По мнению экспертов — историков и литературоведов, данные письма относятся к рубежу 70-х и 80-х годов XX века, к эпохе освоения человеком диких и малоизученных глубин российского Нечерноземья. Предполагают, что автор и сам был участником этих великих событий. Возможно, он находился в составе одного из так называемых комсомольско-молодежных стройотрядов, который, как явствует из текста писем, был направлен в окрестности г. Зарайска Московской обл., откуда и писались они неустановленному лицу женского пола. Остросюжетный, самобытный материал и красочный язык позволяют рассматривать эти шедевры эпистолярного творчества не только в качестве ценнейших исторических первоисточников, донесших до нашего времени своеобразный дух эпохи первопроходцев и многие фактические детали покорения Нечерноземья, но и как цельное, многоплановое и яркое литературное произведение, по праву стоящее в одном ряду с такими эпическими полотнами, как “Угрюм-река”, “Вечный зов” и “Сибириада”.
Здравствуйте, многоуважаемая Мария Потаповна!
И решилси я написать к Вам письмишко не за ради Бога, так што Вы ужо простите меня по щедрости своей душевной. Перед дорогою дальней купил я, согласно советам Вашим, топор да ножик вострый, дабы было чем в краях дальних на хлебушко заработать, а при нужде от волков али лихих людей оборониться. Везли же нас поначалу все асфальтом да асфальтом, а потом все чугункою да чугункою, да все лесом и лесом дремучим. А когда гудела чугунка, то спервоначалу стращалси я и за топор хваталси, на зверье дикое думаючи.
А город здеся большой, домов двадцать али более. А через город река текет. А народец тута живет ремеслом али отхожим промыслом. Сперва, как водится, принял нас сам хозяин, Митрий Африканыч, дай ему Бог всяческого здоровьичка, и самолично водкою обносил. А наутро объявил он нам, што будто мы ему теперича должны помногу. Но мужики местные научают, штоб на то вниманья не обращали, потому как энто он стращает токо, а напоминать все одно побоится. Ибо ежели напоминать будет, то ево и тюкнуть можно тихонечко, да на лихих людей свалить.
А потом принял нас исправник Антон Петрович, пашпорта смотрел, приношения любезно взял наши немудрящие и спрашивал, учены ли мы. А мы ему сказали што нет, и тогда он сказал, што энто правильно, потому как от ученья баламутство одно и сумленья разные. А ишо сказывал, штоб смуту средь мужиков мы не сеяли, ибо бесполезно энто, от тово што мужики здеся тихие, смиренные, чтут Бога, государя и отечество, и животы за то готовы положить куды скажут. На меня, потому как я с усами форс имал, Антон Петрович глаз положил. И я на нево положил тоже.
А заработать тута можно, говорят, много. Можно себе сапоги справить, а ежели подвезет, то и жилетку такую ж, как у хозяйского сынка Василий Митрича. На речке Осетре здеся бабы белье полощут, мужички рыбу промышляют, да золотишко в протоках моют. А ишо струги людишек торговых плывут во края дальние, везя туда всякую мягкую рухлядь и протчий хлам. А оттудова привозят шелка и вина сладкие заморские, разливу азербиджанского. Давеча, бают, видали тута такой струг диковинный, што без весел и паруса шел да трубою дымил. Но мужики смекают, што брехня энто, потому как без весел и паруса струг токмо по теченью пойдет, а кому такой струг нужон — дураку какому разве. К тому ж сказывал об том хозяйский конюх Гаврюшка, а он трепло известное. Намедни тож чертей узрел на сеновале, а как мужики с вилами-от прибегли, то нашли тама не чертей вовсе, а самово сынка хозяйсково Василий Митрича со скотницею Хавронькой, и с той поры Гаврюшкиным словам веры нету.
Поселили нас на заимке у бобыля Василий Федорыча. Мужик он справный, крепкий и самогонку на бледных поганках настаивает. Ох и хороша, собака! Враз с ног валит. А людей Василий Федорыч сторонится и поговаривают, што беглый он. Токмо доподлинно про то никто не ведает, потому как Степаха-Глухарь, што Василий Федорыча в молодости знал, невзначай в болоте утоп, да к тому ж башкою укололси об топор, што в том болоте валялси. А вообче Василий Федорыч человек добрый и с Митрий Африканычем вроде как дружбу водит. А изба у нево просторная, по стенам клопы, тараканы и лавки для гостей. А в углу образа, токмо креститься на те образа он не велит, ибо оне старого Бога, а сам Василий Федорыч новой веры. А те образа ему в наследство досталися от некоего старовера вместе с полпудом золотишка и тридцатью куницами, когда старовер тот на руках Василий Федорыча душу отдал, а как то было доподлинно, про то никому не ведомо, ибо в скиту окромя их двоих и беспричинно усопшей супружницы староверовой да трех безвременно почивших отроков староверовых никого и не было.
А ишо купил я у Василий Федорыча ружьишко старенькое, а отдал за нево пинджак свой городской, в лесу он без надобности, а Василий Федорычеву сыночку как раз в пору будто. Я-от сынка тово сам не видел, в отъезде он нынче. А мужики бают, што вовсе и не в отъезде, а в лесу с лихими людьми. Ружьецо то хорошее и даж лучшее, чем кремневка, которую мне кабатчик Данила торговал. А просил, стерва, окромя пинджака ишо и часы. А без часов в лесу-то оно вроде и ничево, а по девкам выйти плохо, потому как форсу нету.
Завтре ужо пойдем мы медведей бити, об чем я Вам во следующих письмах отпишу непременно. Низко кланяйтесь от меня дядьке Сереге-пропойце, и Мелюне-хроменькому, и Шурке-губастому, и Надежде-солдатке, и рабам Божиим Елене, Ольге и Ириньице.
За сим остаюся Ваш Валерий Евгеньевич
Здравствуйте, разлюбезная сердцу моему Мария Потаповна!
И выпала-от мне минутка свободная, и решилси я опять побеспокоить Вас письмишком своим пустяшным. Продолжаем мы жить во Зарайске-городке и промыслом заниматца. А по вечерам сидим на заимке с Василий Федорычем, самогонку пьем, да песни поем под гармонику. Ох и веселые мы робята!
А то ружьишки возьмем и на промысел шкандыбаем. Ходют со мною Федька-гундосый да дед Макар. Федька, тот мужик простой, здоровый и глупый до крайностев — вобчем, хороший человек. Одно беда, пьет сильно. Давеча у Данилы в кабаке крест свой нательный пропил. А крест у Федьки был хороший, железный, он ево в городе на кладбище тиснул с могилы купца второй гильдии Коробянкина. А дед Макар старенький отчень, и до таких степенев, што высох уж весь и ходит сухой-пресухой, и слышно, как косточки друг об дружку постукивают. Мозги у нево тож высохли и забавно отчень гремят, в черепушке катаючись, когда он детишкам на потеху головою трясет. Поговаривают, што смерть про ево забыла, а мужики так кумекают, што она ево с умыслом не трогает, ибо он такой ей без надобностев. А значитца так и будет шкандыбать, покудова не рассыплется. Оно видать от катания мозгов сушеных у ево в башке и мыслишки путаются, однако белку и соболя бьет знатно.
А давеча завалит я сваво первого медведя. Иду энто я значитца по лесу, а тута из кустов выходит он самый, батюшко. Я в ево из ружьеца-от и начал палить. Выпустил в пузо евоное пуль пятнадцать али двадцать, да картечью с дюжину патронов пожог. А он все стоит, токмо слыхать, как у нево в брюхе мои пули друг с дружкою стукаютца. Ну тута я подошел к ему и, стало быть, завалил. А Федька с дедом Макаром сказали, што, видать, много он кровушки, падла, попил. Матерой был мишка и хитрый до ужасти — на хитростях разных все зубы съел, так што совсем беззубый уж был. А Василий Федорыч мене похвалил и всем по чарке обнес. А потом мы песни пели сам-четверт про “ой ты высота поднебесная” да ишо жалестную про скотину.
А вчерась сюды почта добралася. Так вот, “Биржевые ведомости” пишут, што у вас тама с салютом каким-от космонавтов запустили, и оне тама на небеси который день уж живут. Мы то дело с мужиками раскумекали и решили, што ничево в том удивительного нету. Потому как ежели до тверди небесной добралси, то хочь всю жисть по ей катайси, был бы харч и самогонки от пуза. И вообче дело то нужное, ибо знать надобно, есть ли тама глухарь али другой какой промысел. А черносотенная газетенка “Глас народа” пишет, будто все космонавты — социалисты и бабы у них обчие. Токмо мужики тому не верят, потому как такое не по-христьянски, и на небеси их тогда не пустили б. Ну а ночью намедни лихие люди приходили и кабатчика Данилу пожгли. А перед тем пуляли и те, и энти друг по дружке отчень долго и спать не давали. Мы с робятами ружьишки уж похватали на выручку бечь, да Василий Федорыч отговорил. Сказал, што у их тама свои счеты и без нас отчень даже разберутся. Так и просидели мы ночь у окошков с ружьишками. Наутро пошли к Даниле-кабатчику, а тама двоих работников Даниловых лихие люди постреляли, а ево самово на евоных же кальсонах и повесили, сердешного. Бабу евоную живу оставили, токмо в зад ей бочонок с квасом запихали, злодеи, и она теперича запорами мучается. А што у них в лавке оставалося, так мы энто все к рукам-от и прибрали, дабы внове лихих людей во соблазн не вводить.
А далее порадовать хочу, што новое ружьецо приобрел я себе. Приезжал мужчина некий из фактории, дык я у его и торганул за шкуру медвежью, даром што дырявую, да в придачу дал соболей пару, да белок пяток, да песку золотого добавил што намыть успел — фунта два-три, не более. Он и согласился. А ружьецо хорошее, заграничное, не то “кручестер”, не то “винчеклистир” называется. Да ить он, глупой, за цену таку дешевую с ружьецом ишо и патронов мне с полтыщи отсыпал. Видать, што добрый был человек. Я хотел в придачу и старое ружьишко ему дать, ан не взял. Говорит, мол, утильсырье не беру. Дык я и отвечаю, што не знаю про утиль, а сырья я в ем не разводил, в ежели где и поржавело чуток, то от многолетнего безотказного служения и по нерачительности хозяев прежних. От сего засмущался он крепко и извиненья просил. Вот и говорю, што мужчина душевный — когда порешали ево, он все плакался и про детишков сказывал. Дык Василий Федорыч сжалилси и адресок-от записал. Говорит, на аманины и Рождество поздравленья писать им будет, а ежели сироток кто обидит, то пущай ему жалуются, потому как ежели кому пожалуисся, оно и на душе легше.
А ишо мы в баню ходили. Пришли в баню, а мыла тама совсем и не было. А шайка токмо одна была — Геньки Жупела. Они тама добычу делили. От и стали мы друг дружку стращать, и мы их перестращали. А Геньку Жупела Василий Федорыч самолично насмерть застращал. Дык они опосля того добычу-то и поделили поровну: половину Василий Федорычу, половину нам, а остальное себе.
И передавайте поклоны низкие всем, кому я ранее кланялси, а ишо отцу Акакию, а ишо Андрюньке-юродивому, а ишо Петюньке-балалаешнику, а ишо акцизному, а ежели он, сука, скажет, штоб я ево гражданином звал, то нету у ево на такого права, потому как доказанного душегубства и воровства за мною пока што и нетути.
За сим остаюся искренне Ваш Валерий Евгеньевич
Здравствуйте, разлюбезная моя Мария Потаповна!
Сидим мы, значитца, на заимке, а Василий Федорыч в город за дрожжами поехал, ибо иссякли оне, а без тово тоска страшенная. Поговаривают у нас, што Данилу-кабатчика за то порешили, што пиво водою разбавлял, ну совсем как в гадюшнике каком. За то ему, извергу, и каюк пришел. Мужики тута строгие и баловства такого не спущают.
А давеча ходили мы золотишко мыть. Токмо золотишко здеся мелковато, все блестки да блестки, а самородков и нету вовсе. А где самородков много, то места Митрий Африканыча. Токмо мы и тама мыли. А што энто мы двох евоных работников порешили, то неправда, их волки скушали. Сие даже Василий Федорыч подтвердить могит, он сам энто видел. А што у них в бошках дырья нашли, дык волки и башку прокусить могут, оне такие. Как исправник почал приставать, што не зубовный тама след, а дырья по одной мол, я так ему и объяснил, што ведь и однозубые волки бывают. Вот ежели к примеру ево оглоблей треснуть, то вполне могит и у ево токмо один зуб остаться. И он с тем моим разумением согласилси, потому ить супроть истины не попрешь, а он поставлен тута истину стеречь от ворога внешнего, нутряного и протчего супостата.
И тоскую я об Вас, разлюбезная моя Мария Потаповна, и думаю, што хорошо бы приехали Вы в Зарайск ко мне. Выправил бы я Вам у исправника вид на жительство, срубили б избенку пятистенную, завели б себе кабанчика, свинку с поросятками, коровку, курочек, ребятенков и протчую живность на дворе. Попик здешний отец Симеон обвенчал бы нас по-хрестьянски, да и зажили б мы припеваючи. Наживали б добро потихонечку, я б на промысел ходил, а Вы б за скотиною присматривали. По субботам ходили б мы в баню, а по воскресеньям в церкву. А по вечерам садилися бы мы возле избенки на лавочку, лузгали подсолнухи да на людей смотрелися. И хозяйство крепло бы год от году, потому как мужик я фартовай, Василий Федорыч мене уважает, и даж сам Митрий Африканыч зауважали опосля того, как из “кручестера” сваво, а мож “винчеклистира”, стал по пьяному делу коровенку евоную решать, за медведя принямши. А когда работник хозяйский прибег с трехлинейкою, дык я ту трехлинейку попортивши, заставил ево кругом города раздетым бегать. Но нехристем не будучи безстыдным, кальсоны-то я ему оставить разрешил. Токмо одеть их заставил на голову. Вы ужо простите мне, Мария Потаповна, энти шалости. Просто человек я веселай, рази што на гармонике ишо наяривать научиться.
А нонче запала мне на сердце Дунька-скотница. Ох и люблю я ее, стерву! И баба што надо, все при ней. Намедни как поворачивалась, грудью Гаврюшку-конюха зацепила, дык он часа три лежал, насилу водой откачали. Думали, што насмерть убило, ан оглушило токмо, потому как грудью женской убить не убьет, как мешком с песком али еще чем мягким, который не убивает, а оглушает токо. Вообче баба справная, и хозяйство отменно ведет, а как начнешь ее учить за блуд какой, то кулаки по локоть утопают. Так што учить ее одно удовольствие. Но уж ежели Вы приедете, Мария Потаповна, обещаюсь железно ту Дуньку бросить, и бить Вас сильно, как ее, не буду, а токмо для порядку, штоб не блудила. Потому как порядок, он везде должон быть, и даже в глухой берлоге медведь свою медведиху порядку учит. Но Вас я обещаюсь учить любя, и даж розги в рассоле отмачивать не буду как следовает.
А попик наш, отец Симеон, вчерась упилси, и, на колокольню забрамшись, харч метал оттудова. И орал, кадилом махаючи, што “вот вам, дети мои, манна небесная”, хочь харчил и не манной вовсе, а капустой кислою. А нонче, видать, пивком похмелилси, потому как службу прерывал не единожды и в притвор бегал. А оттудова выходил, краем рясы потряхивая, и ублаготворенный весьма.
По утряне пойдем мы сызнову на промысел, ибо Федька-гундосый сказывал про место медвединое, ему известное. И медведей тама стоко, што ежели оне друг дружку драть начинают, то бабы потом иху шерсть собирают мешками и в городе под мохер загоняют. Вота и пойдем мы медведей тех пошерстим. Передавайте от меня поклоны низкие всем, кому ранее кланялси, а окромя того Ляксею-кузнецу, а ишо бабе Насте, а ишо Ванятке-несмышленышу.
За сим остаюся каждодневно Ваш Валерий Евгеньевич
Здравствуйте, разлюбезная чуйствам моим, Мария Потаповна!
Решился я сызнову письмишко черкануть к Вам с оказией. Вернулися мы намедни с промыслу отчень даже удачного. Поначалу вывел нас Федька-гундосый на место медвединое, про которое сказывал. Мы тем медведям бочку меда поставили, а сами с дедом Макаром и кобылой Лысухою, в таратайку впряжонной, в кустах схоронилися. А Федька-гундосый бревном прикинулся отчень даже похоже, потому как морда у ево подходящая. Тута пришел первый медведь-батюшко. Он Федьку-то обнюхал, ан от колоды не отличил, почесал Федькою хребтину, обгадил всево и давай мед трескать. Однако в сей час и другие медведи пришли. Увидали, што он мед жрет, и давай ево бить. А он, не будь дурак, корешей своих кликнул, и начали оне друг дружке морды лупить, и лупили отчень долго, и много их стало побитых валяться. А один медведь схватил Федьку, за бревно принямши, и ну от супротивников отмахиваться, и многих отчень положил. А Федька знай молчи — ай, артист!
Когда же оне разодралися совсем, мы с дедом Макаром пулять в их принялися, и тож изрядное число побили. А как оне опамятовалися, дык за нами побегли. Хлестанул дед Макар Лысуху, и понесла она нас скрозь леса и веси. Мчит Лысуха, токмо ветер свистит, да версты по сторонам мелькают, и ажно душа поет, а позади медведи ревут да кулаками вослед машут! Долгонько оне за нами гналися, и едва нам удавалося их боем огневым осаживать. Но потом оне, видать, про мед вспомнили, остановится, поворчали нечто непристойное и обратно пошли. А Федька-то — ай, артист! Едва медведи за нами побегли, он с побитых-то шкуры содрал, и с тех, што в драке уложили, и с тех, што пулями, взвалил их все на спину и давай Бог ноги. А мед он сожрал по жадности своей неразумной.
Мы с им где условлено было встренулись, шкуры те на таратайку загрузили, а было тех шкур поболее пятидесяти девяти. А на скоко более, того я сказать не могу, ибо у деда Макара одного пальца нету — он, дед Макар, совсем сухонькой, и один палец обломил, в носе ковыряючись, потому и не смогли мы взроем более пятидесяти девяти сосчитать. Токмо ишо неприятность приключилася — покудова Федька бревном лежал, в ево уж заполз, с дуплистою колодою спутамши, и отчень долго мы тово ужа из Федьки шомполами вычищали.
Харч у нас ишо оставался, и мы на обратном путе на Подтиркино урочище завернули золотишка помыть да нереста проверить. А тама голутвинских встренули. А оне сказали, што Подтиркино урочище — энто ихнее исконное место. А мы сказали што нет, потому как Подтиркино урочище — энто исконное место зарайских, а не голутвинских, а до голутвинских мест аж сажен десять от того места, где оне, супостаты, промышляли. А оне сказали, што вовсе даже мы супостаты, потому как те места ишо при Петре-самодержце голутвинским были дадены. А мы сказали, што при Петре, мож, и были дадены, а токмо с той поры, как тута Минька-зуботряс голутвинскому Титу-брюхатому ребра поломал, места энти исконно зарайские. И отчень долго мы спорили и много патронов пожгли, за деревами укрываючись. Их трое было, и нас тож трое. И мы ихих двох пострелили, а оне деду Макару пулею в лобешник уделали. Да токмо оне просчиталися, потому как целили в середку, а дед Макар был направо наклонимшись, и евоные мозги с правой стороны в черепушке болталися. Пуля токмо дыру пробила и осталась тама, с мозгами вместе в башке громыхаючись. А остальной голутвинский, конфузию полную увидевши, в полон пошол и признал, што места те совсем исконно зарайские, лишь просил ево живу оставить. И мы над им смилостивились, потому как не звери мы и не злодеи, и с пленными не воюем. И сказали ему, штоб молчал будто мы ихих голутвинских пострелили, а он уверил, што ни в жисть не скажет. Ну мы ево и пустили на все стороны, токмо для верности руки и ноги повязали. А штоб понапрасну глотку не драл, зачутец ее подрезали. Выйдет из лесу — пущай живет, не жалко. Ну а не выйдет — дык на все воля провидения.
А пулю из башки деда Макара мы хотели вытряхнуть, однако побоялися, што и мозги выскочат. И вытряхать не стали. Пущай катается, есть-то не просит. Штоб туды мусор не летел и насекомый разный, Федька из сучка ножиком затычку выстругал и деду Макару в башку забил. Возвратилися мы домой и первого отца Симеона встренули, он пьяный в луже лежал и каменьями во прохожих кидался, говоря што есть время собирать камни, и есть время разбрасывать камни. И все были нам отчень радые, потому как уж живыми не чаяли, а мы возвернулися с добычею великой, да ишо и голутвинских от исконных наших рубежей отогнамши. И нам за то знатный триумфт учинили. Попадья Заместо пономаря, тож пьяного, в колокола звонила, а мужики с бабами навстречь вышли толпою превеликою. Федька-гундосый смутилси отчень и воздух спортил так могутно, што со всего поля одуванчиков белый пух сорвалси и в воздух взлетел, а с черемухи кусты обсыпалися. И все то в воздухе кружилося, кутерьму веселую создаваючи, будто метель по лугу пронеслася. А настроение у всех такое стало, что хочь в снежки играй, и все за то были Федьке отчень благодарные.
Когда ж лобызаться стали, то дед Макар своей бабе сучком глаз вынул, и пришлося сучок тот стесать ровнехонько. А старики так бают, што мед Федька сожрал напрасно, ибо энтого ему медведи ни в жисть не простят и обиду на него сильную поимеют.
А покудова мы ходили, сызнову кабак открылси, потому как трахтирщик новый приехал, Алексашка. Ничего мужик, справный, и нонче тама не токмо водку с самогонкою дают, а ишо и коньяки. Коньяк — вешш хорошая, крепкая и вонючая, токмо дорогая и посудина мелковата, так што баловство одно. Есть и заграничные, “Кармен” али “Шинель нумер пятый”. А наши все более отечественный благоволят, “Шипр” али “Тройной”. Хочь и баловство, ан приятственно для разнообразия, што и мужик простой могит пожить красиво и культурно. А ежели личной жизни касаемо, то люблю я Дуньку-стерву крепко и подолгу. Што же касаемо оглобли, об нее поломатой, то и шут с ей, где наше не пропадало. Для Дуньки ничего не жалко, хочь она и виноватая, што без меня с Миколою-пучеглазым спуталася. А Миколу я токмо упредил, он-то не виноватый, ево Дунька завлекла по бабьей своей несыти. Я ему ружьишко лишь показал, он и ушел кланяючись и говорил, боле к Дуньке не пойдет. А четыре зуба евоных я по доброте душевной ему забрать разрешил, мож в хозяйстве пригодятся.
Передавайте поклоны низкие всем, кому ранее отписывал, а ишо Еремею-вонючему, а ишо Матрене-гулящей, а ишо всем отрокам и отроковицам сопливым, што аки мухи на дерьмо под окошками Вашими вьются. Жду ответа, как соловей бабы евоной соловьиной.
За сим остаюся неизменно Ваш Валерий Евгеньевич
Здравствуйте, разлюбезная сердцу моему Мария Потаповна!
Хочу отписать Вам, что прошлой неделе справляли аманины мои, и был при том праздник знатный. Василий Федорыч самолично лося завалил, и много мы кушаньев с тово лося сготовили. И выпивка была отменная. И беленькое — то, што на поганках бледненьких, и красненькое — энто на мухоморчиках, да из трахтиру от Алексашки-кабатчика в подарок два ящика коньяку прислали, флаконов по сорок в кажном. И гостей собралася ажно тьма тьмущая. И попик наш, отец Симеон, и Федька-гундосый, и дед Макар, и конюх Гаврюшка, и Хавронька, баба влиятельная, потому как у хозяйского сынка Василий Митрича в полюбовницах, и Дунька-скотница, и попадья, и кабатчик Алексашка, и Коська-рябой, и Гринька-дезертир, и Венька-забулдыга, и Лешка-кривой, и Федулка-шептун. А Гаврюшка-конюх хотел по-культурному и выдумал кака-тели делать — “свиньон”, “шампань-кобелер” и ишо протчие, потому как ранее у графьев Воттехристовых служил, а значитца в каках-телях и иной культурности толк понимает. Взял он четверть самогону белого, да четверть красного, да коньяку ящик и ведерко чистое. И на кухне закрылси. Токмо кака-телю не сделал, а упилси аки свинья несурьезная, а в ведерко чистое наблевал, за што и бит был выборными от миру в назидание и к веселию гостей почтенных. И все довольные остались, окромя Василий Федорыча, ибо ведерко совсем новое у нево споганили. А после сам Митрий Африканыч приехали, в уста лобзали и подарили калач сахарной почти што свежий, кусок кожи свинячей на подметки, да топорище, которое ранее у ево на задворках валялося без надобностев — а мене на запас сойдет.
А отец Симеон ужралси как обычно, в постелю к Гаврюшке дрыхшему завалил Веньку тож пьяного и орал што “плодитесь и размножайтеся”. А потома под стол полез, стакан высосал, а за закусью на стол ногою тянулси, сапог снямши и приговаривая, што он добывает хлеб насущный в поте лица своего. А после исправник прикатил, поздравил, выпил две рюмочки и стаканов штук пять, пирожком разговемшися, и сказал, што мужик я хороший и честный, токмо шельма и сволота порядошная.
А опосля плясали мы. Федька-гундосый на губах играл, а дед Макар башкою тряс, и мозги с пулею у него тама гремели как бубен звонко и ладно, будто соловей курский. А отец Симеон из-под стола баб за ляжки щипал и толковал им про непорочное зачатие. А далее ходили мы к Пронькиным дратца, у их тож с чегой-то пили. Двоим ихим мы ноги поломали, а одному бошку обухом прошибли, и погуляли ух как весело! И так што мы отходили их здорово и отчень даже победили. А оне говорят, што нет, и што энто даже они нас победили, потому как у Федулки-шептуна два ребра покрутили, Веньке руку вывихнули, а Лешке-кривому глаз вышибли. Но энто не щитается, потому што глаз евоный и так плохо видел. И Вы, Мария Потаповна, тем брехунам Пронькиным не верьте, ибо победили их конечно мы, и энто даже дураку последнему ясно. Сам отец Симеон говорит, што даж Самсон так филистимлян не отделывал, как мы Пронькиных.
Потома мы по улицам шли весело, окошки били да баб тискали, да все-от с прибаутками, потому как веселые мы робята, и без шутки хорошей да словца острого и жисть не красна. Токмо все ж несчастье приключилося. Федька-гундосый притомилси да лесом домой пошел, и тама ево медведи встренули. А старики бают, што они ево поджидали — видать не простили ему меда сожранного. Федька одного медведя придушил, а у иного нос откусил, но медведи шоблой были и колами ево, сердешного, забили. Так што на другой день пришлося нам по Федьке поминки справлять. Заодно и похмелилися.
Сызнову газеты к нам пришли. Пишут в их, што космонавты с небеси спустилися и вроде как отходют. И мужики с ими вполне согласные. Потому што по такому поводу, как с небеси возвращение, и взаправду долгий отходняк требовается, как опосля аманин моих.
А личная жисть моя складывается плохо. Ибо презрев все увещеванья мои, Дунька-паскудница сызнову с Миколою-пучеглазым спуталася. И Бог их за то наказал — их на сеновале бревном зашибло. Миколе-от бревно ребра поломало и фингал под глазом поставило, а Дуньке гвоздиком бошку пробило — раза три али четыре, не упомню. А што энто я их решил, дык то лжа и навет сплошной, потому как мене там и не было. И што сторож мене близ сеновала видал, брехня то — я ить в те поры цветочки в лесу собирал по склонности моей ко красотам природным. А сторож, видать, обозналси по пьяному делу. И што выстрел слыхали, дык мало ли в лесу хто пуляет? Пуля, котору в Дунькином заду нашли, и не моя вовсе, а шальная видать. Я-то свои меткою “В.Е.” мечу, а на энтой метка была затертая. А кто Миколу потома дорезал, я и подавно не знаю, думаю лишь што энто он сам себя по любви решал, когда Дунька преставилась, каналья.
Я как Вам все будто на духу объясняю, так и исправнику все толком объяснил, когда он мене в тюгулевку сажать надумал. А я сказал — за што? И совсем ить я не виноватый. И ежели кажного сажать, когда бабу евоную бревном зашибет, дык бабы-дуры сами все бревнами позашибаются, лишь бы людей хороших со свету свести по злобности своей природной и скандальному норову. А што ружьишко мое не так вовсе стреляет, я ему для доказательства лося принес свежезастреленного. Он то доказательство взял и мене отпустил. Сказал, што и впрямь невиноватый я, хочь и головорез первостатейный. И штоб я далее тож вел жисть тихую и благопристойную, но што рано иль поздно он до мене все ж доберетца и на полную катушку вкатит. А я ему сказал, што не доберетца. А он сказал, што посмотрим, потому сколь веревочке не виться, а конец один. А я сказал, што про конец не ведаю, а стращать меня неча, потому как у мене ишо три пули со скоблеными метками лежат. Ну он мене и оправдал и с глаз своих вон послал.
На промысел с нами ходит ныне Коська-рябой. Мужик он хороший, токмо до Федьки ему, конечно, далеко. И слабостев много имеет, ибо на руку нечист. У деда Макара хотел затычку спереть, но та отчень уж плотно пригнанная. А у Алексашки-кабатчика гири спер и ему ж пропивать принес, за што и получил изрядно. Да токмо покудова ево били, он у двох часы успел вытащить, а с одного сапоги снял. Он и к мене было руку в карман запустил, но я тама гадюк держу, ить на сома гадюка — насадка наипервейшая. И у Коськи с того рука болела, потому он теперича оберегается. А Василий Федорыч ему радый, потому как тот в избе евоной всех клопов покрал. А дед Макар ворчит за то. Ему без клопов спать трудно, потому как клопы ево средь ночи с боку на бок переворачивали. А самому-то ему тяжко, ибо старенький он.
Што ж до Вас касаемо, Мария Потаповна, то чуйства мои крепнут со дня на день. И снитеся Вы мне то в образе лосихи прекрасной, а то будто Вы с космонавтами вместе с небеси к нам спускаетесь, на рученьках своих неся душу светлую невинно-убиенного Федьки-гундосого, а отец Симеон Вам здравицу служит. И из души так и прет чуйство, будто цельный день пиво пил, а потома в лес раздольный за куст вышел. И я, поверите ли, даже стихи к Вам слагать стал:
Маруха дней моих суровых,
Шалава дряхлая моя…
А далее ишо не придумал, хочь мыслишки так и вьются, ну прям как комарье над голой задницею. Передавайте от мене поклоны низкие всем, кому ранее передавал, а також Кузьке-лоботрясу, а також Лукерье-брюхатой, а також благодетелю нашему Захарию Спиридоновичу.
За сим остаюся и целую уста Ваши сахарные, сугубо Ваш Валерий Евгеньевич
Здравствуйте, разлюбезная моя Мария Потаповна!
Вновь сижу и письмишко Вам черкаю. У нас тута на днях конфуз приключился, как хоронили Дуньку-скотницу и Миколу-пучеглазого, коих Бог за прелюбодеяния наказал. Дык вот, отец Симеон на похоронах и упилси сызнову. Он шь, мать его ети, ишо на Миколиных похоронах так нализалси, што уж на Дунькиных воопче лыка не вязал, свечку заместо рук ей во другое место вкладывал, для свечки непотребное, а заместо упокойной службы “каравай-каравай” пел и с певчими пыталси хоровод завесть. И об той великой конфузии прослыхали, да из самой епархии поп какой-от дюже важный приехал — штоб, значитца, все толком расследовать и отца Симеона с приходу сымать. Ан отец Симеон о ту пору как раз похмелилси, а как мальчонки сказали ему про ревизию, он во дому своем двери шкапом привалил, а окна подушками позакладывал. А как подкатили оне, почал по им из обреза пулять. А с огородов попадью поставил с дубальтовкою, штоб с тылу не зашли. Но оне, дурные, почемуй-то с тылу и не пошли вовсе, хоть попадья стреляет плохо. Оне, как лошадь ихнюю продырявило, да возницу подранило, дык и побегли восвояси — и поп, и оба дьячка евоных. Да ишо поп тот важный в рясе запуталси и в лужу упал, и ругалси непристойно, покуда рядом с им отец Симеон две обоймы высаживал. Ан ему б не ругатися, а Небо благодарить должно, што отец Симеон с похмелуги был крепкой, потому как по трезвому делу он комара бьет, и с двух обойм в особу столь великую ни за што не промазал бы.
А я с поминок тож злой был и смурной сильно. Пошел к Василий Федорычу от злости той и смурноты подлечиться, а он и сам с похмелуги был, што с ево взять, вота и налил заместо настойки успокоительной, на опенках которая, другую — што на ложных опенках и злит ишо более. Я и выпил ан неприятностев учудил, потому как с “винчеклистиром” своим пошел в кабак разбираться. А с чего — и сам не упомню. А тама, говорят, по пьяне-то разбираться передумал и обойму во толпу опростал не разбираючись. Хорошо хоть, все пули в одного попали, и токмо за одного пришлося перед исправником отчитываться. А одного-то я на вред алкоголя списал, потому как заезжий дохтур сказывал, што алкоголь людям печенку портит. А у того хмыря как раз печенка и была подпорчена ажно девятью пулями. А Коська-рябой оказалси малый не промах. Покуда я с исправником разговоры разговаривал, он исправникову шашку спер, да на мышей свалил. Да так умно, што исправник опосля десятого стопаря и впрямь поверил. А Коська по сю пору шашку ту точит и думает, куды б пристроить ее. Ин в кабак-то не понесешь — вота и остается токмо думать.
Ишо новость у нас, што Гринька-дезертир с промыслу вернулси. И принес, сволотчь, золота дюже много, ан где намыл, никому не сказывает. Он, Гринька-то, мужик справный, ево все уважают, даже исправник, потому как Гринька службу знает, и как исправник мимо кабака едет, завсегда во фрунт встает и честь отдает со рвением. А ходит он в кабак строевым шагом. Туды — по одному, а оттудова — в колонну по два, ибо он тогда ноги свои за одного бойца считает, а руки за второго. И в лес ходит чинно, в полной обмундеровке, да на ружьишко, со службы краденное, для форсу штычок цепляет. И вообче Гринька — человек заслуженный, ветеран, кровь за Отечество проливал чью-то и с фронту вернулси с пулею в теле, коя досталася ему в заднее место от патрулей, за им гонявшихся.
И вота до того дошло уж, што намедни пожаловали к нам на заимку сам Митрий Африканыч с сынком своим Василий Митричем, и наказывали разузнать у Гриньки, где ж он стоко золотишка надыбал. С тех пор мы ево приваживаем и самогонкою поим, суку. А сынок хозяйский Василий Митрич кажную ночь в Гринькину халупу свою Хавроньку командерует. Да токмо толку с того мало, ибо Гринька, видать, совсем оборзел. Хавроньку он махает, аки бык стоялый, так што ей по бабьей дурости даж самой нравится. И самогонку дармовую так жрет, што опосля лишь мычит дурным голосом. А вота про золотишко и не сказывает вовсе. Вота и маемси с им. Давно б забили, да токмо Митрий Африканыч с Василий Федорычем покудова не велят. Говорят, сперва про места евоные прознать надо, а потом уж и забить не грех.
А жисть-то кругом нас бежит, ключом бьет. Недавноть четверо мужиков с лесу вышли. Все стращали войной какой-то и баили, што долгонько оне от Бреста пехом топают. Ружьишки у всех у их были справные, токмо поржавелые совсем, и патронов нету. Главный ихний пол-литруком звалси и сразу ж речи завел вельми сумнительные. Дык мужики послухали ево, послухали, а потом повязали вместе со товарищи и исправнику сдали на всякий случай. А исправник долго волость запрашивал, не слыхать ли чего про ерманца да про пол-литруков. Да токмо ничево не слыхать — энто ж хто не знает, што волость, скоко ее не запрашивай, все одно не слыхать ни хрена, потому как провод телефонный, туды прокинутый, давным-давно уж мужики на снасти рыболовные поперли. Цельный день исправник думу думал про энтих четырех с Бресту, а потом придумал и отправил их обратно в лес, откуда пришли. Сказал, што топайте-ка вы своей дорогою, а ежели ерманец какой и объявится, дык шоблу мужиков соберем и с супостатом сами управимси. Оне и пошли, сердешные, а ночью пять курей и поросенок у бабки Феклы пропали, да доску, через канаву перекинутую, динамитом хтой-то рванул.
А ноне мальчонка прибег и говорил, будто Гринька-дезертир втихаря штык точить принялси. А энто значитца, што опять он на промысел надумал. Стало быть, следить теперича за им надо и не упустить, как во леса пойдет. И за неимением новостей других писать я Вам кончаю. Передавайте поклоны низкие всем, кому ранее передавал, а ишо Саньке-лопоухому, штоб ему ни дна ни покрышки, а ишо Веруньке-пархатенькой, а ишо Никитке-заике.
За сим остаюся, хрен до купейки Ваш Валерий Евгеньевич
Здравствуйте, разлюбезная моя Мария Потаповна!
Мы со друзьями-товарищами как раз с лесу возвернулися, вота и решилси сызнову Вас письмишком побеспокоить. Поход наш сей вельми трудным был. Ибо спервоначалу дожжи зарядили. И Гринька-дезертир как раз под дожжик в леса и маханул. Спохватилися — ан ево уж нету. А наказ ево проследить был нам даден строгий, ить не проследишь — дык он опять золота намоет и на месяц в запой уйдет. Мы и кинулися в погоню, припасов никаких не собрамши, токмо лишь ружьишки похватав наскоро. Ишо и дожж следы-от все посмывал. Одно лишь хорошо, што Гринька пьяный был и шел, шатаючись. И при том штыком своим деревья то с правой, то с левой стороны цеплял. Вот по тем меткам мы и приноровились за им топать. А далее разъяснелося, и мы уж следы евоные нашли. Оне, Гринькины следы-то, наподобие лосиных, токмо покрупнее и помягше, и по запаху отличаются — Гринькино самогоном разит, а лосиное нет. Жрать нам хотелося очень сильно, да ить даж живность какую не подстрелишь, потому как шум производить нам было никак нельзя, враз услышит супостат и затаится. А силки поставив, мы хрен поймали. И окромя тово хрена — никакого зверя. А Вы ж сами понимаете, што одним хреном на трех мужиков сыт не будешь. Коська-рябой хотел уж Гринькины следы в харч употребить, ан дед Макар предостерег, што могит быть отравлено. Никто ж не знает, какую пакость энтот Гринька жрал. Токмо чаек и варили: мошку наловим, на костерке зачутец подсушим и завариваем. Чай отчень вкусный получается, жирный и наваристый. Плесканешь в кружку, крылышки пальцем повыгребешь, што там плавают, и сосешь. А как насосесси — состояние блаженное и полетать охота.
Гринька меж тем, видать, протрезвел и пошел осторожнее. Петлять стал и следов оставлять поменее. Но мы уж на хвосте евоном повисли и шли за им, аки кобели за сучкою у коей течка вовсю. И все ж настигли ево на том самом месте, где он падла, золотишко мыл. Хотели втихую взять, ан не вышло — у деда Макара мозги в башке загремели и нас выдали. Гринька и стал по нас пулять. И мы тож пуляли, покудова патронов всех не пожгли. И он пожог тож да принялси в штыки на нас ходить. Токмо Коська, не будь дурак, ево шашкой исправниковой встренул и орет: “Ах ты такой-растакой, тудыть твою налево!” А Гриньке-то, небось, сам исправник померещилси, он и стал во фрунт. И покудова он во фрунте стоял да честь отдавал со рвением, Коська у ево уж штык спереть успел. Тута мы ево и захомутали. А он, сука, золотишком купить нас пыталси. Золотишко-то мы взяли конечно, штоб добру не пропасть, а про то штоб нас купить, так и сказали што не выйдет, ибо русский человек за золотишко не продается. И решать ево на речку понесли, Осетр называется. Он тоды кричать стал, што он — еси мысль, а мысль убить нельзя, потому как она не тонет. И взаправду, гад, тонуть не хотел, покудова в ево каменьев не напихали. Так што как раз от Гриньки потом речкина осетрина с душком стала.
Местечко мы, понятно дело, приметили, да ишо и трофей взяли знатный — мешок с припасами Гринькиными. И чево там токо не было! И харч, и выпивка. По всему видно, надолго он сюда навострился. Ну и мы славно победу свою отпраздновали. Устроили пир на весь мир за то, што сделалося наконец-то дело сие, стольких трудов нам стоившее. Поели от души, попили в волюшку, а как все трофеи употребили, то и до дому двинулися. Да токмо приключенья наши на том не кончилися. Едва в лес углубилися, как медведей повстречали. А у нас и пороху-то не осталося. Мы уж собралися их на кулачки да в приклады принять, но хорошо медведи вроде как антиллигентные попалися. Увидали, што мы пьяные, и не стали связываться, назад в чащобу ушли.
Поскоку Гринька сюда вел, петляючи, то и обратно мы топали петляючи. Да токмо петляли, видать, не в ту сторону, вота и заблудилися в конец. Долгонько бродили, вовсе уж оголодали и исхудали. В таку глухомань забралися, што глухо аки в танке. А потома слышим — будто хтой-то скрозь ту глухомань ломится. Мы уж подумали, што медведи опять и готовилися бой принять смертный, ан оказалось — то отец Симеон был. Он из городу убег. Как сызнову приехали из епархии с силою великою, дабы вязать ево и забирать за все непотребства и за глумление над ихим преподобием при сполнении служебных обязанностев, дык отец Симеон с попадьею своею в церкви в осаду сел. Три дни и три ночи он тама приступы отбивал, потому как огненного зелья имел в изобилии и самогонный аппарат за налоем пристроил. А как вышли патроны с брагою, дык он на попадье верхом скрозь кольцо недругов прорвалси и во леса ускакал. Попадью он уж схарчил давно, когды мы ево встренули. Брел он сирый и голодный, и шел к медведям нести им крест веры истинной. Потому как говорил, што люди все во грехах погрязли и веру истинную ценить перестали, на служителя ее гонения обрушивши.
В честь гостя такого мы ужин большой устроили. Хотели самого ево скушать, да решили, што кощунство энто, да и медведям крест нести будет тогда некому. А мы люди честные и смиренные, и потому скушали Коську-рябого. Отец Симеон предлагал ишо дедом Макаром закусить, но дед Макар сухонькой больно, об ево зубы сломаешь. Оне, стервецы, и на меня косо поглядывали, да я сбрехал, што в заначке два патрона к “винчеклистиру” ишо имею. Оне и остереглись, затаилися. Токмо ночью не спал нихто, а втроем у костра сидели и носами не клевать старалися, штоб не съели ненароком. Поутру взял отец Симеон свой мешок с утварью церковною, што у маловеров и еретиков прихватил, да и ушел к медведям. А мы по евоному следу обратному так и дошкандыбали до заимки.
Радость тута была неописуемая. Нас уж в нетях причислили и даж хоронить надумали, и новый поп отец Серапион ужо душеньки наши грешные поминал. Василий Федорыч так разошелси, што от избытка чуйств всю заимку перепоил. И даж сам Митрий Африканыч приехали, целовал нас с дедом Макаром, водкою обносил и дал по целковому, штоб молчали про все. Мене он все векселя возвернул уплоченными, а деду Макару хотел в лобешник затычку справить из самого што ни на есть красного дерева. Токмо дед Макар сказал, штоб ему лучше-то деньгами, а он свой век и с федькиным сучком доходит. Тута Федьку помянули и плакали все сильно. А потома ходили к Пронькиным дратца, у их тож с чегой-то пили.
Покудова мы во лесах пропадали, тута нового много. Дохтур сюды приехал к всем бумажку грамотну казал — диплом называется. Токмо мужики тому не верили, покудова он бабку Авдотью от глистов не излечил у всех на глазах. Поставил, значитца, стул на базарной площади, посадил бабку Авдотью, принес удочку да хлебушка краюху. На крючок хлебушка налепил и бабку Авдотью глотать заставил. А потома подсек и оттудова здоровенного глиста и вытащил. И такой был у нево клев хороший, што он глистов энтих ведерко цельное натаскал. И денег много отчень собрал со всех, кто поглазеть собралися. С той поры мужики сочли дохтура умным и знающим, и лечиться к ему ходют без всякого сумления. Опосля он из волости ишо машину привез страшенную — не то насос, не то подсос какой-от. Как Венька-забулдыга ему на каменья в утробе нажаловалси, дохтур ему тот подсос к заду подключил и в момент все каменья повытащило, и из почек и из печенок. Правда, почки с печенками тож повытащило, но главное, человека-то исцелил. А Венька, от дурак, возьми да и помри через день — видать, с тоски по каменьям своим родимым. Но нихто об ем не тужит, потому как был он мужиком никудышним и пропащим совсем, и когда на водку ему не давали, то крал керосин и надиралси им так, што все ему, гаду, аж завидовали. Ну вота у меня и все. Передавайте поклоны низкие всем, кому ранее передавал, а також Кирюхе-мордатому, а також Прокофию Ипатьичу, хрен ему в дышло, а також гармонисту Пашке.
За сим остаюся без остатку Ваш Валерий Евгеньевич
Здравствуйте, разлюбезная Мария Потаповна, свет очей моих! Уж не знаю, дойдет ли до Вас письмишко сие, ибо пишу ево во лесу глухом. Дела у нас началися некрасивые и смутные. И пошло то все опосля нового места золотого, што Гринька-дезертир сыскал. Местечко то Митрий Африканыч застолбил. И был он, сволота, шибко богатый, а стал ну просто жуть какой богатый. Да токмо когда он оттудова возверталси, хтой-то ево пострелил, так што хозяйство все перешло на сынка евоного, Василий Митрича. Ан не успел исправник на Василий Митрича наследство-то отписать, как пришел к ему племяш Митрий Африканыча, Федор Кузьмич. Ранее ево и не замечал-то нихто, а тута пришел он со свидетелями и стал доказывать, што энто он дядюшку сваво укокошил, а стало быть и богатство все по праву евоное. Токмо Василий Митрич тех свидетелев перекупил, и оне сказали, што нет, што энто Василий Митрич ухлопал сваво батюшку, а не Федор Кузьмич. И значитца все нынче Василий Митричево. А Федор Кузьмич возьми, да и обратно свидетелев перекупи. И так оне их цельный день перекупали, и так ни к чему и не пришли. А на ночь их исправник по избам запер, потому как один из их точно брехал — ведь в башке у Митрий Африканыча дыра токмо одна была, и двое ево стрелять никак не могли.
И вота обое оне, и сынок, и племяш, Василий Федорыча повидать захотели. Пошел он к одному и другому, а вернулси на заимку смурной отчень и плакал горько. А мы вопрошаем, што ж ты, благодетель наш, буйну голову повесил? А он сказал, што Василий Митрич просит Федора Кузьмича потихонечку тюкнуть и уплатил хорошо. А мы говорим, ну дык што ж ты горюешь, кормилец наш, раз уплочено, сделаем. А он отвечает, што Федор Кузьмич тож просил Василий Митрича хлопнуть и тож заплатил. И стали мы про то думу думать, што ж нам теперь делать-то и как жить дальше. И удумали, што ежели когой-то одного из их решить, то энто нечестно будет, потому как за двох плочено. А значитца надобно обоих кончать, штоб никому не обидно было.
Тута мы с дедом Макаром к племяшу пошли, а Василий Федорыч к сынку. Замочек тама был хиленькой, зашли мы к ему и объяснили што так мол и так. Поначалу-то он нервничал дюже сильно, все объяснял, што ошибочка вышла, потому как наоборот, энто он заказывал Василий Митрича решить. Но мы ево успокоили, што никакой ошибки тут нету, што евоный заказ сейчас сам Василий Федорыч сполняет, а мужик он надежный и можно ничуть не сумлеваться. А мы другой заказ сполняем, Василий Митричев, так што все по справедливости. Он и успокоилси, токмо с чевой-то трястись стал так, што трудно было целиться, пришлося топориком дотюкивать. А избу мы облили самогоном и подожгли, вроде как упилси и ухайдакал сам себя от угрызений совести. И Василий Федорыч тож чисто сработал. Он потома ишо к исправнику завернул, а назавтра у того бумаженция нашлася вдруг, што все хозяйство свое Митрий Африканыч завещает в пополаме исправнику Антону Петровичу и Василий Федорычу по старой дружбе.
И все-то кажись ладно вышло. И закончилося ко всеобчему довольству, и жить бы да радоватца! Но токмо с тово дня стало и на заимке у нас твориться неладное. Деда Макара в уборной утопить пыталися — хтой-то доски подпилил. Хорошо хоть, дед Макар легонький и не потонул вовсе. А я насторожился — и вижу, Василий Федорыч плохой какой-то стал. Ласковый слишком, а энто у нево не к добру. И на мене все как-то косо поглядывал, да так умильно, так ласково, што ажно мурашки по коже. Вота и решилси я от греха в бега податися. На Москву двигать. Хочь и смутно там и народу тьма-тьмущая, но руки при мне, авось не пропаду. Под вечер зашел к исправнику и пашпорт свой забрал. Он добром-то отдавать не хотел, дык пришлося ружьишком пугануть. Он и отдал с извиненьями, што ошибся. А штоб не рыпалси до поры и не сказал чево лишнего, язычок евоный я к полу гвоздиком прибил.
Заглянул потома к Гаврюшке-конюху и позвал с собою на Москву. А мужики давно говорили, будто тама на Москве какую-то Лимпиаду казать будут, он ухи-то и развесил. Он, Гаврюшка, до баб великий охотник, и ему та Лимпиада Московская крепко на сердце запала. И подалися мы вместе во леса. Гаврюшка парень здоровый, крепкий, мне ево дни на три хватит, покудова не спортится. А там как Бог даст — глядишь, и дойду до самой Москвы.
Передавайте поклоны низкие гармонисту Пашке, а ишо Прокофию Ипатьичу, хрен ему в дышло, а ишо Кирюхе-мордатому, а ишо Никитке-заике, а ишо Веруньке-пархатенькой, а ишо Саньке-лопоухому, штоб ему ни дна ни покрышки, а ишо благодетелю нашему Захарию Спиридоновичу, а ишо Лукерье-брюхатой, а ишо Кузьке-лоботрясу, а ишо всем отрокам и отроковицам сопливым, што аки мухи на дерьмо под окошками Вашими вьются, a ишо Матрене-гулящей, а ишо Еремею-вонючему, а ишо Ванятке-несмышленышу, а ишо бабе Насте, а ишо Лексею-кузнецу, а ишо Петюньке-балалаешнику, а ишо Андрюньке-юродивому, а ишо отцу Акакию, а ишо рабам Божиим Елене, Ольге и Ириньице, а ишо Надежде-солдатке, а ишо Шурке-губастому, а ишо Мелюне-хроменькому, а ишо дядьке Сереге-пропойце. А наибольший поклон Вам, Мария Потаповна, за благословенья Ваши и за сочуйствие, без коего мне б и не жить, да за труды праведные, кои пришлося Вам свершить, читая письмишки мои пустяшные и недостойные.
Все тот же и все так же Ваш Валерий Евгеньевич