Синдикат. Анастасия Чигирина

Однажды я выбрала мятный. Цвет, который не боится смерти. Если б он был человеком, он бы пил банановый кофе и прятался в кустах сирени, чтобы хоть немного вздремнуть во время белых ночей, а если бы стал музыкантом, обзавелся бы скрипкой, чтобы говорить с Вивальди. Скажи я такое кому-то из моих старых друзей, прослыла бы сумасшедшей, а теперь говорю и не стесняюсь. Потому что я выбрала мятный.

* * *

Когда учишься на архитектора, еще на первом курсе запоминаешь три простых правила: никогда не отходи от плана, не забывай затачивать карандаши и всегда ориентируйся на расчеты. От первого наброска до модели на экране — все требует контуров. Четких и выверенных. Их оттенок не особо важен, если работаешь в монохроме, но я с самого начала выбирала голубовато-серый. Потому что он громче. Глядя на его линии, я всегда чувствовала, что они поют — тихонько, будто полушепотом. И голос у них женский. Однажды я сказала об этом маме, и она пошутила:

— Милая, а ты, случаем, не аутистка?

Она посмеялась, я улыбнулась. Мама думала, мы обе пошутили, но я говорила серьезно. Серо-голубая линия действительно умеет петь.

С тех пор я перестала рассказывать, что вижу музыку или слышу цвета. И это было довольно легко. В конце концов, и цветов, и музыки в моей жизни становилось все меньше.

От маминого зеленого смеха я все чаще уходила в колледж, где в черно-белых аудиториях, занавешенных чертежами и формулами, звучали лишь тусклые, коричневые голоса. У кого-то посветлее, у кого-то потемнее, холодные и теплые — и все же не такие яркие, чтобы писать ими картины. Поэтому и рисование — хобби, из-за которого, в общем-то, я и пошла на архитектора, — ушло куда-то на второй план. Я почти поверила, что всегда хотела так жить.

А потом я встретила желтого человека. Это не расистская шутка или очередная «самая правдивая» история о встрече с инопланетянами. Когда мы встретились — в апреле, поздно вечером, в переходе метро, — я с самого начала поняла, что имею дело с кем-то желтым. У него были желтый голос, желтая улыбка (хотя зубы все-таки были белыми), желтая гитара и желтые песни. Он пел о таком же желтом солнце и благодарно кивал каждому, кто кидал желтоватую монетку в чехол. Я замерла. Готовясь к сдаче курсовой, успела соскучиться по светлым тонам. Людей проходило все меньше, и в какой-то момент он остановился. Мне стало не по себе.

— Нравится? — спросил желтый человек.

Я кивнула. Мелочи в кармане не было — неловко, наверное, по отношению к артисту.

— Лазурная музыка, — продолжал желтый человек. Снова перебрал струны. — О, а теперь уже синяя.

Со стороны это звучало странно. Но я поняла. Ощущение, будто кто-то описывает тебе знакомую картину, но немного спутал цвета. Надо только уточнить.

— А по мне, сначала она была желтой, — пожала плечами я. — А теперь оранжевая.

— Да ну? А это тогда какая?

Он замурлыкал бодрую песенку на английском.

— Зеленая, — сказала я, едва он закончил.

— О, а вот в этом сходимся. — Снова мелькнула желтая улыбка. — Ты что, тоже синестет?

— Кто-кто?

— Ну, человек с синестезией. Ты не знаешь, что такое синестезия?

— Э-э… нет, если честно.

— А у людей иногда такое бывает. Чувства смешиваются. Слышишь, например, какую-то музыку, а в мозгу ненароком срабатывает зона, отвечающая за цвет. Как домино — одна падает, другую задевает. А кто-то чувствует запах у музыки. Видит характеры у букв. Один мой знакомый, когда у него телефон разряжается, садится и слушает вид за окном. Говорит, похоже на гаражный рок.

— А этот знакомый, случайно, не знает, как поет голубовато-серый карандаш?

— Может, и знает.

— Здорово. — Я заглянула в телефон. — Слушай, мне уже идти надо…

— Подожди!

Он перепрыгнул через чехол и подбежал ко мне. Стало не по себе. Я, вообще-то, боюсь незнакомых людей — даже если они такие же чокнутые, как и я.

— Спишемся как-нибудь? — предложил желтый человек. — Мне интересно, что ты думаешь о некоторых вещах.

Может, незнакомцев я и побаиваюсь, но с отказами проблема. Он же не предложил чего-то из ряда вон. В тот вечер пришлось немного задержаться.

Так я познакомилась с Никитой. Он оказался настолько желтым, что даже родители, совсем не синестеты, назвали его соответствующе — именем, начинающемся с самой желтой буквы в алфавите.

Сначала мы просто обсуждали музыку. Ему нравилась пестрая: с зеленой флейтой, желто-оранжевой гармошкой, бордовым саксофоном и голубоватой скрипкой. Что-то мне нравилось, что-то напрягало — например, ярко-красный визг электрогитары. Я отвечала мелодиями попроще: вот, значит, нежно-персиковая песня про грозу, а вот зеленоватая история про рыбака, вернувшегося в заколдованный дом. А потом проболталась. Вообще-то, многие песни я зарисовываю. Я же ходила в художественную школу. Да-да, я художник. Забросила немного это дело, но… Не успела я что-то пояснить, как Никита пригласил меня в беседу под названием «Синдикат».

«Синдикат» состоял из двадцати человек. Тут были и музыканты, и художники, и писатели, и даже один фотограф, мечтающий однажды занять кресло режиссера. Они тоже говорили на моем языке. Кто-то скинул картину — яркий портрет в разноцветных брызгах, — а другие начали обсуждать. Одни слышали здесь бардовые песни, вторые спорили и утверждали, что это Вивальди. Третьи врывались с утверждением, что главное не звук, а эмоция. По их мнению, было очень странно закрашивать девушку мятным — оттенком любопытства. Следом бежали замечания вроде «пахнет лавандой» и «какой гладкий цвет», а за ними — будто голос из Страны чудес: «Господи, зачем ты швырнул ее в октябрь? В июнь надо!» Оказывается, у кого-то в голове может смешаться пространство и время: октябрь на востоке, а июнь — на юго-западе. При этом на самой картине не было и намека на время года. «Синдикат» оказался сборищем чудаков, обнаруживших в себе синестезию.

А летом, в белые ночи, «Синдикат» выбирался на улицу. Не в полном составе, конечно, но художники с баллончиками и маркерами выходили точно. Пока город спал, они расписывали стены, а Гриша — он же будущий режиссер и смеситель пространства-времени — снимал про это фильм. Никита, конечно, звал меня, и все же… курсовая. До сдачи всего две недели, а я и чертеж куратору не показала. Надо было делать.

Я сидела до двух часов, но не сделала и половины, а утром, первым делом заглянув в беседу, обнаружила: за ночь ребята расписали стену. Была серая панелька — стало что-то летнее и яркое, с цветущей сиренью, пионами, бархатцами и незабудками. Я сохранила эти фото. Но потом вернулась к чертежу.

Они гуляли каждую ночь. Хрущевки превращали в дворцы, брежневки — в таинственные леса с лешими, русалками и сказочными зверьми. Одни граффити закрашивали, другие оставляли. С заброшенными стройками было проще. И пока серый город расцветал, я корпела над чертежом. Черт бы побрал этот чертеж! Эти молчаливые линии, сухие подписи… Может, я выбрала что-то не то? А стала бы художником. Или дизайнером. Тем, кто чаще притрагивается к цвету. Да хоть маляром — неужели красить стены действительно хуже, чем жить в монохроме?!

С каждым днем работа давалась все хуже. Я хотела порвать чертеж. Я не говорила об этом маме, чтобы не расстраивать. Она ведь была так рада, когда я все-таки поступила на бюджет…

Однажды Никита отправил фото. «Закупились краской» — и с десяток баллончиков этого «неприлично мятного» цвета. И я почувствовала, сколько любопытства он в себе таил. Я ведь никогда не пробовала рисовать с баллончиком. Я никогда не пробовала рисовать масштабно.

Это случилось само собой. Я выключила свет и тихонько, чтобы не разбудить маму, выскользнула из квартиры. Метро уже не работало — доезжала на последнем автобусе, в хмурой и сонной толпе. А на месте ждали. Смотрели недоверчиво, как на чужую, но не прогнали — и доверили целый баллончик.

Вообще-то, у них было много цветов — зеленый, розовый, оранжевый. И все-таки, когда предложили выбрать подходящий, я взяла именно мятный. Потому что было любопытно. Потому что давно не слышала музыки Вивальди. Может быть, даже потому, что давно хотела себе духи с запахом лаванды — это совсем неважно, это уже потом, а главное…

Главное, что все-таки выбрала. Мятный. Цвет, которого недоставало в старой жизни. Цвет движения, летнего дождя, скрипки… Я достала чертежную линейку и использовала ее как трафарет — так вышла первая ровная линия. Потом еще одна. И еще. Сначала получились стены, потом — крыша, дымоход, дерево, дверь. Сначала мне обещали только один баллончик, но когда увидели, что получается, то согласились одолжить оранжевый.

— Я же говорил, что она гений, — хмыкнул Никита. — Кстати, какого цвета слово «гений»?

— Зеленое, — отозвалась я. — С желтыми жилками.

— Вот черт, опять в зеленом сходимся!

Гриша навел на меня объектив. Рука дрогнула, но огромное оранжевое облако от этого стало только лучше. Денис — тот самый парень, который слушал вид из окна, — протянул мне зеленый баллончик. Почему облака не могут быть зелеными? А зелено-розовыми? Вообще, почему цветник не может летать над городом, если город скучает по цветам?

И мы рисовали. Рисовали долго, весело, по-настоящему. Рисовали так, как я никогда не рисовала, — а для них это было самым обычным делом! Они принимали меня. Каким бы странным «Синдикат» ни казался другим людям, он говорил на моем языке. И как тут браться за чертеж? Никита подарил мне лесную шишку, подвешенную на шнурке, и я покрасила ее в мятный. А потом вернулась домой.

— Где ты была? — мама выскочила мне навстречу. — Я звоню, звоню, а ты как будто не слышишь даже!

Я впервые за несколько часов заглянула в телефон. Пять пропущенных. Под нос попала мятная шишка на шнурке, пропахшая едким запахом краски. Все-таки красивая. Подарок от желтого человека.

— Что с твоей одеждой? — не унималась мама. — Это что, краска? Тебе курсовую сегодня сдавать, а ты и не ложилась даже!

— Мам. — Я облокотилась об стену. — Я не поеду в институт.

— Как не поедешь? Это еще что за разговоры?

— Я забираю документы. Хочу жить в цвете, мам. Я знаю, что могу.

Загрузка...