Анатолий Васильевич Фиолетов (Шор) входил в одесскую группу поэтов, издавшую четыре альманаха – «Шелковые фонари» (1914, без участия Фиолетова), «Авто в облаках» (1915), «Седьмое покрывало» (1916) и «Чудо в пустыне» (1917). Состав участников менялся, и под одной обложкой оказались произведения авторов разной литературной ориентации (среди них – начинающий Э. Багрицкий). Кроме одесских поэтов, в альманахах печатались столичные «знаменитости» – В. Шершеневич, С. Третьяков и В. Маяковский.
Из местных литераторов наибольшее футуристическое (а точнее – эгофутуристическое) влияние испытал Фиолетов. О его жизненном и творческом пути известно немного. Он автор единственной книги – «Зеленые агаты» (Одесса, 1914). После революции Фиолетов работал в одесском угрозыске и был убит. Известность его как поэта почти не вышла за пределы близкого окружения. Его друг поэт С. Бобович писал о поэзии Фиолетова: «В его наивных, немного детских, немного ироничных стихах такая бездна художественной утонченности, такая гармоничная волна хорошего вкуса и благородного чутья, такая чарующая доброта…»[245]
Лилии стройной и бледной
Быть приказал ярко-черной,
Деве с улыбкой победной
Стать проституткой позорной.
Звездам сказал: «Не сияйте»,
Свет погасите в ночах,
Людям сиянье не дайте –
Будет звездою им Страх…
И изменивши узорность
Этой презренной земли,
Я удалился в Нагорность,
Стал недоступным вдали.
Я себя сделал единым,
Вечным и смелым Царем.
Полные ужасом длинным,
Люди сказали: «Умрем»!..
Я же остался, и буду,
Буду Грядущего страж.
Мир этот мерзкий забуду
Он, как туманный Мираж.
И воссоздавши другое,
Новый невиданный мир,
Солнце Я дам золотое,
Светлый, небесный кумир.
Солнцем поставлю кровавый,
Яркий, загадочный Мак.
Будет он символом Славы,
Тем, кто развеяли Мрак.
<1914>
Среди разных принцев и поэтов
Я – Анатолий Фиолетов –
Глашатай Солнечных Рассветов…
Мой гордый знак – Грядущим жить,
Из Ваз Небесных Радость пить.
Придите все ко мне, чтоб видеть,
Чтоб видеть Смысл Красоты.
Я буду звонко ненавидеть
Всех, кто покинул Храм Мечты.
И речь мою услышав, все вы
Поймете, что ведь жизнь Сон,
А вы, а вы замкнуты в хлевы,
Где темнота и нет Окон.
О, знайте, что в Грядущем – Радость.
И ждать Рассвет – вот это сладость.
И оттого Я говорю –
Все поклоняйтесь фонарю,
Горящему в туманных Снах,
В небесных, солнечных Веснах…
. . . . . . . . . .
Грядущим жить Я призываю,
Грядущим, где мерцает Рок.
И вам, Безликим, повторяю –
Я – Фиолетов, Я – Пророк…
<1914>
Сегодня стулья глядят странно и печально,
И мозговым полушариям тоже странно –
В них постукивают молоточки нахально,
Как упорная нога часов над диваном.
Но вдруг, вы понимаете, мне стало забавно:
Поверьте, у меня голова ходит кругом!..
Ах, я вспомнил, как совсем недавно
Простился с лучшим незабываемым другом.
Я подарил ему половую тряпку.
Очень польщенный, он протянул мне свой хвостик
И, приподнявши паутиновую шляпку,
Произнес экспромтно миниатюрный тостик.
Он сказал: «Знаешь, мой милый, я уезжаю,
Закономерно, что ты со мной расстаешься»…
Но, тонкий как палец, понял, что я рыдаю
И шепнул нахмуренно: «Чего ты смеешься?»
Ах, бледнеющему сердцу безмерно больно,
И черное небо нависло слишком низко…
Но, знаете, я вспомнил, я вспомнил невольно –
Гляньте на тротуары, как там грязно и слизко.
<1915>
Апрель, полупьяный от запахов марта,
Надевши атласный тюльпановый смоконг,
Пришел в драпированный копотью город.
Брюнетки вороны с осанкою лорда
Шептались сурово: «Ах choking, ax choking!
Вульгарен наряд у румяного франта».
Но красное утро смеялось так звонко,
Так шумно Весна танцевала фурлану,
Что хрупкий плевок, побледневший и тонкий,
Внезапно воскликнул: «Я еду в Тоскану»!
И даже у неба глаза засинели,
И солнце, как встарь, целовалось с землею,
А тихие в белых передниках тучки
Бродили, держась благонравно за ручки,
И мирно болтали сестричка с сестрою:
«Весна слишком явно флиртует с Апрелем».
Когда же заря утомленно снимала
Лиловое платье, истомно зевая,
Весна в переулках Апрелю шептала:
«Мой милый, не бойся угрозного мая».
Но дни, умирая от знойного хмеля,
Медлительно таяли в улицах бурых,
Где солнце сверкало клинками из стали…
А в пряные ночи уже зацветали
Гирлянды жасминов – детей белокурых
Весны светлоглазой и франта Апреля.
<1915>
Вадим Баян (Владимир Иванович Сидоров) был организатором и участником 1-й олимпиады российского футуризма. Он финансировал это мероприятие, а также часть турне футуристов по югу России в начале 1914 года, что дало ему возможность выступать вместе с В. Маяковским. Д. Бурлюком и И. Северянином. Последний в своем автобиографическом романе в стихах «Колокола собора чувств» весьма саркастически изобразил «томимого жаждой славы» поэта-дилетанта:
…Один купец-богач.
Имевший дом, сестру и маму
И сто одну для сердца даму,
Пек каждый день, но не калач,
А дюжину стихотворений
И втайне думал, что он гений.
Купец был ультра-модернист
И футурист; вообще был «ультра»,
Приверженец такого культа.
Какому очень шел бы хлыст…[246]
В другой оценке Вадима Баяна Северянин более снисходителен: «Человек добрый, мягкий, глупый, смешливый, мнящий. Выступал на наших крымских вечерах во фраке с голубой муаровой лентой через сорочку („от плеча к аппендициту“)»[247].
В 1914 году вышел сборник стихотворений Баяна «Лирический поток: Лирионетты и баркаролы» (СПб.; М., 1914) с предисловиями И. Ясинского и И. Северянина, влияние которого в книге весьма ощутимо, «футуристическая» активность Баяна на этом закончилась, хотя еще несколько стихотворных и прозаических произведений он позже опубликовал.
Я жестоким презреньем увенчан
Но бессмертен мой жизненный путь!
Я сплету ожерелье из женщин
На свою упоенную грудь!
Я создам величавую чару,
Ожерельем ее обовью;
Я любовь превращу в Ниагару,
Я любовью весь мир оболью!..
На венце светозарном и гордом
Загорится надменный брильянт
И миры мне ответят аккордом
На гремящий каскадный талант.
<1914>
Посвящаю Игорю Северянину
У струй хрустального Нарзана,
В железной урне черных гор,
Очам угрюмого баяна
Явилась ты, как метеор.
В твоих кудрях цвела фиалка,
В глазах тревожились огни,
И опьянила, как русалка,
Ты мне сверкающие дни.
Я утонул в кудесных чарах
Экзальтированной любви,
Душа взмятежилась в пожарах
С тобой, принцесса, визави…
Как сны, умчались дни Кавказа
За рубиконы бытия
И чар безумного экстаза
С тех пор не вспомнил больше я.
И только здесь, в долинах Крыма.
У цветоносных росных гор,
В душе поэта-пилигрима
Ты пронеслась, как метеор!..
Владимир Васильевич Пруссак не входил ни в одну футуристическую группу и не связывал свою поэзию с футуризмом. Лишь одной стороной своего поэтического творчества он соприкасался с эгофутуризмом северянинского типа, что было отмечено критиками. Н. Гумилев писал о сборнике Пруссака «Цветы на свалке» (СПб., 1915): «Если вспомнить андреевский рассказ „В тумане“, нам многое прояснится в стихах Владимира Пруссака. Без этого непонятно, почему он ломается, представляя то сноба скверного пошиба a la Игорь Северянин, то опереточного революционера, то доморощенного философа, провозглашающего, что искусство выше жизни, и наполняющего свои стихи именами любимых авторов. <…> Каких-нибудь три, четыре года, как появился эго-футуризм, а каким старым и скучным он уже кажется. Владимиру Пруссаку надо сперва рассеять в своих стихах туман шаблона, чтобы о нем можно было говорить, как о поэте»[248]. Еще более категорично оценил тот же сборник Вс. Рождественский: «Владимир Пруссак прямой тропой пришел к „несравненному Игорю“ и взял от него то, что было по душе: ресторанный чад и лакейскую пошлость. Его „поэтезы“ – родные сестры „Ананасов в шампанском“»[249]. Однако по большей части стихи Пруссака написаны совсем не в северянинской манере: во втором (и последнем) сборнике поэта «Деревянный крест» (Иркутск, 1917) от этой манеры не осталось и следа, а в стихах первой книги любопытна попытка сочетания эгофутуристического стиля с политической темой. Пруссак принимал участие в подпольной деятельности партии эсеров, за что был осужден и сослан в Сибирь.
Футуристу
Ты в ассонансах – праздный шут,
Укравший дивное созвездье.
Тебе готовит строгий суд
Нелицемерное возмездье.
Но все же ты – правдивый бог,
Одетый в грязные лохмотья.
Тебе – украшенный чертог;
Хулители – на эшафоте.
Окутай дерзкие мечты
Покровом суеверной ткани
Юродствуй ради красоты,
Кощунствуй в ярких изысканьях.
И поражений и побед
Пребудь как бы сторонний зритель,
Еще непризнанный поэт,
Уже осмеянный мыслитель.
<1915>
Больше я не фокусник, чинно напомаженный.
Сразу мы покончили тягучие дела.
Стало ослепительно. Радостно и радужно.
Скинули оковы дерзкие тела.
Светлые поэты! Безрассудно выстроим
Пышными поэзами украшенный сераль,
Чтобы покраснели важные филистеры,
Чтобы растерялась терпкая мораль.
Девушки движеньями гордо грациозными
Сдержанной корректности поставили капкан.
Правила приличия закиданы мимозами!
Пляшет целомудрие безнравственный канкан!
Льются и лепечут легкие мелодии.
Мраморные статуи рассыпали сирень.
Пламенно взвивается воздушное бесплодие,
Стелются томления возжаждавших сирен.
Пиршество за пиршеством! Оргия за оргией!
Томные танцовщицы сменяют Лорелей!
После будем умными, насытившись восторгами,
Будем озадачивать трухлявых королей.
<1915>
Неужели проиграна жизнеценная ставка?
Нерасцветший порыв навсегда похоронен?
Повстречалися мы на эсеровской явке:
Я случайно замедлил, объезжая районы.
Я – партийный оратор. Вы – моя оппонентка.
Деловая дискуссия замерла увертюрно.
Мы, конечно, товарищи. Но бывали моменты…
Но бывали моменты ожиданий лазурных.
Вам казались героями все комитетчики;
За стальными партийцами Вы хотели угнаться…
Уставали над шрифтом полудетские плечики,
Вы кидали на улицы грозоклич прокламаций.
Невиданий три года. Судьбосмеха зломессы.
Вы – сестра милосердия в отвоеванном Львове;
Я – забытый премьер в нашумевшем процессе;
Я – пожизненный данник Сибири суровой.
Вы усердно хлопочете в санитарной каретке:
Перевяжете раны, приготовите корпию…
Наша юная песня не была трафареткой:
Лировальсы глушились лейтмотивами скорби.
В плоскопресном Иркутске я картавлю о Бисмарке,
У банкирской конторки заскучав оманжеченно;
Поредели в речах вихрекрылые искорки.
Я какой-то негибкий. Я совсем обесцвеченный.
Ах, как это негаданно! Вы – сестра милосердия!
Вы – бунтарским инстинктом распевавшая гимны.
Душу мне убаюкали, словно музыка Верди,
Ваши милые письма пугливой интимностью.
Вы уехали слушать смертозов пулеметов.
В утомленных траншеях Вы дрожите промозгло.
Кровоболь подбирается неспешащими взлетами,
Вырывая у раненых помертвевшие возгласы.
Я настроен печально. Я молюсь на иконы,
Потому что боюсь: как-то Вы на позициях?
Я прикован к Иркутску статьями закона…
Неужель нам не встретиться? Неужель не проститься?
Вспоминается ласково, вспоминается солнечно:
Я ходульничал глупо, несмешно привередничал.
Помнишь пряные споры? Помнишь, славная Сонечка,
Гектографские пятна на красивом передничке?
<1915>
Известный переводчик, стиховед и поэт Георгий Аркадьевич Шенгели не примыкал к футуристическим группам и не печатался в их альманахах. Однако некоторое воздействие И. Северянина (и, возможно, В. Шершеневича) отразилось в ранних произведениях Шенгели. Это касается прежде всего первых трех сборников его «поэз» – «Розы с кладбища» (Керчь, 1914), «Зеркала потускневшие» и «Лебеди закатные» (оба – Пг., 1915).
В 1916–1917 годах Шенгели участвует в турне И. Северянина по югу России. На «поэзоконцертах» выступление метра предварялось докладом Шенгели «Поэт вселенчества», а завершалось чтением молодым поэтом своих стихов.
Однако главная линия творческого развития Шенгели лежала вне футуризма. Вскоре Шенгели переходит к «новоклассическому» направлению, или «пушкинизму» (поэтами этого направления он считает М. Волошина, О. Мандельштама, В. Ходасевича).
В 1922 году Шенгели приезжает в Москву из Харькова, где он учился в университете, и в 1925 году становится председателем Всероссийского союза поэтов. Он много печатается, преподает в Высшем литературно-художественном институте.
Возможно, в писательской судьбе Шенгели отрицательную роль сыграла его книга «Маяковский во весь рост» (М., 1927), оспаривающая многие достижения Маяковского в области русского стихосложения. Как бы то ни было, в 1930-е годы Шенгели удалось выпустить только два сборника своих стихов. Остальные книги – переводные.
Голубые квадраты стекол в черной массивной раме
придают воздушность далекой в золотом огне панораме.
Куполы грузных соборов улыбкою старой меди
прощаются с солнцем, и взоры говорят о чьей-то победе.
И разом, – как жемчуг синий, – электрических солнц миллионы
извивами огненных линий опоясали зданий бетоны.
Зеленые молньи трамвая, как расплавленные изумруды
вдоль проволок пляшут, бросая искр электрических груды.
Заливают всю ширь тротуаров толпы бескрайней фалангой,
и пляшут демоны кошмаров какой-то безумный фанданго.
Тысячи женщин бледных в этой блестящей клоаке
среди светов, ярких, победных, смотрят взором голодной собаки,
смотрят жалким взглядом паяца… Золото, кровь и железо…
И Город жутко смеяться начинает, как митральеза.
<1915>
В мягко вздрагивающем лифте
с зеркалами отшлифованными
мы неслись, дрожа в предчувствии,
на двенадцатый этаж,
нам в пролетах небо искрилось,
точно чаша из финифти
с инкрустированными лебедями,
яркий ткущими мираж.
Отрывались от солнца лебеди,
розовым золотом сверкающие лебеди,
плавно плыли в отуманенную
лаской сумеречной даль,
пели медленный тихий реквием
дню, багряно умирающему,
небо трепетно окутывая
в огнецветную вуаль.
Отражаясь в зеркальных плоскостях,
дали сделались тысячегранными,
нас окутала бесконечности
переливная парча,
мы неслись, томясь предчувствиями,
из закатных огней чеканными,
как в те дали аметистовые
два сверкающих луча.
<1915>
Василий Абгарович Катанян известен прежде всего как литературовед, автор фундаментального исследования – хроники жизни и творчества В. Маяковского, выдержавшей пять изданий: первое – «Маяковский: Литературная хроника» (М., 1945), последнее – «Маяковский: Хроника жизни и деятельности» (М., 1985). Однако начинал Катанян свою литературную деятельность как поэт. Он автор двух стихотворных книг – «Синим вечером» (совместно с В. Кара-Мурзой; Тифлис, 1918) и «Убийство на романтической почве» ([Тифлис], 1019). Участвовал он и в коллективном сборнике «Софии Георгиевне Мельниковой: Фантастический кабачок» (Тифлис, 1919), изданном группой «4Г». Позже, уже переехав из Тифлиса в Москву, Катанян входил в литературную группу «Леф».
Ведь трамваи несутся, ведь грохочут моторы,
Ведь стремится в влекущее обезумевший рок,
Почему ж в моей комнате все опущены сторы,
Почему все скрывается мой больной огонек.
Ведь порывистый город в электрический вечер
И в холодные ночи обнажает разврат,
И туманом прикрывши все проспектные встречи,
Он уводит влюбленных в заколдованный сад.
Потому в моей комнате все опущены сторы,
Потому все скрывается мой больной огонек,
Чтоб не слышно мне было, как грохочут моторы,
Как пьянеет грядущим обезумевший рок
Игорю Северянину
В цветах Июня, в краю олонца,
В мечтах созвездий, огнем дыша,
Сияя Солнцем, влюбляясь в Солнце
Блестела счастьем его душа
Порывно рвалась ловить мгновенье
Момент старалась в ландо запречь…
То остановка, то вдруг движенье…
Как захотелось огонь рассечь!
Как хохотала над беззаконцем
В цветах Июня, вином дыша
В влюбленных грезах, играя Солнцем
В мечтах созвездий его душа.
<1918>
В 1917–1919 годах Татьяна Вечорка (Татьяна Владимировна Толстая, урожденная Ефимова) была видной фигурой в литературной жизни Закавказья. В Тифлисе она основала «Литературное Дружество „Альфа-Лира“», была одним из сопредседателей местного «Цеха поэтов». В Баку сотрудничала в Закавказском Телеграфном агентстве вместе с А. Крученых, В. Хлебниковым, С. Городецким. Если первые поэтические сборники Татьяны Вечорки «Беспомощная нежность» и «Магнолии» (оба – Тифлис, 1918) отмечены влиянием А. Ахматовой, то в третьей книге – «Соблазн афиш» (Баку, 1919) – очевидна тяга автора к футуризму. Стихотворения Вечорки появляются в альманахе «Софии Георгиевне Мельниковой: Фантастический кабачок» (Тифлис, 1919), а также в выпущенных Крученых книгах «Замауль. I» (Баку, 1919) и «Мир и остальное» (Баку, 1920). Последний ее стихотворный сборник «Треть души» (под фамилией Т. Толстая) вышел в Москве в 1927 году. С конца 1920-х годов Т. Вечорка выступает как прозаик, автор беллетризованных биографий.
Замшей точеных ботинок
Занозив меха Гималайских медведей
Расплещет на диске пуфа
Власяницу дебютного платья.
Дегенератно-ломкими ногтями
Тревожа глазурь кулона
Отразит глицериновым словом
Наступление желтых гусар.
<1919>
В парчовом обруче
Краткого платья
Пройдет умная
Длинноносая крыса.
Смотрите!
Дымя лиловым фонтаном
Надушенных папирос,
Бегут за уважаемым хвостом
Чугунные фраки
Зализавшие лаком проборы.
Тяжелеют мешки под глазами
От голода:
Урвать из помадного рта
(Пещеры, где звучит эхо мозга) –
Жало поцелуйки.
<1919>
Барабанщик перебирает лапками лайки
Словно встревоженный заяц,
Флейта в припадке астмы
Пищит несуразно тонко.
Но скрипки легко сорвались
И понеслись быстрее качель.
Плюш занавески раздвоен.
В углу лилового куба
Мятный пряник
Вместо луны
Высыхает от жара
Зеленых свеч…
Апаш, с фуляром на горле
Любишь танцовщицу танго – El Oueso?..[250]
<1919>
«Золотухин – из второго поколения футуризма», – писал В. Каменский[251]. Место Георгия Ивановича Золотухина в русском футуризме определяется, прежде всего, тем, что он был меценатом (хотя и издал пять своих книг). После знакомства с Д. Бурлюком в 1915 году он стал материально поддерживать кубофутуристов (отец Золотухина был крупным землевладельцем). В организованном им издательстве «К.» вышли роман Каменского «Стенька Разин» (М., 1915; на обложке – 1916) и сборник «Четыре птицы» (М., 1916), в котором Золотухин-поэт соседствует с В. Хлебниковым, Д. Бурлюком и В. Каменским. Квартира Золотухина в Москве стала местом встреч футуристов. Однако к 1917 году он остался без средств. Последняя публикация Золотухина датирована 1924 годом.
Стихи стихийные взмету над блесками
Солнцеполей.
Магниты вийные льют перелесками
Сон соболей.
Зима зеркалится. Кибитка брошена
Креста дорог.
Инеет Индия. У брови брошь видна –
Кристаллов рог.
Иду идейною piano-поступью
Велений вне.
Турнира трубного Дианы тосты пью.
Олень огне.
Зима зеркалится, а кудри вспаханы
И шелестят.
Горячей горности – могучий шаг волны,
А челюсть – яд.
Взмету над блесками стихи стихийные
Солнцеполей.
Льют перелесками магниты вийные
Сон соболей.
<1916>
Лесбийская любовь лорнировала лиры
Ленивых ласк,
Плыли пальмы, плетя пирамидам Пальмиры
Поклоны Пасх.
Ноги невесты-невольницы Нила –
Ныли на ней.
Полымя пламенных пен полонило
Плечи полей.
Струили сиропы-свирели столицы,
Стонали сосцы.
Под платьем перьев полуночной птицы
Пьянели песцы.
Скоро своры солнц сожгут сильфиду
Солью сомнений.
Пылит под полом пурга панихиды
Палевых пений,
Укусы уса – узлы у трона
Уснувших уст.
Цитра цитирует цирк Цицерона –
Червонностью чувств.
Я – златоуст.
<1916>
Писки.
Человеческих туш близки.
Следят за мной глаза гиен
Из скважин
И щелей,
Ждут, когда я буду убиен,
Загажен
Слизью ущелий…
Повседневное,
Хлевное
Орет на перекрестках
Ртом миллионности,
Лживых блестках
Распространяя сонности.
Под сенью серенького правила
Коронованной неприличности,
Все же мысль расправила
Крылья личности.
Поет душа гения,
Зажигая искры на болоте,
О соединении
Святой крови и святой плоти
Завывайте гробокопатели среди бездорожья…
Ставьте, пахнущую язвами помеху,
Мистическим слезам и смеху.
Я знаю дорогу Божью.
<1916>
Сегодня любовь мою
На крестах-устах вешали
И болталась на перекладинах площадей
Она,
В глазных впадинах людей
От звена до звена
Пробегая.
Душа нагая пламенными языками
Лизала звезды – леденцы небесные,
В неба зало вошли с желтыми клыками
Мертвецы и пролились отвесные
Дожди конца.
– Не жди, не жди гонца!
Бескровного моления утешители
Священничали,
То ровного умаления небожители
Мошенничали.
Двери доверий к паперти
Заперты и повешена радуга
Туша
И рада как грешная
Душа.
На колокольне пробило двенадцать..
Не сорваться ль с виселицы и раздольней
Повеселиться?
Или повисеть в коленкоре черном,
Быть рыбой, попавшей в сеть
В разговоре-горе вздорном?
Как лучше жить: быть минутным,
Облака из лучей шить или смутно мутным
Потоком течь под оком человечьих свеч?
Кто скажет?
А тоска жжет
И все чаще, чаще пояски поисков
В гуще чащи теряются;
Лишь думы последними, шалыми
Жалами колоть ухитряются…
Что будет? Смерть ли разбудит
Небытием
Или вина загадочного вина лихорадочного
Еще попьем??
<1922>
Сергей Дмитриевич Спасский принадлежал к младшему поколению русских футуристов. В 1917 году начинающий поэт выпустил первую книгу стихов «Как снег» (М., 1917). В предисловии к ней К. Большаков, в то время один из виднейших авторитетов футуризма, дал весьма лестную оценку опытам Спасского: «Стихи выше и значительно выше среднего уровня положенного для начинающих Немногое но есть в них и свое а то не свое не списано а по юношески по своему перепето А главное они юны по настоящему юны страшно юны И это уже достоинство Это то что стоит нашей рекомендации что стоит быть прочтенным»[252] (пунктуация в предисловии Большакова, как и в стихотворениях Спасского, отсутствует). Однако футуристом Спасский был недолго. Непродолжительное время он примыкал к группе экспрессионистов. В дальнейшем издал несколько стихотворных и прозаических книг. Им также написана книга воспоминаний «Маяковский и его спутники» (Л., 1940).
Может не тобой а мартом выкинут
Этот крик расплескавшийся в слепые лужи
И деревья хрупко и робко никнут
Оттого что кусок неба стал им трепетно нужен
Оттого что солнце разрезанное трубами
Как огромное плоское сердце бьется
Будто кто-то вздрогнул и сказал вдруг Аминь
На площади похожей на дно колодца
Не знаю
Я простой и глупый
И разве ник
Когда-нибудь перед веснами танцевавшими прежде
А сейчас я хочу чтоб какой-то праздник
Прошелся по городу в кричащей одежде
И я должен знать в этот первый год теперь
Когда в улицы капли неба влиты
Кто мою душу разбрызгал в оттепель
Март или ты
<1917>
В. Маяковскому
По гаснущим окнам пройтись и надо ли
Улыбками в вечер шептать если
Не так как прежде закаты попадали
В разрезы улиц и фонари развесили
Если каждый бульвар о новом вспыхнет
Шелестом листьев где распластана грусть
И вчера были звезды
А сегодня их нет
И по клавишам плит не сыграть наизусть
А диски трамваев как будто монеты
Которыми платишь за душу мне
И это кричишь и тоскуешь во мне ты
В расплесканном взглядами дрожащем огне
И вечно со мной
На дачах ли в поле ли
И в глыбах гор небоскребов уступ
Оттого что кружева копоти пролили
В сердце сирены фабричных труб
Мне имя твое как женщины имя
И разве уйти с булыжных дорог
И только шептать фонарями твоими
На плачущих улицах плачущих строк
<1917>
В. Б.
Как будто вздрогнув ночь к недвижным в небо трубам
Тяжелый вздох шагов неслышно пронесла
И взмахами ресниц о нет не буду грубым
И взмах ресниц как будто взмах весла
И дням не разомкнуть скрестившиеся руки
Проспектов стиснувших прибой ревущих мук
Когда бровей так ломки полукруги
Для пальцев гладящих и изнемогших вдруг
А сердце вскрикнуло
Оденьте же оденьте
Мне в платьице улыбок каждый взлет
И будто в кинемо тоска по длинной ленте
Бегущих дней гримасы разольет
И лишь теперь О нет не буду грубым
И эта ночь так хрупко принесла
Скользящий вздох шагов к недвижным трубам
И взмах ресниц как будто взмах весла
<1917>
В сердце положишь слова ты
Грусть возьми и распой сам
И небу не снять заката
Схватившего город поясом
Не любишь
И ни слова
И хрупко
Шаг на плитах в последний раз твой
Даже рот телефонной трубки
Не зажать целующим Здравствуй
И молчат вечера
Ведь не о чем
Вставить в крыши куски созвездий
Ведь фонарям как певчим
Не вспыхнуть что где-то есть ты
И ленивых дней вороша ком
Как забыть
Улыбнулась и нет
Милая Шаг за шагом
Душа шурша погрустит тебе вслед
<1917>
С любовью друзьям поэтам
Д. Бурлюку В. Каменскому В. Маяковскому
Как неуклюжая шкатулка
Тугой работы кустаря
Тьму размываешь переулка
Ручьем лучей из фонаря
И только набухают флаги
Растрепанные вечеров
Мы здесь уверенные маги
Грохочем кандалами слов
И каждый – золотая чаша
И каждый – напряженный лук
И сердце ткет стальную пряжу
Всегда недремлющий паук
Вплотную душ ладьи причальте
Острей врезайте якоря
Пока трепещут на асфальте
Ручьи лучей из фонаря
<1918>
Плыть в зеркалах, склонить в стеклянный пруд,
Как будто чашечки из шелка сшитых лилий.
И вот глаза. И вот, грустя, умрут.
Сквозь кружево ресниц грустили и любили.
Старинных мастеров нарисовал овал
Под топот сердца, как копыта конниц –
Портьеры вечеров. И вечер целовал
Тебя, всегда чужой, но милый незнакомец.
И только ты И будто бы родник,
И будто день, когда идет на убыль.
И в зеркалах я вздрогну и на миг
Кладу на кубок губ накрашенные губы.
Как Д. Бурлюк и В. Маяковский, Дмитрий Васильевич Петровский учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Как и они, только позже, за участие в публичных чтениях и диспутах он из училища был исключен. Петровский не нашел определенного места в футуристическом движении. Большую роль в его поэтическом развитии сыграло знакомство в 1916 году с В. Хлебниковым, о котором впоследствии он написал книгу воспоминаний[253]. В том же 1916 году Петровский ушел на фронт и к литературной деятельности смог вернуться только спустя несколько лет. Первая книга – «Пустынная осень» ([Саратов], 1920). В дальнейшем принимал участие в литературных группах «Леф» и «Перевал», выпустил несколько книг поэзии и прозы.
Музыка
(Моей матери)
Не свет, не свет
На плече сестры,
В ларце обет
Сердец горит
И Ангел стезе
возобновляет след.
И по скатерти смерти
Скатилось зерно –
То скорбь матерей
На гробике дитяти…
– Идет одна и плачет в пути,
На руках у нее временемертвый сын…
(песня Матерей):
– Мы идем всегда,
Мы поем всегда,
Вайей все пути овевая Ея.
И ветер шумит,
Слышна песня ив
И слышна ей отсель-досель…
– Не свет, не свет
У детских плечей:
Стоит ларец,
Сомкнув веки, спит мальчик…
– Не свет, не свет
Белизне лица –
То скорбь матерей
То печаль отца!..
Март 1916 г.
Москва
Матюшину
В этой избе нет не смерклося.
Елки ветки – (еще азбука – всякий знает) – висят.
Дай Бог всем Дид Ладно счастья:
Яйму Я ему иор! –
Шум шум Шур бревен.
Окрест лег сойрей ветрами; –
Оддайся шурма рес –
Койла, Койма, Холлига, ре!
Дам-муух, Дам-муух…
и долу
и дому – Идолу моему –
Ла!
26 октября 1916 г.
Петроград, Песочная
Гуси кричат, гуси кричат,
Тише: – Сейчас упадут,
Сейчас упадут, – сейчас прилетят, –
Слезы в корыто слепых галчат.
Щелкают хлестко бичи;
Хлопают, лопаясь, дали;
На солнце когда налетали они, –
Мы ничего не видали.
За пыли столбом и хвостами их стад
Идут и кричат пастухи; –
На восток и на запад
Сам Бог разодрал
Окошко в свой рост руки…
Вот тишина поет волчатам –
Бога молил ли снег молчать
Или старик своим внучатам
Боялся разум завещать,
Но только гуси и галчата…
Но только хлопают бичи
И лишь рассветом ночь разжата
И нависают дни-мечи…
Январь 1918 г.
Ново-Белица
Елене Гуро
Вечера:
Это те же самые,
Это те же, те же, те ж,
Идут овцы с бубенцами:
Их пушок, пушок, пушок
На утро срежь!..
Все вьется: их нельзя назвать
Ни словами, ни намеками;
О них можно плескать в ладоши,
Камушки перебрать, –
Никак не назовется…
Над висками пушок, над усками,
Над ушками лесок зашумел;
Загудели леса, – леснопни
«Лес спни»!..
Все блестит
Все в уме ль.
И умеют ли петь и летать (а шуметь) –
Головы ваши, ветки?…
Камень неумека…
Мир рассказан камешками – просыпан…
Сам бы босый ходил бы по полю и пасся… –
Сам Бог дал в ладонь мне счастье…
И кукушка перелетела со всей силы и села там.
И в лозах синели пушки;
У овечек, – у куцых ягняток
молоком задрожали хвостки;
А сосцы их матерей полны,
Сегодня удой будет славный! –
Хлеб пшеничный с медом ешь
От пашни нашей – с молоком; –
От молока моей матери – я, –
ягненок, – голос позаимствовал…
Ушки, пушинки, пушочки;
Лучинки усов и бровей рыльце
– (в глазах поселки) –
И хвостик куцый
идущего вечера…
И душа в нем чуть жива,
Как у всякого маленького животного.
Глотай и чавкай траву и воздух;
Опочивай глушь задумчива – ты, – на пнях!..
На кустах свет звезд сел…
Следят светлячки по дорожкам своим
Вот их пригоршня.
Пахнут березы
И мох, и дымок,
И слезы березы и сок…
Густая роса: у меня подошвы подмокли,
– (лучше ходить босиком)!
И цветок.
И звездок воздушные вербы –
Нанизывают бубенцы: барашки идут, гремя ими.
И в рубашечке вышитой кто-то идет – (шествует).
– И в ресницах Бог (такой темный, темный, темный)!..
И блеянье в вечера очи уткнется –
В грудь матери своей
И слушает, как сердце бьется…
– Ночь там.
Беленький, в рожках, смеется овченок месячек, –
Дрожит на дымке весь…
Лесченок шатается здесь.
Весь воздух в треугольничках;
Лес очень – О – очень – шумит (в уме ль он)?)..
Все несется высоким и недостижимым и сладко – Ах!
Ежик спит, улегся на брюшке, как камушек… –
К иглышкам притронься – побежит…
Слушаю шепот песка; «пески гаснут: – до завтра, до завтра».
Скрозь пальцы сыпучесть хвои.
И сплю здесь 12 часов,
Сплющась как камушек;
Счастлив: Уткнулся, унюхался, – счастлив и спи!
Я с вами. Я здесь. Все бывает: –
Молодость ягняток в вечера те
И все, – что пишу здесь, – правда.
Вечера это –
Те же самые,
Это те же, те же, те ж;
Идут овцы небесами,
А ты ногу в небо свесь!..
30 мая 1918
Москва. Сивцев Вражек
Зажглась вязанка, кинутая небо за
И дым рассказа выхвачен и стелется…
От хвой далеко, как и песня, тень…
– Как пахнет хорошо – смолой – закат,
Когда утушит ночь и скрип обоза
И собачий лай…
Мои шаги за горизонт спешат, –
Там, где черта небес едва заметна;
А зубы вырезаны в звездном воздухе:
Смеются тихим смехом черта…
– Мне не хватает силы довершить:
– Взять северный казан
И опрокинуть в небо юга…
И, – где цыганский свист и топот, – там
Заметно: – небо подняло оглобли духа
И неба синь;
И ночь жует лишь малую краюху…
– (Страшен рот светил!)…
Мне не хватает рук довесть их, –
Эти дни,
И там их пламенем развесить
Протянутые вкось и вкривь на звезды – ветви…
. . . . . . . . . .
– Висит на телеграфе лапоть:
– Наверно, письма так мои идут досель…
И кто-нибудь свое письмо здесь встретит,
И будет плакать сам, скакать и петь от радости…
. . . . . . . . . .
Клонится к вечеру день; –
Клонится вечер родней;
Мы грустим по умершим дням,
И клонится солнце времян…
В безгранном стакане света песок
Пересыпает котел небес:
В таком-то меридиане столько-то света часов,
И столько-то в склянке дней числ!..
Июнь 1918 года
Москва, Садовая
А на напев, на напев положите
Гнедова Василиска.
У него ничего и нет, –
За пазухой лоскот лисий…
То сердце, сердце, сердце,
Смеюсь я: – эх, сердце бьется!
Что люди?..
Взгляну еще раз, –
Сердечно взгляну в средмирье:
И мир еще стал приземистей,
И мир, в расширении сердца,
Упал, присмирел – отступился,
Как Савл, когда Свет на пути заступил Галилейский
И голос: «Сей Сын Мой» без сил…
Июнь 1918 г.
Москва, Б<ольшая> Садовая
– На серебристые смотрю покровы трав в росе –
Как солнце маленькое крадется,
Под углом в девяносто градусов,
В утренней золотой своей радости, –
В утренней бодрости, младости…
– Ядрен и луг рос и сад рос; –
Девства зачатья мудрость
Слетает, спускается в синесть, –
В чреве качает сына;
А сын ее в зайчики пятен играет, –
Бегает в ветвях, как белка,
В травку укутанный кубарь.
И губы глазам отвечают:
– Я в поцелуе том умер… –
И поняв всю сладкую слабость их, –
Когда пробуждаются сумерки, –
Чтобы скатать великана большого дня
– (Слышного в осени за версту
В чуткую пастушью бересту, –
Коров на траву трубя:
Тру-тру-тру, тру-я, – тру-я!)
Я отвечаю утру:
скоро проснусь и я!..
29 августа 1920 г.
Красная Поляна
Владимир Робертович Гольцшмидт – фигура весьма одиозная даже среди футуристов. Он осуществил их идеи «на практике», был «футуристом жизни»: поражал публику экстравагантными номерами, демонстрировал свою физическую силу, ломал доски о собственную голову, соорудил самому себе гипсовый памятник в Москве, всячески пропагандировал здоровый и энергичный образ жизни. В 1917 году он вместе с В. Каменским организовал в Москве «Кафе поэтов». С. Спасский вспоминал о выступлении Гольцшмидта в этом кафе: «Проповедник выходил в яркой шелковой рубахе с глубоким декольте. Шея его действительно была крепкой. Да и весь он выглядел могуче. <…> Долой условности, ближе к природе, загорайте на солнце, освободитесь от воротничков! <…> Тут же на лекции демонстрировал он дыхание, позволявшее сохранять тепло. Совсем ни к селу ни к городу читал стихи, преимущественно Каменского. Впрочем, и одно свое, воспевающее его собственные качества.
Но главный, центральный номер преподносился в конце. Г<ольцшмидт> брал деревянную доску. Публика призывалась к молчанию. Г<ольцшмидт> громко и долго дышал. И вдруг хлопал себя доскою о темя. Все вскрикивали. Доска раскалывалась на две. Аплодисменты. Г<ольцшмидт> стоял гордо. Во всеуслышанье сообщал свой адрес. Желающих поздороветь просил обращаться к нему»[254].
В 1918 году Гольцшмидт уехал на Дальний Восток, где выпустил сборник «Послания Владимира жизни С ПУТИ К ИСТИНЕ» (Камчатка, Петропавловск, 1919). «Самоутверждаясь» в показательно футуристическом духе, он отвергал уже и прежних соратников: «Что мне поэты Маяковский / Давид Бурлюк Каменский с Камы…» («Мой Гимн»).
Мое Миропонимание.
Довольно славить хилых гимны
И песни улицы больной
С солнцелучом должны идти мы
Под мудротканной пеленой.
С восходом солнца утровстально
Спешите в росные луга
Умыться радостью кристально
И примирить с собой врага.
Тоски людей совсем не знаю
И знать тоски я не хочу
Я утро радостно встречаю
Живу по новому лучу.
Что ваша критика скуленье
Ведь я не общества магнат
Кругом весь мир мое именье
Я мудровольностью богат.
Гранитен я чеканен жизнью
Крещен и солнцем я лучен
И посвящен в миры иные
И каждый мир в меня влюблен.
И вот друзья кому так ценно
Познать иным себя сейчас
Я заявляю всем вселенно
Ваш мир зависит лишь от вас.
Ни философия ни книги
Покоя в жизни не дадут
Пора-же сбросить всем вериги
Мещанских жалких пут.
Лишь ветер вольный волны моря
Стихию сердца создадут
И обыденьщину общественного горя
На лаву солнца перельют.
И мой призыв – призыв спокойный
Я не бунтарь, я не зову
Лишь песни радости раздольной
Я предлагаю как канву.
И пусть в руках в руках эстета
Зальются яркие шелка
И будет жизнь бриллиантами воспета
И радость врежется в века.
И будет новая новиться
Из новых новей новизна
Кругом все яркое весниться
И развесенится весна.
<1919>
Свой памятник протест условностям мещанства
Себе гранитный ставлю монумент,
Я славлю вольность смелого скитантства
Не нужен мне признанья документ.
Не буду ждать когда сгнию в могиле
И дети славу будут воспевать,
Ваш тон держать в хорошем стиле
Лишь мертвецов на пьядестал сажать.
Но я мудрец иной покладки
Лишь все живое признаю,
Не жду от общества закладки
При жизни памятник кую.
Стоит он миг, живет веками
Мне все равно, не в этом цель
Сегодня радости о камень
Я разбиваю в карусель.
Когда нибудь, признаете вы также
Что надо славить жизнь в цвету
Ну а пока, глумитеся над Раджей
Вковавшим в век живую красоту.
<1919>
«Гениальным поэтом» назвала Тихона Васильевича Чурилина М. Цветаева[255].
Прямые контакты Чурилина с футуристическим движением очевидны: первую книгу его стихов иллюстрировала Н. Гончарова; вторая поэтическая книга и повесть «Конец Кикапу» (М., 1918) вышли в футуристическом издании «Лирень»; он печатался вместе с футуристами в альманахах «Московские мастера» (М., 1916) и «Весенний салон поэтов» (М., 1918); в конце концов, очевидны футуристические свойства поэзии Чурилина (особенно во второй книге), объясняющиеся, помимо прочего, влиянием В. Хлебникова. Однако, в отличие от участников определенных футуристических групп, Чурилин никак не склонен был «стоять на глыбе слова „мы“»[256]; его место в футуризме отдельное и особое.
Чурилин дебютировал в литературе в 1908 году, но первую книгу – «Весна после смерти» – смог выпустить лишь в 1915-ом, после двух лет, проведенных в психиатрической лечебнице. В предисловии к книге автор писал: «Храня целость своей книги – не собрания стихов, а книги – я должен был снять посвящения живым: – моим друзьям, моим учителям в поэзии и знакомым моим. Да и кого может иметь из таковых очнувшийся – воскресший! – весной после смерти, возвратившийся вновь нежданно, негаданно, (нежеланно)?»[257] Книга была замечена критикой. Н. Гумилев писал о Чурилине: «Литературно он связан с Андреем Белым и – отдаленнее с кубофутуристами. Ему часто удается повернуть стихи так, что обыкновенные, даже истертые слова приобретают характер какой-то первоначальной дикости и новизны. Тема его – это человек, вплотную подошедший к сумасшествию, иногда даже сумасшедший. Но в то время, как настоящие сумасшедшие бессвязно описывают птичек и цветочки, в его стихах есть строгая логика безумия и подлинно бредовые образы»[258]. Мнение другого критика: «Кликушество, затаенный и явный страх – от страха бьющиеся друг о друга слова, а меж них, мертвый, пугающий, лик поэта. Т. Чурилин в „Весне после смерти“ заразил свои слова каким-то безумием, в котором он заставляет их биться, даже и в период расцветшей, и расцветающей „Весны“»[259].
«Вторая книга стихов» (М., 1918) более экспериментальна и футуристична по техническим приемам и отношению к языку.
Вышедшая много лет спустя третья книга – «Стихи Тихона Чурилина» (М., 1940) – далека от футуризма.
(Из повести: Последнее посещение)
О нежном лице
Ея,
О камне в кольце
Ея,
О низком крыльце
Ея,
Песня моя.
О пепле волос твоих,
Об инее роз твоих,
О капельках слез твоих
Мой стих.
Желто лицо
Мое.
Без камня кольцо
Мое.
Пустынно крыльцо
Мое.
Но вдвоем,
Ты и я,
Товий и Лейя.
Наша песня печальна, как родина наша.
Наша чаша полна и отравлена чаша.
Прикоснемся устами,
И сожжем в ней уста мы,
Ты и я,
Товий – Лейя.
Но печальна не песня, а радость в глазах.
Но светлеет не радость – то снег в волосах.
Но пестреет не луг наш – могила в цветах
Лицо ея.
Кольцо ея.
Крыльцо ея.
Счастлив я.
1912
Нет масла в лампе – тушить огонь.
Сейчас подхватит нас черный конь…
Мрачнее пламя – и чадный дух…
Дыханьем душным тушу я вдруг.
Ах, конь нас черный куда-то мчит…
Копытом в сердце стучит, стучит!
1912
Да и шум, да и пляски печальные там.
Но покой по теням там, по хвои цветам,
Какой!
И на лицах и черных старух и девиц молодых,
Седых,
Тени, тени покоя,
Положила зеленая хвоя.
Смерть? Да, да, да – долго, в долг,
Бог дает жизни муки.
Только вдруг – и холодные руки,
Только вдруг – и колеблются силы,
И, милый,
Покой, о какой!
1913
Слабый свет – и колокола гул.
Грустный звон – и вновь громадный гул.
– Воскресенье.
Неудавшееся бденье,
Неудавшийся разгул, –
Крови злой и шумный гул.
Я – как страшный царь Саул,
– Привиденье…
Сухарева башня – как пряник…
И я, как погибший Титаник,
Иду на дно.
Пора, давно… – и легко.
Кикапу! Рококо…
1913
В форточку, в форточку,
Покажи свою мордочку.
Нет – надень прежде кофточку…
Или, нет, брось в форточку марочку…
Нет, карточку –
Где в кофточке, ты у форточки, как на жердочке.
Карточку!
Нету марочки?
Сел на корточки.
Нету мордочки. Пусто в форточке.
Только попугайчик на жердочке
Прыг, прыг. Сиг, сиг.
Ах, эта рубашка тяжелее вериг
Прежних моих!
1913
Пламя лампы ласковой потухает: полночь.
В каске, в маске, с плясками подступает полночь.
Тихо-тихо-тихонько шла бы полночь, полночь.
Прямо пряно-пьяною приступаешь, полночь.
Вьюгой – ффьюю ты! – вьюгою попеваешь, полночь.
Среброструнной домрою донимаешь, полночь.
Балалайкой, лайкою, лаешь, лаешь полночь.
– И ушла на кладбище – с пляской, в каске, полночь.
Утро. Струны добрые домры – где ты полночь?
Солнце светит, вечное, – где ты, где ты, полночь?
Мёты взмёт, метельные, – засыпают полночь.
О, могила милая, – где ты? где ты, полночь.
1913
Светлый свет
Ярко брызнул на бледный
Мой портрет.
Вот теперь я, поэт,
– Победный!
Краски гордо горят.
Маски мертво парят
Вокруг, в темном пару́.
Я, как царь на пиру –
Желтый, синий, красный – как солнце!
Стук-стук в оконце:
Пора – угорите в пару́.
Хлоп – захлопнули ларь.
– Потух царь.
1913
Маленькая мёртвая каморка
Темная, как ад.
Смотрим оба зорко:
В кюветке – яд, туда наш взгляд.
Вот…
На черном радостном фоне – белый урод.
Это я…
– Жалит змея меня.
Это ты.
– Кряхтят в норе кроты.
Как странно… как странно ново.
– Слово:
Ну, всё, – готово.
Ах – угорели? Во тьме – нездорово.
<1915>
Мой дядя самых честных правил…
Степь, снег, свет
Дневной.
Весь в коре ледяной,
Едет в кибитке поэт
Больной,
Путь последний свершает.
Бледный, бледный,
Безумец наследный.
Кибитку качает…
Свищет, ищет песню свою –
Фффьюю…
Степь, свет, снег белеет.
В небе облак злой зреет
– Буран.
– Кучер пьян, Боже!
Тоже свищет, свищет песню свою:
Фффью, ффью.
– Мой отец богатый выкрест.
Страшный я сынок – антихрист!
– Поэт поет – пьян?
Веет, воет, бьет буран.
На конях, в буран, безумец, едешь ты к отцу,
К своему концу.
1913
Ефремов
Возле древней реки
Догорает ночной костер.
Вкруг поют, поют, поют мужики.
И растет странный хор:
– Подошел музыкант бродячий с мандолой.
Подошел горький пьяница голый.
Подошел мещанинишка кволый.
Из кафе – vis-a-vis[260] – перешел стройный сноб с виолой.
Запела виола. Затрещала сладко мандола.
Хор разлился вослед грустным вальсом: хей – холла…
Завертелись вокруг мещанинишка с пьяницей голым.
– Темп помчался, помчался, помчался.
Закачался
Пьяный пламень во древней реке.
Закачался
Огонечек со спичкой в дрожащей руке.
В вальсе, в вальсе огонь закачался.
Во реке, при руке – здесь и там, в фонарях вдалеке,
– Вдалеке.
1913
М<осква>
Урод, о урод!
Сказал – прошептал, прокричал мне народ.
Любила вчера.
– Краснея призналась Ра.
Ты нас убил!
– Прорыдали – кого я любил.
Идиот!
Изрек диагноз готтентот.
Ну так я –
– Я!
Я счастье народа.
Я горе народа.
Я – гений убитого рода,
Убитый, убитый!
Всмотрись ты –
В лице Урода
Мерцает, мерцает, Тот, вечный лик.
Мой клик.
– Кикапу!
На свою, на свою я повел бы тропу.
Не бойтесь, не бойтесь – любуйтесь мной
– Моя смерть за спиной.
1914
Побрили Кикапу – в последний раз.
Помыли Кикапу – в последний раз.
С кровавою водою таз
И волосы, его.
Куда-с?
Ведь Вы сестра?
Побудьте с ним хоть до утра.
А где же Ра?
Побудьте с ним хоть до утра
Вы, обе,
Пока он не в гробе.
Но их уж нет и стерли след прохожие у двери.
Да, да, да, да, – их нет, поэт, – Елены, Ра, и Мери.
Скривился Кикапу: в последний раз
Смеется Кикапу – в последний раз.
Возьмите же кровавый таз
– Ведь настежь обе двери.
1914
В палатах, в халатах, больные безумные.
Думают лбы –
– Гробы.
Душные души, бесструнные,
Бурумные.
Вот ночь.
Вскачь, вскочь, пошли прочь
К койкам-кроватям своим.
Мир им,
Братьям моим.
Спят.
Тихо струится яд,
В жилах их – кровь течет вспять,
От смерти, опять.
Снятся им черти, ад.
Ааааа!!..
– Ды беги, кликни, что ежали…
– Жарежали, жарежали, жарежали!!
Игумнова!..
Полоумнова!..
Пошел, посмотрел, побледнел,
Лоб ороснел:
– Весь пол покраснел.
В подушку-теплушку кладу игрушку – из мыла грушку.
Образ Нины святой…
Мамы портрет, дорогой…
Другой…
Ой –
Артюхин лежит – глаза все видят.
Ночью меня обидят.
Подойдет.
Тихо.
Ножик в живот воткнет.
Спи, Тихон.
Не хочу!
Не хочу – кричу палачу
– Искариот!
Ах – мама другая, рыгая, ругая, в белом халате, несет подушку.
Ногой мне в живот
– Вот!
1914
В чужом красном доме,
В пустом,
Лежу на кровати в поту и в истоме,
Вдвоем.
Привез извозчик девушку, легла со мной на одр.
Бодрила и шутила ты, а я совсем не бодр.
Пили вино
– Портвейн.
– Все холодно́.
Катятся реки: Дон, Висла, Рейн.
Портвейн разлился, тягучий и сладкий,
Липкий.
– Кошмар, кошмар гадкий.
Съесть бы рыбки,
Кваску…
Пьяна ты, пьяна и своими словами нагнала тоску.
Уснула – и платье свалилось со стула.
О – смерть мне на ухо шепнула,
Кивнула,
И свечку задула.
1914
Из Вязьмы
М<осква>
У гауптвахты,
Гау, гау, гау – уввв… – ах ты… –
Собака воет глухо, как из шахты.
– Враг ты!
Часовой молодой слушает вой.
Молодой –
Скоро ему домой.
К жене.
А по стене… а по стене… а по стене
Ползет, ползет, как тень ползет во сне,
– Враг.
Б – бабах
– Выстрел – веселый вылетел пламень.
Бах –
Ответ,
Глухой.
Ой –
Светы…
Гаснет, гаснет светлый мой пламень.
Сердце твердо, как камень.
Пламень мой… пламень…
Потух, темно.
Снег скрипит… коня провели – к мертвым
Ноо! но…
1914
Прощай, Ра!
– Солнцу.
Прощай, Ра!
– Рахили.
Потемнело крошка-оконце
– Щель в могиле.
Стемнело..
А солнце… о, солнце!.. а жизнь оживела
– В весеннем пуху.
Весна наверху.
Весна…
Я чую: немеет, немеет десная.
Прощайте, Надежда –
Надежде,
(как прежде)
Урод умирающий, нежный невежда,
У которого сгнила вся одежда.
1914
Бывшим друзьям
Средь ночи, во тьме, я плачу.
Руки в крови…
Волосы, платье – в ёлочных блёстках.
Я болен, я болен – я плачу.
Как много любви!
Как жёстко, холодно, в ёлочных блестках
Шее, телу…
Окно побледнело.
Свет, скажи им – ведь руки в крови –
– Я убил от любви.
Ах – гудок в мозг, в слух мне врезался.
Я пошутил – я обрезался.
<1915>
Первый грех против марта – мертвею.
О, маца мертвородная, страшно….
Светлый свет позабывчиво вею
Снова, снова, – на новые брашна.
Миртом март, помертвев, покрываю.
Милый мирт мой – ты лавр жестколистный.
Знает сердце: (скрывает) – срываю
Я последний аканф нелучистый.
<1916>
Монах да мох да холм да хомут.
Тому да в омут уто́мой,
Утонуть, – а то ну ото смут –
Уд о ́морь!
Тому тонуть в песке вблизке.
И с кем говорить? с рыбой?
Вино иное йнеить в виске –
А гол с голубой глыбой?
Обол лобовой, Бог с тобой,
– Волной вольну голубой!
1918
Золотое голодное волокло –
Холодость, младость: благовест, воск.
И вот, тово, – морок: волоком
Около выполз воз.
Заворачивай, старче черт!..
Короче, короче, коростовой: гроба!!
Черен
Воз, как кости там черные города.
А доро́ги, радо́гой родимец: гряяязны.
Алюдищщи! рогаты, грооозны.
А мы сами, кормилец, – тлим же за ны.
И заныло, заскрипело, запело: хорохоррррыы
И воз – и возец – и кости-города́: –
до горы – да гори!!!
Апрель 1918
Океан пьяный! трезвые вей сейчас.
Перезвон на тризные скирды, на кики, кикиморы мора.
Ора, народ, органный лад – гармоник гой исчах.
Вой и вой и ваи конца – о́ра, ора, ора!!!
Сахар!! – хор.
Хлеб!! – хор.
Свет!! – вой, вой,
И от дров гром гробный свой.
Саваны шейте, шеи готовь,
Топоты в тину вдавите.
– Это новь
Дети, вдовицы.
А птичьи тики да токи часов,
А сов по ночам лопот…
Готовьте, готовьте святой засов
Чтоб друга и другу не слопать.
Апрель 1918