Всего за одну неделю в Аризоне я превращаюсь в профессионального лжеца. Когда редактор звонит узнать насчет суда, я предоставляю разговор автоответчику, пока память его не переполняется. Наконец она понимает, что к чему, звонит мне посреди ночи в гостиничный номер и говорит, что я должен через шесть часов сдать ей готовую статью, иначе задание снимут. Я обещаю уложиться в срок, а потом отправляю электронное письмо, в котором рассказываю, что адвокат подал ходатайство, что я проторчал в суде целый день, и молю ее дать мне еще немного времени. Проходит еще одна неделя, а я так и не присылаю ни строчки, поэтому Мардж велит мне возвращаться в Нью-Гэмпшир и — для разнообразия — заняться делом. Она поручает мне материал о военных инженерах, которые открыли новое соединение от вздутия почвы. Судя по всему, я низко пал в ее глазах. Я говорю, что прилечу первым же рейсом.
И остаюсь в Фениксе.
Вместо того чтобы лететь домой, я усаживаюсь за стол и стряпаю статейку об армейском инженерном корпусе, об асфальте, весенней оттепели и уровне грунтовых вод. Я решаю, что раз уж она будет похоронена где-то посредине газеты, можно ее немного приукрасить — ну хорошо, выдумать от начала до конца.
Не успеваю я опомниться, как эта дырка лжи расползается по всей ткани моей жизни, словно пятно липкого сиропа. Я звоню в пиццерию под своей квартирой и спрашиваю, не могут ли они подождать с оплатой, так как я потерял близкого родственника. Я звоню в редакцию и объясняю, что не смогу прийти в понедельник на «летучку», потому как подцепил какой-то очень заразный вирус, передающийся воздушно-капельным путем. Плетя мне венок из золотистой ястребинки, Софи спрашивает, когда мы вернемся домой, и я отвечаю: «Скоро».
Делии нужна помощь, и я сделал бы это для любого старого друга.
В том-то и заключается весь ужас вранья: ты сам начинаешь верить в свои небылицы.
Каждый журналист мечтает заполучить эксклюзивный материал о «смертниках». Каждый хочет быть «услышанным голосом истины» и «глашатаем покаянных слов». Хочется, чтобы читатель выслушал заключенного и подумал: «Хм, а не так уж много между нами различий». Но не каждый журналист вынужден ранить своими разоблачениями любимую женщину.
Когда в комнату входит Эндрю — худее, чем я его помню, с неаккуратно выбритым черепом, — мир для меня останавливается. Мне неловко видеть его в арестантской робе, как неловко застать своего дедушку в трусах. Он мало напоминает человека, которого я знал; скорее, может сойти за троюродного брата, чьи черты лица в принципе схожи, но расположены иначе. Кто же был первым: этот Эндрю — или другой?
Я, если честно, удивлен, что он согласился встретиться со мною. Несмотря на то что я, считай, вырос в его гостиной, Эндрю все-таки знает, чем я зарабатываю на жизнь.
Он берет трубку, я следую его примеру. Мне хочется задать ему всего один вопрос: «Зачем вы это сделали?» Но вместо этого я говорю:
— Надеюсь, за стрижку с вас взяли недорого.
Он смеется, и всего на долю секунды лицо его становится лицом Эндрю, которого я знал.
Мое основное воспоминание об Эндрю связано с переговорами. Мы с Делией и Эриком как-то раз копались на старой свалке в лесу в поисках глиняных черепков, наконечников индейских стрел и бутылочек из-под целебных эликсиров, когда на глаза нам попался старый-престарый чемодан. Внутри мы обнаружили целую уйму шпионского снаряжения — наушники, штекерную панель, частотомер — с вырванными проводами и раздолбанными колонками. Сами отнести эту громадину домой мы не могли и, проголосовав, решили, что из всех родителей помочь нам сможет только Эндрю. «Это любительское радио, — сказал он, открыв крышку. — Давайте-ка попробуем его починить».
Эндрю навел справки в доме престарелых, и какие-то дедушки смогли вспомнить эту марку и даже рассказали, какими рычагами и кнопками регулировать громкость и частоту. Он сходил с нами в библиотеку за книжками по электронике и в скобяную лавку за проволокой и зажимами, после чего принялся паять в подвале.
И вот несколько дней спустя мы сгрудились вокруг него, и он включил это радио. Из динамика вырвался протяжный, ошалелый вой. Эндрю произнес какую-то чушь в микрофон. Повторив сообщение еще раз, мы — изумленные и счастливые — услышали ответ. Нам ответили откуда-то из Англии. Он сказал, что прелесть любительских радио в том, что вам непременно ответят. Только, предупредил он, нужно быть осторожным и не болтать лишнего. Люди порой выдают себя за других…
— Эндрю, — говорю я ему, — вы действительно думали, что это сойдет вам с рук?
Он потирает колени ладонями.
— Это на диктофон или нет?
— Как скажете.
Эндрю опускает голову.
— Фиц, — признается он, — тогда я вообще не думал.
Посреди пустыни, под сенью паловерде, я ожидаю Делию и ее волшебную собаку и, заглядывая в трещины, сухую глотку земли, представляю, как может погибнуть человек.
Разумеется, первое, что приходит в голову, — это смерть от жажды. Допив воду еще час назад и очутившись под палящим солнцем пустыни, я представляю, каково это — сходить с ума от обезвоживания. Язык распухает, как комок ваты, веки слипаются… Нет, сейчас я предпочел бы утонуть. Поначалу, наверное, это неприятно — заполняться жидкостью через все отверстия. Но в данный момент сама мысль о воде — и пускай ее будет слишком много — зачаровывает меня. Интересно, что происходит под конец: приплывают ли русалки, чтобы повесить тебе на шею ожерелья из ракушек и поцеловать в губы? Или ты просто лежишь на песчаном дне и любуешься солнцем, что пробивается к тебе за миллионы лье?
Удушение, повешение, пулевое ранение — все это чертовски больно. Но вот холод… Я слышал, что это сравнительно легкий уход. Зарыться в снег и окоченеть сейчас было бы самым настоящим чудом. Плюс, не забывайте, элемент мученичества, а такими темпами я стану мучеником довольно скоро: я, в конце концов, горю заживо, пускай и не за свои убеждения. А вдруг плоть отгорает от кости не так болезненно, когда ты один на всем белом свете веришь в свою правоту?..
Эта мысль возвращает меня к Эндрю.
А оттуда уже рукой подать до Делии.
Вряд ли кто-то умирал от неразделенной любви. Возможно, я буду первым.
Нажав на кнопку звонка, я сжимаю руку Делии.
— Ты точно готова к этому?
— Нет, — отвечает она.
Делия гладит Софи по голове и поправляет воротничок, пока той не надоедает и она сбрасывает с себя ее руку.
— А у этой тети есть дети? — спрашивает Софи.
Делия медлит с ответом.
— Нет.
Элиза Васкез открывает дверь и — не подберу другого слова — буквально выпивает представший перед нею образ Делии. Выпивает залпом. Я вдруг вспоминаю Делию на больничной койке: она только что родила Софи, и весь мир вокруг сжался, и в нем теперь помещаются лишь эти две женщины. Наверное, все матери и дочери когда-то оказывались в таком сжатом мире.
Человек, который знает Делию хуже, чем я, мог бы и не заметить, как она подергивает левой рукой, — нервная привычка, вроде тика.
— Привет, — говорит она. — Я подумала и решила, что мы могли бы попробовать еще раз.
Но Элиза смотрит на Софи, как на привидение. Впрочем, Софи и есть привидение — маленькая девочка, которую Элиза Васкез когда-то потеряла.
— Это Софи, — представляет ее Делия. — А это, Соф…
Не найдя, как заполнить этот пробел, она краснеет и умолкает.
— Можешь называть меня Элиза, — говорит мать Делии и, присев на корточки, улыбается своей внучке.
Блестящие черные волосы Элизы завязаны узлом у затылка, уголки ее глаз и губ испещрены тонкими графиками морщин. Одета она в расшитую пестрыми птицами рубашку и джинсы, расписанные маркером. Мой взгляд выделяет одну строчку: «О дщерь из пепла и мать из крови».
— Сандберг, — бормочу я.
Элиза явно поражена.
— В наше время люди редко читают стихи.
— Фиц — писатель, — говорит Делия.
— На самом деле я журналюга в затрапезной газетенке.
Элиза проводит пальцем по фразе на своих джинсах.
— Меня всегда восхищали писатели. Мне тоже хотелось знать, как складывать слова в нужном порядке без всяких усилий.
Я вежливо улыбаюсь. По правде говоря, если мне и удастся каким-то чудом сложить слова в нужном порядке, это будет чистой воды случайность, означающая, что все другие комбинации я уже перепробовал. По большому счету, то, о чем я молчу, гораздо важнее того, что говорю.
С другой стороны, Элиза Васкез вполне может это понимать.
Она смотрит во двор сквозь раздвижные двери: Виктор повел Софи посмотреть гнездо, где вылупились птенчики. Он поднимает ее повыше, чтобы она рассмотрела новоселов как следует, а после оба исчезают за стеной кактусов.
— Спасибо, что привела ее, — говорит Элиза.
— Я не запрещу тебе видеться с Софи.
Элиза в смущении косится на меня.
— Это мой лучший друг, — говорит Делия. — Он обо всем знает.
В этот момент в дом вбегает Софи.
— Вот это да! У них даже зубы на клювах есть! — не успев отдышаться, тараторит она. — Мы можем подождать, пока они научатся летать?
Софи в нетерпении тянет Делию за руку. Виктор, стоя в дверном проеме, смеется.
— Я пытался объяснить, что ждать придется достаточно долго.
Делия отвечает ему, но смотрит на мать:
— Ничего страшного. Можем и подождать.
И позволяет Софи увести себя на улицу, к дереву с гнездом.
Мы с Элизой Васкез стоим плечом к плечу, глядя на женщину, которую, кажется, потеряли. А может, никогда ею и не обладали.
По пути домой мы останавливаемся выпить кофе. Софи сидит на тротуаре у кафе и обводит Грету цветным мелком, как труп на месте преступления. Делия барабанит пальцами по чашке, но пить, похоже, не собирается.
— Ты их вообще можешь представить вместе? — наконец спрашивает она, когда колесики у нее в голове перестают вращаться.
— Элизу и Виктора?
— Нет. Элизу и моего отца.
— Ди, никто не представляет, как его родители занимаются этим.
Взять, к примеру, моих. Как ни печально, они этим не занимались. Конечно, меня они как-то зачали, но пока я рос, моего отца-коммивояжера чаще всего не было дома: он ездил в другой город трахать какую-то стюардессу. Мама же изо всех сил притворялась, что это чисто деловые поездки.
Но Эндрю Хопкинс — не мой отец. За все эти годы я не помню, чтобы он с кем-то встречался всерьез, а потому мне даже предположить трудно, какая женщина могла бы его привлечь. Хотя, если честно, представить его с такой женщиной, как Элиза, я тоже не мог. Элиза напоминает орхидею — хрупкую, экзотическую. Эндрю же, скорее, амброзия: тихий, стойкий, сильный. Сильнее, чем может показаться.
Я рассматриваю запятую ее шеи, торчащие острия ее лопаток — территорию, размеченную Эриком.
— Не всем суждено быть вместе.
К нам подходит потасканный бродяга в шлепанцах на босу ногу и с сеточкой для волос на голове. Он протягивает нам какие-то брошюры. Испуганная Софи прячется за стулом Делии.
— Брат мой, — говорит бродяга, — ты уже нашел Господа нашего, Иисуса Христа?
— Я и не знал, что он меня ищет.
— Ты признал Его спасителем своим?
— Знаете, я еще надеюсь спастись сам.
Мужчина качает головой, и его африканские косички извиваются, как змеи.
— Никому не хватит сил спастись, — отвечает он и движется дальше.
— По-моему, это незаконно, — бормочу я. — Или, во всяком случае, должно быть незаконно. Нельзя впаривать людям религию вместе с кофе.
Подняв глаза, я натыкаюсь на взгляд Делии.
— А почему ты не веришь в Бога?
— А почему ты веришь?
Она смотрит на Софи, и черты ее лица становятся мягче.
— Наверное, потому что в жизни происходят слишком удивительные вещи, чтобы считать их делом рук людей.
«И чтобы винить людей тоже», — мысленно добавляю я.
Фанатик подходит к пожилой паре за соседним столиком.
— Уверуйте в Отца! — призывает он.
Делия оборачивается на его голос:
— Если бы это было так просто.
Когда Делия была беременна Софи, я был ее «родовым тренером». Получилось это как-то само собой, после того как Эрик, обещавший на этот раз не подвести, упился аккурат к началу занятий по дыхательной методике Ламаза. Я оказался среди супружеских пар, и все мои усилия были направлены на то, чтобы не выдать своего волнения, когда инструктор велела мне уложить Делию между ног и провести руками по ее вздутому животу.
Схватки у Делии начались в отделе замороженных продуктов, мне она позвонила из кабинета менеджера. Мысль о том, что мне придется исполнять свои обязанности «родового тренера», при этом не заглядывая ей между ног, повергала в панику. Может, попроситься стоять на уровне плеч? Может, отвести врача в сторонку и объяснить щекотливость ситуации?
Впоследствии выяснилось, что волновался я зря. Как только анестезиолог перевернул Делию на бок, чтобы ввести наркоз, я потерял сознание и очнулся уже с шестьюдесятью швами на лбу. Мне достаточно только глянуть на иголку шприца — и я уже готов.
Когда я пришел в себя, Делия была рядом.
— Привет, ковбой! — сказала она с улыбкой. Из-под одеяльца выглядывала крохотная, как персик, головка. — Спасибо, что помог.
— Да не за что, — ответил я, кривясь от пульсирующей в голове боли.
— Шестьдесят швов, — пояснила Делия. И добавила: — А у меня — всего десять.
Я невольно покосился на ее голову.
— Да не там! — Она дала мне минуту на размышление. — Только не надо больше падать в обморок.
Я не упал. Мне даже удалось, пошатываясь, добрести до койки и как следует рассмотреть малышку. Я помню, как смотрел в мутно-голубые глаза Софи и тешил себя мыслью, что теперь в этом мире есть еще один человек, который знает, каково это — быть со всех сторон окруженным Делией, а потом лишиться этого.
Когда в палату вошел Эрик, я держал Софи на руках. Он двинулся прямиком к Делии, поцеловал ее в губы и на мгновение прижался лбом к ее лбу, словно мысли могут передаваться посредством простой диффузии. Затем Эрик обернулся, ища взглядом свою дочь.
— Можешь подержать ее на руках, — подсказала ему Делия.
Но Эрик не стал ее у меня отнимать. Я сам шагнул ему навстречу и заметил то, что ускользнуло от внимания Делии: руки у Эрика тряслись, отчего он боялся вынуть их из карманов.
Я буквально впихнул ему сверток с ребенком.
— Все хорошо, — сказал я.
Но кому? Эрику? Софи? Себе? Передавая этот крошечный, но драгоценный приз Эрику я замешкался чуть дольше, чем следовало бы. Я просто хотел убедиться, что он ее не выронит.
Семнадцать сообщений в голосовой почте, и все — от главного редактора. В первом она просит перезвонить ей, в третьем — уже требует. Сообщение номер одиннадцать заставляет предположить, что если обезьян отправляют в космос, то и для «Газеты Нью-Гэмпшира» они писать тоже смогут.
В последнем сообщении Мардж обещает опубликовать на моей полосе ксерокопии моей же задницы, снятые по пьяной лавочке на рождественском корпоративе, если я не сдам статью к девяти утра.
И вот я задергиваю шторы. Включаю телевизор, чтобы заглушить стоны парочки в соседнем номере. Ставлю кондиционер на предельную мощность. «Эндрю Хопкинс, — печатаю я, — не из тех людей, которых вы ожидаете встретить в тюремных стенах».
Покачав головой, я стираю абзац.
«Как любой отец, Эндрю Хопкинс предпочитает говорить только о своей дочери».
Это предложение следует в небытие за предыдущим.
«В глазах Эндрю Хопкинса колышутся призраки прошлого». У всех у нас в глазах хватает этого добра.
Я задумчиво брожу вокруг острова своей гостиничной кровати. Кто, интересно, отказался бы изменить хоть что-то в своей жизни? Получить на двести баллов больше на выпускном экзамене. Получить Пулицеровскую премию, премию Хайсмана, Нобеля. Лицо покрасивее, тело постройнее. Еще парочку лет с детьми, которые выросли, пока вы занимались своими делами. Пять дополнительных минут с умершей возлюбленной.
Из всех моментов своей жизни я хотел бы изменить лишь тот, которого даже не пережил. Я сказал бы Делии, как сильно ее люблю, и она посмотрела бы на меня так, как всегда смотрела на Эрика.
«Газета Нью-Гэмпшира» платит мне вовсе не за то, что я хочу — и обязан — сейчас написать. Усевшись за ноутбук, я стираю текст и начинаю с чистого листа.