Ремзи проснулся и стал смотреть на едва теплившийся в керосиновой лампе огонек. Фитиль был прикручен, стекло закоптело. В окне зияла темнота. Дверь, улица, двор, спящая мать, керосиновая лампа — все пребывало в покое, но покой этот был рожден одиночеством. Усталость и горечь на лице матери вызвали в Ремзи новые для него чувства. Ему чудилось, будто под одеялом лежит не мать, а призрак, взявший себе ее лицо, крашенные хной волосы рассыпались по подушке. Призрак этот уже жил много тысяч лет назад, но он, Ремзи, так истосковался по нему! Ремзи видит все это, как сквозь тюлевую занавеску или матовое стекло, скорее не видит, а вспоминает. И как будто он только что увидел мать после долгой разлуки, лицо у нее еще более грустное и изможденное, чем обычно. Да, Ремзи узнал ее, свою маму: она была именно такой, она ничуть не изменилась, не состарилась, а ведь Ремзи замечал, что мама с каждым днем стареет… До чего же он ее любит, как она дорога ему! И сколько у него с ней общего. И лицо у него, как у мамы, и руки. Он привязан к матери, все думы, все мечты его с нею. Стоит вспомнить ее или поглядеть ей в лицо, и душу охватывает щемящее, ни с чем не сравнимое чувство. И сейчас, глядя на мать, Ремзи чуть не плачет: мать для него самый любимый человек, самый близкий друг — словом, все на свете. Как ему хотелось обнять ее, поцеловать, прижаться щекой к ее щеке! Синие жилки на ее руках казались ему удивительно красивыми, словно он в жизни не видел ничего прекраснее. Может быть, на самом деле все было иначе, но именно такой виделась Ремзи его мать.
Он посмотрел на свою новую куртку и штаны, приготовленные еще с вечера. Сшитые из домотканой материи, они лежали на табуретке, не обращая ни малейшего внимания на хозяина, которому так не терпелось поскорее их надеть. И грубые коричневые ботинки, решительно не желавшие блестеть при чахлом свете лампы, пребывали в таком же полнейшем равнодушии, словно давным-давно привыкли и к Ремзи, и к своему месту на полу. Под тиканье недавно купленного будильника изменившие вид комнаты новые вещи постепенно привыкали к выпавшей им доле. Приподнятость и праздничность, переполнявшие Ремзи, как будто разделились поровну между этими вещами, и они стали частичкой самого Ремзи. Купленные отцом на с трудом сэкономленные деньги, они представлялись Ремзи первыми товарищами на его новом пути. Ранец, старательно обернутые в бумагу книжки и тетрадки, карандаши, резинка… И у каждой вещи свой, присущий только ей запах. Эти запахи, привыкавшие к новому окружению и сами придававшие ему новизну, в сочетании с противоречивыми и восхитительными ощущениями утра рождали в Ремзи безумные и дерзкие надежды.
Перед Ремзи открывалась новая дорога. После окончания трехлетней сельской школы он записался в пятилетку, которая находилась в большом селе Кадыкёй. Сегодня, в первый день нового учебного года, Ремзи от волнения лишился сна. Он ждал.
Кто-то, тихо покашливая, бредет по улице. Это отец! Ремзи безошибочно узнает кашель отца, его шаркающую походку. Мальчик вскакивает с постели и бежит открывать дверь. Рука отца, поднявшаяся, чтобы постучать в дверь, повисла в воздухе. С улицы пахнуло свежестью. У отца поднят воротник латаного-перелатанного пиджака, он стоит, втянув голову в плечи. В зубах догорает цигарка.
— Ты уже проснулся, сынок?
Ремзи подкручивает фитиль в лампе. Камбер прикрывает дверь.
Просыпается Ребиш. Звенит будильник. Его звук так приятен Ремзи, что он смеется от удовольствия. Камбер нажимает кнопку, и будильник умолкает.
— Ты уже проснулся, сынок? — спросила Ребиш. Ремзи молча кивнул. Камбер обнял сына.
— Вот выучишься — в люди выйдешь. Доживет ли отец твой до тех дней, когда ты перестанешь батрачить и станешь настоящим эфенди? Если доживу, принесу предкам нашим в жертву петуха. Только бы дожить! Будем надеяться, сынок, что аллах не даст пропасть трудам твоим. А коли даст — я не буду считать его аллахом!
Глаза у Камбера наполнились слезами. Он поцеловал Ремзи.
— До Кадыкёя далеко, родной. Но что поделаешь! Если все будет благополучно, на следующий год куплю тебе ослика. Летом будешь за ним ухаживать, а зимой и в ненастье — в школу на нем ездить. Ну а в этом году стисни зубы. Знаю, нелегко тебе придется, но ты сам видишь, что другого выхода нет. Верно, родной?
Ребиш затопила печь. Пламя озарило лица. На стенах заиграли розовые блики.
— До дождей, сынок, я тебе и сапоги куплю. А о нас не думай. Есть у нас сапоги или нет — один черт. Главное у нас — это ты. Что же еще тебе сказать? Все, что в такой день положено говорить, ты и так знаешь. Знаешь и про то, что говорил Дурмуш-ага, Послушать его — так быть тебе у него подпаском. Помнишь, он сказал: "Все равно не станет человеком, хоть и будет учиться…" Так и сказал. А я, детка, верю в тебя. Учись, родной, трудись, не позорь нас, не дай, Ремзи, врагам нашим порадоваться. Ты, родненький, знаешь, как тяжело нам живется, всю нашу бедность, всю нужду знаешь.
Ребиш поставила перед ними похлебку и вздохнула:
— Доживем ли мы, Ремзи, до светлого дня?
Ремзи совсем не хотелось есть, но мать и отец пристально смотрели на него, и мальчик без всякого желания проглотил несколько ложек.
— Больше не хочешь? — спросил Камбер.
Ремзи покачал головой.
— Ну и ладно…
Ремзи поднялся. Мать с отцом стали помогать ему одеваться. Приближалась минута расставания. Натягивая длинные, до самых колен, черные носки, Ремзи с улыбкой поглядывал на родителей, вот-вот готовых заплакать. Камбер незаметно смахнул слезу. Он кусал губы, часто моргал, широко раскрывал глаза, но ничего не помогало — слезы снова и снова наполняли глаза.
Когда Ремзи оделся, было пять часов утра. Только начинало светать. Ремзи поцеловал матери руку. Они обнялись, и Ребиш дала волю слезам.
— Да откроет аллах перед тобой все дороги! Да вознаградит тебя за труды, — запричитала она, потом сунула в руки Ремзи сверток с едой.
— Счастливого тебе пути, сынок!
Камбер проводил сына до самой околицы, неся его ранец и сверток. У последних виноградников они остановились.
— Ну, с богом, сынок!.. — сказал Камбер. — Иди своей дорогой и ничего не бойся, родной. Помни, что я — с тобой!
Ремзи поцеловал отцу руку.
— Настанет день, родной, и ты забудешь все свои огорчения. Все, что тебе пришлось вытерпеть.
— Счастливо оставаться, отец!
— Всего тебе наилучшего, сынок, всего наилучшего! Не бойся! Скоро взойдет солнце. Ничего не бойся, я — с тобой!
Ремзи взял ранец, сверток с едой и двинулся в путь. Он чувствовал, что вот-вот расплачется, и поэтому шел не оглядываясь. Шел и думал о том, что позади, там, где кончаются виноградники, стоит отец и смотрит ему вслед. Ремзи с трудом поборол желание оглянуться. Но пройдя уже довольно далеко, не выдержал и оглянулся. Отец крикнул ему:
— Не бойся, Ремзи! Ничего не бойся! Иди, не останавливайся!
Голос отца был еле слышен. Часть слов развеял утренний ветер, но те, что донеслись, дошли до самого сердца.
У Ремзи на глазах слезы, но это слезы радости. Он все идет и идет, оставляя отца позади, в утренних сумерках. Шаги его становятся все тверже, все уверенней. Ему хочется плакать, и перед этим желанием, как перед лавиной, не устоять. Ремзи плачет. Он оглядывается, снова смотрит на отца. Отца почти не видно, но Ремзи инстинктивно чувствует, что отец бежит вперед, к нему, Ремзи, машет рукой, что-то кричит. Ветер уносит его слова. Ремзи ничего не слышит. Но он знает, что кричит отец: "Не бойся, Ремзи! Я с тобой! Иди, родной!" А ветер поет и поет свою вечную песню одиночества, песню, неизменно звучащую в этих полях. Ему подпевают травы, колючки, красные листья хлопчатника, пожелтевший чертополох. Фигура отца становится все меньше, постепенно она сливается с зеленью виноградника, с проволочной изгородью, с землей. И Ремзи чувствует себя под этим небом совсем маленьким, совсем одиноким, осиротевшим… Но он знает, что позади в утренней дымке стоит отец, который верит в него, и это придает Ремзи силы… Он идет дальше, и ему кажется, что прямо перед ним в обрамлении зеленых деревьев высится белое здание с красной черепичной крышей и флагом. Да, там, впереди, — деревня Кадыкёй, а в деревне школа — его надежда, его будущее, все, что у него есть в жизни.
И он бежит вперед, глотая слезы.
— Я буду учиться, учиться, учиться! — твердит он вслух и бежит не останавливаясь. — Я стану человеком!.. Я спасу родителей, они не будут батрачить!.. Отцу куплю новый пиджак, маме — платье. Что бы ни случилось, я буду учиться. Все стерплю, а учиться буду. Я докажу этим богатеям! Не придется им радоваться! Я буду учиться! Я стану человеком!
И в Ремзи все больше крепнет уверенность, что он дойдет до заветной цели, вырастет, добьется своего… В нем рождается упорство. Поскорее бы выучить все науки, вырасти… В ушах звучат слова отца: "Не бойся, Ремзи! Не бойся, родной! Иди!"
А дорога, как назло, не кончается. Уже рассвело, уже взошло солнце, уже раскрылись розы. Все ярче, все лучезарней небо. Над головой разбегаются мягкие пушистые облака.
Прошагав три часа и порядком устав, Ремзи наконец подошел к первым виноградникам и домам села. Солнечные лучи уже золотили побеленные стены. Площадки перед домами были политы водой. Совсем маленькие девочки подметали дворы. Дети шли в школу. Их лица сияли радостью и от этого казались красивыми. Собаки, бежавшие рядом с детьми, дружелюбно поглядывали по сторонам и не собирались ни на кого кидаться. То было счастливое утро счастливого понедельника.
Красно-белая школа, словно пестрый цветок, стояла посреди большого сада, огороженного голубым забором. Посыпанные речным песком дорожки были обсажены цветами и кустарником. На скамейках, выкрашенных, как и забор, в голубой цвет, сидели чистенькие, симпатичные дети, их родители и родственники. Учеников старших классов можно было легко отличить от робевших новичков. В одном из окон Ремзи увидел свое отражение. Какое у него бледное испуганное лицо! Но он тотчас заставил себя вспомнить напутствие отца…
Звенит звонок. Дети выстраиваются в ряд и поют "Марш независимости"[27]. Ремзи охватывает необычное волнение. Затем к ученикам обращается с речью седой учитель в очках. Все внимательно слушают, что он говорит. Ремзи с волнением вспоминает отца и мать.
Первый урок. Незнакомые лица, учитель…
Ремзи кажется, что все это уже когда-то было, что происходящее с ним сейчас — лишь яркое, сохранившееся со всеми подробностями воспоминание о чем-то случившемся давно, настолько давно, что он с трудом припоминает лица товарищей. Эти лица, окна, портреты и рисунки на стенах, особый запах школы — все радует его сердце, как знакомая песня. Черная доска, меловая пыль, войлочная тряпка, кусочки мела, лицо учителя Хасана мелькают у него перед глазами, как в тумане. Через окно видно шелковичное дерево, за ним — поля. Под деревом — окруженный ягнятами пастух.
Стоит теплый осенний день, ласковый и солнечный, один из тех, что располагают к воспоминаниям и навевают грусть. Учитель о чем-то рассказывает, но Ремзи не понимает о чем. Перед его мысленным взором проносятся какие-то до боли знакомые события и сцены, сменяющие друг друга стремительно, словно во сне. Не то сон, не то явь. Но все это давно пережито, осталась только печаль, чувство забытого, дорогого. Видения сменяют друг друга, потом исчезают, превращаются в пыль, как рисунки на классной доске. И сквозь пелену этой пыли на Ремзи смотрит доброе, улыбающееся лицо учителя…
На землю возвращается вечер. Ремзи опять в дороге. Вот и Енидже показалась в вечерней дымке. Над виноградниками нависло облачное небо. По тому, как шагает Ремзи, видно, что он поверил в свои силы. Ему есть о чем рассказать. Деревня, дома, деревья, виноградники бегут навстречу, и все быстрее уплывают назад поля вдоль дороги. Еще немного, и он увидит отца с матерью, поджидающих его на краю деревни. Слышится вечерний эзан. Глухой голос Биби-ходжи несется над деревней, над дорогами, полями, призывая к молитве. Волнение Ремзи растет. Не выдержав, он пускается по дороге бегом, и навстречу ему бегут мать и отец. Они бегут встречать своего сына, словно героя, возвращающегося с войны.
Камбер обнимает Ремзи, крепко прижимает его к груди, мать целует сына и ласково гладит по голове.
— Правда, ты не боялся? — спрашивает отец.
— Нет, нисколько.
— Все будет хорошо, сынок, все образуется…
Ремзи подробно рассказывает о виденном и слышанном: о ягнятах, об учителе Хасане, о классной комнате, пахнущей мелом. Мать готовит сыну его любимую еду. Поев, Ремзи просматривает учебники. Усталость берет верх. Он то и дело зевает, а потом засыпает прямо за книжкой. Тихонько, чтобы не разбудить сына, Ребиш стелит постель. Отец берет мальчика на руки и укладывает спать. Камбер и Ребиш вдвоем раздевают сына, накрывают одеялом.
— Все, родной, образуется, — негромко говорит Камбер.
Ремзи спит как убитый. Отец с матерью молча сидят у изголовья.
— Как же наш малыш устал! — говорит мать.
Отец прикладывает палец ко рту:
— Тише! Он спит…
— В этой деревне, отец, на нашу долю не хватает хлеба. Сколько лет мы здесь мучаемся, терпим притеснения, а толку нет. Что мы зарабатываем? И с каждым днем нам все труднее и труднее. Нищие мы, отец, нищие! Жизнь меняется, а ты будто ничего не видишь. Вот посмотри на детей Аджема. Ушли они отсюда в Адану и прекрасно живут. А мы как бедствовали здесь, так и бедствуем.
Кель Хасан уговаривает отца уехать. Мать, жена и дети Кель Хасана сидят у стены и прислушиваются к разговору. Кель Хасан показывает рукой на окруженный живой изгородью огород — десять шагов на двадцать — и продолжает:
— Вот и все наше богатство! Что у нас есть? Ровным счетом ничего. И никогда не будет. Кого же прокормит этот клочок земли? Вот вырастут дети, отец, потому что дети не могут не расти, а что их ждет, нищих? Говорят, сыновья Аджема каждый божий день работают, а детей в школу отдали. А у моих, несчастных, штанов нет, с голым задом ходят, босые… Неужели, отец, ты хочешь, чтобы и они работали на чужих, чтобы в пастухи пошли, в возницы или навоз в корзинах таскали?
Отец, щурясь, смотрит на сына, слушает.
— Если так уж тебе приспичило, — говорит он наконец, — уезжай. Никто тебя не держит. Уезжай. А я с места не сдвинусь. Я привык к деревне — вот тебе мой ответ. Нет мне без нее жизни. А ты уезжай. Счастливого пути!
— Земля теперь, отец, не та, что прежде. Ей не прокормить нас. Раньше нас было трое: ты, я да мать. Теперь у меня жена и дети. Лучше бы им не родиться! Работая всего три месяца в году, семью не прокормишь. Нужна постоянная работа. А в деревне где ее возьмешь? Сейчас Хасан-ага купил машины, а на будущий год и другие хозяева их купят. Что тогда с нами будет? Хозяева теперь не те, что раньше, не та земля, не та деревня, отец. Настали новые времена. Народ тянется в город, на фабрики, на заводы.
Держась за поясницу, отец медленно поднялся и пошел в огород.
— Это ты верно говоришь, нынешнее время — не прежнее. Словом, раз хочешь — уезжай. Бросай отца с матерью и уезжай. Оставь их без куска хлеба. Для того ли я растил тебя, сукин ты сын? Ясно: кому мы такие нужны? Кому нужны старые, немощные? Уезжай, сынок, уезжай! Скатертью дорога! Бери жену и детей и езжай! Пусть твои старики с голоду помирают!
— Зачем ты так говоришь, отец? Пока я жив, я буду о вас заботиться, не брошу в беде. Да ты и сам это знаешь. Еще как знаешь, а все равно свое твердишь. Ты посмотри, отец, на этих малышей. Неужели тебе их не жаль? Они, отец, голодные, разутые, раздетые. У человека должно быть достоинство. А ты глянь на Сэло. У него зад голый. Какое с голым задом достоинство?! Жалко детей, ей-богу, жалко. Мне уже тридцать пять, а кто со мной считается в этой деревне? И детей моих ждет такая же участь. В городе они по крайней мере выучатся и, глядишь, заживут безбедно. А здесь все мы сгинем, и они сгинут, ей-богу сгинут. Это уж точно. Не знаю, как отблагодарить аллаха за то, что он создал нас рабами и оставил на чужой земле, за то, что он создал нас крестьянами?! И кто, черт побери, придумал это слово — крестьянин? Нет никаких крестьян, есть рабы! Так хоть ты не казни нас, отец. Давай уедем! Сыновья Аджема…
— Сыновья Аджема, сыновья Аджема… — прервал его на полуслове отец. — У всех только они на языке. Ну и кем они стали, эти шаромыжники? Беями стали, пашами или кем там еще? Как только кому-нибудь туго становится, детей Аджема вспоминают. Будь все вы неладны — и вы, и они!
Мать Кель Хасана печально поглядывала то на мужа, то на сына.
— Ты слушай, сукин сын, что тебе отец говорит. Придет час, и я умру. Здесь! — Отец показал рукой на огород. — А ты хоть в Феццан [28] отправляйся. Аллах нас не оставит. Найдутся добрые люди, подадут кусок хлеба.
— Ты, отец, ей-богу, только о себе думаешь. А я ведь и об этих горемычных пекусь. В последний раз спрашиваю тебя: поедешь с нами?
— Не поеду!
Хасан повернулся к матери. Покорно склонив голову, она смотрела перед собой невидящими глазами.
— Ради бога, хоть ты, мать, скажи, а то отец совсем спятил. Руки и ноги целовать тебе буду, только скажи: поедешь с нами?
— Как отец твой, сынок, так и я. Скажет он: "Иди в ад!" — пойду в ад!
Хасана тронули детское смирение матери, ее испуганный вид, готовность покориться своей участи. Он опустился перед матерью на корточки, поцеловал ей руки.
— Мама, мамочка! Хоть раз в жизни я причинил тебе боль? Сказал грубое слово? Ослушался тебя? Знаю, как тяжело вам с отцом было растить меня! Да вознаградит вас за это аллах! Вот и я хочу вырастить своих голозадых. Перед нами два пути: или остаться здесь рабами и детей обречь на рабство, или же, как это ни тяжело, уйти в Адану, Скажи, мать, как должен поступить твой сын? Остаться или уехать?
Женщина посмотрела на сына, потом на мужа. Дети, затаив дыхание, слушали разговор взрослых.
— Скажи, мама.
— Езжай, сынок, — ответила мать. — Езжайте, спасайте себя и деток своих. А мы уже свое отжили. Не сердись, сынок, на отца. К нему, упрямому, и на козе не подъедешь. Я-то его хорошо знаю. Ни шагу он отсюда не сделает. Все молодым себя считает.
Кель Хасан припал к руке матери и заплакал.
— Уговори отца, мама, и мы вместе уедем. Не пропадем. Будет кусок хлеба — на всех разделим. Нынче поголодаем — завтра досыта поедим. Я еще четыре года назад решил отсюда уехать, да только бросить вас не мог, совесть не позволяла. Но больше откладывать нельзя. Поеду я, мама. Будь что будет! Теперь ничто меня не остановит. А не поеду — от чахотки умру. Давай уговорим отца уехать с нами.
— Раньше я, может, и уговорила б его, а сейчас мое слово ничего не значит.
— В этом году, — продолжал Кель Хасан, — мы, не зная отдыха, пололи, мотыжили, хлопок собирали, даже детей заставляли работать, а что получили? Ничего! Не знаю, как продержимся шесть зимних месяцев. На наши заработки ни одеться, ни прокормиться.
Кель Хасан вышел из дома и направился к отцу, стоявшему во дворе, затем повернулся и посмотрел на детей. Вдруг он заметил, что за ними наблюдают соседи, и крикнул:
— Эй, люди! Хоть вы посоветуйте, как поступить Кель Хасану!
Никто не сказал ни слова. Тогда Хасан обернулся к отцу.
— Отец, ради аллаха, давай уедем!
Словно не расслышав, отец продолжал смотреть вдаль. Кель Хасан снова заговорил:
— Знаю, вы с матерью сердитесь на меня. Знаю, что без меня будете голодать, но оставаться здесь — дело безнадежное. В конце концов все отсюда уйдут, отец! Если бы в свое время ты это понял, мы не стали бы нищими. Вот сыновья Аджема…
Последние слова вывели отца из терпения:
— Неблагодарный ты пес! О ком же твой отец думал, если не о тебе? Для вас дети Аджема чуть ли не пророки. Не успели эти самые дети Аджема уехать, как всех вас в город потянуло. Ну и ты уезжай!
— Уеду, отец, ей-богу уеду!
— Ну и катись!
— Я уеду, отец, но на душе неспокойно будет. Что вас ждет здесь? Голод, болезни и смерть. И никого рядом не будет, кто бы саван купил, могилу выкопал. Погибнете вы здесь, отец, погибнете.
Отец ударил сына по одной щеке, затем по другой. Кель Хасан задрожал, заскрежетал зубами, глаза налились кровью, но он сдержался и проглотил обиду.
— Уедем же, отец! Пожалей моих детей! Видишь, как они на тебя смотрят? У меня сердце на части разрывается, когда думаю, что покину тебя, но я все равно уеду!
Мать тихо плакала, закрыв лицо руками.
— Решил, ну и уезжай! Отправляйся хоть в пекло! Ведь я пока еще жив. Или ты считаешь, что я уже ни на что не годен?! Да и деревня наша еще не одного такого, как я, может прокормить. Даже этот огород меня прокормит. Посею баклажаны, помидоры, перец, продавать их буду и как-нибудь проживу. Хоть и мал этот клочок земли, а прокормит. Разве ты, сукин сын, знаешь цену земле? А не прокормит — мотыжить пойду, хлопок собирать. Не умер пока Мустафа, жив еще!
— Ноги твои, отец, готов целовать, поедем, не упрямься!
— А дом я на кого оставлю? А землю? Пусть ее две пяди, но она моя! И это дерево мое. И изгородь эту я собственными руками сажал. Это же мой дом, сукин ты сын! Мой отец отдал ему всю свою жизнь. И мы на него всю жизнь положили. Как после этого я могу все здесь бросить? Подумай!
— Отец! Умоляю тебя, ноги целовать буду…
— У Мустафы есть только одна дорога — в могилу! Только смерть уведет меня отсюда, а не ты! Заруби это себе на носу.
Кель Хасан с трудом сдерживал поднимавшийся в душе протест.
— Ей-богу, я с ума сойду! О аллах, посоветуй рабу своему Хасану, как быть. Кого пожалеть? Мать с отцом или детей? Эй, люди! — обернулся Кель Хасан к соседям. — Скажите же: что мне делать?
Никто не ответил. Тогда Кель Хасан взглянул на жену и решительно сказал:
— Собирайся, жена! Кто не хочет, пусть не едет. Доберемся до шоссе, а там найдем какую-нибудь повозку или грузовик. Я сейчас схожу к Телли Ибрагиму, попрошу у него лошадь, чтобы до шоссе доехать.
Телли Ибрагим и его сын Мемед трамбовали земляную крышу. Жена и дочь сушили на солнце постель, выбивали палкой пыль.
— Бог в помощь, Рабие, — поздоровался Кель Хасан.
— Спасибо, Хасан, на добром слове.
Хасан взглянул на крышу.
— Бог в помощь, Ибрагим-ага!
Ибрагим, упершись рукой в бок, выпрямился и посмотрел вниз.
— Тебе бы такую помощь, Хасан! Давай поднимайся сюда!
Кель Хасан поднялся по лестнице на крышу.
— Так когда, Хасан, в путь-дорожку?
— Если ничего не помешает, завтра. Ибрагим-ага, просьба у меня к тебе.
— Наперед знаю, Хасан, что попросишь. Не иначе как лошаденку.
Хасан рассмеялся.
— Ты угадал, Ибрагим-ага, ей-богу. И как только ты сообразил?
— Сообразить нетрудно.
— Ведь грузовик из Тузлы только через пять дней будет. Да и дорого, обдерут, бессовестные, как луковицу. А мы люди бедные. Другое дело, если доберемся до шоссе. Там нас подбросит до города какая-нибудь повозка или грузовик. Это подешевле будет. Уж ты разреши на твоей лошади барахло до шоссе довезти.
— Ладно, Хасан, дам я тебе лошадь. Одно только скажу: не дело ты затеял. Вот и Мемед наш вбил себе в голову то же самое. Уедем да уедем. Ну а отца-то ты уговорил?
— Нет, Ибрагим-ага, не уговорил. Умру, говорит, а никуда не уеду. Голова у меня кругом идет, а не ехать нельзя.
— Все старики одинаковы, Хасан, и осуждать их, право, не стоит. Привык человек к своей деревне, а на новом месте нелегко прижиться. Возьми меня, к примеру, так и сижу здесь всю жизнь, ни разу никуда не ездил. Вначале, когда Мемед сказал: "Давай, отец, уедем!" — сердце у меня ёкнуло от радости. А потом, брат, чувствую: не могу решиться. Не могу, и все тут. Хотя зарекаться не буду. А вот Мемед — тот поедет. Напористый он у нас. Значит, завтра и отправишься, Хасан?
— С божьей помощью.
— Когда кобылу возьмешь?
— Если можно, прямо сегодня вечером. Утром погрузим пожитки и в путь. Договорились?
— Делай, как тебе лучше, Хасан. Утром к вам Мемед зайдет, поможет что нужно, а когда до шоссе доберетесь, кобылу назад приведет.
— Спасибо, Ибрагим-ага! Может, когда-нибудь смогу отплатить тебе за твою доброту.
— Ну что ты, Хасан! В этом мире, сынок, ничего нет дороже доброты. Разве все мы не помрем, не покинем этот мир? Почему не помочь человеку? Мы же люди. Эх, доброта, доброта… Она одна после нас и останется. Деньги, вещи и все прочее — это пустое!
— Пошли нам аллах побольше добрых людей! Если мир еще не рухнул, то лишь благодаря им.
— Оно верно.
— Я пойду, Ибрагим-ага. Надо попрощаться с друзьями. Люди смертны — не успеешь оглянуться, а человека нету. Вечером зайду. А пока до свидания!
— Счастливо тебе, сынок!
Хасан спустился с лестницы.
— Значит, завтра уезжаете? — обратилась к нему жена Ибрагима.
— Да, завтра.
— Счастливого вам пути! Передай жене, чтобы зашла к нам.
— Хорошо, сестра. Она и так зашла бы попрощаться. Но я, конечно, передам. До свидания, сестра!
— Всего лучшего, Хасан!
Как только вещи были собраны, Кель Хасан и его жена Хатидже, взяв с собой детей, пошли прощаться с соседями. Когда они пришли к Длинному Махмуду, уже заметно стемнело.
— Очень даже правильно поступаете, — сказал Махмуд. — Придет день, и в нашей Енидже никого не останется.
— Другого выхода, дядя Махмуд, у нас нет, — ответил Кель Хасан. — Сам знаешь, как мы живем. Раньше еще куда ни шло, а нынче хуже некуда. Не о себе пекусь, о детях. Там хоть ремеслу какому-нибудь выучатся и в люди выйдут. А здесь что? Только рабство и нищета! Сыновья Аджема припеваючи живут. Даже их дети работают. Посмотрел бы ты, как они одеваться стали — настоящие эфенди.
На следующий день на рассвете Кель Хасан навьючил на лошадь тюки с постелями, жена взвалила на спину мешок с посудой, старший сын, Селяхаттин, усадил себе на плечи младшего, а сам Кель Хасан нёс мешок со всем прочим имуществом. Мать Кель Хасана проводила их до околицы. В это время шел в школу Ремзи. Он остановился, поглядел им вслед. "Уходят", — сообразил он, а потом вдруг подумал, что и им когда-нибудь придется вот так же уйти из деревни.
Долго стояла на дороге мать Хасана и, покачивая головой, смотрела, как в предрассветных сумерках исчезают ее дети и внуки.
— Ох, Хасан, ох! Родимый ты мой! — плакала и причитала убитая горем женщина. — Уехали, уехали, родненькие мои, уехали.
Еле держась на ногах, она вернулась в деревню. Плакать она уже не могла, выплакала все слезы. Пока шла, разговаривала сама с собой. Дома муж сидел на постели и свертывал цигарку, стараясь ничем не выдать своего горя.
Женщина остановилась в дверях.
— Уехал мой Хасан, — прошептала она и разрыдалась.
Потом долго глядела на опустевшую комнату, словно искала внучат, невестку, Хасана…
— Уехали… Кто знает, доведется ли еще свидеться. Вот так, взяли и уехали.
В глазах старика появился влажный блеск.
— Доброго пути!.. — с трудом проговорил он, и слезы сами потекли из глаз. — Кто мог подумать, что наш Хасан так быстро вырастет, обзаведется семьей и покинет нас? Ведь еще недавно он был совсем мальчишкой. Помнишь, я говорил: "Эй, Мустафа, придет день, и он вырастет, но доживешь ли ты до этого?" Уж больно мал он был тогда. Я его, бывало, спрашивают: "Сынок Хасан, как кричит сова?" А он мне так смешно: "Гу-у-ук!"…
— А ты даже не дал ему руку свою поцеловать. Обидел сына, огорчил.
— Уехал, значит, наш Хасан… Остались мы, жена, одни-одинешеньки.
— Хасан хороший мальчик. Мухи не обидит. Сердце доброе, чистое. Да пошлет ему господь того, что он заслужил!
Женщина закрыла дверь, села в углу.
— Что мы теперь делать будем?
— Аллах, жена, он все видит. С голоду не пропадем.
— Как думаешь, добрались они до шоссе?
— Не успели еще.
— Хоть бы ты ему позволил руку поцеловать. Мало ли что может случиться? Помрем, а вы и не попрощались.
— Да я и сам не знал, что делал. В голове помутилось.
Когда Мустафа вспомнил, что наговорил сыну, потолок, показалось ему, стал еще ниже и давил на него. Сердце ныло. Дом опустел. Не было рядом Хасана, снохи, детишек. Жена плакала, устремив неподвижный взгляд на дверь.
— Душно мне, жена, открой эту чертову дверь!
Женщина распахнула дверь. Деревья в саду стояли почти голые, лишь несколько желто-бурых листьев трепетало на ветру.
— Вот и зима пришла.
— Весной посадим баклажаны, помидоры, перец… — заговорил Мустафа, но тут же умолк, понимая, что крохотный клочок земли их не прокормит.
Они долго сидят молча. Утро уже заливает светом деревья, двор, изгородь. И чем ярче разгорается день, тем тоскливее становится у них на душе. Неугомонная беготня детей, их драки, сладость поцелуя в детскую щеку, ребячья ласка и теплота — все постепенно превращается в воспоминания. И в памяти одна за другой всплывают какие-то подробности, какие-то мелочи, которые, казалось бы, давно позабыты. Мустафе вспоминаются детские, юношеские годы Хасана… Куда бы теперь ни посмотрели старики, они везде примечают что-то, так или иначе связанное с Хасаном, с его семьей. Вот гвоздь, который когда-то вбил Хасан в балку, поддерживающую навес. Глядя на этот гвоздь, они словно видят перед собой Хасана, слышат стук его молотка.
Свернутая цигарка неподвижно замерла в руке. Мустафа тяжело вздохнул и покачал головой, словно пытаясь стряхнуть воспоминания.
— Уехали…
Мустафа ударил огнивом о кремень, посыпались искры, задымился трут, и Мустафа вдруг вспомнил, как нравился Хасану запах тлеющего трута.
— Наш сын любил этот запах, — сказал он и беззвучно заплакал.
Гудел ветер. В душном, смрадном хлеву сидел у окна Камбер и глядел на дорогу. Сумрак, окутавший хлев, будто сливался с туманной мглой, в которой исчезла дорога. Волы, лошади, мулы терпеливо жевали сено, фыркая, шумно вдыхая теплый, влажный воздух. По углам темнота стала совсем непроницаемой, лишь возле окон было немного светлее.
Погода испортилась, полили дожди. Темные, хмурые тучи заволокли небо, проглотив его голубизну. Дождь не прекращался, громыхал гром, сверкали молнии. Озеро наполнилось до краев, превратившись в море. Как и в прошлые годы и как всегда, с первыми дождями в Енидже пожаловали ягмурджу. Прошли с песнями по деревне — и поминай как звали…
Камбер, нервничая, зажег еще одну цигарку. Видневшаяся из окна улица утопала в грязи и мутной мгле. С узелков колючей проволоки, огораживающей сад, падали капли дождя: кап… кап… кап… Деревья угрожающе шумели. В их густой листве прятались воробьи. Будто осиротев, стоял без дела колодезный насос.
Дождь гулко барабанил по раскисшей земле. Камбер волновался: ливень и не думал прекращаться. Дороги, судя по всему, залиты водой. Смятение в душе Камбера росло, он то и дело шумно вздыхал. Халиль сидел на постели и латал свою шинель. Наконец он перекусил нитку, спрятал иголку и, подойдя к окну, стал внимательно рассматривать заплату. Затем накинул шинель на плечи, обулся и подсел к Камберу.
— Если хочешь, дядя Камбер, я пойду встречать Ремзи.
— Нет, сынок, я сам.
— Ты же болен, давай лучше я схожу.
— А ты не гляди, что я болен. Нам, батракам, на роду написано работать, пока душа с телом не расстанется. Знаешь ведь, какой он, наш Ремзи. Еще подумает, что мне надоело его встречать, и обидится.
Ремзи вставал спозаранку и в любую погоду — в дождь, в слякоть и грязь — отправлялся в школу. Дни стали короче, и большую часть дороги Ремзи теперь шел в темноте.
Дорога в Кадыкёй превратилась в настоящее болото, и однажды, не сумев перебраться через затопленное место, Ремзи в слезах вернулся домой. Камбер тут же посадил сына на плечи и донес его до самой школы. Он дождался конца уроков и вместе с сыном вернулся домой. Так продолжалось несколько дней, но сегодня Ремзи решил пойти в школу один: он изучил все тропки и знал, как миновать опасные места. А дождь сегодня лил целый день.
Завернувшись в мешковину и ежась от холода, Ремзи возвращался домой, с трудом вытягивая ноги из вязкой грязи болота…
Камбер поднялся.
— Я пошел! — сказал он, напяливая на голову мешок.
Али Осман, Сулейман и Дервиш посмотрели на Халиля.
— И я с вами, дядя Камбер, — предложил Халиль.
— К чему, сынок? Не такой уж я старый, — Камбер открыл дверь и вышел.
— Уперся, не хочет. А то бы я каждый день на плечах носил Ремзи в школу и обратно, — проговорил Халиль.
Если соединить в одно целое силу своего воображения, свои надежды и любовь — все то, что скрашивает человеку жизнь и заставляет забывать огорчения, — можно обрести такую веру в собственные силы, что не будут страшны никакие трудности. Камбер шагает под дождем и представляет себе, как сын его растет и выходит в люди. Камбер словно видит перед собой уже совсем взрослого и счастливого Ремзи. Камбер уверен, что его сын будет счастлив, и эту уверенность не могут поколебать ни дожди, ни невзгоды, ни нищета. Эта уверенность придает смысл его существованию, заставляет думать, что жизнь прожита недаром. Да, прожита, потому что Камбер превратился в безмолвного живого мертвеца, пусть еще мечтающего, но уже мертвеца. И лицо у него желтое, морщинистое…
Камбер идет, пристально всматриваясь в даль. Глаза его ищут среди луж и грязи маленькую фигурку Ремзи, которому пора бы уже возвращаться. Ступая по колено в воде, Камбер доходит до того места, где обычно поджидает сына. Но Ремзи не видно. Все вокруг залито водой. В голову лезут мрачные мысли: может, Ремзи свалился в канаву и утонул? Сердце Камбера болезненно сжимается.
— Ремзи, родненький мой! — стонет он и чувствует, как по щекам катятся слезы. — Ремзи! Голубчик ты мой!
Камбер ускорил шаг. Он шел, не разбирая дороги, спотыкаясь о кусты хлопчатника. Поля затоплены мутной водой. Над головой ползут черные тучи. И нигде ни души. Только вдали, в тумане виднеется село Кадыкёй.
— Ремзи! Родной мой! Ремзи-и-и! Я иду, Ремзи!
Ему хочется бежать, но нет сил, он с трудом вытаскивает из грязи то одну, то другую ногу.
— Ремзи! Не бойся! Твой отец идет к тебе! Не бойся, Ремзи! — Камбер кричит, словно одержимый, повторяя одни и те же слова. — Накажи меня аллах за то, что я бросил тебя одного на дороге! Ремзи! Родной мой! Ремзи!
Камбер то и дело останавливался около глубоких канав, в отчаянии шарил в них руками. Неожиданно он заметил, что довольно далеко от него что-то темное барахтается в грязи. Сердце Камбера замерло, он рванулся вперед и хрипло крикнул:
— Ремзи! Это ты? Иду, сынок! Иду!
Он задыхался в бессильном отчаянии, не в силах ускорить шаг.
— Я иду, Ремзи! Твой отец здесь, сынок!..
Чем короче становилось расстояние, отделявшее Камбера от Ремзи, тем отчетливее было видно, как мальчик барахтался в канаве, по грудь в воде. Он пытался выбраться, но руки скользили, и он снова погружался в воду.
— Ма-ма!.. — кричал Ремзи.
В мутной воде плавал мешок, которым мальчик укрывался от дождя. Дождь хлестал, сёк, барабанил по воде.
Завидев отца, мальчик заплакал в голос. У Камбера перехватило дыхание.
— Вот я, сынок! Здесь…
Собрав все силы, Камбер устремился вперед, увязая в жидком месиве. В эти минуты он еще острее ощутил свою дряхлость, свою немощность. Куда ему теперь до прежнего Камбера!..
— Вот я и пришел! Давай руку, сынок!
Камбер наклонился, схватил сына за руку, вытащил из ямы и крепко прижал к груди.
— Все будет хорошо, сынок, не бойся.
Мальчик стучал зубами. С него струйками стекала грязь. Ранец размок. Камбер посадил сына себе на плечи и зашагал домой.
— Сейчас придем домой, сынок. Все будет хорошо… — повторял Камбер.
Ребиш грела воду. Она приготовила корыто, чистое белье для Ремзи. С того дня, как зачастили дожди, мальчик возвращался домой весь в грязи. Ребиш сразу же стирала его одежду, чтобы до утра она высохла.
Ребиш попробовала пальцем, нагрелась ли вода, и подумала: "Сегодня они запаздывают". Она подошла к двери, приоткрыла ее и прямо перед собой увидела Камбера с Ремзи на плечах. По тому, как тяжело ступал и дышал муж, ясно было, что он очень устал. Оба — отец и сын — с головы до ног были в грязи.
— Ой, да вы в яму угодили, что ли? На кого вы похожи?
— Точно. В яму угодили, — ответил Камбер.
Ребиш глянула на сына и расплакалась.
— Ох, деточка моя! Ох, мой родненький! — запричитала она.
— Перестань хныкать! — прикрикнул Камбер. — Лучше переодень ребенка.
Родители вместе раздели сына, вымыли его, надели на него согретое у печки белье и уложили в постель. Ремзи сразу же уснул.
Камбер и Ребиш сели возле сына и не сводили с него глаз. Время от времени Камбер щупал лоб ребенка и удрученно смотрел на Ребиш — с мальчиком творилось неладное: он сильно потел, его бросало то в жар, то в холод. Мать и отец — оба боялись, что сын умрет, но не решались и заикнуться об этом и избегали смотреть друг другу в глаза.
— Дядя Камбер! Эй, дядя Камбер! — раздался снаружи голос Халиля.
Ребиш открыла дверь.
— Заходи, Халиль.
Халиль зашел и тихонько опустился на пол у самого порога.
— Представляю, как вы, дядя, намучились. Даст бог, все обойдется.
— Спасибо, Халиль, на добром слове. Ремзи, бедняга, в яму угодил.
— Да вы что?
— Ей-богу.
Они перешли на шепот.
— Снимай сапоги и усаживайся поудобнее, Халиль! — сказала Ребиш.
— И так, мать, хорошо.
Халиль не знал, что делать, чем помочь, и молчал, поглядывая на пышущее жаром лицо Ремзи. Убогая комната и вид молчаливо сидевших людей напомнили Халилю ту ночь, когда он с друзьями сидел подле мертвого Хыдыра.
— Ты ужинал, Халиль? — спросил Камбер.
— Ужинал, спасибо! Дядюшка Али Осман беспокоится, велел проведать вас.
— Скажи ему от меня спасибо. Али Осман — давний мой друг. Во всем хозяйстве Кадир-аги, Халиль, не найти работников старше нас с ним. Мы перешли в эту деревню еще при Сырры-аге. У него было трое сыновей: Хасан-ага, Мамед-ага и наш Кадир-ага. Так вот, после смерти отца сыновья разделили деревню. Мы попали к Кадир-аге, а отец Шакала Омара оказался у Хасан-аги. Все, кто тогда с нами в батраках был, уже поумирали. Одни мы и остались, очереди своей ждем. Али Осман — настоящий человек, он мне дороже родного брата. Нас сама судьба связала, чего только мы не вытерпели!..
Ребиш принесла Халилю стакан мятного отвара и опять села около Ремзи, заметив:
— Вот, Халиль, до чего довело нас ученье-мученье!
— Бабы вечно одно талдычат, — сказал Камбер. — Разве им понять: не познав горя, человек не познает радости. И даже хорошо, что так случилось. Потому что все надобно испытать, тогда и жизнь поймешь.
Ремзи застонал. Родители испуганно переглянулись. Камбер приложил руку ко лбу сына.
— Да он весь горит!
Халиль докурил цигарку и ушел. Камбер с женой остались сидеть у постели Ремзи.
Дождь прекратился, и стал слышен шум ветра. Он завывал, гнул ветви деревьев, громыхал по крыше.
Когда родился Ремзи, шел такой же дождь, было так же мрачно… В памяти Камбера и Ребиш всплывают голенькое тельце, ручки, к которым страшно было притронуться, красное личико. Они смотрят на спящего сына и вспоминают счастливое время: забавный детский лепет, первые шаги, первые слова, смешные, нелепые… И если в этот час муж с женою чувствовали себя близкими людьми, то лишь потому, что оба думали о сыне. Только любовь к сыну и связывала их. Ребиш с жалостью смотрела на мужа, на его небритое лицо, залатанный пиджак, большие ноги, видела, как он устал и постарел. Она вспоминала то давнее время, когда они жили в мире и согласии. Сейчас у нее и в мыслях не было винить Камбера в их частых ссорах. Сейчас она жалела мужа так же, как жалела Ремзи. Лицо Камбера, окутанное облаком табачного дыма, его глаза, казавшиеся в свете лампы совершенно черными, грязный воротник с поломанной пуговицей, печально поникшие у двери чарыки — от всего этого веяло глубокой человеческой скорбью. Ребиш понимала, что Камбер — человек сломленный и в этой жизни его поддерживают лишь любовь к сыну и надежды, которые он возлагает на Ремзи.
Ребиш нравилось, как Камбер молчит, как, слегка прищурив глаза, молча курит, как почесывает нос. Она уже раскаивалась в том, что часто его обижала, говорила ему горькие слова. Чего, собственно, они не поделили? Да и что было делить, кроме нужды? Соединились они в убогой хижине под земляной крышей, и в первые же дни совместной жизни любовь угасла. Настал час, когда ни с того ни с сего между ними началась ссора. В своем разочаровании, во всех своих горестях они винили друг друга, стараясь не думать о собственной беспомощности. Оба поняли, что не обрели счастья, на которое так надеялись. Но почему после первых, полных любви, счастливых ночей снова пошла будничная жизнь, этого они понять не могли. Было у них здоровье, была сила, была крыша над головой, а счастья не было.
Ремзи приоткрыл глаза. Взгляд ребенка остановился на отце.
— Ну как ты сейчас, сынок? — взволнованно спросил Камбер.
Ремзи улыбнулся. Искренняя, чистая улыбка сына согрела сердце Камбера.
— Воды… — тихо попросил Ремзи.
Ребиш налила в стакан теплого мятного настоя и дала мальчику попить. Ремзи чувствовал, что внутри у него все горит, во рту горько, голова отяжелела, в висках стучит. В грустных глазах отца и матери, казалось, сосредоточились сейчас все беды их и горести, вся их беспомощность. Стоило Ремзи приоткрыть глаза, и мать поднимала налитые усталостью веки, вглядывалась ему в лицо. Камбер развертывал окурок за окурком и ссыпал табак в кисет.
— Тебе лучше, малыш? — спросил он.
— Голова болит, — хрипло ответил Ремзи.
Камбер поцеловал сына в лоб.
— Твой папа, Ремзи, готов себя в жертву принести, только бы у тебя ничего не болело. Голова у тебя скоро пройдет. Утром будешь совсем здоров. А летом я тебе осленка куплю, будешь на нем ездить. А не хочешь — вообще не ходи больше в школу. Словом, сам решай.
— Нет, я буду ходить в школу. Умру, а буду!
— Тогда, Ремзи, я каждый день буду носить тебя в Кадыкёй на спине. Ты окончишь школу, выйдешь в люди, пусть мне ради этого даже побираться придется! И настанет день, когда ты забудешь все, что пришлось тебе пережить. Не знаю только, доживу ли я до этого дня.
Ремзи приятно было слушать отца, но еще приятнее было мечтать. Он поправится и бегом побежит в школу, бегом! В голову лезли воспоминания о ягнятах и чабане под шелковицей. На уроке Ремзи нарисовал эту шелковицу и ягнят. Он рисовал их такими, какими они ему представлялись, и очень жалел, что не может цветными карандашами изобразить по-настоящему облака и воздух, а небо на белом фоне у него получилось совсем невсамделишным. Он подумал, что небо есть всюду, под ним — разные страны. И, хоть небо на всех одно, люди живут по-разному…
На веревке сушилась одежда Ремзи. И штаны, и носки, и рубашка почему-то выглядели сейчас смешно и нелепо…
— Поешь, деточка? — спросила Ребиш.
— Не хочется, мама.
— Ну хоть ложечку.
Ремзи приподняли и подложили ему под спину подушку. Зачерпнув из кастрюли чечевичной похлебки, мать принялась кормить Ремзи, но он проглотил несколько ложек и поморщился.
— Хочешь, сынок, завтра мама приготовит тебе ун хельвасы[29]?
Ремзи кивнул и чмокнул губами.
— А я тебе завтра конфет куплю. Ладно? Настанет день, когда ты выбьешься в люди, вернешься в деревню и зайдешь поздороваться с нашим хозяином, — дай аллах мне дожить до этого дня, чтобы навсегда забыть все мои горести! Пусть тогда увидят, какой сын у Камбера!
Ремзи перевел глаза на мерно тикавший будильник. Было четыре. Часы словно метили бег времени, отсчитывая каждое мгновение. "Тик-так, тик-так" — это билось сердце безмолвия. Время, пролетая над подушками, бледными лицами, лампой, стенами, над всем живым и неживым, уносило с собой частичку молодости, жизни и, протиснувшись сквозь щели в двери и окнах, улетало неизвестно куда. Люди, отгороженные от остального мира четырьмя стенами и низким потолком, сами того не замечая, отдавали времени ту частичку себя, которой уже было суждено состариться. Они постепенно расходовали себя, постепенно старели, постепенно умирали. И однажды, раздав остаток своей жизни на память нескольким близким, они навсегда покидали мир.
Ремзи снова уснул. Печь потухла, в комнате стало холодно.
— Затопить? — спросила Ребиш мужа.
— Затопи, затопи.
Ребиш наложила в печь хворосту, зажгла смолистую сосновую лучину. Хворост тут же воспламенился. На стенах заплясали тени. В комнате постепенно становилось теплее. Опять начался дождь, по окну застучали крупные капли.
Прислонившись спиной к стене, Камбер свертывал цигарку. Ночь выдалась тихая. Моросило. Халиль помешал в печке. Поблескивавшие, словно глаза, угольки покрывались пеплом и рассыпались. Халиль угрюмо глядел на золотые огоньки, тускневшие под серым пеплом, и на душе у него становилось еще тяжелее.
— Если так будет продолжаться, — сказал Камбер, — в деревне никого не останется. Кель Хасан уехал, Кёр Али уехал, Коджа Абдуллах тоже уехал. А теперь и Ал-тындыш собирается. Как говорят: потянулась нитка — носок распустился. Пустеет деревня, скоро от нашей Енидже одни развалины останутся.
Халиль погрузился в давние тревожные думы. Словно наяву, видит он перед собой безмолвный поток людей. Пустеют дома, двери открыты настежь. Навьючив на себя тюки с матрацами и одеялами, люди уходят, дороги забиты беженцами, уходят близкие ему люди, бредут вереницей, забрав с собой детей, собак, вшей. Дома, дворы, поля, в которых они бок о бок трудились, мотыжили землю, пели песни, даже цветы на окнах и герань в горшках на крышах — все сиротеет. В промозглой тьме томятся в одиночестве смирившиеся со своей участью камни, оконные рамы, бурьян… Ветер свободно гуляет по деревне, хлопая створками окон, скрипучими дверями… Халиль представляет себе, как на опустевшую деревню хлынет дождь. Мокрые дома, из-под осыпавшейся штукатурки торчат саманные стены, и все вокруг заштриховал дождь, никогда не кончающийся дождь…
Неожиданно Халиль заметил, что наступила тишина, привычный шум исчез.
— Дождь перестал, — сказал Камбер, поднялся и распахнул окно.
Тучи разошлись, кое-где поблескивали звезды. В комнату ворвался свежий воздух, запах дождя. Ночную тишину нарушили журчание стекавшей по трубам воды и звонкие удары последних капель.
Издали донесся призыв к полуночному намазу. Глухой голос Биби-ходжи то слышался отчетливо, то совсем пропадал. Подперев рукой подбородок, Ремзи в задумчивости слушал: голос Биби-ходжи вызывал у него странное чувство.
Камбер закрыл окно и переглянулся с сыном.
— Уроки учишь? Учи, учи!..
Ремзи снова углубился в учебник.
— Ну, я пойду, дядя, — поднимаясь, сказал Халиль.
— Посидел бы еще.
— Поздно уже.
— Ладно, иди! — не стала удерживать его Ребиш. — Только не забывай, о чем мы тут говорили.
— В деревнях на холостяков всегда косо смотрят, — сказал Камбер.
Это Халиль знал и без него. Конечно, ему самому надоело жить в хлеву, хотелось носить чистую сорочку, забыть о вшах, спать на белых простынях…
Халиль натянул сапоги.
— Скоро вернется сын Мусы, да и Омару, сыну Султан, пора появиться, — продолжала Ребиш. — Придут — считай, что Эмине тебе не видать. В дураках останешься. Лучше бы поторопился ты со свадьбой. Омар — парень не промах, не то что другие. Уж он не упустит такую девушку, как Эмине. Ей-богу, схватит ее в охапку — и в горы!
Халиль усмехнулся:
— Не так-то это просто.
— Кому не просто, а кому и просто.
— Ах, мать! Я хоть сейчас готов, да грехи не пускают. Какая девушка согласится войти в дом, где одни голые стены? Нужна постель, одеяло и еще много всякой всячины. А у меня совсем ничего нет.
— Дурья твоя башка! Да ты пальцем помани девчонку — прибежит. Ей нужен не дом, не барахло твое, а ты. Я, говорит, работать буду, землю грызть буду. Перетерпим, а самым необходимым обзаведемся. Вот как она говорит. Не обездоль, Халиль, девочку. Грех возьмешь на душу.
Халиль вздохнул.
— Разве я сам, мать, этого не хочу? Еще как хочу! Но проклятая нищета… Я знаю, как жить надо. А тут ведь даже на барабанщика денег не наскребешь.
— Тебя, Халиль, видать, свадьба пугает, — вмешался Камбер. — Так ведь можно без нее обойтись. Увези Эмине — и все тут.
— А потом что? На аллаха надеяться? Ладно, поздно уже. Ну, будьте здоровы! — И Халиль ушел.
Ребиш повернулась к Ремзи:
— Тебе не хочется спать, сынок?
— Нет, мама.
— Я все же постелю.
Ребиш взяла сложенную в углу постель, бросила матрац на пол. Запахло пылью. Заколыхались листы в тетради и в книжке.
Ремзи поглядывает на отца. В его памяти отец навсегда останется таким, как сейчас. Ремзи будет с грустью вспоминать об этих днях. Отец, мать, прохладная подушка, вода, стекающая по дождевым трубам, — все в эту ночь словно застывает в его глазах, обретая какой-то новый смысл. Ремзи слышит, как по двору, шурша ветвями деревьев, гуляет ветер. У отца сквозь распоротую на плече рубашку просвечивает тело. Мать расправляет одеяло.
На улице непроглядная тьма. Халиль идет, не разбирая дороги. В усталой голове роятся невеселые мысли.
И от этих мыслей, от редких тусклых огоньков в окнах, от хлюпающей под ногами грязи в душе Халиля рождается отчаяние — жизнь сломала его, раздавила. Одиночество, безнадежность… Халиль сам не понимает, что с ним творится.
Халиль остановился, глядя на видневшиеся в тумане очертания господской фермы. Вот хлев, в котором он прожил долгие годы, — ведь это его тюрьма, где он отбывал срок.
Тучи, проносящиеся над крышами, мерцающие в просветах облаков звезды заставляют Халиля по-иному взглянуть на окружающий его мир. Он словно проваливается в пустоту, и им овладевают противоречивые, путаные, непонятные чувства.
В трех шагах от него белеет камень, тот самый, памятный ему камень, на котором они часто сидели с Хыдыром. Халиль закурил, присел и задумался. Только теперь Халиль понял причину внезапной смерти своего товарища. Хыдыра убила вовсе не болезнь. Волю к жизни в Хыдыре поддерживала его любовь к Алие. А смерть пришла тогда, когда Хыдыра покинула надежда. И Халиль словно увидел его в темноте — вот он покашливает, склонив голову набок, лицо белое, как у мертвеца, и он что-то говорит глухим, проникновенным голосом. Халиль не слышит его слов, да и не может их услышать, но в душе понимает, что именно хочет Хыдыр сказать. Да, понимает, и от этого у Халиля возникает щемящее чувство, как будто он слышит хватающие за сердце звуки саза, или тоскливую песню, или жалобный плач ребенка.
— Ох, проклятый этот мир, безбожный мир!
Нет больше Хыдыра. Потускнела память о нем, и сам он ушел в вечное небытие вместе с любовью своей, мечтой и надеждой. В эту ночь под сенью темноты одиночество особенно мучило Халиля, словно его выбросили на улицу, как слепого котенка. И он брел неведомо куда, не находя дороги. Всюду его ждала та же жизнь, та же бесконечная тьма. Выхода не было.
Скоро полтора года, как он вернулся из армии. А что изменилось с тех пор? От чего ушел, к тому и пришел. Опять он спит в хлеву, вместе со скотом. Хватит! Пора ему поселиться в доме и спать в чистой, удобной постели, Халиль вспомнил, как говорили ему в день возвращения из армии: "Ты должен уйти отсюда! Здесь не жизнь!"
Послышался свисток сторожа Мусы. Халиль прислушался. Ночь была тихой, спокойной.
Халиль поднялся и пошел в хлев.
В эту ночь дежурил Али Осман. Не говоря ни слова, Халиль снял сапоги, размотал портянки и растянулся на постели.