VI

Риск был, но мы от риска не ушли,

Хотя и знали: может выйти хуже.

Мы гнездышко укрыли, как смогли,

Решив: потом проверим! Почему же

Я не припомню этого «потом»? —

А ты? — Увлекшись новыми делами,

Мы, верно, так и не пришли узнать,

Что стало после с этими птенцами

И научились ли они летать.

Роберт Фрост. Гнездо на скошенном лугу[26]

ЭРИК

Помощница Криса Хэмилтона в течение трех дней пытается разыскать людей, живших по соседству с Элизой и Эндрю двадцать восемь лет назад. Вскоре после обеденного перерыва она заходит в мой кабинет.

— Какие новости хотите услышать: плохие или хорошие?

Я выглядываю из-за кипы бумаг.

— А у вас и хорошие есть?

— Если честно, нет. Но я подумала, что вам будет приятно.

— Давайте плохие.

— Элис Янг, — говорит она. — Я нашла ее.

Элис Янг — это девочка, семья которой жила по соседству. Она когда-то даже нянчила Делию.

— И?

— Она переехала в Вену.

— Хорошо, — говорю я. — Отправьте ей повестку.

— Я бы на вашем месте не спешила. Она живет с сестрами Ордена Кровавого Креста.

— Она монахиня?

— Она монахиня, десять лет назад давшая обет молчания, — уточняет ассистентка.

— Господи…

— Вот именно. Тем не менее я нашла вторую соседку, Элизабет Пешман. Она сейчас проживает в каком-то Сансет Эйкрз. Насколько я поняла, это что-то вроде центра для престарелых.

— Вы туда звонили?

— Трубку не сняли.

Адрес — Сан Сити, Аризона. Наверняка недалеко.

— Я сам ее разыщу.

Через два часа я уже в городе, но центров для престарелых там столько, что я вообще не представляю, как найти нужный. Однако продавщица, у которой я покупаю бензин и шоколадку, сразу узнает название.

— Проезжаете два светофора, а там налево. Сразу увидите вывеску.

На первый взгляд «Сансет Эйкрз» — не худшее место для того, чтобы скоротать последние деньки. Свернув с трассы, я попадаю на обсаженную цереусами и усыпанную садами камней аллею. Мне приходится остановиться у будки охраны: пожилые люди, похоже, кого попало к себе не пускают. Внутри ссутулясь сидит мужчина, по возрасту и внешнему виду годящийся в обитатели центра.

— Здравствуйте, — говорю я. — Я ищу Элизабет Пешман. Я пытался дозвониться…

— Связи нет. — Охранник указывает на небольшую парковку. — На машинах туда нельзя. Я вас провожу.

Шагая за ним, я пытаюсь понять, какое учреждение запретит въезд автомобилей к главному зданию. Довольно неудобно, учитывая, что у половины жильцов артрит, а половина — и вовсе инвалиды. Мы поднимаемся на холм, и охранник тычет куда-то пальцем.

— Третий налево.

Впереди простираются бесчисленные акры крестов, звезд и обелисков розового кварца. «Наша дорогая мамочка, — написано на одном надгробии. — Мы никогда тебя не забудем. Твой любящий муж».

Элизабет Пешман мертва. У меня нет ни одного свидетеля, готового подтвердить, что тридцать лет назад Элиза Мэтьюс была алкоголичкой, как уверяет Эндрю.

— Вы, похоже, не из болтливых, — говорю я.

На могиле Элизабет, несмотря на адскую жару, стоят пусть подвядшие, но еще живые цветы.

— К ней часто приходят, — говорит охранник. — Некоторых не проведывает вообще никто, а к ней постоянно ходят бывшие ученики.

— Так она была учительницей?

Разум сразу цепляется за это спасительное слово. Учительница…

— Вы нашли то, что нужно? — спрашивает охранник.

— Похоже на то, — отвечаю я и бегом бросаюсь к машине.


Когда я приезжаю, Эбигейл Нгуйен помешивает макароны. Худощавая, с двумя тугими пучками волос, торчащими, как медвежьи уши, она приветливо улыбается мне.

— Вы, должно быть, мистер Тэлкотт, — говорит она. — Входите, пожалуйста.

Когда детский сад, куда ходила Делия, в середине восьмидесятых закрыли, Эбигейл начала давать уроки в подвале церкви. Номер ее школы был указан третьим в «Желтых страницах», трубку она взяла сама.

Мы садимся на миниатюрные стульчики, на которых выглядим сущими гигантами.

— Миссис Нгуйен, я работаю адвокатом и в данном случае представляю интересы девочки, у которой вы преподавали в конце семидесятых. Ее зовут… Бетани Мэтьюс.

— Та, которую похитили.

Я смущенно ерзаю.

— Ну, это еще предстоит выяснить… Я защищаю интересы ее отца.

— Я следила за этим делом по газетам и сводкам новостей.

Весь Феникс следил.

— Я хотел бы попросить вас, миссис Нгуйен, рассказать мне немного о Бетани.

— Хорошая была девочка. Тихая. Все всегда делала сама, сторонилась коллектива.

— А с ее родителями вы были знакомы?

Учительница на миг отводит глаза.

— Иногда Бетани приходила в садик непричесанная или в грязной одежде… Это нас насторожило. Я, кажется, даже звонила ее матери… Как ее, говорите, зовут?

— Элиза Мэтьюс.

— Да, точно.

— И что Элиза вам сказала?

— Не помню, — отвечает миссис Нгуйен.

— А что-нибудь еще об Элизе Мэтьюс вы помните?

Учительница кивает.

— Пахло от нее, как от винокурни, если вы об этом.

Я чувствую, как кровь у меня в венах начинает течь быстрее.

— Вы не сообщали в органы опеки?

Учительница явно нервничает.

— Никаких следов насилия на ней заметно не было.

— Но вы сказали, что она приходила непричесанная…

— Мистер Тэлкотт, одно дело — когда ребенка не купают ежедневно, и совсем другое — когда мать и отца пора лишать родительских прав. В наши обязанности не входит следить за личной жизнью семьи. Уж поверьте мне: я видела детей, которым родители гасили об пятки сигареты, детей, которые приходили в садик с поломанными костями и рубцами на спинах. Я видела детей, которые после занятий прятались в шкафах, чтобы родители не забрали их домой. Миссис Мэтьюс, возможно, была любительницей выпить, но свою дочь она обожала, и Бетани, очевидно, это знала.

«Очевидно, да не очевидно», — думаю я.

— Спасибо, что уделили мне время, миссис Нгуйен. — Я даю ей свою визитку, на которой карандашом приписан телефон офиса Криса Хэмилтона. — Если вспомните что-нибудь еще, пожалуйста, перезвоните.

Едва я успеваю завести мотор, как в окошко машины стучатся. Миссис Нгуйен стоит, скрестив руки на груди.

— Был один случай, — говорит она, когда я опускаю стекло. — Миссис Мэтьюс опаздывала. Мы звонили домой, звонили и звонили, но никто не брал трубку. Я отвела Бетани в группу продленного дня, а потом сама повезла ее домой. Миссис Мэтьюс мы обнаружили на диване, она была пьяна до беспамятства… Поэтому я забрала Бетани к себе и оставила ночевать. На следующий день миссис Мэтьюс рассыпалась в благодарностях.

— А почему вы не позвонили отцу Бетани?

Ветер выпутывает прядь волос миссис Нгуйен из пучка.

— Родители как раз разводились. За неделю до инцидента мать настоятельно попросила нас не позволять отцу контактировать с ребенком.

— Почему?

— Если я не ошибаюсь, он ей угрожал, — говорит миссис Нгуйен. — У нее были основания считать, что он в любой момент может похитить Бетани.


Эндрю, похоже, похудел, хотя, возможно, виновата мешковатая тюремная форма.

— Как там Делия? — задает он стандартный вопрос.

Но на сей раз я не отвечаю. Терпение мое на исходе.

Руки я держу в карманах.

— Вы говорили, что поддались внезапному импульсу. Что это была спонтанная реакция в форс-мажорных обстоятельствах. Вы говорили, что, вернувшись за одеялом Делии, застали Элизу на диване без чувств и поняли, что пора принять решительные меры. Я правильно вас понял?

Эндрю кивает.

— Тогда как вы объясните тот факт, что угрожали похитить дочь до, собственно, похищения? — Я в отчаянии пинаю стул, который летит по конференц-залу. — О чем еще вы умалчиваете, Эндрю?

На шее Эндрю напрягаются мускулы, но он не отвечает.

— Сам я с этим не справлюсь, — говорю я и выхожу из комнаты не оглядываясь.


За тридцать дней до начала суда государство определяет список свидетелей. Я в ответ делаю то, что делал всегда: запрашиваю досье на всех, кого планирует вызвать прокурор. Это простейшее правило для обреченных адвокатов: пытайся придраться ко всему, что тебе мешает.

Конверт из почтового ящика я вытаскиваю на бегу, торопясь на слушание 404В, назначенное Эммой Вассерштайн. В ожидании приема я его распечатываю. На Делию, разумеется, никакого досье не заведено вообще, так что в руках у меня только две распечатки. Отсутствие криминального прошлого у детектива ЛеГранда, ныне пенсионера, меня не удивляет. Внимание привлекает второй отчет — досье на Элизу Васкез. Мать Делии судили за вождение в нетрезвом виде, приведшее к ДТП в семьдесят втором году.

Это, безусловно, довольно серьезное правонарушение. Имевшее место, вдобавок, когда она была беременна Ди. Будет непросто, но я все же, черт побери, постараюсь убрать Элизу со свидетельской трибуны под этим предлогом. Буду давить на ненадежность: человек, который хронически пьет, может не помнить многих подробностей и в принципе не заслуживает доверия.

Мне ли не знать…

Из-за угла появляется Эмма Вассерштайн и, завидев меня, останавливается.

— Судья еще не готов?

Я осторожно поглядываю на ее необъятный живот.

— В отличие от вас, еще нет.

Она закатывает глаза.

— Может, вам пока не сообщили, но мы уже не семиклассники.

Дверь открывается, и помощница судьи Ноубла заводит нас в кабинет.

— Он сегодня не в духе, — предупреждает она шепотом. — Кое-кто сегодня не получил своей дозы протеина.

Мы рассаживаемся и ждем позволения заговорить.

— Мисс Вассерштайн, — устало вздыхает он, — что у вас на этот раз?

— Ваша честь, мне хотелось бы включить в список следственных материалов обвинение в нападении, осуществленном Чарлзом Мэтьюсом в декабре семьдесят шестого года. Его можно отнести к мотивам преступления.

— Но, Ваша честь, это же предвзятое отношение чистой воды! — возмущаюсь я. — Мы говорим о мелкой стычке, которая произошла много лет назад и не имеет никакого отношения к предъявленным Мэтьюсу обвинениям.

— Не имеет никакого отношения? — язвительно переспрашивает Эмма. — А вы не потрудились узнать, кого ваш клиент тогда избил?

Она протягивает мне копию обвинения, которое я, получив, лишь просмотрел по диагонали, сочтя несущественным. И тут взгляд мой цепляется за имя пострадавшего: Виктор Васкез.

За полгода до похищения родной дочери и за три месяца до развода Эндрю поколотил мужчину, который впоследствии женится на его бывшей жене.

А это, по большому счету, таки мотив… А именно — месть. Еще бы, когда твоя жена трахается налево и направо, не успел ты переступить порог…

Судья собирает рассыпанные по столу бумаги в папку.

— Разрешаю, — говорит он. — Еще вопросы есть?

Эмма кивает.

— Ваша честь, мы все понимаем, что мистер Тэлкотт не сможет предоставить суду оправдательных фактов, а значит, будет строить защиту на оговоре Элизы Васкез.

Именно на этом я и планирую построить защиту.

— Я бы просила внести в протокол следующее: я искренне надеюсь, что этот суд не превратится в клеветническую кампанию просто потому, что адвокату нечем оправдать своего клиента.

Судья пристально смотрит на меня.

— Мистер Тэлкотт, не знаю, как там у вас в Нью-Гэмпшире, но у нас в аризонских судах запрещен подрыв репутации.

— Другое дело — обычный подрыв… — бормочу я себе под нос.

— Что-что?

— Ничего, Ваша честь.

Эндрю, конечно, виноват со всех сторон, но должен же быть способ с этим совладать. Вся адвокатура работает по этому принципу: вы говорите, что клиент «невиновен», но имеете в виду, что он «виновен, только на это были причины». Затем вы беседуете с клиентом, и он снабжает вас подробностями своей несчастной жизни, призванными разжалобить присяжных.

Если, конечно, эти жалобные подробности не наскакивают на вас сами из-за каждого поворота. Я вспоминаю учительницу, рассказавшую об угрозах Эндрю; вспоминаю, с каким самодовольным видом Эмма вручила мне обвинение в нанесении телесных повреждений. Интересно, какие еще детали, способные свести все наши усилия на нет, он от меня утаил.

— У вас есть тридцать дней, чтобы вытащить кролика из цилиндра, — говорит судья Ноубл. — Почему же вы еще здесь?


Когда Эндрю входит в наш приватный зал для переговоров, я поднимаю глаза.

— Давайте внесем это в список вещей, о которых нужно сообщать адвокату, из шкуры вон лезущему, чтобы вас оправдали: этому адвокату нужно сообщать, что в драке, за которую вас когда-то судили, участвовал будущий муж вашей жены.

Он удивленно смотрит на меня.

— Я думал, ты знаешь. Его имя ведь указано в протоколе.

— Больше ни о чем не хотите упомянуть?

Он меряет меня долгим взглядом.

— Я увидел его, — признается он дрогнувшим голосом. — Я видел, как он ее трогает.

— Элизу?

Эндрю неуверенно кивает.

— Как вы вообще заподозрили неладное?

— Делия нарисовала мне мелками картинку. Когда я решил повесить ее в своем кабинете в аптеке, то заметил надпись на обратной стороне. Я подумал, что там может быть что-то важное, перевернул… И это оказалось письмо Элизы, адресованное какому-то Виктору. Мы еще были женаты. Я любил ее. — Он сглатывает ком в горле. — Тогда я спросил у Ди, где она взяла эту бумажку, и она сказала, что у мамы в тумбочке. На вопрос, знает ли она какого-нибудь Виктора, Делия ответила: «Да, так зовут дядю, который приходит спать к маме».

Эндрю встает и подходит к двери с крохотным зарешеченным оконцем.

— Она же была в это время дома! Совсем еще малышка… Однажды я специально вернулся домой пораньше и застукал их.

— И так его оприходовали, что ему пришлось наложить шестьдесят пять швов, — продолжаю я. — Эмма Вассерштайн собирается использовать этот эпизод, чтобы объяснить, почему вы похитили дочь полгода спустя. Она представит это как продуманный акт возмездия.

— Может, так оно и было… — бормочет Эндрю.

— Только, ради бога, не говорите этого в суде!

— Тогда сам выдумывай мне оправдания, Эрик. Дай мне сценарий, и я, мать твою, скажу все, что пожелаешь!

Этого, понимаю я, было бы достаточно любому адвокату: чтобы клиент согласился слушаться его во всем. Но сейчас так не получится, потому что каким бы валежником вранья я ни прикрывал эту яму, мы оба знаем глубину правды. Эндрю не хочет мне ничего рассказывать, а мне вдруг совсем расхотелось его слушать. И поэтому я вылавливаю из зыбучих песков, простершихся между нами, всего три слова:

— Эндрю, я ухожу.


Фиц пытается развести костер. Свои очки он положил на пыльную землю так, чтобы линзы поймали солнечный луч и подожгли скомканную бумагу под дужками.

— Что ты делаешь? — спрашиваю я, расслабляя узел галстука на подходе к трейлеру.

— Изучаю феномен пиромании, — отвечает он.

— Зачем?

— А почему бы и нет?

Он щурится на солнце и немного сдвигает очки влево.

— Я сказал Эндрю, что отказываюсь выступать его адвокатом.

Фиц тут же вскакивает.

— Но почему?

Не сводя глаз с его лабораторной работы по воспламенению, я говорю:

— А почему бы и нет?

— Потому! — взрывается он. — Ты не можешь так поступить с Делией.

— Мне кажется, это неправильно, когда жена смотрит на мужа и думает: «Ах да, этот самый парень засадил моего отца за решетку на десять лет».

— Думаешь, когда она узнает о твоем поступке, ей будет не так больно?

— Я не знаю, Фиц, — многозначительно говорю я. Чья бы корова мычала… — Может, она узнает о твоих планах раньше.

— О каких еще планах? — Делия появляется из трейлера и обводит нас подозрительным взглядом. — Что происходит?

— Я просто пытаюсь убедить твоего жениха не быть таким придурком, — отвечает ей Фиц.

— Не лезь не в свое дело, — хмурюсь я.

— Сам скажешь? — дерзко предлагает он.

— Конечно. Фицу заказали статью о суде над Эндрю.

И я тут же чувствую себя именно придурком.

Потрясенная Делия отступает назад.

— Это правда?

Фиц в ярости, лицо его багровеет.

— Лучше спроси у Эрика, чем он сегодня занимался!

С меня хватит! Я валю Фица на землю, очки его отлетают в пыль. С тех пор как мы последний раз дрались (а было это много лет назад), Фиц стал заметно сильнее. Не ослабляя железной хватки, он тычет меня лицом в гравий. Упершись локтем ему в живот, я кое-как высвобождаю руку… И тут звонит мой мобильный.

Это помогает мне вспомнить, что я уже не глупый подросток, хотя и веду себя соответственно.

— Тэлкотт! — рявкаю я, не узнав номер.

— Это Эмма Вассерштайн. Я просто хотела уведомить вас, что приглашу еще одного свидетеля. Его зовут Рубио Грингейт. Это он продал вашему клиенту два комплекта фальшивых документов в семьдесят седьмом году.

Я ухожу за трейлер, чтобы Делия не слышала нашей беседы.

— Нельзя вытаскивать свидетелей, как тузы из рукава, — с сомнением в голосе замечаю я. — Я опротестую ваше прошение.

— Никаких тузов я ниоткуда не вытаскиваю. У вас есть еще две недели. Завтра утром у вас на столе будет лежать полицейский протокол нашего с ним разговора.

Значит, сторона обвинения представит свидетеля, который подтвердит личность похитителя, а присяжных — уж не знаю почему — всегда убеждают показания свидетелей, какие бы неточности они ни допускали. Я уже открываю рот, чтобы сказать Эмме, что мне плевать, что я снял с себя полномочия, но вместо этого жму кнопку «отбой» и возвращаюсь к Делии.

Она осталась одна — оскорбленная, с занозой в сердце. Не каждый день узнаешь, что человек, которому ты безгранично доверял, врал у тебя за спиной. Для нее же это уже становится привычным делом.

— Я послала Фица к черту, — тихо говорит она. — И согласилась, чтобы он процитировал меня двадцатым кеглем. Надо было раньше догадаться, что он не просто так сюда приехал…

— Ну, если тебя это хоть немного утешит, я думаю, он хотел писать эту статью не больше, чем ты хотела бы ее прочесть.

— Я рассказывала ему кое-что, о чем не говорила даже тебе… Боже мой, Эрик, я взяла его с собой, когда ездила к маме! — Она убирает с лица непослушные пряди. — Каких еще известий мне ожидать?

— В смысле?

— Фиц сказал, что ты должен кое в чем мне признаться. Какие-то проблемы с отцом?

Она смотрит на меня своими удивительными карими глазами, глазами, в которые я смотрел тысячу раз в жизни. В то воскресенье, однажды летом, когда я, пытаясь произвести на нее впечатление, прыгнул в бассейн с вышки. Тем февральским утром, когда мы поехали в горы на каникулы и я сломал ногу, катаясь на лыжах. В ту ночь, когда мы впервые занялись любовью.

У ее ноги, слева, бумажка под очками Фица занимается пламенем.

— Все в порядке, — вру я, решив не говорить, что перестал быть адвокатом ее отца.


Ночью в Аризоне разбегаются глаза. Мы с Софи, обернувшись одеялом, сидим на крыше трейлера. Я показываю ей Большую Медведицу, и пояс Ориона, и мерцающую красную звездочку, но ее куда больше интересуют поиски букв алфавита. Сегодня утром я уже обнаружил один свой документ, исписанный бесконечными «В».

— Папа, — говорит она, указывая на небо, — а я вижу букву «М».

— Молодец!

— И еще одну.

Сегодня полнолуние, и по указке Софи я четко вижу всю четверку: «М-А-М-А». К моему удивлению, когда я читаю буквы, она узнает слово.

— Меня Рутэнн научила, — поясняет Софи. — Еще я знаю, как писать «да», «нет», «папа» и «дед».

Она устраивается у меня на коленях, и я четко осознаю, что если бы Софи у меня отняли — кто угодно, пусть даже Делия, — я бы искал ее до конца своих дней. Я не поленился бы заглянуть под каждую звезду. Соответственно, если бы я узнал, что ее собираются отнять, то тут же увез бы ее первым.

Софи вдруг начинает странно вертеться, вглядываясь в небо, и я беспокоюсь, как бы она не упала с крыши.

— А ты знал, — наконец говорит она, — что слово «мама» не меняется даже в зеркальном отражении?

— Не обращал внимания.

Софи прижимается головой прямо к моему сердцу.

— Это так специально, — говорит она.


Уже заполночь Делия поднимается на крышу и садится по-турецки у меня за спиной.

— Отца посадят, да?

Я осторожно укладываю Софи на расстеленное одеяло: она так и уснула, прижавшись ко мне.

— На суде присяжных всякое бывает…

— Эрик.

Я опускаю голову.

— Скорее всего.

Она закрывает глаза.

— Надолго?

— Максимум — десять лет.

— В Аризоне?

Я обнимаю ее.

— Давай решать проблемы по мере их поступления.

Под неусыпным контролем луны я опускаю пальцы в реку ее волос, пробегаю по ландшафту ее плеч. Мы вместе забираемся в спальник — еле-еле вместившись, вплотную, — и она наплывает на меня, накрывая мои ноги своими, мою кожу — своей. Мы прислушиваемся к тишине — Софи ведь спит всего в нескольких футах, — и это задает тон нашему слиянию. Когда нет слов, все чувства обостряются. Секс становится отчаянным, тайным, постановочным, как балет.

Мы продолжаем движения, а где-то в пустыне бродят койоты, и змеи выписывают свой секретный код по песку. Звезды сыплются на нас огненным дождиком — а мы продолжаем движение. Мы движемся, и тело ее расцветает.

Потом, не отрываясь друг от друга, мы поворачиваемся набок; мы настолько близки, что между нами не пройдет даже нож.

— Я люблю тебя, — шепчу я, уткнувшись ей в шею. Слова мои проваливаются в крохотную щербинку на ее горле — это отметина давнего падения с санок.

Вот только эту отметину я помню с самого момента нашего знакомства. Значит, несчастный случай произошел раньше. Еще в Фениксе.

А в Фениксе не выпадает снег.

— Ди, — встревожившись, зову я, но она уже спит.

В ту ночь мне снится, что я мчусь по поверхности Луны, где все теряет в весе, даже сомнения.


В комнату для свиданий входит Эндрю.

— Я думал, ты уволился.

— Это было вчера, — отвечаю я. — Послушайте, этот шрам у Делии на шее… Она якобы неудачно покаталась на санках… Но это ведь неправда?

— Нет. Шрам остался от укуса скорпиона.

— Скорпион ужалил ее в горло?

— Ужалил он ее в плечо, но к тому времени, как Элиза это обнаружила, Делии уже стало совсем плохо. В больнице пытались ввести трубку в легкие, но не смогли, поэтому пришлось разрезать ей трахею и подключить к дыхательному аппарату на три дня — пока она не смогла снова дышать самостоятельно.

— В какую больницу вы ее возили?

— В Баптистскую больницу Скоттсдейла, — отвечает Эндрю.

Если Делию действительно положили в больницу в семьдесят шестом году с укусом скорпиона, должны были остаться записи. Письменные подтверждения того, что ребенок получил серьезное увечье, находясь под опекой матери. А если это случилось один раз, то запросто могло случиться снова. И, возможно, тогда присяжные поймут, почему заботливый отец просто-таки вынужден был выкрасть дочь у нерадивой матери.

Я собираю бумаги и говорю Эндрю, что еще свяжусь с ним. Затем опрометью бросаюсь на стоянку, сажусь в машину и, включив кондиционер на полную мощность, звоню Делии по мобильному.

— Между прочим, — говорю я, — я, кажется, выяснил, почему ты так боишься насекомых.


Баптистскую больницу Скоттсдейла уже переименовали в Скоттсдейл Осборн. Сотрудница архива, следившая за ходом расследования по местным телеканалам, дает нам карточку Делии в обмен на автограф. Мы сидим в архиве, окруженные сплошными стенами папок в цветном конфетти каталожных закладок. Из открытой папки вырывается запах плесени. Я смотрю, как Делия водит пальцем по строкам, и задумываюсь, отдает ли она себе отчет, что другим пальцем касается этой крохотной — не больше десятицентовой монеты — впадинки на шее.

— Прочти, — говорит она минуту спустя и придвигает папку ко мне.

БЕТАНИ МЭТЬЮС. Дата приема: 24.11.76

История болезни: трехлетняя девочка, белая, доставлена матерью, имеется предположительно след укуса скорпиона на левом плече, полученного приблизительно за час до поступления. Острая боль в левом плече, затрудненное дыхание, тошнота, в глазах двоится. Мать сообщила, что у пациентки периодически «подрагивают» руки, а также имели место два случая бескровной, безжелчной тошноты. Сознания не теряла, в грудной клетке болей нет, кровотечений не обнаружено.

История перенесенных заболеваний: —

Аллергии: не выявлено.

Описание: 128/88 177 34 99.8 98 % в правом предсердии, 20 кг. Состояние оживленное, повышенная тревожность, утомление средней степени.

Голова, глаза, уши, горло, нос: горизонтальный нистагм, зрачки равные, круглые, реагируют на свет и аккомодацию, обильное слюноотделение, зев чистый.

Шея: мягкая, нечувствительная, нарушений работы лимфоузлов и щитовидной железы не обнаружено.

Легкие: двусторонние сухие хрипы, немного повышенная нагрузка, ретракций не выявлено.

Сердцебиение: нормальное, легкая тахикардия, шумы отсутствуют.

Живот: мягкий, без вздутия, нечувствительный, кишечные шумы.

Кожа: покраснение на участке площадью 2×3 дюйма на левом плече сзади, подкожное/внешнее кровоизлияние отсутствует. 2+ дистальная пульсация × 4.

Неврология: возбуждена, тревожна, горизонтальный нистагм с левой стороны, дисконъюгированный взгляд, паралич левого лицевого нерва, глотательный рефлекс прослеживается. Чувствительна к прикосновениям, кроме зоны отравления; наблюдается тоническое сокращение мышц спины и шеи с запрокидыванием головы и вытягиванием конечностей.

Лабораторные данные: WBC 11/6 Hct-36 Plt 240 Na 136 К 3.9 Cl 100 НСОЗ 24 BUN 18 Cr. 1.0 глюконат 110 Ca 9.0 INR 1.2 РТТ 33.0; анализ мочи Sp Gr 1.020, 25–50 WBC, 5–10 RBC, 3+ ВАС 1 + SqEpi, +нитрит, +LE.

Заключение: пациент доставлен на прием к главврачу в стабильном состоянии. После введения 2 мг мидазолама внутривенно пациентке полегчало, однако она выразила беспокойство, когда доктор Янг попытался раздеть ее с целью оказания полноценной помощи. Противоядие не было доступно. Дополнительные дозы мидазолама не помогли, потому было принято решение ввести пациентке наркоз для проведения интубирования. Из-за обильной секреции орально-трахеальное интубирование не представлялось возможным, потому была успешно осуществлена крикотиротомия. Пациентку поместили в детское отделение интенсивной терапии, где представитель педиатрического хирургического отделения провел последующую трахеотомию. В течение трех суток пациентка была подключена к аппарату искусственного дыхания. Анализ мочи также выявил инфекцию мочевыводящих путей, о чем было сообщено сотрудникам детского отделения интенсивной терапии.

— Я ничего не понимаю, — бормочет Делия.

— Ты не могла дышать, — говорю я, пробегаясь глазами по карточке. — Поэтому врачи сделали надрез в твоем горле и подключили к машине, которая дышала за тебя.

Я читаю ниже:

Был отправлен запрос на присутствие работника социальной службы, так как мать находилась в состоянии алкогольного опьянения. Отец уведомлен.

А вот и доказательство, черным по белому, что медики сочли Элизу Хопкинс слишком пьяной, чтобы позаботиться о собственном ребенке.

Делия в изумлении смотрит на меня.

— Поверить не могу, что забыла все это.

— Ты была совсем маленькой, — оправдываю ее я.

— Но я могла хотя бы запомнить, что провела три дня в больнице. Что я дышала через респиратор. Что дралась с врачом. Ты только посмотри, Эрик: они вынуждены были вколоть мне успокоительное.

Она неожиданно встает и спрашивает в регистратуре, где находится ДОИТ. Потом без лишних колебаний входит в кабинку лифта и уезжает вверх.

Конечно, там теперь все иначе. На стенах яркими красками нарисованы аквариумы и принцессы из диснеевских мультиков, на окнах переливаются радуги. По коридорам родители возят детей под капельницами, за закрытыми дверями плачут младенцы.

Из соседнего лифта выходит, закрывая лицо связкой воздушных шаров, медсестра в красно-белой форме: доброволец, без специального образования. Шары она заносит в палату напротив нас, пациентка — маленькая девочка.

— Может, привяжем их к кровати, — предлагает медсестра, — и посмотрим, удастся ли взлететь.

— У меня шариков не было, — бормочет Делия. — Их нельзя проносить в отделение интенсивной терапии. — Она стоит передо мной, но могла бы с тем же успехом находиться в тысяче миль отсюда. — Вместо шариков он принес мне конфету… Леденец в виде скорпиона. И сказал, чтобы я укусила его в отместку.

— Твой папа?

— Вряд ли. Звучит, конечно, нелепо, но, по-моему, это был Виктор. Или кто-то похожий. Похожий на нынешнего мужа моей матери… — Она озадаченно качает головой. — Он просил никому не рассказывать, что проведывал меня.

Я смущенно переступаю на месте.

— Если скорпион укусил меня в семьдесят шестом году, значит, родители были еще женаты. — Делия поднимает глаза. — А что… Что, если у мамы был любовник?

Я молчу.

— Эрик, ты меня слышишь?

— Был.

— Что?

— Твой отец мне все рассказал.

— Но почему ты не сказал об этом мне?

— Не мог.

— Ты еще что-то скрываешь?

Вспоминаются сотни секретов: наши разговоры с Эндрю, показания учительницы из подготовительной группы, куда ходила Делия. И все эти секреты лучше не раскрывать — лучше для Делии, хотя она, пожалуй, поспорила бы с этим.

— Ты сама попросила меня защищать твоего отца, — напоминаю я. — Если я буду пересказывать тебе все, о чем он говорит, меня отстранят от дела, а то и вовсе лишат лицензии. Так что выбор за тобой, Делия. Кто для меня должен быть важнее: ты или он?

Я слишком поздно одумываюсь — она, не говоря ни слова, проскакивает мимо меня и исчезает в сплетении больничных коридоров.

— Подожди, Делия! — кричу я, настигнув ее уже в лифте и успев только просунуть руку между створками. — Подожди! Я все тебе расскажу, обещаю!

Прежде чем двери закрываются, я вижу ее глаза, и их светло-коричневый цвет кажется мне цветом разочарования и горькой обиды.

— Да поздно уже начинать, — говорит она.


Таксист высаживает меня у офиса «Хэмилтон и Хэмилтон», но, вместо того чтобы войти, я сворачиваю налево и бесцельно брожу по улицам Феникса. Я ухожу достаточно далеко, чтобы фешенебельные витрины пропали из виду, а на углах появились стайки подростков в приспущенных штанах, наблюдающих за машинами невозмутимыми желтыми глазами. На пути мне попадается заколоченная досками аптека, магазин париков и киоск с надписью «Обналичиваем чеки» на всех языках мира.

Делия права. Если мне удалось скрыть то, что рассказывал Эндрю, от нее, то и скрыть от адвокатской коллегии то, что я скажу ей, не составит труда. И неважно, что с точки зрения юридической этики я не имел права посвящать Делию в подробности дела ее отца и ее собственной прошлой жизни. Неважно, что я дал слово судье Ноублу и Крису Хэмилтону, моему поручителю в штате Аризона. Важно лишь то, что этика — это завышенные стандарты, а любовь — это высшая истина. В конечном итоге, кому ты нужен, будь ты хоть самым образцовым адвокатом? На надгробном камне этого не напишут. Там напишут слова людей, которые тебя любили и которых любил ты.

Я захожу в ближайший магазин и окунаюсь в свежие волны кондиционера. Я сразу узнаю дрожжевой запах картонных коробок и звяканье кассового аппарата. Один шкаф доверху заставлен изумрудными бутылками заграничных вин, а вся задняя стена представляет собой панораму джина, водки и вермута. Пузатые бренди сидят рядком, как маленькие Будды.

Я заглядываю в угол, отданный на откуп различным сортам виски. Продавщица кладет бутылку «Мейкерз Марк» в бумажный пакет и протягивает мне сдачу. Выйдя из магазина, я отвинчиваю пробку. Я подношу горлышко к губам, запрокидываю голову — и смакую этот первый глоток, благословенную анестезию.

Как и ожидалось, этого хватает, чтобы туман у меня в голове рассеялся и там осталось одно-единственное чистосердечное признание: даже если бы я мог рассказать все Делии, я бы не стал этого делать. Эндрю уже столько недель пытался донести до меня эту простую мысль: проще скрыть правду, чем причинить ей боль.

Так что же получается: я провинился… или заслуживаю восхищения?

В конце концов, правота — категория относительная, а некоторые правила созданы для того, чтобы их нарушать. Вот только как быть с теми правилами, которые по стечению обстоятельств зафиксированы в законодательстве?

Я наклоняю бутылку и выливаю ее содержимое в канализационную решетку.

Шансы, конечно, мизерные, но я, похоже, только что придумал, как спасти Эндрю Хопкинса.

ДЕЛИЯ

Когда я подъезжаю к маминому дому, нервы мои уже на пределе. Фиц лгал мне, Эрик лгал, мой собственный отец лгал. Как это ни смешно, но мать — моя последняя надежда. Мне нужен человек, который скажет то, что я хочу услышать: что она любила моего отца, что я ошиблась с выводами, что правда далеко не всегда очевидна.

Мне не открывают, и я вхожу в незапертые двери. Иду на ее голос, доносящийся из коридора.

— Как тебе? — спрашивает она.

Гораздо лучше! — отвечает какой-то мужчина.

Заглянув внутрь, я вижу, как мама осторожно завязывает узлом шелковый шнурок на шее молодого парня. Тот, заметив меня, едва не падает со стула.

— Делия! — восклицает мама.

Лицо парня заливается багрянцем: он, похоже, до ужаса смущен тем, что его застукали с мамой, пусть и одетого.

— Подожди, — говорит она. — Мы с Генри практически закончили.

Парень лихорадочно выворачивает карманы в поисках кошелька.

— Спасибо, донна Элиза, — бормочет он, стыдливо тыча ей десятидолларовую банкноту.

Он ей платит?

— И не забывай, что должен носить красные носки и красное белье. Усек?

— Да, мэм. — И он поспешно выбегает из комнаты.

Я на мгновение теряю дар речи.

— А Виктор об этом знает?

— Я стараюсь от него скрывать. — Мама краснеет. — Если честно, я не знала, как ты отнесешься к этому… — В глазах ее вдруг загорается огонек. — Но если тебе интересно, я могу тебя научить!

Только сейчас я замечаю у нее за спиной ряды баночек с листьями, корнями, почками и комьями земли. Тут до меня доходит, что мы говорим о разных вещах.

— Что… что это такое?

— Это мой бизнес. Я — curandera, целительница. Вроде как врач для людей, которым врачи не помогают. Генри, например, уже к трем ходил.

— Так ты с ним не спишь?

Она смотрит на меня как на сумасшедшую.

— С Генри? Разумеется, нет. Его дважды клали в больницу, потому что горло у него отекало и не пропускало воздух. Но ни один медик не нашел у него никакой болезни. Как только Генри пришел сюда, я сразу поняла, что его проклял кто-то из соседей. И сейчас я пытаюсь снять проклятье.

Моя профессия, конечно, связана с незримым, но она хотя бы стоит на научном фундаменте — клетках человеческой кожи, при атаках бактерий оставляющих след конденсата. И вот я снова смотрю на эту женщину — и вижу незнакомку.

— Ты действительно в это веришь?

— Во что я верю, не имеет никакого значения. Главное — во что верит он. Люди приходят ко мне, потому что хотят излечить себя самостоятельно. Клиент завязывает специальный узел, или закапывает запечатанный спичечный коробок, или трет свечку… Кому же не хочется управлять собственным будущим?

Мне, похоже, тоже когда-то хотелось. Но теперь я уже не уверена. Я касаюсь шрама на горле, который и привел меня сюда.

— Если ты целительница, то почему не могла спасти меня?

Ее взгляд падает на шрам.

— Потому что тогда, — говорит она, — я бы даже себя спасти не сумела.

Я вдруг понимаю, что все это слишком тяжело, что я устала возводить стены. Мне нужен человек, которому хватит сил — и честности — разрушить их.

— Тогда давай сейчас, — настаиваю я. — Представь, что я твоя клиентка.

— Но ты же не больна…

— Больна! Мне постоянно больно. — В горле щекочет от подступающих слез. — Ты должна уметь растворять вещи в воздухе! Дай мне какое-нибудь зелье, прочти заклинание, завяжи шнурок на запястье — что угодно, лишь бы я забыла, как ты пила… и изменяла отцу.

Она пятится, словно получила пощечину.

— Сделай так, — прошу я дрожащим голосом, — чтобы я забыла, как… как ты забыла меня!

Моя мать, чуть помедлив, на негнущихся ногах подходит к шкафу. Она берет с полки три баночки и стеклянную плошку. Отвинчивает крышки. Пахнет мускатом, летом, пахнет дистиллированной надеждой.

Но она не ставит мне припарки и не заставляет глотать снадобье. Она не обвязывает мне запястья зеленым шелком и не просит погасить три короткие свечки. Нет, она просто подходит ко мне, слегка покачиваясь от волнения, и заключает меня в объятия. Как я ни пытаюсь вырваться, она держит меня — держит долго, пока я не перестаю рыдать.


Мы, похоже, едем уже целую вечность. Я сменяю Рутэнн в середине ночи. Софи с Гретой безмятежно спят на заднем сиденье. Мы едем на север по трассе № 17, минуя географические объекты с названиями вроде Дорога Кровавой Бани, Котлован Конокрада, Козлиные Акры или Ручей Малютки Скво. Мимо пролетают скелеты цереусов, внутри которых гнездятся птицы, и янтарные осколки пивных бутылок, похожие на блестки с костюма рок-звезды восьмидесятых.

Кактусы постепенно исчезают, а на смену им приходят усыпанные лиственными деревьями предгорья. Чем выше мы поднимаемся, тем ниже температура, и вскоре я уже вынуждена закрыть окно. Вдалеке видны скалы полосчатого, в мелких бороздках красного камня, который как будто поджигают лучи восходящего солнца.

Не думайте, я никуда не бегу. Я просто напросилась съездить с Рутэнн навестить ее родственников во Второй Мессе. Поначалу она была не в восторге от моей затеи, но я завалила ее аргументами: сказала, как важно для Софи изучать окружающий мир, как я сама хочу посмотреть Аризону за пределами тюремной системы и как мне необходимо поговорить с кем-то — и пусть моей собеседницей станет она.

По пути я рассказываю Рутэнн о статье, которую заказали Фицу. Рассказываю об укусе скорпиона, о Викторе в своих воспоминаниях, о том, что Эрик все знал, но молчал. Только о матери я не рассказываю. Пока что мне хочется приберечь этот момент про запас, как серебряный доллар за подкладкой разума: на черный день.

— Значит, на самом деле ты умоляла взять тебя во Вторую Месу, потому что злишься на Эрика, — заключает Рутэнн.

— Я не умоляла, — возражаю я, но она лишь вскидывает бровь. — Ну, может, слегка…

Рутэнн несколько секунд молчит.

— Предположим, Эрик рассказал бы тебе, что у твоей матери был любовник, как только сам узнал об этом. Разве это спасло бы брак твоих родителей? Нет. Помешало бы твоему отцу украсть тебя? Нет. Помогло бы ему избежать ареста? Нет. Насколько я понимаю, это только огорчило бы тебя, а ты и так огорчена.

— Эрик знает, как мне тяжело. Я как будто складывала пазл и сходила с ума, потому что не могла найти последнюю деталь, а тут выясняется, что Эрик нарочно ее от меня прятал.

— Может, у него есть причины не хотеть, чтобы ты таки собрала этот пазл, — говорит Рутэнн. — Я не оправдываю Эрика. Я просто не хочу высыпать на него все шишки.

Мы молча доезжаем до Флэгстаффа и сворачиваем направо, на новую дорогу. Повинуясь указаниям Рутэнн, я останавливаюсь у поворота к Ореховому Каньону. Мы паркуемся возле грузовика, но ворота еще закрыты.

— Идем, — говорит Рутэнн. — Я хочу тебе кое-что показать.

— Но надо подождать…

Однако Рутэнн меня не слушает. Она выходит из машины и будит Софи на заднем сиденье.

— Не надо ничего ждать. Это моя родина.

Мы перемахиваем через ограждение и по узкой тропке выходим к каньону, что открывается перед нами, как рубец между ломтями алой каменной плоти. Тропа, утыканная кактусами, как шоссе — дорожными знаками, скоро стягивается в петлю: с одной стороны — обрыв в четыреста футов, с другой — бесконечный утес. Рутэнн двигается быстро, пушинкой перелетая через ложбины и змеей заползая под шпили. Чем дальше мы пробираемся, тем более дикой и необжитой кажется местность.

— Ты точно не сбилась с пути? — спрашиваю я.

— Конечно. Мне раньше снился кошмар, что я заблудилась тут с компанией pahanas. — Она с улыбкой оборачивается. — Сама знаешь, сначала Доннеры съели индейцев.

Мы спускаемся в каньон. Зазор между тропинкой и каменной громадой становится все уже, пока мы каким-то волшебным образом не оказываемся на другой стороне. Первой это замечает Софи.

— Рутэнн, — говорит она, — в этой горе пещера!

— Это не пещера, Сива. Это дом.

Стоит приблизиться, и я понимаю, что она права: в известняке вырезаны сотни маленьких комнаток, одна над другой — как в жилом комплексе самой матери природы. По извивающейся дорожке мы поднимаемся к одной из этих горных «квартир».

Софи и Грета, охваченные восторгом, бегут от кедра, криво выросшего в «дверях», в конец пещеры. Задняя стена обуглена, пахнет там ломким солнцем и неистовым ветром.

— Кто здесь жил? — спрашиваю я.

— Мои предки… hisatsinom. Они пришли сюда после извержения вулкана в тысяча шестьдесят пятом году, когда их землянки и фермы на полянах засыпало пеплом.

Софи гоняется за Гретой вокруг груды камней — здесь когда-то, видимо, разводили огонь. Очень легко представить людей, сидящих вокруг этого костра: они рассказывают друг другу сказки на ночь в абсолютной уверенности, что по соседству десятки других семей заняты тем же. Глагол «принадлежать» не зря созвучен слову «надо»: принадлежать — это человеческая необходимость.

— Почему они отсюда ушли?

— Нельзя всю жизнь сидеть на одном месте. Даже если не шевелишься, мир вокруг тебя претерпевает изменения. Кое-кто считает, что здесь началась засуха, но хопи говорят, что hisatsinom исполняли предсказание, согласно которому они должны скитаться сотни лет, прежде чем смогут вернуться в мир духов.

На тропу, по которой мы пришли сюда, уже выползают первые туристы-муравьи.

— А тебе никогда не казалось, что ты смотришь на все вверх тормашками? — спрашивает Рутэнн.

— В смысле?

— Что, если похищение — это еще не вся история Делии? Что, если исчезновение было не самым важным событием в твоей жизни?

— Что же может быть важнее?

Рутэнн поднимает лицо к солнцу.

— Возвращение, — говорит она.


Резервация хопи — это крохотный пузырек внутри гигантской резервации навахо, раскинувшейся тремя длиннопалыми плоскогорьями в шести с половиной тысячах футов над уровнем моря. Издалека они похожи на оскал великана, вблизи — на жидкое тесто, льющееся из невидимого кувшина.

Почти двенадцать тысяч хопи живет в мелких деревушках, одна из которых, Сиполови, расположена во Второй Месе. Оставив машину, мы взбираемся на холм, усеянный глиняными черепками и костями. Рутэнн объясняет, что это давняя традиция — закапывать еду в золу у основания дома, чтобы не голодать в тяжелое время. На гребне холма расположена пыльная квадратная площадка, по периметру облепленная одноэтажными домишками. Взрослых нигде не видно, только трое ребятишек чуть старше Софи время от времени выскакивают из тени между жилищами, чтобы снова скрыться там подобно призракам. Двое псов тщетно пытаются догнать свои хвосты. На крыше одного дома сидит орел, у лап его покоятся чаши и ярко разрисованные деревянные игрушки.

Из окон доносится музыка: записи народных песен, мультфильмы, реклама. В Сиполови, в отличие от многих других деревень, проведено электричество. Рутэнн рассказывает, что в Олд Орайби, например, старейшины отказались принимать дары от pahanas, поскольку боялись, что те потребуют что-то взамен. Водопровод здесь появился только в восьмидесятых годах, а до того воду носили ведрами из источника на вершине плоскогорья. Иногда во время дождя в здешних лужах еще можно увидеть рыбу.

Рутэнн берет меня под руку.

— Идем, — торопит она. — Вильма уже заждалась.

Вильма — это мать Дерека, который танцевал с обручами пару недель назад. Не смея ослушаться, я направляюсь вслед за Рутэнн в небольшой, на одно окно, каменный домик на краю площадки. Она без стука открывает дверь, выпуская наружу густой запах рагу и кукурузы.

— Вильма, — говорит она, — у тебя что, noqkwivi пригорело?

Вильма оказывается моложе, чем я ожидала, — ей всего лет на пять-шесть больше, чем мне. Когда мы входим, она как раз пытается причесать маленькую девочку, которая напрочь отказывается сидеть спокойно. Заметив Рутэнн, Вильма расплывается в улыбке.

— Да что может эта тощая старуха вообще знать о еде? — восклицает она.

В доме полно женщин в халатах всех цветов радуги. Многие из них похожи на Вильму и Рутэнн: должно быть, сестры или тетки. На белых стенах развешаны куклы кацина, о которых Рутэнн мне когда-то рассказывала, а в углу стоит телевизор, увенчанный вазой с цветами из бумажных салфеток.

— Чуть не опоздала! — укоризненно качает головой Вильма.

— Ты же знаешь, я никогда не опаздываю, — отвечает Рутэнн. — Если обещала прийти, пока кацины еще здесь, значит, приду.

Женщины переходят на стремительное, журчащее наречие хопи, и я не понимаю ни слова. Я жду, пока Рутэнн меня представит, но этого не происходит, и что самое странное — никого такое положение вещей, похоже, не удивляет.

Непоседливая девочка наконец причесана и подходит к Софи. Говорит она на безупречном английском.

— Хочешь порисовать?

Софи нерешительно отрывается от меня и, кивнув, следует за девочкой в кухню, где их ждет чашка с мелками. Они принимаются рисовать на квадратах коричневой бумаги, вырезанных из продуктовых пакетов, я сажусь рядом с пожилой женщиной, которая плетет блюдо из листьев юкки. В ответ на мою приветливую улыбку она лишь хмыкает.

Дом представляет собой причудливую комбинацию прошлого и настоящего. Я вижу каменные чаши, в содержимое которых женщины добавляют перемолотую вручную голубую кукурузу. Вижу молитвенные перья вроде тех, что привязаны к паловерде Рутэнн или рассыпаны по Ореховому каньону. Но пол здесь застелен линолеумом, пьют здесь из пластиковых стаканчиков, а столы накрыты синтетическими скатертями. У пластмассовой корзины для стирки сидит девочка-подросток и покрывает ногти на ногах ярко-алым лаком. Два мира трутся здесь друг о друга, и для всех присутствующих, похоже, не составляет труда усидеть на них, как на двух стульях.

Рутэнн с Вильмой о чем-то спорят — я понимаю это по интонации, по возросшей громкости и пылкой жестикуляции. Внезапно раздается пронзительный вопль — это ухнула сова, я помню этот звук по лесным прогулкам в Нью-Гэмпшире. Женщины тревожно перешептываются и выглядывают в окно. Вильма говорит что-то на языке хопи, но я готова поклясться, что это означает «Говорила же я тебе!».

— Идем, — велит Рутэнн, — я покажу тебе окрестности.

Софи, судя по всему, увлечена рисованием, потому я покорно выхожу вслед за Рутэнн.

— Что происходит? — спрашиваю я.

— На завтра назначена церемония Niman, в переводе — Домашний Танец. Это последний танец, прежде чем кацины вернутся в мир духов.

— Я имела в виду, что с Вильмой? Наверное, не следовало мне ехать сюда…

— Она не из-за этого злится, — успокаивает меня Рутэнн. — Дело в сове. Услышать сову — плохая примета, кому же это понравится.

Мы уже прошли до конца тропинки, ведущей от площадки, и очутились около небольшого домика из шлакоблоков. Из трубы вырывается язычок дыма. Рутэнн смотрит на него, приложив руку ко лбу.

— Здесь я жила, когда была замужем.

Я думаю о своей свадьбе, отложенной на неопределенной срок из-за суда.

— Не знаю даже, поженимся ли мы теперь с Эриком.

— У хопи на это уходит несколько лет. Сначала — церковь, чтобы вздохнуть с облегчением, потом ищешь себе жилье, но это тоже быстро, а годы идут на пошив tuvola — подвенечных платьев, за это отвечают дядья жениха. Вильма успела уже родить Дерека, когда подоспела ее свадьба. Ему было три года, он шел рядом с матерью.

— Расскажи о самой церемонии.

— Ох, очень это трудоемкое дело! Надо отблагодарить семью жениха за платье — подарить им множество плетеных тарелок и наготовить кучу еды. — Рутэнн улыбается. — За четыре дня до свадьбы я переселилась к свекрови. Сама я постилась, но готовить должна была на всю семью — это такое испытание, чтобы проверить, достойна ли я их мальчика, за которым по закону была замужем уже три года. Еще есть такая традиция: тетки жениха по отцовской линии приходят в гости и швыряют грязью в теток по материнской линии, и все жалуются на жениха и невесту… Но это все шутки вроде тех безумных мальчишников и девичников, которые принято устраивать у pahanas. А потом в торжественный день я надела белое платье, сшитое дядьями Элдина. Очень красивое: всюду кисточки, тесемки, одна другой мельче, как палки, на которые я буду опираться в старости, все ближе и ближе к земле, пока не коснусь ее лбом.

— А зачем второе платье?

— Его ты наденешь в тот день, когда будешь умирать. Встанешь на обрыве в Большом Каньоне, разложишь платье, влезешь в него — и взмоешь к небу, как облако. — Рутэнн косится на свою левую руку: она по-прежнему носит обручальное кольцо. — Вы, pahanas, репетируете свою свадьбу, а для нас свадьба — это репетиция всех оставшихся дней жизни.

— Когда умер Элдин? — спрашиваю я.

— В засуху восемьдесят девятого года. — Рутэнн покачивает головой. — Я думаю, духи специально его выбрали, такого крупного: знали, что только он сможет принести нам дождь. В ту ночь, когда он вернулся, я стояла на пороге этого дома. Я запрокинула голову, открыла рот и постаралась выпить столько его капель, сколько смогла.

Я неподвижно гляжу на дым, кудрявой струей бегущий из трубы.

— А ты знаешь, кто там живет сейчас?

— Уж точно не мы, — говорит она и, развернувшись, уходит по тропе.


Мы с Гретой сидим на уступе Второй Месы и любуемся закатом.


«Дорогая мамочка! — пишу я на обороте бумажного пакета. — Знаешь, в начальных классах учительницы организовывали празднование Дня матери, но меня жалели и разрешали не готовить соли для ванн, не плести бумажные корзины и не вырезать открытки… А когда я пошла покупать свой первый лифчик, то несколько часов простояла в отделе нижнего белья, пока туда не вошла женщина с дочкой и я не попросила ее помочь мне… В десять лет я решила стать католичкой, чтобы зажигать для тебя свечку. Чтобы ты видела меня с небес… И порой я мечтала умереть, чтобы встретиться с тобой. — Я поднимаю глаза к желтому, как блин, пейзажу вдалеке. — Как для девочки, которая почти ничего не помнит, я очень многого не могу забыть. Я знаю, что ты сожалеешь о случившемся, — пишу я. — Я просто не уверена, достаточно ли мне твоего сожаления».


Я кладу карандаш, и тот скатывается с камня. Даже в полной тишине я слышу, как мама извиняется передо мной за свои поступки, а отец оправдывает свои. Казалось бы, мне должно быть легче, когда они оба так близко, но на самом деле так им только проще разорвать меня пополам. Они оба переманивают меня на свою сторону. И делают это так громко, что я не слышу собственных мыслей и не могу принять решение.

В который раз.

Я люблю отца и понимаю, что он не зря увез меня отсюда. Но я сама мать и не могу даже представить, чтобы у меня отняли дочь. Проблема заключается в том, что в этой ситуации нет выбора «или-или».

Мои родители оба по-своему правы.

И в то же время оба жестоко ошибаются.

Сзади неслышно подходит Рутэнн и пугает меня до смерти.

— Я так испугалась!

Она опускается на землю.

— Я раньше часто сюда приходила, — говорит она. — Когда мне нужно было хорошенько что-нибудь обдумать.

Я подтягиваю колени к подбородку.

— А о чем ты думаешь сейчас?

— О том, каково это — возвращаться домой, — говорит Рутэнн, глядя на далекие вершины Сан-Франциско. — Я рада, что ты поехала со мной.

Я улыбаюсь.

— Спасибо.

Она прикрывает глаза от ослепительно-красного сияющего заката.

— А о чем думаешь ты? — спрашивает она.

— О том же, — отвечаю я и рву коричневую бумагу в клочья.

Мы вместе смотрим, как ветер уносит их прочь.


На следующее утро, еще до рассвета, деревенская площадь уже забита людьми. Одни сидят на металлических складных стульях, кто-то примостился на крыше дома. Рутэнн с Вильмой выбирают себе место под навесом на самом краю площадки. Солнце еще не взошло, но танец будет длиться целый день, а к тому времени палить уже начнет немилосердно.

Софи почти не разговаривает, только, примостившись у меня под боком, трет глаза. Она смотрит на привязанного к крыше золотого орла, который каждую пару минут хлопает крыльями и порой даже кричит.

Когда солнце кулаком вздымается над горизонтом, из kivas, где их подготавливали, появляются кацины, все сразу. На площади вырастает гора подарков. Поскольку вчера ночью не было дождя, пить сегодня нельзя, как бы ни припекало.

Их без малого пятьдесят — это кацины Hoote, как мне сообщают, — и все одеты совершенно одинаково: белые юбки с красными кушаками, узорные набедренные повязки. На руках — браслеты, грудь обнажена; на левых лодыжках — бубенцы, на правых — погремушки. Еще по погремушке в правой руке, в левой — можжевельник, womapi. Между лопаток у каждой красуется ракушечное ожерелье, к задам прилеплены лисьи хвосты. Тела их покрыты красной охрой и присыпкой из кукурузной муки, но самое яркое в их костюмах — маски, веера перьев, вонзенные в громадные деревянные головы черных псов с оскаленными зубами и вытаращенными глазами.

Когда начинаются песни, Софи утыкается мне в шею. Глубокая, нутряная песня нарастает, близится крещендо. Кацины парами вращаются в такт музыке, понукаемые стариком-кукловодом, который попутно рассыпает во все стороны кукурузную муку.

Рутэнн поглаживает Софи по спине.

— Не бойся, Сива, — говорит она. — Они не причинят тебе вреда. Напротив, они тебя защищают.

Примерно час спустя они перестают танцевать и, позвякивая, направляются к груде подарков. Буханки свежего хлеба летят к людям на крышах, катятся арбузы, брызжут фонтаны винограда, воздушной кукурузы и персиков. Недавно овдовевшей Вильме достается самая большая корзина фруктов.

Наконец они раздают подарки детям. Мальчики получают луки и стрелы, вложенные в полые рогозы и обернутые листьями кукурузы; для девочек приготовлены куклы с можжевеловыми веточками. К нам подбегает вспотевший танцор и протягивает двух кукол-кацин с иссушенными на солнце лицами: одну дочке Вильмы, другую Софи. Когда он опускается перед Софи на колено, она отскакивает, испугавшись ярких мазков на маске и острого запаха пота. Он качает резной головой, и в следующий миг ее пальчики уже сжимают куклу.

Мне кажется знакомой его грация, плавные линии тела. Зачарованно следя за ним, я прикидываю, не может ли под этой маской скрываться Дерек — племянник Рутэнн, плясун с обручами, которого мы повстречали в Фениксе.

— Это не…

— Нет, — отвечает Рутэнн. — Сегодня — нет.

После кацины выстраиваются в две колонны и уходят с площадки длинной волнистой линией. Облако как будто следует за ними.

Рутэнн прикасается к Софи, крепко вцепившейся в новую куклу, прижимается щекой к ее макушке и смотрит им вслед.

— Прощай, — говорит она.


Проснувшись на следующее утро, я вижу Софи, безмятежно спящую под боком у Греты. Рутэнн нет. Я на цыпочках выхожу на улицу и вижу мужчину, который подбирается к привязанному на крыше орлу — смотрителю обряда. Птица отчаянно бьет крыльями, но веревка не дает ей взлететь. Мужчина что-то тихо бормочет, осторожно подступая к орлу, пока не оказывается достаточно близко, чтобы набросить на него одеяло.

Из соседнего дома выходит женщина, и я обращаюсь к ней:

— Он что, хочет украсть птицу? Мы должны ему помешать!

Она качает головой.

— Этот орел, Талатави, наблюдал за нами с мая — следил, чтобы мы все сделали правильно. Теперь ему пора уходить.

Женщина рассказывает, что Талатави поймал ее сын, которого отец опустил на веревке в гнездо на утесе. Имя орла в переводе означает Песнь Восходящего Солнца, и после того как ему дали имя, он стал членом их семьи.

Я жду, пока ее муж отвяжет птицу: хочется посмотреть, как орел улетит. Но мужчина только все крепче сжимает одеяло…

— Он его убивает?!

Женщина вытирает слезы. Орла, рассказывает она, посыплют кукурузной мукой и выщипают у него почти все перья, которые пойдут на амулеты и обрядовые атрибуты. Труп Талатави похоронят вместе с дарами кацин, после чего он отправится к духам и доложит, что хопи заслужили дождя.

— Это все на благо, — говорит она дрожащим голосом. — Но от этого не легче его отпускать.

Из дома выскакивает Вильма.

— Вы ее видели?

— Кого?

— Рутэнн. Она пропала.

Зная Рутэнн, рискну предположить, что она отправилась обследовать мусорные кучи, разбросанные по всей резервации. Вчера, пока мы шли к Сиполови, она рассказала мне об одном веровании хопи: они считают, что все поломанные или изношенные вещи нужно возвращать земле, а потому не уничтожают и не перерабатывают отходы. Когда же ты умрешь, то получишь назад все, что при жизни сломалось или износилось.

Я тогда еще подумала, распространяется ли это правило на человеческие чувства.

— С ней наверняка все в порядке, — говорю я Вильме. — Вернется, глазом моргнуть не успеете.

Но Вильма заламывает руки.

— А если она заблудилась? Я не знаю, сколько у нее осталось сил.

— У Рутэнн-то? Да она в триатлоне участвовать может. И притом победит.

— Да, но это было до химиотерапии…

— До чего?

Вильма рассказывает, что когда Рутэнн поставили диагноз, то она пошла к местной врачевательнице. Но болезнь прогрессировала слишком быстро, и ей пришлось обратиться к традиционной медицине. Рутэнн говорила Вильме, что я вожу ее в больницу, вот только я ни в какую больницу ее никогда не возила. Она даже не упоминала, что у нее рак.

На крыше у нас за спиной мужчина затягивает горестную молитву, укачивая мертвого Талатави, как младенца.

— Вильма, — говорю я, — позвоните, пожалуйста, в полицию.


Я не хочу, чтобы кто-то, а именно участковый племени, шел со мной, поэтому украдкой даю Грете понюхать блузку из чемодана Рутэнн. Не успеваю я дать команду, как моя гончая уже рвется с поводка. Пока Вильма общается с полицией, а Дерек нянчится с Софи и младшей сестренкой, нам с Гретой удается незаметно улизнуть.

Мы двигаемся по желтоватой земле, рассеченной глубокими изломами, осторожно наступая на обломки камней, что скатились с вершин. На каких-то участках нам проще: в мягком слое пыли видны следы, кое-где примята трава. Где-то единственным следом, что оставила Рутэнн, оказывается ниточка ее запаха.

Здесь Рутэнн подстерегает множество опасностей: обезвоживание, солнечный удар, змеи, отчаяние. Страшно подумать, что ее судьба сейчас целиком зависит от меня, но в то же время мне отрадно вернуться к своей работе. Если я кого-то так рьяно ищу, значит, сама еще не значусь в числе пропавших.

Грета вдруг принимает стойку — и тут же бросается вперед, увлекая меня за собой. Стараясь не сбавлять темп, я огибаю булыжники и перепрыгиваю через кусты можжевельника. Она сворачивает на разбитую дорогу, некогда предназначенную для четырехколесного транспорта, а оттуда — к чаше небольшого каньона.

С трех сторон мы окружены каменными стенами. Грета тянет меня, тычась носом в потрескавшуюся почву. Под ногами хрустит глина, поломанные наконечники стрел и затвердевший птичий помет. Поверхность камня изрисована спиралями, протуберанцами, змеями, полными лунами, концентрическими кругами. Я задумчиво вожу пальцем по силуэтам копьеносцев и овец, мальчиков с цветами над головами и девочек, норовящих эти цветы украсть, близнецов, соединенных волной пуповины. Одна стена похожа на газету — сотня рисунков на ограниченном пространстве. Меня поражает, насколько хорошо прослеживается сюжет, хотя выполнена эта наскальная живопись, должно быть, тысячу лет назад.

Смущает меня только один символ — примитивно нацарапанный человечек (вероятно, родитель), держащий за руку человечка помельче (вероятно, ребенка).

— Рутэнн! — кричу я и, кажется, слышу ответ.

Грета, поскуливая, скребет когтями камень.

— Место! — командую я и, уцепившись за один выступ, поднимаюсь к другому, в шести футах над землей.

Я карабкаюсь наверх.

Только когда я забралась уже слишком высоко, чтобы видеть Грету, я замечаю этот петроглиф. Художник приложил немало усилий, чтобы показать, что изображена именно женщина: у нее есть грудь и длинные распущенные волосы. Она висит вверх ногами, и голова ее отделена от тела длинной волнистой линией. На камне несколько аккуратных зарубок. Я догадываюсь, что это календарь солнцестояний. В определенный день солнце опустит лучи под нужным углом — и полоска света рассечет горло падающей женщины.

Жертвоприношение.

Спугнутая дождем из мелких камешков, я успеваю поднять голову как раз вовремя, чтобы увидеть Рутэнн в пятнадцати футах над собой. Она стоит на краю обрыва, тело ее обмотано белоснежной тканью.

— Рутэнн!

Вопль мой, эхом прогремев в каменном мешке, исчезает в небытии.

Она смотрит вниз — и наши взгляды встречаются.

— Не надо, Рутэнн, прошу тебя, — шепчу я, но она лишь качает головой.

«Прости».

В эти полсекунды я думаю о Вильме, о Дереке, о себе самой, в конце концов. Обо всех тех людях, которые не хотят остаться одни и которые якобы знают, как ей будет лучше. Я думаю о врачах и лекарствах, которых Рутэнн не принимала. Думаю, что смогла бы уговорить ее спуститься, как уговаривала уже не один десяток самоубийц. Но правота в таких обстоятельствах — категория субъективная. Не родственники Рутэнн, требующие, чтобы она жила, полысеют от химикатов, не им ампутируют грудь, не они будут медленно, капля за каплей, иссякать. Легко сказать «Рутэнн, спустись со скалы…», но только в том случае, если ты — не сама Рутэнн.

Я не понаслышке знаю, каково это, когда за тебя делают выбор, который по праву принадлежит тебе.

Я гляжу на Рутэнн и медленно киваю.

Она улыбается. Я — ее свидетельница. Я смотрю, как она срывает концы ткани с худых плеч и забрасывает их за спину, как ястребиные крылья. Я смотрю, как она сходит с обрыва и взмывает в Мир Духов. Я смотрю, как совы несут ее тело к израненной земле.


Как только удается поймать сигнал, я звоню в полицию племени и рассказываю, где искать тело Рутэнн. Грету я спускаю с поводка и швыряю ей плюшевого лосенка — награду за хорошую работу.

Я никому не скажу, что я видела. Не скажу, что у меня была возможность ее остановить. Нет, я скажу, что мы с Гретой нашли ее уже мертвой. Скажу, что мы опоздали минут на пять.

Хотя на самом деле мы успели как раз вовремя.

Я снова беру мобильный и набираю другой номер.

— Пожалуйста, забери меня отсюда, — говорю я.

И только потом мы говорим обо всем остальном: где я, где он, сколько времени ему понадобится, чтобы найти меня.

Вчера утром, до начала Домашнего Танца, когда золотой орел восседал на крыше в ожидании кацин, прилетел еще один орел. Птицы провели весь вечер вместе. Рутэнн тогда сказала, что такое бывает: орла навещает его мать. Под вечер она улетает, оставив сына выполнять свое предназначение.

Интересно, прилетит ли орлица-мать снова. Наверное, нет. Наверное, она знает, где его искать.


В тот вечер в Сиполови приезжает Луиза Масавистива. В деловом костюме, с модным «бобом» густых черных волос она выглядит полной противоположностью своей матери.

Когда я впервые ее вижу, она сидит, согбенная как старуха, за кухонным столом и греет руки о кружку чая. Глаза у нее покраснели. В чертах лица безошибочно узнается Рутэнн.

— Это вы нашли ее в Таваки, — говорит она.

Я уже знаю, что Рутэнн покончила с собой в месте, выбранном не случайно, возле петроглифов семьсот пятидесятого года до нашей эры. Туда не пускают без специального разрешения. Если идти по краю каменной чаши напротив утесов, в конце концов упрешься в Ореховый каньон и пещерные «квартиры».

— Мне очень жаль, — говорю я Луизе.

— Она не хотела лечиться. Обещала, что будет, но только чтобы я не злилась. Мы с ней постоянно ругались. По любому поводу.

Луиза достает салфетку, вытирает слезы, сморкается.

— Четыре месяца назад у нее в груди обнаружили затвердение и через неделю сделали операцию. Опухоль продолжала расти, но врачи решили, что смогут сдерживать ее с помощью химиотерапии и облучения. Хотя я могла им сразу сказать, что мою мать они сдержать не смогут ничем.

— Мне кажется, — осторожно говорю я, — Рутэнн знала, чего ей хочется.

Луиза упирается взглядом в клеенку на столе. По красным клеткам разбросаны монеты, как будто кто-то хотел сыграть в шахматы, не имея в распоряжении фигур. Она берет несколько центов и зажимает в кулаке.

— Мама научила меня считать мелочь, — тихо говорит она. — Я очень долго не могла запомнить, думала, что монета в десять центов — это один цент, она ведь меньше. Но мама не сдавалась. Говорила, что уж что-что, а мелочь считать я обязана научиться. — Луиза промокает глаза мятой салфеткой. — Простите. Просто… Смешно, как мы твердим, что дети — собственность родителей, хотя на самом деле все наоборот.

Я вдруг вспоминаю себя совсем маленькой, вспоминаю, как отец меня обнимал. Я пыталась обхватить его, но у меня не получалось закольцевать экватор его тела полностью, отец все равно оставался необъятным. И вот однажды у меня получилось. Не он меня обнял, а я его, — и в тот миг мне очень хотелось, чтобы он обнял меня в ответ.

Луиза раскрывает ладонь, и монеты сыплются дождем.

— И представьте себе, — говорит она, кривясь в горькой усмешке, — сейчас я работаю в банке.


Мы с Софи стоим на краю Второй Месы, и по нашим лицам скользит тень парящего в небе ястреба.

— Это значит, — поясняю я, — что Рутэнн здесь больше нет.

Софи поднимает на меня удивленный взгляд.

— Она теперь там, где дедушка?

— Нет. Дедушка вернется, — говорю я, хотя не уверена, что это так. — А когда человек умирает, он уже не возвращается. Никогда.

— Я не хочу, чтобы Рутэнн уходила.

— Я тоже, Соф.

Меня одолевает жгучее желание подхватить ее на руки, стиснуть и не выпускать. И я не противлюсь ему. Она обвивает меня тоненькими ручонками и прижимается губами к моему уху.

— Мамочка, — говорит она, — я хочу всегда быть рядом с тобой.

А я говорила это своей матери?

Услышав за спиной шаги, я оборачиваюсь и вижу Фица, нерешительно направляющегося к нам. Он боится нам помешать.

— Спасибо, что приехал, — говорю я, и слова получаются твердыми, деревянными.

— Я перед тобой в долгу, — отвечает Фиц.

Я опускаю глаза. Он не спрашивает, что случилось, не спрашивает, почему я позвонила ему, а не Эрику. Он понимает, что сейчас я не готова это обсуждать.

— Я помню, что послала тебя к черту, — говорю я. — Но я рада, что ты меня не послушался.

— Делия, эта статья…

— Знаешь что? — говорю я, с трудом удерживаясь от слез. — Сейчас мне журналист не нужен. А вот друг пригодился бы.

Пристыженный, он опускает голову.

— У меня есть рекомендательные письма.

Я слабо улыбаюсь, и между нами снова перекинут хлипкий мостик.

— Если честно, — говорю я, — мы получили только ваше резюме.

Едва мы успеваем сесть в машину, как начинается снег — настоящее чудо природы. Собаки лают и прыгают, неуклюже скользя; дети выбегают из домов и ловят снежинки на язык. Дерек и Вильма оставляют похоронные хлопоты и молча смотрят на небо. Друг другу, да и всем обитателям Сиполови, они скажут, что снег — доказательство того, что Рутэнн благополучно добралась до Мира Духов.

Но я думаю, что этот знак адресован и мне тоже. По мере того как мы приближаемся к Фениксу, снег становится все гуще. Он укутывает капот, и ветровое стекло, и пустые плоскогорья, и шоссе, пока все вокруг не становится белым, как платье невесты из племени хопи. Белым, как зимнее утро в Нью-Гэмпшире. В детстве я, бывало, часами стояла у окна и наблюдала, как снег запорашивает дома, словно волшебник накрывает их своим шарфом. Несложно было вообразить, как под этим шарфом все исчезает: кусты и кирпичные дорожки, футбольные мячи и живые ограды, заборы и разметка на асфальте. Несложно было вообразить, что когда волшебник сдернет свой шарф, то весь мир родится заново.


Фиц, по-моему, ничуть не удивляется, когда слышит мою просьбу. Он остается на стоянке с Софи и Гретой, задремавшими на заднем сиденье.

— Не спеши, — напутствует он меня.

И я вхожу в здание тюрьмы.

Кроме меня, там всего один посетитель. Отец садится за плексигласовой стеной и берет трубку.

— Все в порядке?

Я рассматриваю его: тюремная роба, повязка на левой руке, свежий шрам на виске. Его пробирает нервная дрожь, он постоянно оглядывается, как будто ждет нападения со спины. И это он спрашивает у меня, все ли в порядке!

— Ох, папочка…

И из глаз льются слезы.

Отец сжимает руку и ловким движением фокусника достает из кулака пучок бумажных салфеток. Только через несколько секунд он понимает, что не сможет передать их мне. Он грустно улыбается.

— Этому фокусу я еще не научился.

Когда мы показывали представления в доме престарелых, отцу приходилось уговаривать меня помочь ему с исчезновением. Он объяснил мне, как этот трюк работает на самом деле («Чего не видят, в то не верят»), но я все равно верила, что, как только черная завеса опустится, пропаду навсегда. Я так переживала, что он прорезал для меня крохотное отверстие в занавеске. Если я смогу за ним присматривать, сказал он, то уж точно не исчезну.

Я и забыла об этом отверстии и вспомнила только сейчас. И задумалась, помнила ли я, пускай на подсознательном уровне, как мы сбежали из дому. Ведь даже в шесть лет я не могла до конца поверить, что он вернет меня обратно.


Возможно, если бы день не выдался таким кошмарным, я по дороге домой заметила бы, что Фиц говорит все меньше и меньше. Но я была полностью поглощена мыслями о Рутэнн и об отце. Паника настигает меня только тогда, когда мы останавливаемся у трейлера и я вижу припаркованную машину Эрика. Два дня назад — хотя кажется, что все двести, — я оставила его в больнице, разозлившись на то, что он добросовестно выполнял свою работу.

— Зайди первым, — прошу я Фица. Я не помню случая, когда обратилась бы за помощью к кому-то другому. — Прими на себя первый удар.

— Не могу.

— Пожалуйста! — Я поворачиваюсь и смотрю на заднее сиденье, где Софи сонно посапывает у собаки под боком. — Можешь ее занести…

Фиц смотрит на меня, но по лицу его невозможно понять, о чем он думает.

— Не могу. Я занят.

— Чем?

Он вдруг вспыхивает, и это настолько не похоже на Фица, что я в ужасе отшатываюсь.

— Черт возьми, Делия, я проехал шестьсот миль, а ты даже не пыталась поддержать разговор!

Щеки мои заливает румянцем.

— Прости. Я думала…

— Что? Что мне больше нечем заняться? Что у меня нет своей жизни? Что мне приятнее возить тебя к черту на рога, чем заниматься вот этим?

С этими словами он обхватывает мое лицо руками и неумолимо, как магнит, притягивает меня к себе. Наши губы смыкаются грубо, с горечью; щетина царапает мне кожу, и жжение от этого чем-то напоминает раскаяние.

Он не Эрик, поэтому губы наши движутся в непривычном ритме. Он не Эрик, поэтому мы сталкивается зубами. Он держит ладонь у меня на затылке, как будто боится, что я исчезну. Сердце мое бьется с невероятной силой.

— Мамуля!

Фиц отпускает меня, и, обернувшись, мы видим, что Софи с любопытством глядит на нас.

— О господи… — бормочет он.

— Софи, солнышко, — быстро нахожусь я, — тебе просто приснился сон. — Я неловко вылезаю из машины и так же неловко беру дочь на руки. — Иногда забавные вещи видишь во сне, правда?

Она снова обмякает у меня на плече. Из машины выскакивает Грета. Фиц уже тоже успел выйти.

— Делия…

В трейлере зажигается свет, открывается дверь. По алюминиевой лесенке спускается в одних трусах Эрик. Он берет у меня Софи как товар, за который внес плату.

Прежде чем я успеваю что-то сказать, ночь взрывается ревом мотора. Это Фиц, подняв облако пыли и гравия, уносится прочь.

— Звонила сестра Рутэнн. Хотела узнать, как ты добралась, — тихо, чтобы не разбудить Софи, говорит Эрик. — Она мне обо всем рассказала.

Я молчу. Он укладывает Софи в кровать и закутывает ее в одеяло. Потом закрывает дверь в крохотную спальню и кладет руки мне на плечи.

— Ты в порядке?

Я хочу рассказать ему о резервации хопи, где земля у тебя под ногами готова в любой момент рассыпаться. Хочу рассказать о том, что совы умеют предсказывать будущее. Хочу рассказать, что чувствуешь, когда с высоты в двадцать этажей летит человек, а на небе тучи складываются в его силуэт.

Я хочу извиниться.

Но вместо этого я только безутешно рыдаю. Эрик опускается на корточки и обнимает меня.

— Ди, — просит он чуть позже, — ты можешь пообещать мне одну вещь?

Я отстраняюсь, решив, что он, как и Софи, видел нас в машине.

— Какую?

Он сглатывает ком в горле.

— Что я не стану таким, как твоя мать.

Сердце у меня сжимается.

— Эрик, ты больше не будешь пить.

— Я не о выпивке, — говорит он. — Я просто боюсь потерять тебя, как потеряла она.

Эрик целует меня с такой нежностью, что я теряю последние крохи самообладания. Я целую его в надежде обрести веру, сравнимую по глубине. Я отвечаю на его поцелуй, хотя по-прежнему ощущаю вкус Фица — как конфету, украденную и спрятанную за щекой. Никогда бы не подумала, что в этот момент мне может быть сладко.

Загрузка...