом мундире, настроение у меня выравнивалось. В такое ясное и хрустящее инеем утро, вышагивая по хорошей дороге, испытываешь неподдельное удовольствие от сознания, что ты не мертв.
Мы молчали. Время от времени Фабрицио бросал на меня взгляд сбоку. Его любопытство явно подыскивало предлог, чтобы расспросить меня. Мы поднялись на небольшой холмик, откуда видно было море.
— Ты, наверное, слышал крик гагарок на Песочной косе. Похоже, их сейчас здесь тысячи, а значит, зима будет холодная. Джованни говорит, что еще никогда не видел их столько, сколько в этом году.
— Точно, мы проплыли рядом с Песочной косой, если тебя это так интересует. Причем совсем рядом с берегом, чуть не касаясь, если это может доставить тебе удовольствие…
Теперь и мне тоже захотелось расспросить Фабрицио.
— …А почему ты с такой уверенностью сказал мне, что мы не вышли за патрульную линию?
Лицо Фабрицио приняло сокрушенное выражение.
— Марино ни за что бы не согласился. Это заранее известно.
— А ты случайно за нее не выходил?
— Кажется, один раз вышел.
Судя по всему, Фабрицио не относил это воспоминание к числу особо приятных.
— Ну и как, нагорело?
— О! Боже мой, сколько было шума! Марино был совершенно вне себя. А еще этот его сухой тон, который у него появляется в особых случаях, — кровь в жилах стынет. Клянусь, перетрусил же я тогда. «Вы просто безмозглый мальчишка, неспособный оценить последствия своих поступков…» Такие вот речи. Гром и молния! Уверяю тебя, я не испытываю ни малейшего желания повторить… Разумеется, я говорю тебе все это как другу, не для официальных инстанций.
— Твое доверие делает мне честь. Но все-таки, что заставило тебя совершить подобную глупость?
На лице Фабрицио появилось выражение раскаяния.
— Что ты хочешь, я тогда вывел «Грозный» в первый раз. И был очень горд собой, оказавшись совершенно один на капитанском, мостике. Мне захотелось блеснуть. Признайся, это же ведь странно, неестественно для моряка, если военный корабль только тем и занимается, что тыкается носом в прибрежный ил, когда можешь переплыть все море.
— И ты переплыл?
— Да. Мне просто хотелось, чтобы чуть скрылись из виду илистые лужи. И я приказал плыть прямо на восток. Забавное у старых боцманов было выражение лиц.
— Забавное?
— Трудно однозначно сказать: ни то ни се. Они не знали, что и сказать. Понимаешь, это было что-то новенькое. Потеряв из виду свои тростниковые поросли, они растерялись… — Фабрицио на какое-то мгновение задумался. — …Только у меня такое впечатление, что через некоторое время, причем довольно скоро, они бы вошли во вкус. Не нужно особенно доверять привычкам. Ты же знаешь, они иногда скучают в Сирте.
Я вдруг посмотрел Фабрицио прямо в глаза, и в голосе моем закипел вызов:
— Ты думал когда-нибудь про тот берег?
Фабрицио остановился в нерешительности, озадаченный, я думаю, не столько моим вопросом, сколько моей резкой, обжигающей губы интонацией.
— Нет, в общем, не думал. Понимаешь, у меня и в мыслях ничего не было. Это типичная выходка школьника, не больше. Скажу тебе прямо, при мысли о Фаргестанской войне кровь у меня в жилах не вскипает. Согласись, ведь все это уже таким быльем поросло. Они, конечно, дикари, но, если на то пошло, нас-то они не трогают. Хотя, конечно, я, как и все, готов, если они вернутся, встретить их соответствующим образом. Что за денек, Альдо!.. Ты только представь себе наш старый «Грозный» извергающим огонь на лагуны. Занимательнейшее было бы зрелище, нечто вроде фейерверка во время праздника святого Иуды. Жалко только, что все это годится разве что на сказки для орсеннских кормилиц. Но хоть какое-то развлечение.
— Ты, значит, относишься положительно.
— Дело в том, Альдо, что я размышлял об этом гораздо меньше, чем ты, вот и все. Что прошло, то прошло. Хочешь, я тебе скажу: Фаргестан — это как бука; он годится сейчас лишь на то, чтобы пугать им детей.
— Это не так уж мало.
Фабрицио в шутку заткнул себе уши.
— А! Вот они, твои великие мысли. Ты-то о нем думаешь, я знаю, можешь даже не говорить мне об этом.
— Бывает.
— Да, но только когда с тобой это бывает, ты думаешь о нем не так, как я.
— Как это?
— Я вот думаю о нем просто как о какой-то земле, расположенной поблизости, как о любой другой земле. А у тебя Фаргестан превратился в настоящую болезнь. Ты думаешь о нем для себя. Ты испытываешь в нем потребность. Ты мог бы даже изобрести его. Изобретаешь себе буку, чтобы было кого бояться.
Фабрицио приложил ладонь рупором ко рту, скорчил смешную рожу и, повернувшись к обочине дороги, стал шептать.
— Что с тобой?
— Я, как Мидас, поверяю тростнику великую тайну: «Альдо изобрел Фаргестан! Альдо изобрел Фаргестан!»
— Перестань дурачиться.
— Я это не для того, чтобы обидеть тебя. Как-никак у каждого свои причуды. Кстати, ты не один о нем думаешь.
— Правда?
Фабрицио опять стал серьезным.
— Марино тоже думает. Это, вероятно, эпидемия. Он думает о нем, может быть, даже больше, чем ты.
— Тебе так кажется?
— Да, сейчас я тебе объясню. Я заметил одну странную вещь. Как-то раз, когда у меня вечером оказалось свободное время, я решил поискать в библиотеке что-нибудь про Фаргестан. И не нашел там ни единой книги. При том, что в каталоге их значится несколько штук. И вот их не оказалось. А Джованни потом сказал мне, где они находятся. Они все у Марино, все в его комнате.
— Ну и что из этого?
Сам того не осознавая, я произнес свой вопрос крайне недружелюбным тоном. И вдруг стал защищать перед Фабрицио своего единомышленника.
— Что из этого? Да ничего. Только если ты будешь говорить таким тоном… Мне казалось, что тебя это интересует. Успокойся, никто твой Фаргестан похищать у тебя не собирается, — добавил он с досадой.
Однако настроение Фабрицио меня не заботило. Я думал о резком тоне Марино, о тоне, который был мне незнаком: «Вы просто безмозглый мальчишка, неспособный оценить последствия своих поступков».
Кладбище — насквозь продуваемый морским ветром и наполненный шуршащим колыханием тростника квадрат, образованный низкими, грубо сложенными стенами, — находилось на высоком выступе над морем. Жесткие, по линейке вычерченные ряды могил без цветов, холодная нагота аллей без деревьев, бедность этого некрополя, который содержали педантично по предписаниям, отдельные заброшенные ямы — все это еще больше усугубляло угрюмую и терпкую печаль, которую почему-то не ощущаешь в пустыне, когда видишь одинокие могилы. При виде этой управляемой пустоты, где даже мысль о смерти и то казалась чем-то слишком живым, к горлу подступал комок; три века безымянного воинского бремени, растворившись один за другим, сменились безымянностью песков и выровняли здесь площадку, готовую превратиться в абсолютное ничто.
Они, защитники Орсенны, гнили здесь стройными рядами. У меня перед глазами выстроились в бесконечной перспективе три века защитников родины, и мне казалось, что это виднелся поднимающийся из болот, вздымающий тысячи и тысячи рук лес, насаженный терпеливо упершимися в землю сваями, на которых стоит город. Тела, иссушенные песком, лежали строго одно над другим, образуя лес вертикальных свай, который удар за ударом вгонялся в землю тяжелыми, шаткими кувалдами. Зловещий гений города обнаруживался даже здесь, на краю света, обнаруживался, проявляя свою терпеливую страсть все уродовать и калечить: из стольких новых и простодушно цветущих жизней он соорудил, яростно обстругивая и обтесывая, этот плотно пригнанный сруб, этот траурный остов. Поколения за поколениями тратили свои жизни лишь на то, чтобы точно выдолбить свой смертный паз, чтобы правильно обтесать себя по меркам предусмотренной для них дыры в песках. Прожорливый город, стоящий на головокружительно высокой вершине сада чудовищ, выступая из земли, держался на остове из заживо обструганных скелетов. И вот он, похожий на тонкую, живую и совершенно обезумевшую оболочку, сам ставший добычей гигантского некроза, все еще существовал в пространстве и времени и использовал всю оставшуюся в нем влагу, все выделения своих костей, чтобы протянуть вниз под землю в виде кошмарной вертикали один из тех грандиозных каркасов, которые геологические эры кладут потом плашмя.
Пока мы, Фабрицио и я, рассеянно шли по этим мрачным аллеям, маленькое вооруженное войско в молчании сосредоточилось у ворот кладбища: десантный взвод, часть экипажа «Грозного» и команда сельскохозяйственных рабочих, узнаваемых по их неловким жестам и испачканным в хлевах гимнастеркам с прилипшими кое-где соломинками. Раздалась отрывистая команда, войско взяло на караул, и Марино спешился перед самой решеткой.
Мы приветствовали его у входа. Тяжеловесный и медлительный из-за своих больших форменных сапог, похожий на вырядившегося в маскарадный костюм крестьянина, капитан нацепил на свою серую гимнастерку медаль «За доблесть», награду, на которую Синьория расщедривалась нечасто. Ступая своим тяжелым шагом, он увлек нас в глубину кладбища. Там, в обрамлении недавно переделанной каменной кладки, виднелся обветшалый участок стены, еще сохранившей в одном углу герб и дату вступления в должность воздвигнувшего ее подесты; на этой голой стене выделялась, приковывая взгляд наподобие яблочка мишени, скромная и горделивая печать Орсенны: герб города и странный девиз, где запечатлелся его бессмертный гений: «In sanguine vivo et mortuorum consilio super sum»[2]. Войска выстроились перед стеной: двойная серая шеренга, оживленная красными брызгами знамени святого Иуды; главный боцман вручил Марино венок из мирта и сиртского лавра; капитан, с трудом наклонившись, положил его у подножия памятника, а потом, выпрямившись, снял с головы фуражку. Последовала минута мрачного молчания. В этой глубокой неподвижности шевелилась только кажущаяся почти живой прядь растрепанных морским ветром седых волос капитана. Установилась дремотная тишина; я внезапно обратил внимание на грязный подтек, пачкающий каменное подножие памятника и достигающий пористой подставки из почерневших листьев. Увядшие венки из года в год соскальзывали к этой вбирающей все в себя подушке, напоминая о тихой преемственности гниения, отраженной в девизе города. Этот прирученный гумус радовал августейшее обоняние. Орсенна продолжала производить кладбищенскую землю даже с помощью своих символов.
В этот момент словно вдруг налетел внезапный шквал: затрубили трубы. Они играли старинный гимн Орсенны, мелодию героических времен, при звуках которой представлялись жесткие парчовые одеяния, варварские тиары, священные шлейфы на мраморных ступенях, трепещущее, как крылья, пламя победных факелов, галеры на море, плывущие под парусами в зареве заката. Великолепная и величественная разбушевавшаяся стихия, похожая на сменяющие друг друга полотнища храмовой драпировки, бесконечные, ниспадающие жесткими складками, переливающиеся неосязаемыми восточными муарами. На кладбище падали сладостные молнии, рассыпающиеся на мелкие капли серебряного дождя. Длинные, короткие, снова длинные ноты гнались друг за другом, как какой-нибудь нечеловеческий зов, как красная лава горячей радости, удушливой, как сгусток крови. Наконец они оборвались, словно кто-то включил внезапно свет. Ничто не пошевелилось. До самого-самого горизонта простирался Сирт, серый и блеклый. А венок все висел и висел на своем крючке. Пальцы Марино смущенно теребили окантовку фуражки. Трубачи, перед тем как спрятать инструменты в футляры, скручивали на них, как какие-нибудь уже не поддающиеся прочтению свитки пергамента, флажки, украшенные гербом города.
В Адмиралтействе был устроен торжественный обед, куда Марино из соображений дипломатии пригласил кое-кого из богатых фермеров, являвшихся для нашей перелетной рабочей силы самой надежной клиентурой. Их аляповатые деревенские манеры и чрезмерная сердечность Марино мне не понравились; за десертом у них наметилась какая-то сделка, из-за чего нервы мои совершенно оголились; хотя в том, что своим небольшим войском Марино руководит без малейшей тени корысти, я не сомневался. Торжество достигло своего апогея, когда наш командир предложил им осмотреть крепость; меня меньше бы расстроило, если бы обезденежевший Король-солнце вдруг пошел прогуляться по версальскому парку с откупщиками налогов; я сказался больным, извинился и распорядился седлать мою лошадь. Я был и в самом деле на грани заболевания; меня тошнило при мысли о том, что их едва-едва очищенные от навоза и соломы сапоги потащутся по благородной мостовой: мне это казалось чуть ли не кощунством. Фабрицио понял мой маневр и перехватил меня, когда я выходил из зала.
— Не забудь, что сегодня день Альдобранди. На тебя очень рассчитывают. Машина отправляется в шесть часов.
— К черту это отродье! — прошипел я, теряя терпение. В этот момент я причислял к гнусной армии штатских даже Ванессу и предупредительность к ним, проявленная Марино, вызывала у меня сильное раздражение.
— Ты, по-моему, просто сошел с ума.
Фабрицио опять, как сегодня утром, красноречиво возвел к небу глаза и пожал плечами. Я несколько резковато уклонился от его конфиденциальной проповеди и побежал на конюшню. Мне не терпелось остаться одному.
У меня впереди был целый день, погода стояла прекрасная, и я решил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы совершить неблизкую, давно откладываемую поездку на развалины Сагры. Об этом мертвом городе мне рассказал Джованни, которого иногда гнали туда его охотничьи интересы; похоже, что там, в некоем подобии окаменевшего от страшной изоляции подлеска, чуть ли не на каждом углу улицы попадалась крупная дичь. Мысль о подобном безлюдье мне была приятна; солнце пока еще сияло высоко в небе, и я отправился в путь, предварительно сунув в седельную кобуру охотничий карабин.
Наполовину стершийся след, который, петляя в камыше, вел к развалинам, проходил по одной из самых неуютных частей Сирта. Там было много густых массивов тростника, называемого голубым ильвом, жесткие стебли которого весной, на протяжении очень короткого периода, зеленели, затем желтели и целый год стояли сухие, при малейшем ветре ударяясь друг о друга с легким скрипом, напоминающим хруст костей, и еще никогда ни один плуг не касался этих обездоленных земель. Я продвигался по узкой траншее из сухих стеблей, зловещий костяной шелест которых придавал этому безлюдью подобие жизни; некое разнообразие вносили лишь время от времени открывающиеся слева просветы с мелькавшими в них лагунами, тусклыми, как какое-нибудь оловянное лезвие, и окаймленными желтизной, в которой медленно растворялась, умирала навязчивая и еще более тусклая соломенная желтизна тростника. Однако вся эта печаль — она присутствовала даже в пылающем над мертвой землей солнце — не угнетала меня; внутри у меня было ощущение легкости и счастья. Я чувствовал, что мне сродни этот наклонный пейзаж, скользящий к абсолютному опрощению. Пейзаж, являющийся началом и концом. За этими пространствами скорбных камышей простирались еще более бесплодные пески пустыни, а дальше, за туманом миражей, сверкали на солнце похожие на воплощенную смерть — мне хотелось теперь называть вещи своими именами — вершины. Подобно близким к природе людям, которые по некоторым ориентирам безошибочно узнают истинную добродетель, я решительно продвигался к югу: правильное направление указывал мне некий тайный магнетизм.
Между тем солнце уже клонилось к закату. Я ехал несколько часов, но ничто на этих открывшихся взору равнинах не возвещало о приближении развалин, ломаные очертания которых я силился разглядеть на гладком горизонте. Какое-то время я продвигался в направлении одиноко стоящей и довольно густой рощицы, окаймлявшей лагуну, куда, к моему удивлению, направлялись также еще совсем свежие следы машины, проехавшей по узкой тропе и изрядно поломавшей камыши, срезанные стебли которых виднелись повсюду. Пока я терялся в догадках, размышляя о том, что могло привести Марино и его лейтенантов в этот отдаленный лесок, до моего слуха неожиданно донеслось удивительное журчание ручья; камыши уступили место смешанному кустарнику, потом густой лесной чаще, и я вдруг оказался на улицах самой Сагры.
Джованни не лгал. Сагра оказалась чудом барокко, невероятным и тревожным смешением природы и искусства. Вода из очень древних подземных каналов, под давлением поступавшая из расположенных в нескольких милях источников, в конце концов просочилась сквозь стыки каменной кладки на улицы города; в результате мертвый город со временем, по прошествии веков, превратился в мощеные джунгли, в висячий сад из могучих стволов, в гигантомахию деревьев и камня. Пристрастие Орсенны к массивным и благородным материалам, к граниту и мрамору, еще более подчеркивало ту щедрую и показную ярость, которая чувствовалась в этой борьбе буквально повсюду; повсеместно бросалась в глаза самонадеянная, совсем как у цирковых силачей, демонстрация мускулов, которая проявлялась в нарочитом сопротивлении материи, сталкивающей разные свои выступы; тут нависший над зияющей пустотой балкон пытается вырваться из жестоких объятий ветвей, там накренившаяся и готовая вот-вот запрокинуться стена сопротивляется мощному напору пружинистого ствола — все это, казалось, нарушало законы тяготения, создавая навязчивое ощущение замедленного показа взрыва или запечатленного на снимке момента землетрясения.
Удивленный, я продвигался в этой зеленой полутьме, где солнечный свет, стекая по неподвижным ветвям, ложился узорчатой сеткой на истертую мостовую. Тяжелая влажность тянулась по земле, покрывая песчаник бархатистым мхом, который приглушал все шумы, кроме звонкого и очень чистого журчания воды, сочившейся отовсюду быстрыми ручейками, беспечно стекавшей по камням, как после только что закончившейся бомбардировки или пожара.
Я привязал лошадь к одной наполовину распавшейся дверной раме и пошел бродить наугад по проспектам, спотыкаясь порой о насыщенные влагой груды сгнивших листьев. Судя по всему, Сагра была не столько городом, сколько банальным базаром, в шахматном порядке разбросавшим по берегу лагуны свои немногочисленные улицы. Первые этажи домов, в глубине которых виднелись крепкие сводчатые залы и просторные подвалы с обвалившимися над ними частями мостовой, свидетельствовали о том, что это были в основном магазины и хранилища; кое-где в глубине буйных садов, превратившихся в заросшие зеленью крепости, угадывались призрачные профили богатых вилл. Однако сумрак и полнейшая неподвижность как бы заключали эти жалкие обломки в своеобразный магический кристалл, навевали сон и во сне под звуки текущей из родников воды словно звали давно исчезнувших жильцов вернуться к своим скромным занятиям и начать ткать вокруг колодца, вокруг прачечной те неизбывные жесты, при виде которых забьется бешено сердце от ощущения вечности жизни. У меня появлялось внезапное тревожное желание разбудить на мгновение эхо этих улиц, окликнуть какую-нибудь живую душу в лабиринте безмолвия.
Однако, разумеется, там никого не было. На улицах, и без того темных, становилось все темнее, и я уже совсем было решил возвращаться, как вдруг мне послышался легкий шум волн, после чего я почти сразу же неожиданно оказался на берегу водоема неправильной формы с плещущейся в нем водой — это был бывший порт Сагры. Его окружали большие деревья, нижние ветви которых купались в волнах, оставляя незатененной лишь центральную часть водоема. Тут мой взгляд привлек наполовину скрытый в тени деревьев необычный силуэт, поблескивавший металлом в слабом предвечернем свете: у разрушенного пирса стоял на причале небольшой корабль.
Я инстинктивно отпрянул назад, за деревья, как-то моментально осознав, что нужно во что бы то ни стало не выдать своего присутствия. Мне сразу припомнились следы на тропинке. И тут же где-то в глубинах памяти появился другой образ, еще более отчетливый. В этом неопределенном, пока что едва угадываемом силуэте что-то напоминало мне видение, промелькнувшее на берегу перед Адмиралтейством.
К счастью, гавань была окружена густой растительностью, и я перебрался на более удобный наблюдательный пункт. Плохо различаемое за ветвями судно выглядело совсем небольшим и напоминало прогулочный катер, но в то же время оно показалось мне надежным и вполне приспособленным для плавания в открытом море. Корма, однако, была видна отчетливо, что дало мне повод похвалить себя за осторожность: на ней не было ни названия, ни принятых в Орсенне морских регистрационных знаков. Я почувствовал, как у меня к сердцу вместе с азартом охотника поднимается что-то вроде внутреннего ликования: теперь у меня было оправдание. Я получал преимущество перед Марино. Что-то здесь было явно нечисто.
Поднявшись на цыпочки и разглядывая судно сквозь листву, я видел теперь его почти полностью. Оно притягивало меня к себе, как магнит, как долгожданное видение, как неожиданно появившаяся в оптическом прицеле карабина, кажущаяся такой близкой — но не утратившая ореола таинственности — редчайшая дичь. Оно находилось в моей власти. Стоящее на причале посреди безмолвия джунглей, оно могло бы показаться покинутым, если бы не блеск меди и не свежая краска, которые свидетельствовали о недавно проведенном ремонте. Какое-то мгновение я пребывал во власти неодолимого желания прыгнуть на палубу и все выяснить про эту свою неожиданную добычу, но вовремя подумал о том, что судно, возможно, охраняется с берега, и стал всматриваться в освещенные угасающим светом дня, нависшие над разрушающимся пирсом густые заросли. И тогда я увидел на небольшом расстоянии, под деревьями, силуэт полуразвалившегося домика, откуда, к моей досаде, отбившей у меня всякое желание выходить из укрытия, вилась струйка дыма.
Пока я размышлял над тем, как преодолеть неожиданно возникшее препятствие, сзади меня вдруг совершенно некстати послышалось ржание моей лошади, эхом разнесшееся по всему лесу, и почти тотчас же от домика отделилась фигура мужчины с ружьем в руке. С озабоченным и нерешительным видом, как-то неуверенно, словно подчиняясь рефлексу, он шел к судну, которое, очевидно, ему поручили охранять; иногда он останавливался и прислушивался, благодаря чему мне удалось чуть отчетливее разглядеть его на фоне одного из просветов в зарослях. Одежда у него была такая же, как и у сиртских пастухов, но меня поразила его раскачивающаяся, необыкновенно пружинистая походка и особенно очень темный, какой-то экзотический цвет лица и рук. Тень уже скрыла его мельком увиденный силуэт, почти неизъяснимое впечатление затуманилось, и все же — нет, то не была игра захваченного врасплох и разгоряченного воображения — мне казалось, я мог бы поклясться, что этот человек не принадлежит к числу тех людей, которых ожидаешь встретить в Сирте. А он между тем застыл на какое-то мгновение, огляделся и, очевидно успокоившись, той же раскачивающейся, быстрой походкой вернулся в свою хибару.
Поскольку было ясно, что судно хорошо охраняется, мне не оставалось ничего иного, кроме как отправиться домой. Стараясь ступать как можно тише, я добрался в темноте до одной из призрачных улиц, а затем вывел свою лошадь под уздцы к рассеянному свету, обозначавшему вход в развалины, и незаметно покинул заинтриговавшую меня Сагру.
Я не боялся заблудиться в этой довольно светлой ночи и отпустил поводья сразу, как только мы добрались до камышовой траншеи, по которой, как по рельсам, моя лошадь должна была дойти до Адмиралтейства. Между стоящим в Сагре кораблем и следами машины была явная связь, и чем больше я над этим размышлял, тем больше склонялся к выводу, что ключ от этих загадочных поездок взад-вперед таится, скорее всего, где-нибудь в Маремме. В голове вертелась мысль о контрабанде, но внешний вид прогулочного катера никак это не подтверждал. Впрочем, его присутствию в Сагре можно было найти и множество других, весьма и весьма невинных объяснений. Однако я отвергал их с инстинктивным отвращением; мои предположения уже жили своей собственной жизнью, навязчиво проецируясь в том единственном направлении, на которое в моем сознании настраивалось все более или менее выходящее за рамки обыденного.
Я уже не мог скрывать от самого себя тот факт, что все, в той или иной мере связанное с Фаргестаном, стало приобретать для меня чрезмерное значение. Поначалу он был в моей праздной жизни в Адмиралтействе предметом смутных мечтаний — я искал какую-нибудь находящуюся в пределах досягаемости опору против искушения пустотой. Нарушенный сон Орсенны, столь плохо защищенный от натиска навязчивых воспоминаний, столь похожий на сон отягченного долгой памятью старика, потворствовал моим дерзким снам, и было странно, что я инстинктивно воспринимал сновидения — как сновидения, а Фаргестан — как удобный образ, извлеченный прихотью воображения из безмолвия карт и вновь туда погруженный. Утренняя беседа с Фабрицио внезапно раскрыла мне глаза среди прочего и на мои собственные невинные блуждания лунатика. Туман самоуспокоения рассеялся. Передо мной был берег, к которому могли причаливать корабли, и была земля с живущими на ней людьми, тоже наделенными воображением и памятью.
Именно в такой перспективе я был склонен размышлять отныне о корабле, который столь бесцеремонно обходился с навигационными инструкциями, и именно это обстоятельство подсказывало мне, что Марино о моем открытии знать ничего не должен. Что же касается остального, то определять свою линию поведения я не торопился. Уже двое суток я жил с ощущением, что вошел в контакт с цепью событий, которые взяли меня на буксир. Открытие, сделанное мною в Сагре, явилось одним из звеньев этой цепи, и, поторапливая свою лошадь к Адмиралтейству, находясь во власти предчувствия ближайшего будущего, полного неожиданностей, я опять принялся размышлять о знаке, поданном мне Ванессой. Я уже горько сожалел о своей вспышке раздражения; вдруг у меня появилась надежда, что машина еще не уехала, я пустил лошадь в галоп и был раздосадован, когда, добравшись по проложенному рядом с лагунами шоссе до погруженного в ночь Адмиралтейства, обнаружил, что там уже никого нет.