Еще до того, как открыть глаза, Тамила Евгеньевна поняла: сегодня она точно умрет. За последний месяц она несколько раз просыпалась с ощущением, что смерть выжидающе смотрит на нее откуда-то из зарослей сирени под окнами. Но то были просто догадки, а теперь появилась уверенность.
Тамила Евгеньевна вздохнула, привычно прощупала неровный пульс, потянулась было за тонометром, но передумала. Какая уже разница? Она не боялась смерти. В девяносто пять все страхи исчезают. Это было бы хорошо, но вместе со страхами растворились и радости. Совсем недавно ей становилось тепло на душе от одного только вида пышных сиреневых веток, от крика петуха Жоржика, породистого, лучшего в области, или от запаха свежей сдобы, которой ее баловала по утрам старшая дочь. А теперь это всего лишь бледные образы какой-то другой, чужой жизни. Впрочем, оставалась одна радость. Люсенька, то есть Лусия Филиппа — кучерявое кареглазое чудо двух лет. Пусть правнучка была вся в чужую, испанскую породу, Тамила Евгеньевна в Люсеньке души не чаяла.
Когда внучка Ирина приехала прощаться перед отлетом в Испанию и показала крошечную, постоянно орущую Лусию, Тамила Евгеньевна бесстрастно пожелала им доброго пути. От того, что одна из пятерых правнучек будет жить в другой стране и, скорее всего, никогда больше не вернется, Тамиле Евгеньевне было ни тепло ни холодно. Но Ирина не прожила в Испании и полугода. Подробностей Тамила Евгеньевна не спрашивала. Не до подробностей было. Все мысли и нервы женщин трех поколений, живущих под одной крышей, сплелись в тугой клубок с одной целью — поставить на ноги болезненную Лусию. Тамила Евгеньевна на удивление хорошо помнила все навыки и премудрости районного педиатра, но сил хватало только на советы дочери и внучке. Отец Лусии, что бы там ни произошло между ним и Ириной, деньги на жизнь и лечение высылал исправно, причем немалые. И все же не один месяц прошел, прежде чем женщины смогли спать спокойно, не дежуря у розовой деревянной кроватки с импортным балдахином. С тех пор Лусия окончательно стала Люсей, и не было у Тамилы Евгеньевны приятнее будильника, чем деловитый топот маленьких пяточек.
Вот и сейчас, не успела Тамила Евгеньевна свыкнуться с мыслью о последнем дне, как дверь в комнату распахнулась и на пороге возникла фигурка в батистовом сарафанчике.
— Тамия. Юся исья! На!
Люся протянула прабабке обмусоленный пряник и вытерла липкую ладошку о белоснежный, только вчера застеленный пододеяльник.
— Ты ж моя хорошая! — умилилась Тамила Евгеньевна, не обращая внимания на бежевые разводы. — Доброе утро!
— Добае. Мама кофу нисеть.
Запах свежесваренного крепкого кофе вполз в комнату вслед за Ириной, которая босой ногой раскрыла дверь пошире. С неаккуратным пучком на голове и в бесформенной футболке на пять размеров больше нужного, она сама была как девчонка, задорная и угловатая. В руках она держала небольшой поднос.
— Ба, утречка! Люська, кыш из-под ног!
На подносе красовался фарфоровый сливочник, затмевая собой крошечную чашечку и блюдце с одиноким бисквитным печеньем.
— Спасибо, Ирочка. А не бели мне сегодня кофе, хорошо?
— Ну здрасте! Крепко будет, тебе нельзя!
— Можно. Сегодня всё можно, — вздохнула Тамила Евгеньевна.
— В смысле?
— Уже не повредит. Хочу напоследок чистый вкус кофе вспомнить.
— Ба? — собралась и посерьезнела Ирина. — Что у нас стряслось?
— Пора мне, Ирочка. Пора. Теперь уже точно.
— Это что еще за разговоры? Давление мерила?
— Нет. Я чувствую, и всё.
— Так, отставить. У нас планы на тебя. Скоро же теть Валя приедет, двух твоих правнуков привезет. Неужели не хочешь посмотреть?
— Да видела я их. Валюша присылала фотографии. Не дождусь...
— Ба, ты меня пугаешь!
— Что ты, что ты, детка! Нечего пугаться, это жизнь. Мне не страшно, и ты не бойся, — улыбнулась Тамила Евгеньевна.
Ирина ласково, но настойчиво выставила из комнаты Люсю, которая уже карабкалась на кровать к прабабке. Тамила Евгеньевна тем временем пила кофе и блаженно вздыхала. Горький, терпкий, густой, он вернул ее в те времена, когда тонометр еще не поселился на прикроватном столике. Она прикрыла глаза, прислушиваясь к теплу, текущему из горла прямо в сердце.
Ирина села на корточки перед кроватью и взяла тонкую, но крепкую и жилистую, пеструю от пигментных пятен руку бабушки.
— Ба, смотри, какие у тебя цепкие пальцы! Ты не похожа на умирающую. Может, приснилось что-то не то?
Тамила Евгеньевна вздрогнула. Она вспомнила, что ей снилось. Вернее, кто.
— Артемий Борисович снился.
— О боже! — Лицо Ирины сложилось в усталую гримасу, но тут же расправилось. — И ты решила теперь помереть?
— Ты не понимаешь. Не всё знаешь...
— Ба, прости, все женщины нашей семьи, ну, кроме Люськи, уже по сто раз слышали эту историю. Твой Артемий не единственный на свете брошенный жених. Семьдесят лет прошло. Может, хватит уже каяться?
— Все могло пойти иначе... — прошептала Тамила Евгеньевна, глядя в кофейную гущу, будто разговаривала с ней, а не с внучкой. — Я ведь быстро опомнилась. Трижды расставалась с дедом вашим, и дети не держали совсем, но до Артемия не добиралась... посередине теряла уверенность... а надо было сделать хоть шаг еще. Он ведь ждал.
— Ба, сожаление — это не лучший настрой. Смотри, какое утро классное! — Ирина старалась говорить весело и деловито, заглядывая в выцветшие, когда-то темно-карие, а теперь бурые бабушкины глаза.
— Помутилось что-то. Дед был слишком хорош собой, а я дура. А Артемий стеснительный, порядочный и нежный. Вот дал бы разок в морду разлучнику, да хоть меня бы за шиворот схватил, глядишь, я очнулась бы... — Тамила Евгеньевна все глубже погружалась мыслями в бездну кофейного осадка.
— Очнись сейчас, а? — не выдержала Ирина. — Ты что вообще говоришь? Ты считаешь, что твой выбор — ошибка? Что мама и теть Валя не должны были родиться? А мы, твои внуки? Сашка, Марик, Димыч, Натаха, Вовка? Им тоже не надо было появляться на свет? А Люська, твоя любимая Люська, она тоже ошибка?
Тамила Евгеньевна при имени малышки оторвалась, наконец, от созерцания глубин чашки и стала растерянно озираться.
— Где Люсенька?
— А вот представь, что ее нет. И меня нет. И дома этого, построенного мужем твоей дочери, тоже не существует. Ничего нет, кроме несчастненького, прости господи, Артемия Борисовича, от которого не факт, что дети были бы!
Ирина говорила громче и громче, почти кричала, и при каждом ее слове Тамила Евгеньевна все сильнее ежилась. А потом дрожащие пальцы ослабели — и чашка глухо упала на ковер. Ломоносовский фарфор уцелел, раскрасив остатками кофе густой бежевый ворс.
— Ой! Прости, ба! — спохватилась Ирина, подняла чашку и виновато посмотрела на бабушку снизу вверх. — Фигню я тебе тут наговорила.
— Это ты меня прости. Я ж говорю: дура я старая. Вы мое сокровище и не можете быть ошибкой. Сон просто дурной. Все будет хорошо...
Тамила Евгеньевна хотела поправить внучкину челку, закрывающую той глаза, но просто погладила по голове.
— Конечно будет. Хочешь, я теть Валю раньше привезу? Тебе веселее станет.
— Привези, — вдруг легко согласилась Тамила Евгеньевна и откинулась на подушку. — Ты у меня молодец, сильная. У тебя получится.
— Не поняла.
— Не останавливайся только, Ирочка. И не бойся. Не будь как я.
— Я не понимаю, о чем ты! — резко сказала Ирина, но Тамила Евгеньевна, хоть и была без очков, успела увидеть легкую, быструю тень на ее лице.
— Позови маму, пожалуйста, хочу с ней поговорить...
Тетю Валю, младшую сестру матери, Ирина привезла слишком поздно. Блины на поминки пекли все женщины семьи, кроме Люськи. Получилась высоченная башня, которую ели потом два дня всем переулком. Тамила Евгеньевна считала, что хорошая хозяйка обязана печь идеальные кружевные блины, и терпеливо учила этому сначала дочерей, потом внучек. Только Ирина не признавала важности блинов в семейной жизни, но именно она напекла их больше всех. А поздно вечером после похорон она спряталась в саду, достала сигареты, хоть бросила еще во время беременности, выкурила подряд две штуки и долго набирала сообщение в телефоне. Стирала, снова набирала, опять стирала. Отправила всего несколько слов: «Прости. Если еще не поздно, то я у мамы в деревне».
Когда телефон крякнул ответным сообщением, она не сразу решилась посмотреть на него. Тоже одна фраза: «Буду утром».
Эти два слова она рассматривала очень долго. Буквы расплылись, в горле засвербило, и рот сам собой раззявился в громком, почти детском реве:
— Ба-а-а-а-а-а!