В понятии «злой гений» я вижу contradictio in adjecto и в свидетели призову Пушкина, устами Моцарта определившего непорочность гения:

Он же гений,

Как ты да я, а гений и злодейство

Две вещи несовместные.

И действительно, истинный гений, тот, который имеет родиной «отчизну пламени и слова», не может быть злым, не может быть лживым в своей естественной боговдохновенности» (С. Булгаков «Русская трагедия», сборник «Тихие думы», Москва, 1918 г., с. 29).

Здесь особенно важно указание на честность и правдивость гения, на отсутствие в нем фальши, хлестаковщины и смердяковщины. Эту честность и правдивость гения, что относится к его метафизическим свойствам, не надо смешивать с тем особым чисто отрицательным свойством, которое бездарная русская критика, пошедшая от Белинского с Ко., именует «реализмом» и безмозглым образом противопоставляет «идеализму». Честность гения заключается вовсе не в дурацком копировании так наз. «действительности» и еще менее в проведении какой-нибудь «генеральной линии», заказанной «партией» или чем-нибудь в этом роде, но в не знающем никаких ограничений проведении своего творческого замысла до конца – и это вопреки крикам толпы или шипению любых партийных «беотийцев». Послушаем здесь самого Пушкина.

Поэт! Не дорожи любовию народной!

Восторженных похвал пройдет минутный шум,

Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,

Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Ты – царь. Живи один. Дорогою свободной

Иди куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Мы спросим: где тут социальный подход, «идеологическая надстройка над экономическим базисом» и, вообще, весь тот пошлый, осточертевший еще в XIX веке материалистический вздор, которым по сей день компартия заталмуживает головы?

Гений ни трусом, ни лжецом-Хлестаковым, ни просто жуликом Чичиковым или убийцей-отравителем вроде пушкинского Сальери быть не может – без немедленного самопротиворечия в отношении понятия гениальности (contradictio in adjecto) и, следовательно, ее полной утраты. И особенно трусость не свойственна гению, природе которого присуща комбативность, особенно в отстаивании «любимых дум» или своей чести. Кроме того, ум его комбативен по природе, ибо он «простор любя теснит», – по выражению все того же Пушкина. Комплекс героя, гения и святого – един и от Одного и Того же Духа. Проявляется же он у разных «избранников небес» по-разному. Личность единственна.

Однако Пушкин имел свой stimulus carnis, своего «пакостника плоти», он был «обложен страстной плотию», которая была темной тенью его гения, подобно Мефистофелю «Фауста» Гёте и, несомненно, самого Гёте. Хотя последнего можно посчитать одним из самых счастливых и «удавшихся» людей в мире, одним из самых «везучих» во всех смыслах и по всем направлениям, но и этот проживший три поколения «счастливец» насчитывает во всей своей долгой жизни не более одной недели, дни которой нельзя было бы охарактеризовать следующими словами Фауста, несомненно автобиографическими:

Встаю я утром полн страданья

О том, что долгий день пройдет

И мне, я знаю наперед,

Не даст свершить ни одного желанья.

Мгновенье радости почую лишь душой, —

Вмиг жизни критика его мне разрушает

И образы лелеянные мной

Гримасою ужасной искажает.

Когда же ночь спускается и мне

В постель с тоской приходится ложиться,

Не знаю я покоя и во сне:

Ужасный сон мне будет сниться.

С Пушкиным дело обстояло гораздо хуже. В минуту отчаяния он изверг из своих уст всем известные слова, полные гнева и отчаяния:

«Черт меня дернул родиться в России с умом и талантом!»

И действительно, судьба всякого героя, гения и святого, словом, всякого «небес избранника» подобна судьбе Сына Человеческого и кончается неизменно Голгофой, особенно же, если он имел несчастье родиться в России, с ее исключительно мучительной историей. Отчаяние от сознания, овладевающего русским талантом, что он «русский», привело наконец двух русских людей – Чаадаева и Владимира Печерина к тому, что они до конца возненавидели свою разнесчастную и приносившую им одни только несчастья Родину – и выразили эту ненависть каждый в свойственной ему форме. Чаадаев – в знаменитом первом «Философическом письме», Владимир Печерин – в бегстве из России, в перемене религии (как известно, он стал католическим священником) и в ужасных двух поэмах – «Торжество смерти» и «Как сладостно отчизну ненавидеть»… «Мертвые Души» Гоголя и тройственный Козьма Прутков были также отзвуками отчаяния «быть русским». Однако Пушкин, Тютчев и Лев Толстой в двуединстве с Достоевским, каждый по-своему, пожалели эту бедную гигантскую Золушку – Россию, которой величина была равна ее страданиям… Гоголь никого не любил, никого не жалел и мог только эротически восхищаться гением Пушкина… и гениально оббирать его, отчего бедный Александр Сергеевич только кряхтел, но протестовать, по собственному сознанию, не решался.

Всего только раз из уст Тютчева вырвалась настоящая, полная пронзительной тоски «песня подобная стону», да вот разве еще в лучшие минуты горестно-мстительного Некрасова, как известно, очень любившего Тютчева и даже влюбленного в него, как и Лев Толстой… Оба по-настоящему пожалели ту, о которой более поздний Александр Блок сказал:

Тебя жалеть я не умею.

Ибо «Поле Куликово» – это не жалость к России… Скорее, ужас от сознания того, что влюбленным в нее Россия отмщает всемеро. А Блок России не любил, он был лишь влюблен в нее, что далеко не одно и то же, скорее даже вещи противоположные. Влюбленность всегда ведь проводит «недоступную черту». Стоит влюбиться – и общедоступная блудница делается недоступной… – только для одного – кто полюбил. Каково же было отношение Пушкина к России? Ибо и она его невообразимо мучила – и замучила вконец!

Отношение Пушкина к России было многообразным. Оно осложнялось тем, что ведь диалог Пушкина с Россией был часто мучительным и жестоко-покаянным диалогом с самим собой, ибо часто Пушкин и Россия совершенно совпадали. А то и так бывало, что Россия избирала себе в качестве «запекшихся кровью» пророческих уст, в качестве «Гамаюна, птицы вещей» самого создателя «Пиковой Дамы»… Этой участи почетного эшафота удостоились очень немногие. В последний раз удел этот пал на долю Александра Блока, – отчего порой и кажется, что в плане русской трагедии Блок есть «перевоплощение» Пушкина… Эта труднейшая тема заслуживает отдельного очерка. Обложенный, подобно России, своему «второму я» (alter ego), страстной плотью, Пушкин тем не менее был обречен участи святого, – «левитации», «восхищению» и «похищению»… Но с какой «тугою» это происходило… Для изображения подобного рода судьбы, предоставим слово Отцу Павлу Флоренскому в его гениальном «Не восхищение непщева».

Пушкина несомненно терзали Гарпии… Но как их понять, этих «златокудрых дев голубого эфира», внезапно превращающихся в страшных и смрадных хищных птиц? Ведь Гарпии – существа «психопомпические», подобные Орфею, с которым их связывает даже и языковая символика-синонимика… Есть сходство и с Гермесом трижды величайшим и, наконец, с самим богом Аполлоном, богом Пушкина, которому легко превратиться через простую добавку «йоты» из бога воскресителя и солнечного бога жизни, древнего именования вечного Логоса, – в бога губителя «Аполлиона»… и мы приходим к жуткой теме «Темного лика» Розанова. Тема Пушкина и России жутко осложняется, как и тема русского гения-пророка, подобно израильским пророкам и подобно пророку эллинов Сократу, распинаемому своим народом, притом не раскаявшимся – ибо, как известно, сведения о раскаянии афинян в отравлении Сократа – легковесная басня, рассчитанная на легковерных слезливо-сентиментальных людей. Люди хуже того, что они думают о себе, даже в минуту раскаяния. Впрочем, каются за них те, кого они распинают, те, кто не нуждается в раскаянии, те, страдания которых сопряжены с голгофским Крестом, и спасают тех, кто не заслуживает спасения, кто никогда не раскаивается и ни о каком прощении не просит. Россия никогда в голгофе Пушкина не раскаялась, а, наоборот, в лице Имп. Николая Павловича, Дантеса (они очень друг на друга похожи) и позднейших нигилистов, особенно Писарева (впрочем, уже Белинский и Добролюбов постарались достаточно) до нынешних марксо-коммунистов увековечила эту голгофу – иногда даже под видом прославления.

Но предоставим слово о. Павлу Флоренскому, сочетавшему дары точной науки и проникновенной глубинной метафизики с блестящим литературным выражением.

«Такой тайноведец тоже восхищается, но восхищается с тугою. Такой тоже парит, но ему это – как агония. Эфирный дар ему – помеха и вина мучений. Ни на земле, ни в небе не находит он пристанища, ибо снизу его тянет вверх, а сверху вожделеется тленное. Эфирного не хочет, а земное, из-за вмешательства эфирного, частью утекает незаметно, частью же горкнет и тухнет – ибо все горько и все смрадно перед нектаром и амвросией. Какая досада, если восхищение гостьей подойдет к обыденному столу! Тогда от тайноводственных гарпий, окрыленных дев голубого Эфира, отшатнешься, как от гнусных хищниц, рвущих из рук жертву «царице страстей» – утробе. Небесный дар иночества, – ибо что ж иное есть восхищение, как не способность стать иным миру? – этот дар покажется обладателю его зловонною птицею, выклевывающей у него изо рта жирный кусок».

Эта экзегеза отношений той части естества гения, которою он причастен «детям ничтожным мира», к его же собственному небесному дару и небесному естеству нам представляется чрезвычайно важной для понимания античного мифа о Гарпиях и Орфее и приводит нас к проблеме о генезисе ангелологии, а также демонологии, представляющей темную или вовсе, черную тень ангелологии.

Совершенно выродившаяся на Западе ангелологическая иконография и позже, к XVII веку, также и восточная (например, русская) ангелологическая иконография приучили нас к слащавому, бестрагическому, несерьезному и, следовательно, не прекрасному видению ангельских подлинников, вернее, к совершенному искажению этих подлинников до полной их неузнаваемости. И все это в угоду мелкой, бездумной или вовсе глупенькой слащавой чувственности, – наряду с такими же искажениями в области прочих ветвей церковного искусства, особенно музыки и гимнографии. Параллельно с этим идет и измельчание, и «облегчение» богословско-метафизической мысли, и ее затухание в бесплодных песках дешевого дуализма или в картонно-декоративных театральных садах, ничтожно и жалостно подделывающих идею рая и блаженства.

Ангел – это прежде всего существо огненное и сила, кроме того – ум. Умами и силами именует их откровенное богословие, скриптуральная письменность и гимнография. Слово же «ангел», весьма привившееся и уже неотменимое, может иметь значение сугубо светское и даже мало значащее для богословия, – в то время как термины « умы » и « силы » полны чисто духовного смысла, притом весьма серьезного и грозного. Этот серьезно-грозный характер и обличие, вернее, символика ангельского обличил особенно развиты и обильно явлены в Иоанновом «Откровении» – и способны только вызвать «трепет естества». Но таков и тот «шестикрылый серафим», о явлении которого с такой властной силой и пафосом истинно библейским повествует нам Пушкин в своем «Пророке», продолжением и завершением которого является «Пророк» Лермонтова. Пушкинский серафим прямо-таки ужасен. И все действия его палачески страшны.

И он к устам моим приник

И вырвал грешный мой язык

И празднословный и лукавый

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

Ангелоподобный Борей в древнеэллинской мифологии – сильный и холодный северный ветер, может быть даже снежная буря, – и ничего теплого и разнеживающего в этом образе нет, как нет ничего «красивого» в тех гарпиях (одного корня со словами Орфей и Арфа), с которыми идет у бореад спор за слепого вещуна, гомероподобного царя Финея.

И Борей, и Аполлон Гиперборейский, и сам бог Дионис – все это существа фракийского происхождения, связанного со скифско-славянским севером. И не все в эллинстве эллинского происхождения – в том числе и два таких важных для искусства бога, как Аполлон и Дионис.

Теперь нам отчасти становится понятной и тайна явления любимца муз и Аполлона – Пушкина на русской земле, судьбы которой связаны нерасторжимыми узами с эллинским гением. И это не только по причинам «эпигонства», хотя бы и гениального, и эллинской колонизации на юге России – Скифии. Сама Россия-Скифия-Фракия так много дали эллинскому гению, что здесь можно даже говорить о своеобразном духовном осмозе.

Но эллинский гений оказался крещеным, и притом безвозвратно. Такого рода процессы необратимы и невозвратимы – путей вспять здесь нет, – хотя бы и под таким важным предлогом, как возрождение погибшей или погибающей эллинской красоты. Протагонист этого направления, не раз имевшего место в истории, имп. Юлиан Отступник, оказался смешным, карикатурным и – увы! – бездарным псевдо-Дон-Кихотом, хотя его судьба и очень трагична. Но так бывает со всеми теми, кто пытается «противу рожна прати» и остановить течение истории.

Так и гений Пушкина, в котором так много эллинско-римских мрамора и бронзы, оказался крещеным безвозвратно. Отсюда его серьезность и трагизм, отсюда и его пламенная вера и покаянные мотивы, несмотря на все рецидивы греха. Но только христианам дана печальная привилегия со всею силою сознавать свой грех. В полной мере дан был этот спасительно горький дар и великому Пушкину. Вот почему без него не было бы Достоевского и процесс христианизации России был бы и остался бы незавершенным.

Великий праведник и великий артист? – Приходит страшный час смертный, или же его предвестники в виде того, что современная экзистенциальная философия в лице такой величины, как Карл Ясперс, именует предельными состояниями (Grenzsituationen), и тогда уже вполне выясняется, что великий праведник и великий артист – родные братья и что в них даже происходит то, что можно наименовать «обменом свойствами»: праведник являет себя великим гением, когда, например, учит о свойствах Св. Духа и Его стяжании, а художник, наоборот, Духом праведности становится ее иконографом. И не только иконографом, но и мучеником. Пошляки и чернь «смертельным свинцом растерзали сердце поэта» – и только за то, что он не их, не пошляк, не чернь, не из сонмища «вавилонской блудницы». А разбойники, движимые духом тьмы, изувечили великого святого.

Вещие взоры преп. Серафима и Пушкина рассмотрели ангельский и демонский миры. А Лермонтову, Гоголю и Достоевскому трудная и почетная доля договаривать то, что о потусторонних реальностях и символах увидали вещие взоры преп. Серафима и Пушкина. Ибо Дух у них был общий. И встреча их уже произошла и еще произойдет.

Загрузка...