Часть седьмая ПРОЗРЕНИЕ

1

Дожди в долине Юрегира, как и беды, начнутся — не кончатся. Моросит мелкий дождь, нудный, будто ноющая боль. Как зарядит, так и льет без передышки. Люди чувствуют себя подавленными, беспомощными, такая апатия находит, что хоть вешайся! Отвратительное чувство усталости, не знаешь, за что взяться. Это, наверное, и называют смертельной тоской…

С того дня, как зачастили дожди, Халиль лишился сна. Хлев, к которому он за долгие годы привык, теперь вызывал в нем отвращение. Халиль чувствовал, что порвались путы его собачьей преданности хозяину. Стены хлева казались ему холодными и мрачными. Он лежал в этой мертвящей тишине наедине со своими мыслями, не сводя глаз с потолочных балок. Дервиш с Сулейманом тихонько беседовали в дальнем углу. Халиль слышал, как они несколько раз упомянули его имя, затем наступило продолжительное молчание, потом они снова заговорили о нем. Они осуждали его. Это он знал. В свое время и он осуждал Сулеймана за его намерение спастись бегством. Смехотворными казались тогда Халилю мечты Сулеймана о мелочной торговле. Теперь он понимал, что тогдашний мечущийся, мечтающий Сулейман был как бы второе "я" нынешнего Сулеймана. Вспомнились Халилю и слова, которые сказал ему Хыдыр, сидя на камне у порога хлева. Хыдыр говорил, что в тот самый час, когда у Халиля созреет решение уйти, никакая сила его не удержит. "Настанет день, и терпение твое лопнет", — предсказывал Хыдыр.

Халиль понимал, что этот день уже наступил, но никак не мог решиться уйти из деревни, отказаться от всего, что его окружало много лет. И теперь, не зная, как ему поступить, он лежал, уставившись в потолок пустым, бессмысленным взглядом.

Дервиш подошел к окну.

— Дождь, кажется, перестал.

Шорох дождя за закрытыми ставнями прекратился. Но еще слышно было, как вода торопливо стекает по трубам, как где-то дребезжит лист железа и время от времени под порывами ветра недовольно гудят деревья.

— Открыть окно, Халиль?

Халиль повернулся к Дервишу.

— Открой.

Поток свежего воздуха, ворвавшись в окно, заглушил запахи хлева. Халиль смотрел в темноту. Ему казалось, будто в напоенном дождем воздухе дрожат еле слышные, почти беззвучные стенания, словно воздух таит какое-то предзнаменование, словно сейчас произойдет что-то неожиданное! Халиль медленно поднялся и сел, подобрав под себя ноги. Вдруг он вытянул шею и замер, как собака, принюхивающаяся к следу. Он сразу сообразил, он сразу все понял. Ее имя чуть не сорвалось у него с языка. Дервиш и Сулейман с удивлением смотрели на Халиля.

— Что с тобой, племянник? — спросил Сулейман.

Халиль ничего не ответил, схватил шинель, спрыгнул с нар и быстрыми шагами вышел из хлева. Он прошел двор, открыл калитку. Чуть поодаль виднелся чей-то силуэт.

— Эмине! — Он приблизился к ней, протянул руку, коснулся ее лица. Оно было мокрое. И волосы были мокрые. С них капельками стекала вода.

— Эмине! Ты с ума сошла, Эмине!

— Халиль! Уведи меня отсюда! Куда хочешь, только уведи. Я насовсем к тебе пришла, видишь? С узелком. Уведи меня или убей, Халиль!

— Вот безголовая! Горе мое! Куда я тебя уведу? Куда я возьму тебя с собой в эту зимнюю пору? Разве ты не знаешь, что мне самому негде голову приклонить — ведь я сплю в хлеву, вместе со скотиной! Куда же я уведу тебя, куда?

— Куда хочешь, Халиль, только уведи, — повторяла Эмине. Ее била дрожь, слышно было, как у нее стучат зубы. — Халиль, голубчик! Все обзывают меня шлюхой, смотрят как на продажную, торчат у моей двери, точно кобели. Стоит кому выпить, он тотчас к нашему дому идет, пристает ко мне. Все началось с того дня, как вернулся Омар. Терпения больше нет. Я не могу смотреть людям в глаза, из дому не выхожу.

Эмине схватила Халиля за руку. Руки у нее были холодные как лед.

— Ты моя единственная надежда, Халиль.

Халиль набросил на плечи Эмине шинель.

— Ты совсем замерзла, простынешь. Ладно, иди за мной, горе ты мое!

Увязая в грязи, Эмине пошла за Халилем. Она пошла бы за ним даже в ад. Не задумываясь, ни о чем не спрашивая… Она шла, крепко прижимая к себе узелок, ее знобило. Все происходило совсем не так, как она когда-то мечтала. Было холодно, Эмине ежилась. Разве думала она, что они с Халилем будут уходить, шлепая по грязи? Она представляла себе землю сухой и мягкой, а небо — усеянным звездами и непременно с луной. В ее мечтах луна, не старея и не уставая, всегда висела в одном и том же уголке неба. А сейчас Эмине приходилось идти, по щиколотку утопая в липкой, размытой глине.

Они дошли до калитки виноградника. С веток им на голову падали крупные капли.

— Слушай, Эмине, вымой-ка ноги.

Они остановились у колодца с ручным насосом, и Халиль принялся качать воду.

— А узелок куда положить?

— На край сруба. Только смотри, чтоб в воду не упал.

Эмине сделала все, как велел Халиль. Положила узелок на сруб, вымыла ноги и башмаки.

— Если надеть сейчас башмаки, — бормотала Эмине, — они сразу запачкаются.

Она стояла босая на камне и дрожала: холод пронизывал ее насквозь. Халиль взял со сруба узелок и подставил спину:

— Залезай, горе ты мое, залезай!

Взяв в руку башмаки, Эмине забралась Халилю на спину. Земля на винограднике была мягкой, и Халилю было приятно идти.

Дверь сторожки была прикрыта. Халиль пнул ее ногой, вошел, спустил Эмине со спины. Потом запер дверь на крючок, закрыл окна и зажег спичку. В углу лежала куча хвороста: виноградные лозы, ветки деревьев. Свет постепенно стал сползать со стен — спичка догорала. Халиль зажег еще одну и попросил Эмине ее подержать.

Потом быстро набросал посередине сторожки листья, тонкие ветки и зажег. Сразу стало светлее, а на душе — спокойнее. Халиль с Эмине, следя, чтобы огонь не погас, то и дело подкладывали сучья потолще.

— Чего стоишь? Переоденься!

Халиль расстелил шинель, сел с краю и повернулся к Эмине спиной. Слышно было, как она раздевается, а потом, как одевается.

Переодевшись, Эмине разложила на куче хвороста мокрую одежду и села рядом с Халилем. Как она похожа сейчас на снявшую фату невесту! Ее глаза, не любившие никого, кроме Халиля, затуманиваются. Скрестив руки на груди, она ждет. Оба замечают, что их дыхание учащается. В крови все ярче разгорается пламя, оно ищет выхода. Все их помыслы сейчас устремлены к одному: быть вместе, дать друг другу частичку себя, испытать пьянящее блаженство, а потом растянуться на земле в сладком изнеможении. В сторожке становится теплее. Взяв Эмине за плечи, Халиль хочет привлечь ее к себе. Как неподатлива Эмине, как тяжело ее тело, словно мертвое. Стыдливая улыбка, за которой она прячет свое желание, ее взгляд и скованность охладили Халиля. Он опустил руки и повернулся к Эмине спиной. Но теперь Эмине прильнула к нему. Она стала легкой-легкой, как птица, и удивительно гибкой. Мягкой, как пух. И податливой, предупреждавшей каждое его движение. Халиль обнял Эмине своими большими руками. В тот миг во всем мире остались только они, сторожка, шинель да колеблющееся пламя костра. Страсть не умещается в их сердцах, как не вмещаются в ягоде живительные соки и разрывают кожицу. Влажные полуоткрытые губы, горячее дыхание, запах табака… Долгие поцелуи… Эмине закрыла глаза, она вздыхает, стискивает зубы, прерывисто шепчет: "Халиль! Халиль! Халиль!" — будто зовет не того, кто рядом, а кого-то далекого.

Лоб Халиля покрыт капельками пота, поблескивающими в широких складках морщин. Эмине трепещет в объятиях Халиля, все крепче прижимается к нему.

И вдруг их тела становятся тяжелыми, будто налитыми свинцом. Страсть прорвалась сквозь дыхание, сквозь жилы и покинула разгоряченные тела. Все стало бессмысленным, пустым, скучным и пресным… Теперь у жизни нет ни прошлого, ни будущего. Куда девалась красота их тел, волшебство их одухотворенных лиц, души опустели, осталась жизнь, мало чем отличающаяся от скотской, Эмине, потная, с лоснящимся лицом, с бессильно раскинутыми руками и мутными глазами кажется Халилю отталкивающей.

Оба словно оцепенели. Им даже не приходит в голову прикрыть наготу, утратившую свою притягательность. Какое некрасивое у Эмине лицо, какая невыразительная улыбка, взгляд. Где их недавнее очарование? Поистине, красота — это нечто способное пробуждать чувства. А эту способность в Эмине убили. Любовь, страсть — все сейчас кажется Халилю ненужным. Эти чувства умерли в нем. Осталась просто Эмине. Без прежней живости, без страсти. Она тяжело дышит, у нее пересохло в горле. Смущенно поднимается с земли, словно стыдясь того, что было. Если бы Халиль вдруг ушел сейчас, она побежала бы за ним, как собака за хозяином. Влюбленная и преданная… А почему, собственно, преданная? Разве у нее один Халиль? А те, другие?.. Халиль представил себе их картузы, большие голые ноги, большие руки, представил себе, как они ложатся в постель, их взгляд, которым они окидывают женщину, представил себе, как… Разве не спала с ними Эмине? Разве не улыбалась им той же самой улыбкой? Разве не отдала им частичку себя? Так вот откуда эта притворная стыдливость!..

— Немедленно проваливай отсюда! — вдруг вырвалось у Халиля.

Эмине съежилась. Глаза Халиля гневно округлились. Разложенная на хворосте мокрая одежда вызывала брезгливость. Халиль схватил Эмине за руку и отшвырнул к двери. Шнурок, который Эмине в этот момент затягивала на шароварах, выпал из ее рук. Эмине запуталась в шароварах и упала у самой двери, безобразно растянувшись. Казалось, в ней сосредоточилось сейчас все, что может сделать женщину неприятной. Халиль швырнул ей в лицо ее узелок. Эмине лежала, скрючившись, поджав под себя ноги и прикрывая руками искривленное страдальческой гримасой лицо. Пинком ноги в бок Халиль заставил Эмине распрямиться. Но только она хотела привстать, как получила пощечину. Это вывело ее из оцепенения, и она стала постепенно избавляться от страха. Встряхнулась, взгляд снова стал осмысленным. Еще пощечина! Волосы закрыли половину лица. Эмине невольно повернулась к Халилю и взглянула ему в глаза. Теперь ее лицо было лицом человека, способного противостоять самой смерти и в то же время презирающего смерть, — гневное и вместе с тем прекрасное. Эмине задыхалась от гнева. Ее губы, повлажнев, заблестели, в глазах была решимость.

Халиль постоял немного, успокоился и подложил хворосту в костер. Пламя вновь взвилось вверх. Лицо Эмине, только что казавшееся Халилю безобразным, горело яростью, и Халиль в который уже раз понял, что не в силах отказаться от Эмине, что нет ему без нее жизни. Именно такой он любил Эмине. Вот с такими гневными, блестящими глазами. Он схватил ее за руку и потянул к себе.

Дождь забыл, совсем забыл, что должен идти. Он даже забыл, что скоро наступит утро. Прислонившись спиной к куче хвороста, Халиль сидел, держа Эмине в объятиях. Она еще ребенок. Истерзанная, измученная, не знавшая ни детства, ни ласки девочка, которую никогда не водили за руку гулять, которой никогда не покупали красных башмачков, — та маленькая Эмине тихонько плакала, но ни разу никому не пожаловалась и не сказала, что ей хочется, очень хочется разноцветных леденцов… Что за руки у Эмине, что за глаза, что за волосы! Все его мысли сейчас об Эмине. Только о ней… Скоро утро. В окне — небо, но до чего оно темное!.. В их доме на окнах будут занавески из цветного ситца. У порога — веник, во дворе — утка и селезень с зелено-желтыми крыльями… Нет, он сейчас может думать только об Эмине! Какая она чистая, неиспорченная, какая грустная, тихая! Как она мокла под дождем, дожидаясь его, а как любит! Трудно поверить, что, уйди она, ушла бы навсегда. Но она здесь, рядом. Она лежит, прижавшись к его волосатой, жесткой груди. Лежит, чувствуя его дыхание, в котором сама жизнь, молодость и сам Халиль — Халиль, порой внушающий другим такой же страх, какой внушает одиночество. Он и есть одиночество, потому что он все время без Эмине… Уже видно, какого цвета стены, торчащие из них гвозди, сухая ветка груши. Вот-вот наступит утро.

— Увел бы ты меня, Халиль, чтобы мне никогда не возвращаться домой!

Халиль курит, глядит на Эмине и улыбается так, словно больше не будет утра и ночь эта будет длиться вечно.

— Я наложу на себя руки, Халиль.

— Думаешь, это легко?

— А ты будешь горевать?

Халиль кивает.

— И плакать будешь?

Халиль снова кивает.

— Сильно будешь плакать?

— Сильно.

— Зато ты избавишься от меня, да?

Халиль опять кивает.

— Избавлю я тебя, Халиль, от всех твоих несчастий. Избавлю, увидишь!

Эмине приподнялась, поцеловала Халиля, потом укусила. Халиль легонько шлепнул ее по щеке.

— До сих пор, Халиль, ты бил меня, дай-ка теперь я разок тебя ударю.

— Ударь!

— Но ты меня побьешь.

— Не побью.

— А если побьешь?

— Ей-богу, не побью.

Пощечина. Звучная пощечина. Это Эмине ударила Халиля.

— Больно, Халиль?

У Эмине заныло сердце, заныло так, как ноет сердце матери. Она потерлась щекой о щеку Халиля, поцеловала его.

— Напрасно я ждала тебя, Халиль. Все ночи впустую прождала. Ты же обещал подать мне знак, засвистеть под окном песенку "Зелло". Взяла бы я тогда свой узелок, и мы ушли бы…

— То дело старое.

— Значит, прошло?

— Прошло.

— Но если я умру, ты будешь плакать. Правда, Халиль? Только не долго. Поплачешь неделю, другую, и забудешь. Может, даже уйдешь из этих мест, да? Непременно уйдешь, чтобы забыть меня.

Забрезжило утро. Эмине поднялась, надела успевшие подсохнуть башмаки, взяла под мышку узелок, и они вышли из сторожки.

Расстался Халиль с Эмине у ее дома, и сразу на душе у него стало тяжело. Почему-то казалось, что он никогда больше ее не увидит. Халиль долго смотрел на угол, за которым скрылась девушка. Смотрел и чувствовал, как болит сердце ее болью, ее страданиями. Только сейчас он понял, каким был жестоким с Эмине, каким слепым, не видел, что ее больше бьют, чем любят. Теперь Халилю стало казаться, что отвернись он на миг — и ее уведут. Она как волна, думал Халиль, которая, пенясь и шумя, ударяется о берег и, словно застыдившись, убегает назад. Ушла Эмине, исчезла, как ударившаяся о берег волна.

2

И кто это научил собак выть — вот так, задрав голову к небу? Грязная, намокшая под дождем и сбившаяся шерсть отдает гнилью. Лапы черны от грязи. Дождь все еще моросит. Ему нужно дотянуть до лета, потому он такой мелкий. Надоел он птицам, надоел курам. И людям. Упрямый, он идет лишь для самого себя, для собственного удовольствия. Идет беспрестанно. Тоненькими длинными ниточками.

В хлеву душно. Воздух тяжелый, спертый. Животные и люди, как всегда, мирно живут под одной крышей, ни разу не нарушив за долгие годы установившейся между ними дружбы. Только кое-кого уже нет. Нет Хыдыра и Али Османа. Умерли они. Нет Камбера. Он уехал. Продали несколько волов и мулов.

Халиль спит. Дервиш стоит у окна, латает свою вконец истрепанную полотняную куртку в белую и синюю полоску. В руках у него огромная ржавая игла с черной ниткой, а цвет заплаты не имеет ничего общего с цветом куртки. В ушах стоит привычный шум дождя. Если бы дождь вдруг прекратился, Дервиш наверняка бы почувствовал, что ему чего-то не хватает.

Сонные мухи сидят часами на одном месте, не заигрывают друг с другом, даже не жужжат. Они совсем обессилели. Время от времени слышится возня привязанных к яслям лошадей или мулов, стук копыт.

Но вот непривычно медленно отворяется дверь. Входит бледный, точно мертвец, Сулейман. Вслед за ним в дверях возникает голова Мухиттина и тут же исчезает.

— Где ты пропадал, Сулейман? — спрашивает Дервиш.

Сулейман с таинственным видом подносит палец к губам.

— Тс-с-с! — произносит он, показывая на Халиля.

Сулейман приближается, и Дервиш шепотом спрашивает:

— Говори же, что случилось?

— Тс-с-с!

— Что случилось, я тебя спрашиваю?

Сулейман опять смотрит на Халиля, а затем объявляет:

— Эмине повесилась…

— Что-о-о?!

— Повесилась.

— Когда?

— Нынче утром.

— Да ты что?

Они сочувственно смотрят на Халиля.

Халиль лежит с закрытыми глазами, но не спит, он так и не смог уснуть. Он слышит все, о чем они говорят.

— Повесилась… — повторяют они.

Щемящая боль разливается по груди Халиля, сжимает его сердце. Халиль чувствует, как немеют его руки и ноги, тело больше не повинуется ему. Глаза заволакиваются слезами, он плачет… Теперь он — брошенная в воду соломинка.

— Повесилась… — снова говорят они.

Какими бессмысленными и ненужными кажутся Халилю потолочные балки, паутина под ними, лошадиные хвосты. Вдруг расчирикались воробьи — да так, словно в мире никого, кроме них, больше нет. Да, все осталось прежним: и существа, населяющие землю, и деревья, и цветы. Но ведь повесилась Эмине, покинула землю еще одна человеческая душа! Мучительное чувство пустоты. Но это у Халиля, у одного Халиля. Где же успокоение, где то самое избавление, на которое он так надеялся? Привыкать к жизни без Эмине? Как? А почему листья на некоторых деревьях окрашиваются осенью в красный цвет? Вот и жестянка покрылась ржавчиной. Халиль долго размышляет об этом, как будто между самоубийством Эмине и ржавчиной есть какая-то связь.

— Как сказать об этом Халилю? — спрашивает кто-то.

Халиль ясно слышит эти слова, повторяет их про себя: "Как сказать об этом Халилю?" Вставать не хочется. Отяжелела голова. А каким твердым вдруг стал матрац! Халилю страшно пошевельнуться, страшно вздохнуть, страшно открыть глаза.

Дервиш и Сулейман тихонько вышли. Халиль прислушивается — нет, не слышно, чтобы Дервиш с Сулейманом о чем-нибудь говорили. Наконец, сделав над собой отчаянное усилие, Халиль приоткрывает глаза. Сам не зная для чего, он внимательно осматривает хлев. Пусто… С подоконника беззвучно сползла и упала на пол оставленная Дервишем куртка.

— Зачем ты это сделала, Эмине? — шепнули его губы. Он сейчас казался себе низким и омерзительным.

Может, пойти к ее дому и стоять там? Стоять часами? Нет, на это у него не хватит сил. Как он посмотрит в глаза Длинному Махмуду?

Вдруг на память ему пришла знахарка из Чалганлы. Крашенные хной волосы. Низко склонив голову, Эмине стоит и слушает, что говорит старуха.

Вспомнил Халиль и то, как оскорблял Эмине, как стегал ее кнутом… Зачем он бил ее, зачем измывался над ней? Не затем ли, чтобы она, словно ей было мало своего горя, одиночества и страданий в этом огромном мире, унесла с собой и его горести? В этом огромном мире… Сколько в этом мире живет разных насекомых! Больше всех Халиль любит божьих коровок. Потому что они совсем маленькие. На каждом шагу их подстерегает смерть. Они и под колесами гибнут, и под копытами лошадей. Божьи коровки красные в черную крапинку, но хрупкий панцирь не спасает их от гибели. Они любят жить целыми колониями и непременно в сырых местах. Селятся они обычно под камнем. Наверное, чтобы укрыться от мирской суеты. Там они и умирают… Никому не жалуясь, ни на что не сетуя, тихонько умирают. Впрочем, никто не знает об их существовании. Убить божью коровку — нет ничего проще. Каждый может ее убить. Даже ребенок. Халиль сам не знает, за что любит божьих коровок. Они красные в черную крапинку. До чего же они быстро умирают…

Эмине была душой его жизни, а он и не знал. Жизнь без нее пуста, он и этого не знал. Ничего он не знал, кроме того, что у него усы и грозный вид. Характер у него задиристый, и он вечно ввязывается в драки… Ох, Эмине! Нет крова над головой — бей Эмине! Нет денег — калечь Эмине! Он считал Эмине плохой, а люди считали плохим его. Но на деле Эмине была для Халиля самым близким человеком, с ней он мог обуздать свое упрямство, свою злобу, свой гнев. Эмине была для Халиля всем… Но этому положила конец простая веревка. Веревка… Она унесла Эмине, навеки унесла. Неужели это правда?

Мухи вдруг будто проснувшись, зажужжали, их жужжание невыносимо… без Эмине!

Прошло, должно быть, немало времени, может быть, целый день. Халиль лежал не шевелясь, не в силах собраться с мыслями, не выходя из оцепенения. Придет весна, расцветут розы, нарциссы, но в их аромате Халилю не будет хватать Эмине… Халиль нарвет цветов и отнесет к ней на могилу…

Вдруг послышался какой-то шум, голоса. Запел петух. Это, конечно, белый петух. Открывается дверь. Входит Дервиш. Начинает искать свою куртку и находит ее на полу. Качая головой, поднимает ее и снова принимается латать. Затем смотрит на Халиля. Халиль лежит грустный, с открытыми глазами.

— Ты спать еще будешь, племянник?

Халиль не ответил.

— Халиль, наш Араб Сейфи вернулся.

— А Эмине?

— Какая Эмине, племянник?

— Ну Эмине, моя Эмине.

Дервиш с удивлением уставился на Халиля.

— А что с ней?

— Она повесилась.

Дервиш вскочил с места.

— Да ты что!

Шумно распахнулась дверь, и в хлев ввалился радостный Сулейман.

— Да вставай же ты наконец, племянник! Наш Сейфи заявился, Араб Сейфи. Он ждет тебя в кофейне Сабри. Хватит дрыхнуть, вставай! Видел бы ты, какого он петуха принес!

Пораженный их бессердечностью, Халиль молчал.

— Не заболел ли ты, племянник? Ты чего такой бледный?

Дервиш сокрушенно посмотрел на Сулеймана. Халиль продолжал лежать, уставившись в одну точку. Потом веки его дрогнули, он закусил губу и снова погрузился в раздумья.

— Что с тобой творится, племянник? — спросил Сулейман.

Халиль молча слез с постели, надел сапоги и так же молча вышел. Вскоре послышался шум колодезного насоса.

— Что это с ним? — недоумевал Сулейман.

— Эмине, говорит, повесилась.

— Что?

— Эмине…

— Чертовщина какая-то. Я же только что ее видел, вот сейчас, когда сюда шел.

Дервиш растерянно посмотрел на Сулеймана.


Сейфи окружили крестьяне. В руках он держал неказистого петуха с голой, без единого перышка, шеей. Птица походила больше на грифа, чем на петуха. Люди смотрели и только диву давались.

— Пять лет, ровно пять лет прошло с того дня, братцы мои, как ушел я из деревни. За пять лет всю страну обошел вдоль и поперек. И в Антепе был, и в Мараше, и в Урфе. Переходил с места на место, с работы на работу. Частенько голодал, даже нищенствовал, но в конце концов нашел то, что искал. — Сейфи посмотрел на петуха и поцеловал его в голую шею. — Так вот, друзья, жизнь моя зависит от этого петуха. Честь и достоинство мои от него зависят. Одолеет он петуха Дурмуш-аги — я о своих горестях и не вспомню. А хозяйского петуха на глазах у всего народа зарежу и по кусочку всей деревне раздам. Такой я дал себе зарок, потому что из-за этого проклятого петуха Дурмуш-ага меня избил и мне уйти пришлось… — Тут Сейфи заметил в дверях Халиля, прервал рассказ и кинулся ему навстречу. — Халиль, брат мой, орел мой! — Он сунул петуха себе под мышку и одной рукой принялся обнимать старого друга.

Халиль выглядел усталым и потерянным.

— Помер, значит, дядя Али Осман, да, Халиль? — грустно спросил Сейфи.

Халиль кивнул.

— И Хыдыр помер?

Халиль снова кивнул.

— А Камбер уехал?

— Уехал.

— А что ему, Халиль, оставалось делать? Скажи, что? Батраки, Халиль, настоящие рабы. Они даже не крестьяне, они — ничто. Я спасся, и да спасет аллах всех нас! За эти пять лет, Халиль, я много разных работ перепробовал. Если все рассказать — удивишься, а то и не поверишь. Чего только не бывает на белом свете, Халиль! Одним аллах дал землю, другим — беды, богатому — густо, убогому — пусто. Богатые смеются, а бедные плачут. Что же оставалось Камберу делать? Ну да ладно! Ты лучше скажи, что у тебя хорошего. Здоров?

— Здоров.

— А выглядишь ты, Халиль, плохо. Что с тобой? Почему ты такой бледный?

— Не обращай внимания!

Говорил Сейфи живо, бодро, во всем его облике, во взгляде чувствовалась уверенность.

— А у тебя как дела? — спросил Халиль.

— У меня, брат, дела лучше всех, — ответил Сейфи, положив руку Халилю на плечо. — Здоровье, можно сказать, железное. Ну, ладно, посидели, поговорили, и хватит. Теперь, Халиль, слушай, что я сейчас сделаю. Пойду к Дурмуш-аге. Я ему покажу, как из-за какого-то петуха избивать человека! Пока во мне теплится душа, мне, брат, не забыть тех пощечин. Горечь та дошла до самого сердца. Жаль, я его самого избить не могу. Я и замахнуться на него не посмею. Не то угробят меня, со свету сживут. Это уж я точно знаю. И ни у кого защиты не найдешь. Потому что, Халиль, нет у нас заступника, а раз нет заступника, нас и слушать никто не станет. Попробуй пожалуйся — сам виноватым и останешься. Но если мой Кельоглан[37] одолеет его красавца петуха, считай, что это я хозяина избил. Лишь тогда я успокоюсь. Об этом я мечтал с того дня, как ушел отсюда. Спать с этими мечтами ложился и с ними же вставал. Голодал я, сильно голодал, но по курушу копил деньги и в конце концов купил вот этого петуха. Потому что и мы люди, и у нас есть сердце, верно, Халиль? А им, видишь ли, на нас наплевать. Затем, брат, я и пришел сюда, чтобы доказать им, что и у нас есть сердце. Ты понимаешь меня, Халиль, понимаешь, брат?

Халиль кивнул. От слов Сейфи ему стало еще тяжелее. И в то же время в нем просыпалось пока еще смутное чувство протеста.

— Вообще-то, Халиль, все мы люди — хозяин тоже человек. Вот и пусть мой Кельоглан поучит хозяина человечности. Кельоглан, как и мы, бедняк бедняком. Ты посмотри на него, Халиль. Он такой же голодранец, как мы. У нас одежды нет, а у него — перьев… К тому же Кельоглан похож на меня, а белый петух — на Дурмуш-агу. Ты присмотрись хорошенько. Правда он на меня похож?

Сейфи снова чмокнул петуха в шею.

— Прямо сейчас мы с Кельогланом и пойдем. Что ты на это скажешь, Халиль? Все! Пошли! Ну, была не была!

Сейфи направился было к двери, но вдруг остановился.

— Нет, прежде надо бы водички попить.

Кто-то побежал и принес Сейфи воды. Напившись, он обвел взглядом всех по очереди.

— Друзья, молитесь, все молитесь, чтобы Кельоглан наш победил. Потому что Кельоглан такой же бедный и голый, как все мы.

Люди расступились, давая дорогу Сейфи. Он шел, поглядывая на толпу: изможденные лица, засаленные картузы, истрепанные пиджаки, печально склоненные головы, большие желтые зубы, тонкие шеи детей, босые ноги… Сабри накинул на себя шинель, запер кофейню и последовал за Сейфи. Все шли по улице гуртом. Толпа разрасталась. Замелькали новые лица, новые картузы. Несмотря на грязь и дождь, толпа росла. Вскоре вся деревня уже знала историю Сейфи. В глазах людей он сразу стал героем.

Толпа остановилась у дома Дурмуш-аги. А люди — с накинутой на голову мешковиной, босые, худые — все подходили и подходили.

В двери показался Дурмуш-ага со своим братом Хусейном. В новой шинели Дурмуш-ага выглядел еще солиднее. С сигаретой во рту, он остановился на пороге и спросил:

— В чем дело, народ? Чего это вы вдруг собрались?

— Я вернулся, хозяин, — отвечал Сейфи. — Или не узнал меня? Я Араб Сейфи, тот самый Араб Сейфи, которого ты избил.

— Вернулся, ну и ладно, а мне что до этого?

Сейфи обеими руками поднял высоко над головой своего голого петуха.

— Видишь его, Дурмуш-ага? Так вот, пришел я, чтобы этот петух побился с твоим. Звать его Кельогланом. Кельоглан должен расквитаться за те пощечины, которые ты дал мне пять лет назад.

Глядя на общипанного петуха, Дурмуш-ага рассмеялся.

— Это он должен расквитаться?

— Он самый.

Дурмуш-ага снова засмеялся.

— Эй, Сейфи, да ты, я вижу, так и не набрался ума-разума. Придется еще раз вправлять тебе мозги — бить, пока рука не устанет. Правильно я говорю, люди?

Никто не проронил ни слова. Только брат Дурмуш-аги, Хусейн, противно захихикал.

— Бить, хозяин, ты умеешь, — ответил Сейфи. — Это я по себе знаю. А вот твоему петуху моего Кельоглана не одолеть. Кишка у него тонка!

— Кто сказал, что у него кишка тонка?

— Я говорю! Вот двор, вот петух, а вот я…

Дурмуш-ага окинул Сейфи таким взглядом, словно перед ним был не человек, а мразь.

— Ты соображаешь, Сейфи?! Чтобы мой петух бился с твоим плешивцем?! Чтобы я имел с тобой дело на равных?! Да ты вообще кто такой?!

Сейфи вздохнул:

— Я пять лет ждал этого дня, хозяин. Если надеешься на своего петуха, чего отказываешься?

Дурмуш-ага окинул оценивающим взглядом петуха Сейфи и решил, что повода для беспокойства нет.

— Ладно, Сейфи, если тебе так уж неймется, пусть наши петухи схлестнутся. А сколько ты ставишь?

— Тридцать лир!

— Тридцать лир? — Дурмуш-ага презрительно расхохотался. — Да разве это деньги? Гони пятьсот лир, тогда устроим бой. Не жалей, раз ты так уверен в своем петухе.

Сейфи облизнул сухие губы.

— Нет у меня, хозяин, таких денег. Все, что у меня есть, это тридцать лир.

На какой-то миг Сейфи задумался, словно соображал что-то про себя.

— Да, денег у меня, хозяин, нет. Но давай вот как сделаем. Пусть петухи наши бьются. Если мой проиграет, я на этом дереве повешусь. Ну и тридцать лир моих, само собой, тебе останутся. Если мой выиграет, я твоего зарежу. Ничего у тебя не попрошу — только петуха!

Глухой ропот прокатился по толпе.

— Не пойдет! — отвечал Дурмуш-ага. — Выкладывай пятьсот лир!

— Помилуй, хозяин, ведь я голову свою ставлю в заклад. Проиграю — зарежь меня, уложи, как овцу, и зарежь. Говорю тебе это при народе. Хочешь — бумагу подпишу.

— Деньги, деньги и только деньги! — стоял на своем Дурмуш-ага.

— Ну нет у меня денег. Я голову ставлю!

— Что мне, болван, делать с твоей грязной башкой? Деньги выкладывай!

Дурмуш-ага скалил зубы, наслаждаясь беспомощностью Сейфи. А Сейфи, опустив голову, весь сжался, как будто даже ростом стал ниже. От недавней уверенности не осталось и следа.

— Нет у меня денег, хозяин, — сказал он удрученно и повернулся к народу. — Не пригодился мне, друзья, мой голошеий Кельоглан. Все в деньги уперлось. До стольких лет дожил, а пятисотлировой бумажки ни разу не видел, даже не знаю, какого она цвета. И до конца дней своих, видать, не узнаю. Ну, люди, простите меня за все, Сейфи путь-дорога зовет. Стоит в дело вмешаться деньгам, и меч наш становится тупым. Ну да ладно! Прощайте!

С виноватым видом крестьяне расступились. Сейфи зашагал прочь. Проходя мимо Халиля, он остановился:

— Не поминай лихом, Халиль! Теперь уж навсегда ухожу.

Халиль низко склонил голову, Сейфи по-дружески похлопал Халиля по плечу и пошел дальше.

Стоявший позади толпы Сабри схватил Сейфи за руку.

— Постой, Сейфи! Куда это ты?

Сейфи остановился, посмотрел Сабри в глаза.

— Я голову свою ставил — не приняли, а денег у меня нет. Что ж мне после этого делать? Пойду куда глаза глядят. Без денег, Сабри-ага, ничего не получается.

— А ты, Сейфи, крепко надеешься на своего петуха?

— Если бы не надеялся, разве вернулся бы, разве посмел бы с хозяином потягаться?

К Сейфи подошел сторож Муса:

— Слушай, Сейфи, могу дать тебе десять лир. Слышь, десять лир — от меня!

Кавалджи Хасан шмыгнул носом, поморгал слезящимися глазами.

— Сынок, Сейфи, и я тебе денег дам. Их у нас немного, но все отдам тебе, сынок. Они у нас на пропитание отложены. Коли проиграешь — голодными останемся, ну а выиграешь — отдашь. Договорились?

Сейфи смахнул набежавшую слезу.

— И я дам, Сейфи, — сказал Телли Ибрагим.

Из толпы послышались голоса:

— Голодать будем, а тебе дадим. Только бы они впрок пошли.

— И я даю. Пять лир — от меня!

— Кельоглан такой же голый, как и мы.

— И на меня рассчитывайте!

— Так давайте начнем собирать!

— Ну, Сейфи, не волнуйся. Сколько не хватит — я доложу! — воскликнул лавочник Сабри и обернулся к крестьянам. — Несите кто сколько может. Не хватит — я добавлю. Несите же скорее!

Люди кинулись по домам за деньгами. Дурмуш-ага, не ожидавший такого оборота, растерянно поглядывал по сторонам.

— Дурмуш-ага, — обратился к нему Сабри, — будет у Сейфи пять сотен. А ты-то, хозяин, готов?

— Я всегда готов, всегда!

— Ну а петух твой готов?

— Не твоя забота! — раздраженно ответил Дурмуш-ага.

Вскоре те, кто ходил домой, вернулись с деньгами и протянули их Сабри. Лавочник достал записную книжку и стал отмечать кто сколько дал. Набралось четыреста десять лир. Остальное он доложил.

— Все в порядке! — объявил Сабри.

Сейфи наклонился к петуху:

— Видал, дорогой мой Кельоглан, как быстро люди деньги собрали, а ведь это деньги на хлеб. Ну, родной, не оплошай, на тебя вся надежда.

— На, Сейфи! Бери деньги! — сказал Сабри и выложил на ладонь Сейфи требуемую сумму. Тут были и монеты, и ассигнации.

Сейфи поднял деньги высоко над головой и крикнул:

— Вот они, деньги, хозяин! Теперь и ты выкладывай! Передадим их стороннему лицу.

Дурмуш-ага чуть не подскочил на месте, словно его кулаком огрели.

— Что значит стороннему лицу? Может, ты мне не доверяешь?

— Доверять — доверяю, но для порядка так будет лучше. Кто победит, тому тысячу лир и отдадут.

Дурмуш-ага не удостоил Сейфи ответом, но Хусейну все же велел принести деньги. Не прошло и минуты, как Хусейн вернулся.

— Давайте отдадим деньги сторожу Мусе, — предложил Сейфи.

Услыхав это, Муса испуганно запротестовал:

— Что хотите со мной делайте, только не надо мне такой чести!

В толпе раздались смешки.

— Вы что, не нашли более достойного человека? — забурчал Дурмуш-ага. — Да Муса в жизни своей не видал таких денег. Были бы у него пятьсот лир, разве удрала бы от него жена?

Муса побледнел, у него задрожали руки. Он пятился назад, приговаривая:

— Бога ради, не путайте меня в это дело! Хотите — старосту позову, ему и вручите деньги, хотите — Бибиходжу или учителя.

Дурмуш-ага подбежал к нему и, схватив за воротник, рявкнул:

— Деньги будешь держать ты, и только ты, даже если сдохнешь с перепугу. Подставляй руки!

— Хозяин, ради всего святого, не невольте!

— Подставляй руки, живо!

— Боязно мне, хозяин! Не надо!

— Да я тебя! — прикрикнул Дурмуш-ага. — Ну! Чего испугался? Хоть раз настоящие деньги подержишь! Но помни: хоть куруш пропадет — шкуру сдеру! Эй, Сейфи! Отдай ему деньги… У тебя, значит, будет ровно тысяча лир…

Дурмуш-ага и Сейфи отсчитали на ладонь Мусы по пятьсот лир. Мусу со страху била дрожь. Сын Мусы, Али, и стоявший рядом с ним Омар внимательно следили за происходящим и, стиснув зубы, молчали.

— А судьей, хозяин, кто будет? — спросил Сейфи.

— Какой там еще судья? — отмахнулся Дурмуш-ага. — Все, кто здесь, и есть судьи.

— Давайте я буду, — крикнул кто-то из толпы.

Все оглянулись. Это был мясник Абдуллах.

— Ладно! — согласился Дурмуш-ага.

— Чего далеко ходить? Вот здесь и устроим. — Абдуллах показал рукой на двор. — Согласны?

Сейфи отрицательно покачал головой:

— Где такое видано, Абдуллах-ага? Известно, что петух никогда не выйдет из боя, если бой на его дворе. Костьми ляжет, а не выйдет. Не хотелось бы мне, чтобы мой Кельоглан здесь бился. Лучше пойти во двор Мехмед-аги или Ходжи.

— Ерунда все это! — высокомерно бросил Дурмуш-ага.

— Нет, не ерунда, хозяин, — ответил ему Сейфи. — Не положено петуху биться на своем дворе. Я не ребенок, чтобы этого не знать.

Дурмуш-ага обозлился, но, пересилив себя, махнул рукой:

— Ладно, где хочешь, там пусть и дерутся. Пока еще мой Белый ни из одного боя не убегал… И чего это черт меня дернул у тебя на поводу пойти? И вообще, кто ты такой, чтобы я тебя боялся? Или, может, ты решил, что я испугаюсь твоего паршивого петуха?

Молчание Сейфи еще больше разозлило Дурмуш-агу.

— Ты что, позабыл, как недавно, точно ишак, на меня работал, а? Что вол, что ты — одна цена в моих глазах. Но раз уж вырвалось у меня слово, раз я согласился, то так тому и быть! А вот вести разговоры с такой мелюзгой, как ты, я не намерен.

— Дело не в том, хозяин, кто я. Дело в другом. Я пять лет по всей Турции мыкался. Узнал, что такое и голод, и холод. И все ради того, чтобы до нынешнего дня дожить. Ждал я его и, слава аллаху, дождался. Тебе отомстить я не могу, силенок не хватит, зато мой Кельоглан отомстит. Если еще не передумал — пойдем, сам увидишь.

— Не из тех я, кто передумывает. Да и что для меня пятьсот лир? Денег у меня, сынок, куры не клюют. А вы, голодранцы, лучше бы о себе подумали. Всей деревней паршивых пятьсот лир с трудом наскребли.

— Ну, люди, пошли! — сказал Сабри и первым-зашагал.

— Пошли! — раздались голоса.

Народ расступился, давая дорогу Дурмуш-аге.

— Эй, Халиль! — позвал хозяин.

— Слушаю!

— Сходи принеси моего петуха! — Дурмуш-ага двинулся вперед, толпа повалила за ним.

Не обращая внимания на моросивший дождь, все собрались на дворе Мехмед-аги. Несколько богачей попыхивали сигаретами под зонтами, которые держали над ними слуги. Сторож Муса с испуганным лицом обеими руками прижимал к груди заложенные за пазуху деньги. Тут же, за спиной Дурмуш-аги, неподвижно стоял Халиль с зонтом в руке. Он не сводил глаз с площадки, где уже начался петушиный бой…

Оба петуха, на лету расправляя крылья, разом взметнулись и сшиблись. Сцепились в воздухе, упали на землю, вытянули шеи, закружились, выбирая удобный момент для нападения на противника. Белый распушил перья, и они ершистым щитом встали у него на шее. Кельоглан рядом с ним выглядел жалко: шея у него была без единого перышка. Петухи снова сцепились. Глядя, как Белый колошматит Кельоглана, Дурмуш-ага злорадствовал, словно петух его бил не петуха Сейфи, а собравшихся во дворе батраков.

— А ну давай, Белый! — кричал Дурмуш-ага. — Наподдай этому слабаку. Смешай их всех с дерьмом!

Кельоглан сник, гребешок его кровоточил. Крестьяне приумолкли. Облезлый, неудачливый петух напоминал им их самих.

— Плакали наши денежки, — заметил кто-то.

— Дети без хлеба останутся!

Кельоглан между тем все больше слабел. Сам он не нападал, стоял на месте, покачиваясь, и тяжело дышал.

Белый тоже устал. Наконец Сейфи с одной стороны и Дурмуш-ага с другой схватили своих петухов и стали вытирать с них кровь.

Сейфи нежно гладил Кельоглана, тихонько шептал ему:

— Ну, Кельоглан, дорогой, не опозорь меня. Люди последние гроши свои отдали, хлебушек у деток своих отняли.

Он похлопал Кельоглана по спине и опустил на землю.

Бой возобновился, но шел вяло — бойцы устали… Белый наносил Кельоглану удар за ударом, а тот даже не сопротивлялся. Голова его от крови стала ярко-красной и влажно блестела. Лица батраков все больше мрачнели.

— Бей его! Бей! — выкрикивал Дурмуш-ага. — Эй, Сейфи, и зачем тебе, дураку, было колесить по всей стране из-за такого слабака!

Понурив голову и крепко стиснув зубы, Сейфи ругался в душе. Глаза людей были устремлены на него, одни смотрели с грустью, другие — сочувственно, а некоторые — сердито. Кельоглан, казалось, еле держится на ногах. Он стоял, разинув клюв, почти не двигаясь, покорно снося удары Белого. Исход боя уже не вызывал сомнений.

— Врежь этому чучелу справа! Он вот-вот свалится. Справа бей его! Справа!

Крестьян особенно удручало то, что Кельоглан не хочет драться. С первых минут боя они смотрели на него с жалостью, сочувствовали ему. И чего он ждет, почему перестал нападать сам? Стоит, обливаясь кровью. И все же где-то в глубине души у людей еще теплилась надежда: "А вдруг!.." Оба петуха устали. Кельоглан прижался шеей к Белому и так и стоял.

— Твой петух, Сейфи, сейчас свалится. Гляди! — торжествующе крикнул Дурмуш-ага.

Сейфи подбежал к петуху, подхватил его, стал вытирать кровь. Дурмуш-ага тоже вытирал своего петуха. Сейфи поцеловал Кельоглана, погладил.

— Вся надежда на тебя, ненаглядный. Все за тебя болеют. Смотри, смотри, ты только посмотри на них, Кельоглан. И на детей их посмотри.

Крестьянские дети стояли грязной, убогой кучкой. Из-под мокрых картузов выглядывали осунувшиеся, потерявшие надежду лица. На глазах у некоторых блестели слезы.

— Пускай, Сейфи, петуха! Пора кончать! — закричал Дурмуш-ага и подтолкнул своего Белого.

Собравшись с последними силами, оба петуха рванулись друг к другу. И снова схватились в воздухе. И вдруг Кельоглан словно проснулся, налетел раз, затем еще раз… Дурмуш-ага забеспокоился, встал. Крестьяне оживились.

Теперь Кельоглан перешел в наступление. Он наносил удар, выжидал и бил снова. Дурмуш-ага схватил Белого, вытер с него кровь, дунул ему в клюв, погладил.

— Что с тобой, сынок?

Сейфи подбадривал своего петуха:

— Давай, Кельоглан, давай! Мы с тобой столько дорог прошли, столько настрадались. А сколько людей надеются на тебя! Ты на них погляди…

Кельоглан выбежал на середину и тотчас нанес Белому удар, потом еще! Каждый удар приводил крестьян в восторг. Когда же Кельоглан замирал, крестьяне умолкали и тревожно переглядывались, а сиявшее от радости лицо Сейфи мрачнело.

— Жми, мой дорогой! — стонал Сейфи. — Жми, Кельоглан! Не опозорь меня! Бей! Потому что они и меня вот так же били. Бей! Не жалей его! Потому что меня не жалели! Бей! Отомсти за меня.

Теперь Белый стоял не шевелясь, а Кельоглан все бил и бил его. Клюв у Белого был приоткрыт, с головы и гребешка текла кровь, вокруг глаз зияли раны. Наконец он издал жалобный хрип и закачался, словно терял сознание. Казавшийся до этого огромным, теперь он будто съежился, уменьшился у всех на глазах. А тут еще Кельоглан схватил его клювом за гребешок и не отпускал.

В нарушение всех правил Дурмуш-ага подскочил к своему петуху и оттащил его. Он вытер с него кровь, снова дунул ему в клюв и слегка потряс. Воспользовавшись передышкой, Сейфи тоже обтер своего петуха и подтолкнул его к противнику. Белый стоял понуро, драться он не хотел, и Кельоглан снова принялся наносить ему удары. У обоих петухов силы были на исходе, они то и дело отходили в сторону и не торопились снова вступать в бой.

— Бей! Бей же! — неслось со всех сторон.

Но петухи уже едва держались на ногах. И вдруг Кельоглан нанес Белому подряд два удара. После первого удара Белый захрипел и отступил, после второго — пошатнулся и пустился наутек.

— Удрал! — вскрикнул Сейфи, широко раскрывая глаза.

Дурмуш-ага подбежал к своему петуху и так пнул его ногой, что тот с жалобным писком ударился о стену.

Все это произошло так быстро, что крестьяне опомниться не успели. Послышались голоса:

— Жалко птицу! Грех-то какой!

— Не суйте нос не в свои дела! — крикнул Дурмуш-ага и в ярости сшиб в грязь попавшегося ему под руку Телли Ибрагима. Схватил тяжелый камень и придавил им петуха.

Сторож Муса, прижимая руку к груди, пятился от Сейфи и, пытаясь заглянуть в глаза Дурмуш-аге, плаксиво спрашивал:

— Хозяин, отдать ему деньги, отдать?

— Мы же их выиграли, дядя Муса, выиграли! Это наши деньги, — повторял Сейфи.

— Так-то оно так, только потом мне от бея житья не будет.

Дурмуш-ага повернулся к Мусе:

— Что ты там лепечешь?

— Деньги, деньги, хозяин, отдать ему?

Вместо ответа Дурмуш-ага накинулся на Мусу и принялся хлестать его по щекам, вымещая на нем злобу, которую не успел сорвать на петухе. Видя, что отца его бьют ни за что ни про что, Али бросился к Дурмуш-аге и оттолкнул его. Вслед за Али двинулся и Омар, но ему преградил путь Хусейн. Ударом кулака Омар сбил его с ног прямо в грязь. Не успел Хусейн подняться, как Омар нанес ему новый удар, снова сбив с ног. Тем временем Дурмуш-ага подмял под себя щуплого Али, но подоспевший Омар спихнул его на землю. Крестьяне кинулись разнимать дерущихся.

Сейфи, схватив Мусу за воротник, уговаривал его:

— Теперь эти деньги наши, дядя Муса. Понял? Наши!

Чуть поодаль неподвижно стоял Халиль с зонтом в руке. Наконец, выйдя из оцепенения, он отдал зонт какому-то мальчишке и, не обращая внимания на драку, подошел к мертвому петуху. Халиль долго глядел на него. Петух дрался за других. И за других отдал жизнь. Еще недавно он радостно горланил, был красив, и вот теперь эта страшная, нелепая смерть! Хыдыр, Али Осман и Белый петух. Три смерти, смерти, похожие одна на другую.

— И нас ждет то же самое, — пробормотал Халиль. Он посмотрел на небо, затем оглянулся вокруг и молча зашагал сквозь гудевшую толпу. По-прежнему еле приметно моросил дождь.

— Я им не прощу! — орал Дурмуш-ага. — Я покажу им! Кровью будут харкать!..


Халиль шагал по дороге, ведущей на кладбище. Он шел к Хыдыру, к Али Осману… Какая-то внутренняя сила влекла его к ним, именно к ним. Потому что, как предсказывал Хыдыр, пробил час, когда ему стало невмоготу, когда "нож уперся в кость". Потому что сегодня не петуха растерзали, убили, а его, Халиля, его надежды, его мечты, ради которых только и стоило жить.

Пока Халиль верил, будто нет для него в этом мире другого места, кроме господского хлева, будто нет для него другого хозяина, кроме Кадир-аги, он терпеливо и безропотно сносил все тяготы жизни. Но ведь есть Адана — большой город, в котором можно устроиться и работать без страха перед хозяином-самодуром, не жить больше под одной крышей со скотиной, можно чувствовать себя свободным, отработать сколько положено, а потом гулять, любить, а главное — это было бы спасением для Эмине, исстрадавшейся без вины Эмине, он может быть там с ней…

Чем яснее осознавал Халиль, что жизнь его может измениться, тем тверже становилась решимость разбить оковы, удерживающие его здесь. И чем больше раздумывает над своей участью Халиль, тем яснее понимает, в каком страшном он очутился плену, какими крепкими прикован цепями. Он раб, он пленник. Вот этой цепью его приковали к хозяину-аге, этой — к земле, этой — к батрацкой доле, тяжкой, безрадостной, безнадежной… А вот этой цепью он сам приковал себя к Эмине… И все эти цепи крепки, ох как крепки! Но теперь пленник решился бежать, измученный каторжник в старой, поношенной шинели и мятом картузе, заросший, оставшийся даже без курева, он жаждет свободы… Да, пробил его час, как предсказывал когда-то Хыдыр… Да, ему стало невмоготу, когда нож уперся в кость…

— Нож… — шепчет Халиль. — Этим ножом я и…

Этим ножом он разрубит связывающие его по рукам и ногам путы. Он понимает, что, освободившись, обретет Адану — утопающий в огнях город, где заводские трубы смело уходят в небо, где на улицах толпы рабочих в синих спецовках, где расхваливают свой товар торговцы, проезжают на телегах возчики песка с берега широкой реки Сейхан…

Земля на кладбище мягкая, ноги Халиля утопают в ней. Халиль подходит к могиле Хыдыра, долго стоит там, стоит неподвижно, не обращая внимания на моросящий дождь.

Стемнело. Деревня затихла, в окнах больших домов зажегся свет. А Халиль все стоит под дождем и думает. И думы его текут нескончаемой чередой, цепляются одна за другую… Дождь все моросит, стекает с картуза на лицо, просачивается сквозь шинель, холодит плечи и спину… А на душе все тяжелей, все тягостней…

И вот разорвалась первая цепь!..

— Я ухожу, брат… — Он говорит это Хыдыру и прислушивается, словно ждет от Хыдыра ответа. А потом добавляет: — Ты был прав. Прости меня, брат, я ухожу…

И в тот же миг Халилю стало легко, будто гора с плеч свалилась. Он понял, что ничто больше не связывает его с хозяевами здешних мест. Потом он отыскал могилу Али Османа.

— Я ухожу, дядюшка. Дурмуш-ага даже петуха, и того пришиб. Ну, а остальное ты сам понимаешь. Прости меня, дядюшка, и прощай!

Халиль умолк и долго еще сидел у могилы Али Османа. Наконец он поднялся и поглядел в небо. Было совсем темно, хоть глаз выколи. На лицо падали крупные капли дождя. И в этих каплях Халиль ощущал незнакомый ему раньше вкус свободы. Дождь шумел и шумел. Халиль глубоко вздохнул. Холодные капли приятно освежали пылающее лицо. Халиль подумал, что прохладный дождь так же ласков к нему, как Эмине. Вспомнив об Эмине, он ни о чем другом уже не думал. И от этих мыслей с каждой минутой становился сильнее и увереннее в себе. Уйти с Эмине, уйти этой же ночью, осуществить свою давнишнюю мечту. Халиля ничто теперь не пугало, ничто не страшило.

— Как вы оба были правы… Простите меня!.. — вновь повторил Халиль, постоял еще немного и быстрыми шагами пошел прочь.

У дома Эмине Халиль остановился, посмотрел на тусклый свет в окне и зашагал на ферму. Он шел, насвистывая песенку "Зелло".

Дервиш спал сидя. Халиль взобрался на нары, открыл деревянный чемоданчик, сунул в него свои немудреные пожитки и слез с нар. Вдруг ему показалось, что он что-то забыл. Халиль оглядел нары, пошарил под матрацем, под подушкой — там ничего не было. Он снова тщательно все обыскал и опять ничего не нашел. Да и что, собственно, он мог забыть? Халиль взглянул на мерно жующих волов. В эту ночь его долголетней дружбе с ними придет конец… И Халиль понял, почему у него возникло ощущение, будто он что-то забыл: он оставлял здесь частицу своей жизни. Пройдет много времени, но каждый раз, когда он будет вспоминать этот хлев, ему будет немного грустно.

Халиль посмотрел на Сулеймана — он спал, по-детски свернувшись в клубочек. Какой у него усталый вид! Приподнятое настроение Халиля омрачилось чувством горечи. Еще немного, и Халиль передумал бы, остался здесь навсегда и, подобно Сулейману, вечно тешил бы себя мыслью об уходе. Халиль легонько дотронулся до Сулеймана. Тот подскочил в постели как ужаленный.

— Что случилось? — вскрикнул он, растерянно озираясь по сторонам. Потом прищурился и ласково спросил: — Где это ты пропадал, племянник?

— Я, дядя, ухожу…

— Что-о-о?!

— Ухожу.

— Ты это всерьез?

Халиль молча кивнул. На глаза Сулейману навернулись слезы. Он не мог произнести ни слова. Видно, думал о собственной погубленной жизни.

— Значит, уходишь? — кусая губы, наконец проговорил он.

— Ухожу, дядя. Прости меня за все!

Сулейман обнял Халиля. Дервиш проснулся и растерянно глядел на них. Заметив чемоданчик Халиля, Дервиш спросил:

— Что случилось, племянник?

— Наш племянник, Дервиш, уходит от нас, — ответил вместо Халиля Сулейман.

— Правда?

— Ей-богу.

Халиль повернулся к Дервишу.

— И ты, дядюшка, прости меня. Ухожу я.

— Уходишь? И больше не вернешься?

— Не вернусь, дядя. Ни за что на свете. Спросит хозяин — скажите, что ничего не знаете.

Дервиш смахнул слезу и посмотрел на Сулеймана. Тот стоял, понурив голову.

— Если бы я, племянник, знал, что еще на что-то гожусь, пошел бы с тобой. А так не про нас это. Мы люди пропащие, — сказал Дервиш, потом вынул из-за пазухи небольшой сверток и протянул его Халилю. — Возьми, племянник. Скопил я немного деньжат в надежде на то, что когда-нибудь возвращусь в родные края. Бери их! Мне уже на родину не вернуться. Бери, бери — пригодятся, а нам, племянник, тут помирать.

Халиль ни за что не хотел брать деньги, но Дервиш схватил его за руку и сунул сверток.

— Не обижай меня, племянник! Возьми! Пусть в твое избавление и я внесу свою скромную долю.

— Ладно, дядя, спасибо тебе!

— Счастливого пути, племянник, счастливого пути! Мы за тебя, как за самих себя, радуемся. Всего тебе самого доброго.

Они никак не могли распрощаться. Наконец Халиль взял свой чемоданчик и направился к двери.

— Племянник! — Сулейман виновато опустил голову. Халиль обернулся, посмотрел Сулейману в глаза.

— Ты один уходишь, племянник?

Халиль все понял и быстро захлопнул за собой дверь.

— Ушел… — промолвил Дервиш.

— Ушел… — помолчав, повторил Сулейман. И снова в голове его роем закружились мечты: лошадь, туфли, новый картуз… Сулейман натянул на голову мешковину, служившую ему одеялом. Мечты, бесконечные мечты и снова отчаяние. К горлу подступил ком…

Эмине проснулась, когда Халиль, насвистывая, прошел мимо ее дома, возвращаясь с кладбища. Она еще долго прислушивалась, всматривалась в окно и в конце концов решила, что ей это почудилось во сне. За окном все поглотила темнота. Ничего, кроме шума дождя.

Разочарованная, Эмине отошла от окна, легла в постель и накрылась одеялом. Ею овладело отчаяние. Сколько раз рушились ее мечты — мечты о заветном побеге, о счастливой, напоенной любовью осени, о спасении. Все ушло, остались лишь несбывшиеся надежды.

От всех этих дум у Эмине разболелась голова. Ей стало жалко себя до слез. В это время под окном раздался свист. Кто-то насвистывал знакомую мелодию.

— "Зелло"! — чуть слышно выдохнула Эмине.

В страшном волнении она приподнялась, позабыв все на свете.

Свист повторился.

— Это "Зелло"! Он пришел!

Эмине встала на колени. Сердце громко стучало в груди. Услышав свист в третий раз, Эмине, собравшись с силами, пошла к окну, но тут же остановилась: только сейчас она вспомнила, что все в доме спят. Обернувшись, она посмотрела на мать, на отца, на брата. Осторожно приоткрыла окно.

— Эмине!

— Это ты, Халиль?

— Я, Эмине. Я ухожу. Если хочешь, идем со мной.

— Сейчас выйду.

Эмине закрыла окно и снова взглянула на спящих родителей и брата. Вели лежал свернувшись калачиком, зарывшись головой в подушку. На мгновение Эмине показалось, что она не сможет оставить их, не сможет уйти. Слезы застлали глаза. Но она тут же вспомнила, что на улице Халиль ждет ее под дождем. Почти без колебаний она приняла решение, быстро оделась, достала из сундука узелок.

Махмуд открыл глаза и посмотрел на стоявшую к нему спиной дочь. А когда она повернулась, зажмурился, притворившись спящим. Эмине подошла к изголовью родителей, опустилась на колени, хотела поцеловать своих стариков, но не решилась. Подавляя рыдания, она поднялась, тихонько отворила дверь и вышла. Махмуд снова открыл глаза и встретился взглядом с женой. Азиме, словно ее поймали на месте преступления, хотела было сделать вид, что спит, но не смогла. Поняв, что с Махмудом творится то же, что и с ней, Азиме встала с постели, подошла к окну и замерла, прислушиваясь к ночи. К шуму дождя примешивался чей-то шепот. Махмуд приподнялся на постели, взял кисет, положил его на колени и принялся сворачивать цигарку.

— Уходят… — тихо сказала Азиме. Она осторожно приоткрыла окно, но в темноте никого не увидела. Вдали замирали чавкающие по грязи шаги. Порывом ветра сдуло табак. В руках у Махмуда остался только листок папиросной бумаги. Ветер принес в комнату несколько капель дождя. Азиме закрыла окно.

— Спаслась! — сказала она.

Махмуд кивнул головой.

— Может, даст ей бог счастья… Доченька моя горемычная.

Он обвел влажными глазами комнату. Немым свидетелем ухода Эмине была ее еще теплая постель. Пустой, совершенно пустой казалась Махмуду комната без Эмине…

Загрузка...