Проглотив наскоро котлету и стакан чая, я вышел на платформу и совершенно неожиданно столкнулся лицом к лицу с господином, физиономия которого, в особенности его глаза, разбегающиеся, быстрые глаза, и стройная, гибкая, подвижная фигура, напомнили мне что-то знакомое, давно прошедшее. Я пристально взглянул на него. Красивое, хотя сильно помятое жизнью, лицо кудрявого брюнета с румяными щеками, чуть-чуть вздернутым носом, с тем вечно-беспокойным, хотя и самоуверенным, выражением, бывающим у завзятых лгунов и людей, боящихся неожиданных встреч с кредиторами, вызвало дальнейшее воспоминание об этом лице, только в более мягких и нежных чертах, и о том же, всегда беспокойном взгляде этих быстрых, серых, еще более блестящих, глаз. И он обвел меня беглым взглядом. Вдруг лицо его расплылось в беспредельно-веселую улыбку, окончательно напоминавшую мне времена юности и школьной скамейки.
Он бросился ко мне на шею, назвав мою фамилию. Мы облобызались, и он проговорил:
— Я сразу тебя узнал, а ты?..
— Я тоже узнал, но извини… фамилию не припомню…
— Моей фамилии?.. Еще помнишь, как меня дразнили этой фамилией… Свистунский!
Этого было довольно. Свистунский! Да как же я не сразу вспомнил фамилию? При этом имени мне ясно припомнился товарищ мой по заведению — этот отчаянный болтун, невозможный враль, которому никто не верил ни слова, но все слушали — так он врал превосходно… Свистунский!.. Этот добрый малый, юркий, предприимчивый, мастер на все руки, умевший передразнивать начальство, делать фокусы, петь птицей, способный, вечно смеющийся, плохо учившийся, но блестяще сдававший экзамены, всегда со всеми ладивший и любимый начальством…
Я не видал его со времени выхода из заведения, но время-от-времени слышал о нем и всегда необыкновенно странные вещи… Иногда его имя появлялось в газетах… Я знал, что скоро по выходе из заведения он вышел в отставку, еще скорей промотал отцовское имение, наделал долгов, сидел в долговой тюрьме, но был выпущен, благодаря необыкновенной симпатии, которую возбудил, во время посещения, в какой-то богатой благотворительнице, затем снова поступил на службу, ездил за-границу, попал в Бразилию и там, выдавая себя за принца крови, наделал долгов, опять исключен был из службы и о нем ничего не было слышно, пока один из товарищей не привез из провинции печальных известий о Свистунском: он в нищете и живет у кого-то на хлебах. Вслед затем, я где-то прочел в газетах, что Свистунский антрепренер какого-то провинциального театра, а вскоре после этого узнал, что моряки его видели в Сиаме, и что он пользуется особым расположением сиамского короля, показывает ему фокусы, развлекает его, сделан его адъютантом и благоденствует под именем Свистун-раджи. Далее о нем прошли уже легендарные слухи…
Говорили, будто Свистунский похитил одну из одалиск гарема и бежал из Банкока; говорили, будто он перешел в ислам и никто иной, как он, подал мысль сиамским царедворцам удушить сиамского повелителя; затем, пронеслись слухи, будто он предводительствует восстанием в Сирии, наконец, говорили, что ничего этого не было, а что обо всем этом рассказывал сам Свистунский, привыкший, во время пребывания при сиамском дворе, еще более врать, чем врал в заведении. Как бы то ни было, но достоверно было одно, что Свистунский, действительно, показывал сиамскому королю фокусы и жил себе припеваючи. Но после того я ничего положительно не слыхал о моем товарище, так как сообщенное кем-то известие, будто видели Свистунского тапером в публичном доме, где-то в губернском городе, очевидно, было вымышленное.
И вот этот самый легендарный Свистунский теперь передо мной, как в дни юности улыбающийся, веселый, показывающий ряд блестящих, белых зубов, безукоризненно одетый в темно-серую английскую пару, в маленьком круглом фетре на голове и в черных шведских перчатках на руках.
Все эти воспоминания быстро пронеслись в моей голове, пока мы обменивались приветствиями и восклицаниями,
— Вот неожиданная встреча! — проговорил я. — Давненько не видались…
— Давно… с тех пор, как — помнишь — на выпускном акте директор нам сказал приветственную речь. — И он отлично передразнил директора: — «Молодые люди, не забывайте, что в вас сосредоточены надежды России: вы составляете цвет и красу её, по соизволению родителей ваших, особ первых четырех классов». — Я невольно расхохотался. Смеялся и он, обнаруживая сверкающие белизной зубы, — Я, брат, с тех пор много испытал, был и в счастье, и в несчастье, объехал едва ли не весь свет… Богатым, конечно, не сделался, но приобрел зато много опыта… Ну, а ты что делаешь?
— Живу помаленьку… Работаю в журналах…
На лице моего товарища выразилось искреннее сожаление.
— Бедный!.. Работаешь в журналах, теперь, когда для порядочных людей открывается более широкое поприще?.. Нет, ты все это лучше брось… Я, знаешь, что тебе скажу? Ты в Москву?.. К каком классе?
— Во втором…
— Пересаживайся-ка ко мне… У меня в первом классе отдельный вагон… купэ, то-есть, — поправился он, с трудом удерживаясь, чтобы не соврать. — Поговорим, вспомним старину… Скажи кондуктору, чтобы он перетащил твои вещи. Идем!
— Ну, а ты что делаешь и куда теперь едешь?.. — спрашивал я его, когда мы с ним вдвоем уселись в отдельном купэ и закурили сигары, которые Свистунский рекомендовал, как сигары, купленные им в Гаванне, когда он был, там проездом.
— Я, брат, после всех треволнений поступил на службу… Обстоятельства так сложились, и, наконец, теперь всякому порядочному человеку, знаешь истинно-русскому, следует служить, чтобы, наконец… очистить нашу бедную Россию! — проговорил он как-то необыкновенно торжественно.
Эта торжественность, этот серьезный тон совсем не шли ко всей его фигуре и особенно к его лицу; несмотря на явное желание Свистунского придать ему серьезность, в нем невольно проглядывало плутовски-добродушное и нахальное выражение, напоминавшее скорее прошедшего сквозь огонь и медные трубы chevalier d'industrie с оттенком ноздревщины, барского легкомыслия и славянского добродушия. а вовсе не солидного чиновника, занимающегося канцелярскими делами.
— Беде у нас Авгиевы конюшни! — продолжал он все тем-же тоном. — А людей мало… Надо вычистить… Хищение… Падение нравственности… одним словом — положение очень и очень серьезное, мои друг.
И это говорит Свистунский! Признаюсь, я в первую минуту подумал, что он мистифицирует — он на эти шутки всегда был мастер — и спросил:
— Ты не шутишь?.. Ты, в самом деле, пристроился и собираешься чистить Авгиевы конюшни?..
— Какие шутки? — проговорил он с неудовольствием. Но затем, как бы вспомнив, что перед ним старый товарищ, перед которым нельзя особенно ломаться, он прибавил уже более естественно: — Без шуток… Я служу… Место пока небольшое: всего тысяч до пяти, не считая командировок, но со временем… со временем… Дурной тот солдат, кто не рассчитывает быть генералом…
— И давно ты служишь?.. Я слышал недавно еще, что ты жил где-то в провинции.
— Обо мне черт знает что рассказывают! — перебил он меня, смеясь и в то же время как-то отводя в сторону глаза… — Рассказывали, например, будто я укокошил сиамского короля… да то-ли еще!.. Будто я в Одессе был тапером, — вообрази!!. Правда, мне приходилось испробовать самые разнообразные занятия, но этого я не пробовал! — сказал он и снова засмеялся.
— Так это правда, что ты был в Сиаме?
— Правда… Собственно говоря, я не занимал никакой официальной должности, хотя и носил титул адъютанта, но вообще сиамский король очень ко мне благоволил и нередко пользовался моими советами… Я даже начал писать для него проект органического устава и проекты разных реформ, но он не послушал меня, мой сиамец… Я хотел-было сблизить тесным союзом Сиам с Россией, открыть рынок ситцу и мишурным изделиям, но… интриги английского посольства! — проговорил он, ни мало не затрудняясь…
О фокусах, которые показывал, он однако не упомянул, и я не счел долгом заговаривать об этом.
— А после, что ты делал?..
— После? — переспросил он. — После чего?.. Да, после отъезда из Сиама… Я отправился в Тунис, к бею… Мне хотелось предложить ему свои услуги по части изящных искусств… В театральном деле, могу сказать, я кое-что понимаю, пожалуй, не меньше Боборыкина… Я хотел организовать там оперу, оперетки, драматический театр на совершенно новых основаниях… Но миссия моя не увенчалась успехом. Один итальянец дал крупную взятку его высочеству тунисскому бею — они, на этот счет, там шельмы большия! — и я принужден был оттуда уехать…
Свнстунский остановился на минуту и продолжал:
— Долгое время после этого я скитался по Европе… ну и, надо признаться, пожил-таки! А женщины?.. На этот счет я всегда был как-то счастлив… Императрица Евгения, принцесса Матильда, королева неаполитанская… Я не говорю уж о других bonnes fortunes, в разных частях света и пропускаю мою интересную историю с королевой сиамской… Быть может, ты уже читал о ней в путевых очерках Скальковского?.. Когда-нибудь я покажу тебе коллекцию… И все с надписями… собственноручными… Но одна любовь наскучит хоть кому. Под конец меня стала донимать ностальгия… Как ни дурна наша Россия, а все-таки… свое, близкое… К последнее время я несколько изменил свои взгляды… Прежде я был завзятый европеец — не даром я для Сиама проект органического устава писал! — но, когда пораздумал хорошенько, да поговорил по душе с Михаилом Никифоровичем — мы с ним обедали в Париже в Café Anglais, а после в Mabil'е вместе были — так меня точно озарил свет… Кстати, еще одна русская барынька — недурненькая! — меня развивала в этом направлении… Бабенка убежденная, славянофилка… И я понял, что заблуждался, понял, голубчик, что мы должны, обязаны быть самобытны, что сила и мощь русского народа безграничны, только если наши исконные начала не будут изуродованы; надо только дать направление… Надо, понимаешь-ли, приняться только поэнергичней!
Он воодушевился и продолжал на эту тему… Старинный мой товарищ, вравший, бывало, на пари кряду полчаса, воскрес передо мной. Что в его словах было правдой, что ложью — отличить было так-же трудно, как сосчитать в небе звезды. Я, разумеется, не останавливал его и следил за его быстрыми периодами, составленными, надо признаться, довольно гладко, и даже не без указаний на исторические примеры…
Получил он место, по его словам, совершенно неожиданно. «Все удивлялись, что все это так скоро случилось!» После того, как Европа «ему наскучила» («и тюрьма за долги была отменена» подумал я про себя), он вернулся в Россию, скучал в деревне у тетки последнее время и от скуки написал проект об улучшении финансов…
— Не улыбайся! — прибавил он, заметив невольную мою улыбку при сопоставлении слов: «Свистунский и финансы». — Я серьезно занялся этим вопросом… Собственная практика дала мне богатый материал — весело усмехнулся он, — а затем я кое-что и читал… В деревне скука адская! Да, наконец, отчего-же мне и не писать проектов о финансах, скажи пожалуйста? Объясни?..
Он задал вопрос с таким прелестным невинным добродушием, что я не нашелся, что ответить.
— Нет, ты скажи… Отчего мне не писать финансовых проектов?.. Ведь пишут, мой друг, иногда такие глупости, что перед ними мои меры… Ну, оставим это. — Написал я и послал в Петербург к приятелю… Бабкина Сережу помнишь? Ну еще бы, как не помнить… Он не сегодня-завтра — особа!.. Сережа, спасибо ему, не забыл товарища и написал: «Приезжай в Петербург — нам нужны люди. Около меня все свиньи». Я и приехал месяцев пять тому назад.
Он перевел дух и продолжал:
— Работы пропасть… С утра до вечера то туда, то сюда… Вот и теперь новое поручение… Еду в командировку… Видишь, отвели купэ. Предлагали целый вагон, но я отказался…
— Куда ж ты едешь?
— В разные места России… На меня возложили серьезную и ответственную, если хочешь, задачу: изучить на месте, так сказать, Россию… Исследовать дух — понимаешь — дух в городе и деревне, изучить жучка, саранчу и филоксеру, проверить, насколько справедливы слухи, будто наш мужик беден и низшая администрация не всегда внимательна, осмотреть реки, озера и моря… одним словом — задача грандиозная… Командировка продолжится два месяца… Три тысячи рублей подъемных, по десяти рублей суточных… прогоны на пять лошадей…
— Ты разве действительный статский советник?
— А ты как думал?.. С нового года статский… Ведь, я давно числился по спискам… После командировки придется писать доклад… Знаешь одну правду… святую правду… Теперь нам ничего так не нужно, как правда, правда и правда!..
Свистунский не переставал болтать. Он рассказывал, что намерен он сделать, когда будет директором департамента, как он хорош со всеми начальниками, как его любят и пр. И в доказательство вынул из кармана письмо, истрепанный вид которого ясно свидетельствовал, что оно часто показывалось, и сказал: «Прочти, как мы с директором департамента!»
Я, действительно, прочел следующее:
«Без тебя скучно. Приезжай к нам. У нас все свои… Буду счастлив, если ты исполнишь мою просьбу… Поговорим кстати о делах. Приезжай, а то мой Угрюмов наведет тоску и испортит вечер…»
— Кто этот Угрюмов?
— Да ты с неба свалился… что ли? Угрюмова не знаешь!? Это, брат, у нас в департаменте силища!.. Только ханжит, надо тебе сказать, ужасно… Смерти, что ли, боится… ха-ха-ха!.. Старина чувствует верно, что елисейские поля не за горами и девотствует!.. Однако, ты антик… Не знаешь Угрюмова?.. Ха-ха-ха… Преинтересный экземпляр — этот monsieur Qugrioumoff… Когда на днях, в обществе архитекторов, дебатировался вопрос о ватерклозетах, то, знаешь ли, что сказал Угрюмов?..
И, совершенно позабыв свою роль солидного чиновника, командированного для изучения России, Свистунский, вспомнив свою способность актера, как то свел мускулы подвижной своей физиономии и передо мной был не Свистунский, а совсем незнакомый человек с худым лицом, плоскими щеками, отвислой нижней губой и стеклянными глазами, неподвижно уставленными с какой то тупой сосредоточенностью. Гробовым, словно из подземелья исходящим, голосом, Свистунский произнес приблизительно следующую речь, без сомнения значительно им шаржированную:
«Милостивые государи!»
«Что слышит ухо мое? Что видит взор мой? Дерзнул ли слабый ум мой подумать, что в обществе, хранившем до сих пор предания дорогой для нас старины, бывшем скудельным сосудом нашей самобытности, может явиться столь дерзновенная мысль, как мысль о замене, дорогих сердцу нашего народа, отхожих мест, выдумкой гнилостного и развращенного Запада — ватер-клозетами?.. Исторически сложившаяся у русского человека любовь к единственно-самобытному памятнику строительного зодчества, — к этим простым, бесхитростным, удобным как для сидения, так и для стояния, годным как для одной нужды, так и для другой, — проявлениям русской простоты, здравого смысла и покорности — так как, милостивые государи, покорность сия выражается в беспредельной готовности обонять, хотя и не всегда благовонные, но тем не менее здоровые запахи, — любовь эта, как слышу я, хочет подвергнуться испытанию, и вы желаете насильственно заставить русский простой народ изменить вековые привычки свои и верования в тщету бумаги при исполнении им обычных житейских отправлений… Вы желаете извратить его природу (на что нам не дано никаких полномочий), заставив русского человека чтить ватер-клозеты. Помимо несправедливости и неуважения к русскому народу, которое выразилось в сделанном предложении о переделке отхожих мест, в сей реформе кроются, милостивые государи, и другие серьезные опасности, предвидеть кои обязан зоркий глаз специалиста. Сии опасности суть: любомудрие, гордыня и суетность. Теперь наши старинные приспособления человеческого опростания не внушают и не могут внушить, но самой простоте своего устройства, никаких любомудрых мечтаний. Всяк, придя к оным, видит, во-первых, дыру, во-вторых, обыкновенную седалищную доску и слышит сродный человеку запах. Ничто не смущает его, ничто не дает повода к мудрствованиям; но допустите на минуту, что экзекуторы прикажут всем сторожам, курьерам и их домочадцам посещать ватер-клозеты, и вслед за сим всяк в оный пришедший будет, во-первых, удивлен, а затем и захочет познакомиться с его устройством. Зачем идет вода? К чему сия пружина, скрытно действующая? — вопросит он себя. И после этих вопросов, он наверное захочет испытать сложный механизм и, таким образом, не приготовленный ничем к восприятию надлежащих понятий, наукою дающихся, — легко может впасть в заблуждение и подумать, что он и сам способен устраивать ватер-клозеты. Отсюда уже и гордыня, а затем и суетность… Развратившись, некоторым удобством, (не смею не согласиться — более спокойного сиденья) не захочет ли он и большего?.. Не возмечтает ли он, что некоторое удобство сидения, в минуты отдания долга природе, влечет за собою желание и других, как например потребность в газетной бумаге. А за сим не подскажет ли ему суетность любомудрых желаний и в рассуждении других потребностей уже развращенной природы? Сей путь, милостивые государи, очень опасный путь и посему, да отсохнет лучше моя рука, если я осмелюсь выразить согласие на столь ужасную меру, предлагаемую господами архитекторами, как повсеместная замена отхожих мест — ватер-клозетами».
Надо было видеть лицо Свистунского и слышать этот, серьезный замогильный голос, чтобы понять всю прелесть его шаржа. Нечего, разумеется, и прибавлять, что речь эту он сам сочинил (и, вероятно, потешал ею своего директора департамента), так как нельзя же серьезно думать, чтобы, в самом деле, нашлись столь горячие противники ватер-клозетов среди чиновников, предпочтительно страдающих гемороями.
Но Свистунский по привычке лгунов, клялся, что подобная речь была произнесена и так подействовала на всех присутствующих, что в «Обществе архитекторов» вопрос о ватер-клозетах был оставлен.
— Так, милый друг, у нас для курьеров и сторожей никаких удобств и нет! — закончил Свистунский, заливаясь самым веселым, неудержимым хохотом…
Признаться, я не сомневался, что он врет, но врал он с такой иллюзией правдоподобия, что я слушал не без интереса его вранье. Польщенный таким вниманием со стороны старого товарища, он под конец дошел уже до невообразимых non sens'-ов… Так, он рассказывал, будто ему предлагали место губернатора, но он отказался, что у них (он постоянно говорил: «мы») в департаменте кто то сочинил проект — упразднить временно, в виде опыта, печать, — а всех цензоров, которые, таким образом, остались бы, как он своеобразно выразился, «при пиковом интересе», назначить смотрителями казенных земель в Оренбургском крае и других местах для ограждения остатков их от расхищения. «Они не проглядят ни одного деревца — нет!»
— Ну это, брат, уж ты сочиняешь, кажется, насчет печати…
— Ты думаешь? К чему мне сочинять… Я сам говорил, что печать нужна, даже в известных случаях полезна, но поди ж ты… Нашлись люди, непонимающие… Конечно, проект этот не пройдет, нечего и говорить… Наш «департамент проектов» должен же заниматься проектами! Хочешь, не хочешь, а проектируй!
— Но какая руководящая у вас идея? — нарочно спросил я, рассчитывая поймать товарища на вранье.
Но это было дело не легкое. Свистунский не только врал хорошо, но и был мастер увертываться… На мой вопрос, он внезапно ответил:
— Какая идея?… Разве она не ясна для тебя?
— А для тебя?
— Совершенно… Идея — дезинфекции! — отвечал он внезапно, как бы осененный свыше.
И затем он снова принялся болтать… Окончательно разнуздавшись, он, как Хлестаков, уже понес околесную — говорил о каких-то его собственных «задачах», о том, что если ему не повезет на службе, и если его не сделают посланником, то он попросит концессию на открытие кафе-шантанов, с целью разогнать эту «русскую хандру»… Наконец, он предложил и мне место.
— Послушай, в самом деле, хочешь?.. Место тысячи на три пока… Нам нужны люди… Порядочные люди…
Теперь, по его словам, многие занятия, прежде щекотливые, поднялись в общем мнении.
— Не место ведь красит человека, а человек место! — как сказал недавно наш товарищ Миша Проходимцев, в обществе содействия распространения сочинений Баркова… И он оправдывает свое bon-mot. Хочешь, в самом деле?.. Я могу устроить, например, место по статистике… Я могу тебя взять в помощники… Ведь, ей-Богу, можно много добра сделать… Право — валяй. Напиши прежде серьезную статейку, дай мне, и я свезу Сереже Бабкину.
И Свистунский даже расчувствовался и прослезился.
— Ну что ты теперь?.. Пишешь там, где-то… Захоти я, например, и тебя тю-тю!.. Напишу в статистическом докладе, что от твоих статей в полтавской губернии появился жучок… — И он разразился веселым смехом…
— Ты ведь все врешь, Свистунский!
— Врешь!? Нет, не вру… Ну, положим, немножко и совру — русский человек любит соврать, так от этого мой совет не теряет цены… А если ты сомневаешься в моей командировке — на, смотри!
И он раскрыл бумажник, полный новеньких сотенных бумажек…
— Приедем в Москву — вспомним старину!
Его бесшабашное бахвальство начинало надоедать, да и он, кажется, сам устал, так что я был рад, когда он перешел к воспоминаниям о товарищах. Мы вместе с ним перебирали многих, и оказалось, что некоторые из них успели в жизни. Особенно восторгался Свистунский Мишей Проходимцевым…
— Помнишь, всегда был пройдохой этот Миша! Бывало, генерал Раков с свойственной ему веселостью говорил:- «Господа, закройте все отверстия — Проходимцев идет»… А он и ухом не вел… Я в те времена в Сиаме устав писал и шиш получил, а он — поди ты — выдумал какие-то, говорят, пули, бьющие на сто верст и через пятнадцать-то лет — в ходу! Но доброта в нем осталась… Он по-прежнему с товарищами хорош… Ну, и врет же!..
«Однако не больше тебя!» невольно пронеслось в голове.
— Ha-днях еще я был у него, обедал… Он мне и говорит: «Ваня! Ты мастер писать под разные руки, напиши несколько писем, что лучше меня нет на свете начальника» — Зачем тебе? — Нужно. — Скажи зачем? — Нужно, говорит, а я зато не забуду твоей услуги. — Да ты бы в газеты от себя послал… — Посылал, но не все печатают… Кроме «Моск. Вед.», ни одна… Да «Моск. Ведомостям» не всегда верят. Думаю, отчего по дружбе не сделать человеку услуги, написал и принес ему. — Спасибо, говорит, брат, удружил…
— Зачем же ему были эти письма?
— Зачем?.. Ах, ты простофиля!.. Зачем?.. Ты у Мишки-то спроси зачем… Он объяснит. Он, не будь дурак, да эти письма нечаянно оброни во время доклада у графа. Граф мнителен. — «Это что такое?». А Миша сконфузился — помнишь как он у нас драматическое искусство любил?.. Граф, начальник-то его, видя, что Миша жмется, повторил: «Это что такое?» — Ну, в конце-концов сцена при бенгальском освещении. С тех пор граф думает, что без Миши пропадет департамент. Вот тебе и Миша! Мы вместе с ним тон даем!.. Мы считаемся первыми чиновниками! А ведь он, если правду сказать, и недалек, да и скот порядочный!
Я прилег и притворился спящим. Скоро Свистунский смолк и быстро заснул. Тогда я выбрался из купэ и пересел в свой вагон…
Москва была близко. В вагоне начались приготовления, обычные перед концом путешествия. Убирались подушки, мешки, картонки… Спрашивали друг у друга об разных московских адресах. Толстая старушка уже болтала с какой-то дамой и снова рассказывала о «прелестных» генералах и «прелестных» людях. Дама, по счастию, не спрашивала старушку, зачем она ездила в Петербург, как сосед — сухощавый землевладелец и отставной моряк, который теперь рассказывал «форменной фуражке» о своем путешествии на шлюпе «Верном» в 1827 году в Средиземное море и пояснял, почему прежде матросы были молодцы, а теперь — нет… При этом он давал подробные разъяснения насчет линьков и иных поощрений… Я думал, что Свистунский уже забыл обо мне, как вдруг двери вагона отворились, он вошел и стал упрекать, что я поступил не по-товарищески.
— Непременно в Москве остановимся вместе! — приставал он. — Там я тебя познакомлю с такой барынькой…
Он щелкнул только языком…
— Кроме того, если хочешь, познакомлю с Катковым… Хочешь! — не унимался он.
Мы подъезжаем к Москве… По счастью, Свистунский снова ушел к себе в купэ и, когда поезд остановился, я поспешно вышел на платформу и уселся в карету Лоскутной гостиницы.