Лжецам нужна хорошая память.
Я помню, как мы ходили по серым коридорам векстонской школы: наши с Эриком руки переплетались, застревая друг у друга в задних карманах джинсов, а Фиц плелся рядом, болтая обо всем на свете — начиная с новых слов, включенных в толковые словари, и заканчивая причинами, почему даже голубые омары краснеют при варке. Я кивала в нужных местах, но на самом деле не слушала его — меня больше волновали записки, которые Эрик оставлял в моем шкафчике, и прикосновение его пальцев, ныряющих мне под футболку и пробирающихся по позвонкам. Но, как показывает время, я таки запомнила болтовню Фица. Я обращала на нее внимание даже тогда, когда уверяла себя, будто мне наплевать. Если его голос и не был мелодией моей жизни, то уж точно был ее басовой линией — настолько изящной, что даже не слышишь ее, пока она не исчезнет.
Я останавливаю машину у трейлера и, стараясь не шуметь, пробираюсь внутрь. На часах еще нет и шести утра, Эрик и Софи, должно быть, спят. Я достаю кофе из шкафчика над раковиной, засыпаю зерна в кофемолку, когда вдруг кто-то трогает меня за плечо и целует в щеку.
Поцелуй…
— Ты сегодня рано встала, — говорит Эрик.
Одет он с иголочки: темно-серый костюм и бордовый галстук до того гармонируют с его темными волосами и светлыми глазами, что у меня перехватывает дыхание.
— Мне… не спалось, — говорю я. — И я решила прогуляться.
Будет ли считаться враньем, если я утаю, что меня не было дома всю ночь, а он не спросит?
Эрик садится за стол, и я ставлю перед ним стакан апельсинового сока. Но вместо того чтобы выпить, он в задумчивости водит пальцем по ободку Мне кажется, что в этом безобидном отверстии ему мерещится разверстая пасть хищника.
— Делия, — говорит он, — я сегодня постараюсь изо всех сил.
— Я знаю.
— Но это еще не все. Я хотел бы извиниться перед тобой.
У меня в голове проносятся строки из записей Фица.
— За что?
Во взгляде Эрика столько невысказанного, что мгновение тишины, похоже, вот-вот кристаллизуется и мраморным шариком цокнет о столешницу. Но он, взяв стакан, нарушает заклятие.
— На всякий случай.
Эрик понимает, что мир далеко не всегда оправдывает наши ожидания. Он знает, что мы запросто портим себе жизнь сами, не обращаясь ни к кому за помощью. И отлично справляемся с этой задачей.
В кухню, сердито топая, входит Софи с плюшевой игрушкой в руках.
— Вы меня разбудили! — жалуется она, но тут же взбирается на руки к Эрику — человеку, которого только что обвинила. Вытерев нос рукавом ночнушки, она, еще толком не проснувшись, прислоняется щекой к его пиджаку.
Мы сами портим себе жизнь, но временами нам все же удается сделать прямо противоположное.
Самое трудное — различить, где что.
В здании суда оборудована игровая комната, где за детьми наблюдают волонтеры. Там Софи может кататься на горках и ползать по пластмассовым туннелям, пока ее деда несколькими этажами выше судят за похищение. Я обещаю ей скоро вернуться и отправляюсь в зал заседаний.
По пути меня перехватывает свора журналистов, которые буквально забивают меня в угол своими микрофонами. «Вы воссоединились с матерью, Делия? Вы поддерживаете связь с отцом?» Я продираюсь сквозь тернии расспросов и шмыгаю в зал. Эрик уже занял свое место и сейчас раскладывает бумаги вместе с помощником, Крисом Хэмилтоном. На галерке толпятся журналисты вперемешку с судебными художниками, вооруженными блокнотами. В стороне, прислонившись к стене, стоит Фиц и не сводит с меня глаз.
Открывается боковая дверь, и приставы заводят отца. На нем костюм, но лицо покрыто синяками и ссадинами, как будто он недавно подрался. Выбрит он чисто.
Мне раньше очень нравилось смотреть, как бреется папа. У меня не было матери, которая открыла бы мне чудеса румян и туши, а потому процесс нанесения крема для бритья — воздушного, как безе, — в моем представлении был подобен таинству. Я просила его пройтись помазком и по моим щекам, а потом притворялась, что бреюсь зубной щеткой. После этого мы вместе таращились в зеркало: он высматривал упущенные клочки щетины, а я — сходство на наших лицах.
В детстве мне хотелось одного: вырасти и стать похожей на него.
Беременную женщину ненавидеть непросто. Эмма Вассерштайн встает и, тяжело, вразвалку подойдя к скамье присяжных, буквально водружает живот на полированные перила.
— Дамы и господа, представьте, что вам четыре года и вы живете в Скоттсдейле со своей матерью. Ваша кровать застелена розовым покрывалом, на заднем дворе у вас установлены качели, по утрам вы ходите в детский сад. С тех пор как ваши родители развелись, с отцом вы видитесь на выходных. Вы абсолютно счастливы. Но однажды отец говорит вам, что вас теперь зовут не Бетани, а как-то иначе. Вы этого не понимаете, как не понимаете, почему нужно было удирать из родного города, скитаться по мотелям, носить новую одежду и красить волосы. Знакомясь с новыми людьми, он представляет вас как Делию. Вы говорите, что хотите вернуться домой, а он отвечает, что это невозможно. Он говорит, что ваша мать умерла. — Она возвращается к прокурорскому столу. — Но он же ваш отец, вы любите его и доверяете ему. И потому верите. Верите, что вашей мамы больше нет. Верите, что вы уже не Бетани. И более того, никогда ею не были… Вы переезжаете в Нью-Гэмпшир и наблюдаете, как ваш отец, которого теперь зовут Эндрю Хопкинс, становится образцовым членом общества. Вы проживаете вымысел, навязанный им. И на долгие двадцать восемь лет забываете, что были жертвой преступления. — Она снова поворачивается лицом к присяжным. — Но вторая жертва об этом никогда не забывает. Каждое утро Элиза Мэтьюс просыпалась и ждала, что сегодня ее дочь вернется. Элиза Мэтьюс прожила четверть века, не зная, жива ли Бетани Мэтьюс, где она, как она теперь выглядит. — Эмма обхватывает руками свой гигантский живот. — Отношения между ребенком и взрослым неравноправны. Мы больше, мы сильнее, мы мудрее, а значит, обязаны заключать неписаный контракт, согласно которому обязуемся ставить интересы детей выше собственных. Чарлз Мэтьюс, дамы и господа, нарушил этот контракт. Он забрал маленькую девочку, не задумываясь о ее эмоциональном состоянии, и принудил к незнакомой, пугающей жизни в трех тысячах миль от родного дома. Он попытается выставить себя героем. Он попытается заставить вас поверить в ложь. Но правда такова, дамы и господа: Чарлзу Мэтьюсу не понравились установленные им и его бывшей женой условия опеки, поэтому он просто взял, что хотел, и бежал. — Она снова поворачивается к присяжным. — Каждый день в этой стране пропадает две тысячи детей. По последним данным, за тысяча девятьсот девяносто девятый год пропало семьсот девяносто семь тысяч пятьсот детей, из которых лишь пятьдесят восемь тысяч двести похитили посторонние люди, а не члены семьи. А это означает, что каждый день в США тысячи родителей, уподобляясь Чарлзу Мэтьюсу, похищают собственных детей, и поступают они так просто потому, что могут это сделать. Но рано или поздно мы, если повезет, их все же настигаем. — Эмма указывает на отца. — Долгих двадцать восемь лет этому человеку удавалось оставаться безнаказанным за то, что он разбил материнское сердце. Долгих двадцать восемь лет ему удавалось уходить от уголовной ответственности. Не позволяйте же этой несправедливости продолжаться еще хотя бы минуту!
Эрик встает.
— О чем мисс Вассерштайн вас не уведомила, дамы и господа, — начинает он, — так это о травме, полученной Элизой Мэтьюс задолго до разбитого сердца. Алкоголичка, лежащая без сознания в луже собственной рвоты, — вот какая мать досталась Бетани Мэтьюс. Вот какой женщине доверили заботу о ребенке — женщине, не всегда даже осознававшей, что этот ребенок находится рядом. Забрал ли Эндрю Хопкинс свою дочь? Разумеется. Но это был акт милосердия, а не возмездия. — Подойдя к моему отцу, Эрик кладет ему руку на плечо. — Мисс Вассерштайн хочет, чтобы вы поверили, будто этот мужчина сочинил коварный план и загубил жизнь своей дочери, но это неправда. На самом деле в тот день Эндрю Хопкинс таки привез дочь обратно домой. Какую же картину он там увидел? Орущий телевизор, бардак и… пьяная в стельку Элиза Мэтьюс на полу. Возможно, в этот миг Эндрю Хопкинс вспомнил лицо своей дочери, когда та лежала на больничной кровати всего пару месяцев назад, укушенная скорпионом, — тогда преступная халатность матери едва не стоила ребенку жизни. Возможно, он даже попытался сделать так, чтобы девочка не видела мать в столь плачевном состоянии. Одно нам известно наверняка: он ясно понял, что не может возвращать своего ребенка в этот дом. Ни на секунду… Почему же, спросите вы, он не обратился к властям? Потому что, дамы и господа, суд был заведомо пристрастен к Эндрю, — по причинам, которые я уточню позже. Потому что согласно законодательным нормам семидесятых годов ребенок после развода автоматически доставался матери, даже если та не могла должным образом позаботиться о себе, не говоря уж о малыше. — Эрик возвращается на свое место, но на полпути останавливается и договаривает: — Вы же прекрасно понимаете, какие желания возникли бы у вас, если бы, вернувшись домой, вы обнаружили, что ваша бывшая жена опять пьяна вдрызг и, соответственно, не способна обеспечить ребенку элементарную безопасность. Эндрю Хопкинс, дамы и господа, виновен лишь в одном: в том, что любил свою дочь и хотел оградить ее от несчастья. — Он поворачивается лицом к присяжным: — Разве это заслуживает порицания?
Мама одета в консервативную блузу и юбку, но волосы висят неопрятной паклей, а на пальцах сверкают бирюзовые и гранатовые кольца. Она нервно смотрит поверх голов на Виктора, который подбадривает ее улыбкой.
Судья, крупный мужчина, формой напоминающий свадебный торт, дает Эмме Вассерштайн знак начинать.
— Назовите, пожалуйста, свое полное имя для протокола.
— Элиза… — начинает мама и осекается. Откашлявшись, она добавляет: — Элиза Васкез.
— Спасибо, миссис Васкез. Скажите, вы вышли замуж повторно?
— Да, за Виктора Васкеза.
Эмма кивает.
— Вы не могли бы сообщить присяжным, где вы проживаете?
— В Скоттсдейле, штат Аризона.
— И давно вы там живете?
— С двух лет.
— А сколько вам сейчас, миссис Васкез?
— Сорок семь.
— Сколько у вас детей?
— Одна дочь.
— Как ее зовут?
Мама ищет в зале мой взгляд.
— Раньше звали Бетани, — говорит она. — Сейчас — Делия.
— Вы знали Бетани, когда она стала Делией?
— Нет, не знала, — бормочет мама. — Потому что ее отец похитил ее.
Это заявление пробуждает в присяжных интерес — их словно пронзает молнией.
— Вы не могли бы пояснить, что имеете в виду.
— Мы развелись, и оба получили право опеки над Бетани. Чарлз — его раньше так звали — должен был вернуть девочку в воскресенье, проведя с ней вместе выходные. Но он не вернул ее.
— Ваш бывший муж сегодня присутствует в зале суда?
Мама кивает.
— Вот он.
— Зафиксируйте в протоколе, что миссис Васкез опознала личность подсудимого, — просит Эмма. — И каковы были ваши действия после похищения?
— Я позвонила ему домой, оставила несколько сообщений на автоответчике, но он не брал трубку и не перезванивал мне. Я решила не рубить сплеча. Подумала, что у него могла сломаться машина или они застряли где-то за городом. На следующий день, когда никто со мной не связался, я поехала к нему и уговорила коменданта открыть дверь. Тут я и поняла, что случилось что-то ужасное.
— Что вы имеете в виду?
— Вся его одежда пропала. Не просто запасная смена, а вообще весь гардероб. Я не нашла там и важных для него вещей: учебников, фотографии родителей, бейсбольного мяча, который он еще в детстве поймал на матче «Доджерз». — Мама поднимает взгляд на Эмму. — Тогда я вызвала полицию.
— И какие действия предприняли они?
— Установили посты на дорогах, поехали к границе с Мексикой, показали фотографию Бетани в новостях. Попросили меня дать пресс-конференцию, обратиться за помощью к общественности. Всюду были расклеены объявления, открылись горячие линии…
— Вам отвечали?
— Сотни людей. Но ни один не смог помочь мне.
Эмма Вассерштайн снова обращается к моей матери:
— Миссис Васкез, когда вы последний раз видели дочь перед похищением?
— Утром восемнадцатого июня. Чарли должен был вернуть ее девятнадцатого, в День отца.
— И как долго вам пришлось ждать новой встречи с дочерью?
Взгляд ее безошибочно находит мой.
— Двадцать восемь лет.
— Как вы себя чувствовали все это время?
— Я была убита. Какая-то часть меня отказывалась верить, что я больше никогда ее не увижу. — Мама с трудом подбирает слова: — Но какая-то часть меня подозревала, что это наказание за мои проступки.
— Наказание за проступки? Какие же?
Голос ее превращается в изрытую колдобинами проселочную дорогу.
— Мамы красивых маленьких девочек не должны забывать отвести их в школу с рулоном туалетной бумаги для уроков труда. Они должны знать много веселых песен и ждать своих дочек с пластырем наготове еще до того, как те упадут с трехколесного велосипеда. Но Бетани досталась я. — Она шумно вздыхает. — Я была совсем молода и… я многое забывала… и злилась на себя… и потому пила по чуть-чуть, чтобы не чувствовать себя такой виноватой. Но это «по чуть-чуть» вскоре превратилось в шесть стаканов, потом — в семь, потом — в целую бутылку, и я уже пропускала рождественский концерт в школе или засыпала, вместо того чтобы готовить обед… И мне от этого становилось настолько гадко на душе, что приходилось пить еще — чтобы забыть о допущенных промахах.
— Вы пили дома, при дочери?
Мать кивает.
— Я пила, когда мне было грустно. Пила, когда мне было нормально, чтобы ненароком не загрустить. Ведь я была уверена, что это единственный аспект моей жизни, который я контролирую. Конечно, ничего я не контролировала… Но когда отключаешься, подобные различия теряют смысл.
— Эти возлияния сказывались на ваших отношениях с дочерью?
— Мне хочется верить, что она знала, как сильно я ее люблю. Я помню ее только счастливой.
— Миссис Васкез, вы алкоголичка?
— Да. — Мать смотрит присяжным в глаза. — Да, и всегда ею буду. Но последние двадцать пять лет я не пью.
Мама Эрика порой уезжала на несколько недель. Он говорил, что она навещает сестру, но позже я узнала, что никакой сестры у нее нет. Однажды, когда мы были еще совсем маленькими, он признался, что без нее ему лучше. Я подумала, что он сошел с ума. Как ребенок, уверенный, что его мать мертва, я бы предпочла самую несовершенную, лишь бы живую.
И ни с того ни с сего я вдруг вспоминаю, что мама оставила меня первой.
Обернувшись, я вижу, что Фиц о чем-то перешептывается с сидящим позади меня мужчиной. Судя по всему, он просит поменяться с ним местами. Когда он извлекает из кошелька двадцатидолларовую купюру, мужчина наконец встает.
— Успокойся! — говорит Фиц и сжимает мою руку в своей.
Эрик начинает перекрестный допрос. Интересно, кого он видит, когда смотрит на мою мать. Меня? Или свою мать?
— Миссис Васкез, вы сказали, что помните Делию исключительно счастливой.
Я понимаю, что он называет меня Делией, чтобы напомнить всем присутствующим, кто я есть на самом деле.
— Да.
— Но вы же не все помните из тех времен, верно?
— Я хотела бы помнить больше. Мне не посчастливилось видеть, как она растет.
— В младенчестве вы ей тоже не уделяли особого внимания, — парирует Эрик. — Правда ли, что в семьдесят втором году вас арестовали за вождение в нетрезвом виде?
— Протестую, Ваша честь! — выкрикивает Эмма.
Они с Эриком подходят к судье, но микрофон улавливает лишь обрывки их беседы.
— Ваша честь, этот арест уже покрылся морщинами от старости! Он был сделан еще до рождения Бетани Мэтьюс и потому не имеет никакого отношения к делу.
— Руководствуясь статьей шестьсот девятой, я подвергаю сомнению надежность свидетеля ввиду имевшего место ранее судебного преследования. И если подойти к вопросу с формальной точки зрения, Ваша честь, Бетани Мэтьюс, будучи двухмесячным зародышем, присутствовала-таки при совершении правонарушения.
— Мистер Тэлкотт, надеюсь, вы не рассчитываете начать здесь дебаты о правах нерожденных детей? — сурово интересуется Ноубл. — Протест принят. Дамы и господа присяжные заседатели, прошу вас не принимать к сведению все, что вы только что услышали.
Но от всякого камня, брошенного в воду, расходятся круги. И продолжают расходиться, когда камень ушел на дно. Бывали ли еще случаи, когда мама водила машину в нетрезвом виде и брала меня с собой? Не всегда же ее ловила полиция…
— Миссис Васкез, — продолжает Эрик, — однажды, когда вы были с дочерью дома вдвоем, ее ужалил скорпион, не так ли?
— Да.
— Вы не могли бы рассказать нам, как это произошло?
— Ей было года три. Она полезла рукой в почтовый ящик, а там сидел скорпион.
— Вы попросили трехлетнюю дочь забрать почту?
— Я не просила, она сама решила это сделать.
— Возможно, вы не просили ее, потому что лежали без сознания, перебрав с выпивкой.
— Я, если честно, не помню…
— Да? Тогда позвольте освежить вам память. Мне можно подойти к свидетелю? — Он отдает маме папку с пометкой «Улика А, обвиняемый». — Вы узнаете этот документ, миссис Васкез?
— Это медицинская карточка из больницы Скоттсдейла.
Эрик указывает вниз страницы.
— Вы не могли бы прочесть это предложение вслух? Для присяжных.
Она кусает губы.
— Мать явилась в состоянии алкогольного опьянения.
— Эти записи ведут люди с медицинским образованием, — напоминает Эрик. — Как вам кажется, они вправе определять, кто пьян, а кто нет?
— В тот вечер никто у меня анализов не брал, — отвечает мама. — Они должны были лечить Бетани, и все.
— Большая удача — учитывая, что, когда ее доставили в больницу, она уже не дышала.
— Ее организм очень резко среагировал на яд.
— Настолько «резко», что она провела четыре с половиной часа в реанимации?
— Да.
— Настолько «резко», что ей понадобилась трахеотомия, чтобы возобновить дыхательный процесс?
— Да.
— Настолько «резко», что три следующих дня она провела в больничной палате, причем врачи постоянно говорили вам, что она может и не выжить?
Голова мамы опускается все ниже.
— Да.
— Вы пили в тот вечер, когда Делия должна была вернуться от отца?
— Да.
— В котором часу вы начали?
— Не помню.
— Вы уже тогда жили с Виктором?
— Да, но его дома не было. Он, по-моему, был на работе.
— И во сколько вы его ожидали домой?
— Это было очень давно…
— Но вы хотя бы помните, до или после вашей дочери он должен был вернуться?
— После. Он работал во вторую смену.
— Вы продолжали пить после полудня, до самого вечера?
— Я… думаю, да.
— Вы лишились чувств?
— Мистер Тэлкотт, — сухо говорит моя мать, — я понимаю, каков ваш расчет. И я первая признаю, что была далеко не святой. Но вот вы… вы можете не кривя душой сказать, что ни разу в жизни не совершали ошибок?
Эрик заметно напрягается.
— Миссис Васкез, вопросы здесь задаю я.
— Да, я, наверное, не была идеальной матерью, но я любила свою дочь. Наверное, я вела себя безответственно, но я училась на своих ошибках. Нельзя было наказывать меня двадцативосьмилетней разлукой. Этого никто не заслуживает.
Эрик поворачивается так стремительно, что мама вжимается в спинку кресла.
— Вы хотите поговорить о том, кто чего заслуживает? А вы знаете, каково это, когда ты возвращаешься из школы и не знаешь, что увидишь за дверью собственного дома? Каково это, когда приходится прятать приглашения на школьные мероприятия, чтобы твоя мать не явилась туда пьяной и не опозорила тебя при всех? Каково это — быть единственным третьеклассником, который умеет стирать белье и покупать продукты, потому что никто другой за меня это не сделает?
В зале воцаряется напряженная тишина. Судья Ноубл хмурится.
— Господин адвокат…
— За нее, — исправляется Эрик, заливаясь краской, и садится на свое место. — У меня все.
— Я в полном порядке, — заверяет меня Эрик несколько минут спустя, когда судья объявляет перерыв. — Я просто забылся на мгновение. — Дрожащей рукой он поднимает пластиковый стаканчик, и вода проливается ему на рубашку и галстук. — Это даже может сыграть в нашу пользу.
Я не знаю, что ответить. Меня бьет дрожь. Я представляла, чего можно ожидать от свидетельских показаний, но понятия не имела, какие воспоминания они пробудят.
— Я принесу салфеток, — выдавливаю я и удаляюсь в туалет.
У раковины я разражаюсь слезами.
Наклонившись, я брызгаю в лицо холодной водой, пока не намокает воротник блузки.
— Возьми, — говорит мне кто-то и протягивает бумажное полотенце.
Рядом со мной стоит мама.
— Мне очень жаль, что ты должна все это выслушивать, — тихо говорит она. — Мне жаль, что я должна это говорить.
Я прижимаю полотенце к лицу, чтобы она не заметила моих слез. Порывшись в сумочке, она достает маленькую коробочку и снимает с нее крышку.
— Возьми. Поможет.
Я скептически рассматриваю таблетки, припоминая ее ведьмовской арсенал.
— Это тайленол, — успокаивает она меня.
Я глотаю лекарство и вытираю губы ладонью.
— Куда ты ездила? — спрашиваю я.
Она непонимающе смотрит на меня.
— Когда?
— Ты однажды бросила нас. Уехала примерно на неделю.
Мама прислоняется к стене.
— Ты была совсем маленькой… Даже не верится, что ты это помнишь.
— Ага. Всякое бывает. У тебя был запой? Или ты лечилась?
Она вздыхает.
— Твой отец поставил мне ультиматум.
Мне тогда не сказали, куда она исчезла. Я боялась, что провинилась перед ней, боялась, что она уехала из-за меня. В ту неделю я проявляла особую осторожность: собирала, доиграв, все игрушки, смотрела в обе стороны, когда переходила дорогу, чистила зубы ровно две минуты.
Я не знала, вернется ли она.
Я не знала, хотелось ли мне, чтобы она возвращалась.
Я никогда не говорила об этом отцу, скрывая свой страх, как он скрывал свой.
— И как, получилось? — спрашиваю я.
— Ненадолго. А потом… как обычно и бывает, все снова испортилось. Делия, нам с твоим отцом вообще не нужно было жениться. Это произошло слишком быстро, мы были едва знакомы — и вот я уже беременна.
Я сглатываю ком в горле.
— Разве ты его не любила?
Она стирает невидимое пятнышко с раковины.
— Любовь бывает двух видов, mija. В любви безопасной ты ищешь человека, в точности похожего на тебя. На такую любовь соглашается большинство. Но есть и другая… Каждый из нас рожден с зазубриной, и кому-то хочется найти свой отломанный кусочек. Если придется, ты будешь искать его вечно. Но если повезет найти, вы сходитесь до того идеально, что ты начинаешь терзаться мыслями вроде «Я не настолько близка к совершенству…» И когда ты пытаешься сблизиться с этой второй половиной, вы перестаете сходиться, перестаете друг друга дополнять. Эта любовь… эта любовь очень сильно тебя меняет, из нее выходишь другим человеком. — Она делает глубокий вдох. — Я бросила школу и работала в баре для мотоциклистов. А твой отец был из тех, кто заранее распланировал всю свою жизнь. Он искренне верил, что я смогу быть матерью, хранительницей семейного очага. Боже мой, как же я хотела ему верить! Я хотела быть той женщиной, которую он во мне разглядел. Эта женщина была куда лучше, чем я сама. — Она грустно улыбается. — У тебя ведь похожая история… Я отчаянно стремилась стать человеком, которого не существовало в природе, потому что он этого человека полюбил.
Она поправляет воротничок моей блузки. В этом жесте столько материнской ласки, что я потрясена. Потом она вынимает что-то из кармана и вкладывает мне в руку.
Крохотный мешочек из красной ткани, наглухо зашитый, жжет мне ладонь. Я внезапно ощущаю запах гнилой мякоти манго и поклеванных солнцем помидоров на мексиканском рынке, вспоминаю горький вкус крови сотен новорожденных детей. Я слышу, как торговцы кричат: «Que le damos?» Вижу старуху, упавшую на колени у статуи совы с красной свечкой в клюве. Я замечаю игуан длиной с мои ноги, и колоды карт Таро в целлофане, и брелоки из змеиных хрящей. Я чувствую запах мочи, и жареной кукурузы, и разрезанных в улыбке арбузов. Тогда я понимаю, что держу в руке мир моей матери.
— Мне не нужна твоя помощь, — говорю я, глядя на мешочек.
Мама сжимает мои пальцы вокруг подарка.
— Хорошо. А вот твоему отцу не помешает.
Бывший детектив Оруэлл ЛеГранд провел последние пятнадцать лет на пенсии в плавучем домике посреди озера Пауэлл. Кожа у него приобрела коричневый оттенок ковбойских сапог, на руках леопардовыми пятнами застыл загар.
— В семьдесят седьмом году, — отвечает он прокурору, — я служил в отделе особо тяжких преступлений.
— Вы вступали в контакт с Элизой Мэтьюс?
— Я дежурил двадцатого июня, когда она сообщила о пропаже дочери. Мы вместе с еще несколькими офицерами пришли в квартиру подсудимого, где у миссис Мэтьюс случилась настоящая истерика. Дочка должна была вернуться еще прошлым вечером, к пяти часам, но этого не произошло.
— И что вы делали дальше? — спрашивает Эмма.
— Обзвонил местные больницы, чтобы узнать, не поступала ли туда девочка или ее отец. Но под этими именами или хотя бы с их приметами никого не нашлось. Тогда я проверил реестр транспортных средств: не крали ли машину подсудимого, не фигурировала ли она в ДТП. После обыска в квартире я заподозрил похищение.
— Продолжайте.
— Мы разослали ориентировки всем офицерам в городе, чтобы они немедленно сообщили нам, если увидят автомобиль или самих пропавших людей.
— К каким еще мерам вы прибегли, чтобы разыскать подсудимого?
— Мы отслеживали его кредитные карточки, но ему хватило ума не пользоваться ими. Мы также получили доступ к его банковскому счету.
— И что вы там обнаружили?
— Счет был закрыт семнадцатого июня в 9.32 утра, после снятия десяти тысяч долларов.
Эмма делает выразительную паузу.
— Вы случайно не помните, какой это был день недели?
— Пятница.
— Позвольте уточнить. Подсудимый снял со своего счета десять тысяч долларов за день до визита к дочери?
— Верно.
— Как опытный следователь, вы сочли это важной деталью?
— Разумеется, — кивает ЛеГранд. — Это послужило первым доказательством того, что Чарлз Мэтьюс заранее спланировал похищение дочери.
У Рубио Грингейта на голове целое змеиное гнездо. Причудливо переплетенные мелкие косички свисают до самого пояса. Два передних зуба из цельного золота, черные мешковатые штаны и жилет дополняют образ современного пирата. Он, сгорбившись, восседает на свидетельском месте, а Эмма Вассерштайн расхаживает перед ним взад-вперед.
— Мистер Грингейт… — начинает она.
— Называй меня Рубио, детка.
— Вот это вряд ли, — отшивает его прокурорша. — Какое вы имеете отношение к рассматриваемому делу?
— Увидел в новостях — и говорю себе: эй, да я же знаю этого парня!
— Чем именно вы занимаетесь, мистер Грингейт?
Он широко улыбается.
— Я занимаюсь переименованием, детка.
— Будьте добры, объясните присяжным, что вы имеете в виду.
Он откидывается на спинку кресла.
— За достойную плату я помогаю людям получить новое имя.
— И где вы берете эти имена?
Он пожимает плечами.
— Ну, сначала читаю некрологи. Иду в паспортный стол, представляюсь родственником усопшего или говорю, что потерял мамино свидетельство о смерти. Всегда можно придумать, как обдурить чиновников и получить у них то, что нужно.
— А что вы делаете потом, когда получите необходимые документы?
— Люди сами меня находят. Хотят испариться — пожалуйста. У меня своя машинка для ламинирования, свой печатный станок, фотостудия, а уж набивных досок больше, чем в Казначействе.
— Когда вы познакомились с обвиняемым?
— Очень давно. Двадцать восемь лет назад, если быть точным. Тогда у меня бизнес еще не был так хорошо отлажен. Я прятался от полиции, работал на чердаке одного притона в Гарлеме. Ну и вот однажды пришел этот парень, спросил меня…
— Вы сами заметили, что с тех пор прошло немало времени. Откуда у вас уверенность, что это был именно он?
— Потому что с ним был девочка. Мои клиенты редко приводят детей.
— В котором часу это происходило?
— Ну, заполночь уже. Я только после полуночи и открывался.
— Как он к вам попал?
— Ну как… Поднялся по лестнице и спросил, где я.
— И что в это время происходило на лестнице? — спрашивает Эмма.
— Это же притон… Как вы думаете, что там происходило? Кто-то ширяется, кто-то курит, кто-то дерется. Весь набор.
— Значит, он привел в это место свою дочь… И как развивались события дальше?
— Сказал, что ему нужно стать другим человеком.
— Вы не спросили зачем?
— Я уважаю личную жизнь своих клиентов. Но у него с собой был вполне нормальный комплект документов. Нормальный тридцатилетний папаша с четырехлетней дочкой. Я сделал ему номера социального страхования, и свидетельства о рождении, и даже водительские права.
— Какая у вас была такса за эти услуги?
— Полторы тысячи. Ему я сделал скидку и за ребенка взял только тысячу.
— Сколько вам понадобилось времени?
— Где-то с час.
— Как он заплатил?
— Наличкой.
— А девочка вам чем-нибудь запомнилась?
— Она плакала. Ну, думаю, поздно уже и все такое…
— И что в этой связи предпринял ее отец?
Грингейт ухмыляется.
— О, это было прикольно! Он стал показывать фокусы. Вытаскивал у нее из уха монетку и все такое.
— А девочка что-нибудь говорила?
Он на секунду задумывается.
— После того как мы все подписали и он мне отбашлял, он сказал девочке, что они играют в такую игру. И теперь у всех новые имена. Сказал, что ее теперь будут звать Делия. А она спросила, когда они позвонят маме.
Пока Эмма держит очередную драматическую паузу, я пытаюсь представить себе ту девочку. Ту девочку, которой я некогда была и которую не успела узнать. Я примеряю слова, брошенные Рубио, на собственном языке. Но сейчас я запросто могла бы стать членом суда присяжных: я ничего не помню, и все, что он говорит, звучит впервые.
Почему какие-то воспоминания исчезают в небытии, а другие остаются за семью замками?
— Мистер Грингейт, вы неоднократно представали перед судом. В вашем «послужном» списке имеется несколько краж, а однажды вас арестовали за подделку документов.
Он разводит руками.
— Профессиональный риск!
— Вы сидели в тюрьме или находились в камере предварительного заключения двадцать восемь лет назад, когда Бетани Мэтьюс пропала без вести?
— Нет, я работал.
— В данный момент, мистер Грингейт, вам инкриминируют мелкое хищение персональных данных в штате Нью-Йорк.
— Ага.
— Находились ли вы под стражей до прибытия сюда?
— Да.
— Вам были обещали какие-либо послабления за дачу показаний на сегодняшнем суде?
Он улыбается.
— Прокурор сказал, что мне скостят срок.
— В свете этих обстоятельств, мистер Грингейт, объясните, пожалуйста, суду, почему мы должны вам верить.
— Я знаю об этих мертвецах то, что в некрологах не печатают, — говорит он. — Мне нужно было заверить копии свидетельств о рождении, когда мне за них заплатили.
— Мистер Грингейт, — Эмма подносит ему бумагу, — вам это знакомо?
Грингейт присматривается к бумаге.
— Это копия настоящего свидетельства о рождении. Того, что я смастерил для девочки.
— Вы могли бы прочесть вслух выделенные строчки?
Он кивает.
— Корделия Линн Хопкинс, — читает он. — Расовая принадлежность: афроамериканка.
В обеденный перерыв я говорю Эрику, что мне нужно съездить выпустить Грету, но вместо этого оставляю машину на парковке и иду пешком на восток. На каждом перекрестке я, как она и велела, задерживаю дыхание, а завидев тень, закрываю глаза.
Первым водоемом на моем пути оказывается канал, идущий через весь Феникс из реки Колорадо. Я вспоминаю слова Рутэнн: каналы в городе проложили еще индейцы пуэбло, а пользуются ими до сих пор. Это кажется мне добрым знаком, поэтому я разуваюсь и сажусь на берегу.
В руке я сжимаю крохотный мешочек mojo. Внутри него щепотка белого перца, немного шалфея, тертый чесок и стручок острого перца, а также крошки табака, иголка кактуса и камень «тигровый глаз». Мама говорит, что последние четыре ночи все это лежало у нее под подушкой, но для достижения нужного эффекта поработать должны мы обе.
Между пальцами моих ног просеивается мутная вода. Я попеременно поворачиваюсь на все четыре стороны света. «Если ты там, Рутэнн, — думаю я, — мне сейчас пригодилась бы твоя помощь».
— Беспорочная Святая Марта, — говорю я, чувствуя себя круглой идиоткой, — убей дракона этой напасти.
Я раздираю швы на мешочке — и его содержимое летит по ветру, прежде чем осесть на поверхности воды. Камень идет ко дну, а вот дальнейший путь порошка проследить труднее.
Но я смотрю, пока не исчезает последнее пятнышко, — таково было указание. Затем складываю кусочек красной ткани и прячу его в лифчике, где он и пролежит, пока луна не попросит его вернуть.
Закончив с mojo, я обуваюсь и иду пешком обратно к зданию суда. Не то чтобы я верила, нет. Просто, как это часто случается, я не могу позволить себе роскошь безверия.
По окончании слушания Эрик едет в офис готовиться к завтрашнему процессу. Фиц идет со мною забирать Софи из садика и предлагает после этого где-нибудь перекусить. Но я боюсь оставаться с ним наедине, не знаю, как себя вести.
— Давай как-нибудь в другой раз, — говорю я нарочито беспечно и тороплю Софи к выходу, пока Фиц не успел ничего возразить.
И тут же напарываюсь на засаду репортеров. Звездопад вспышек ослепляет меня. Этого оказывается достаточно, чтобы я поняла, что в данный момент больше всего на свете хочу оказаться в нашем розовом трейлере.
На обед я делаю бутерброды с арахисовым маслом и джемом. Поев, Софи принимается рисовать синих китов, русалок и прочих обитателей морского дна, а я засыпаю.
Снится мне, что на шее у меня ошейник, а Грета держит меня на поводке. Она хочет, чтобы я что-то нашла, но я понятия не имею, что мы ищем.
Проснувшись, я в кои-то веки думаю не о папе. Солнце уже наполовину вышло из-за горизонта, и трейлер залит жутковатым оранжевым светом, как будто, пока я спала, Софи выкрасила стены и потолок. На полу я вижу разбросанные картинки, но ее нет.
— Соф! — зову я, приподнявшись.
Открываю дверь в ванную — и там ее нет. Проверяю спальню.
— Софи?
Я заглядываю под кровать, в плетеную корзину для белья, в кухонные шкафы, в холодильник — во все места, где ребенку может вздуматься сыграть в прятки. Выйдя на улицу, я слышу лишь отдаленный рокот машин, да еще кое-где изредка гавкнет пес.
— Софи Изабель Тэлкотт, — кричу я, чувствуя, как бешено бьется сердце, — немедленно выходи!
Взгляд мой падает на темный трейлер Рутэнн, где Софи так часто бывала в последний месяц.
Грета вылазит из-под крыльца, где пряталась от солнца. Она поднимает голову и скулит.
— Ты знаешь, где она?
Я стучу в двери соседям, с которыми не удосужилась даже познакомиться, и спрашиваю, не видели ли они Софи. Я снова проверяю все укромные уголки розового трейлера. Я опять выхожу во двор и что есть мочи выкрикиваю ее имя.
Ведь совсем несложно забрать маленькую девочку, оставленную без присмотра.
Я внезапно слышу голос своей матери, вопрошающей со свидетельской трибуны: «Но вот вы… вы можете не кривя душой сказать, что ни разу в жизни не совершали ошибок?»
Я дрожащей рукой вытаскиваю из сумочки мобильный и набираю номер Эрика.
— Софи с тобой?
Я по голосу слышу, что отвлекаю его от важных дел.
— Да что ей делать в офисе?
— Она пропала, — говорю я, глотая слезы.
Он, видимо, отказывается мне верить.
— Как это пропала?
— Я заснула, а когда проснулась… ее нигде не было.
— Вызывай полицию! — приказывает Эрик. — Я еду домой.
Полицейские спрашивают, какого Софи роста, сколько она весит. В синей она была футболке или в желтой. Помню ли я, какой фирмы у нее кроссовки.
Их вопросы затягиваются петлей у меня на шее. Я не знаю правильных ответов. Я не помню, когда она носила голубую футболку — сегодня или на прошлой неделе. Я давно не измеряла ей рост и не взвешивала ее. Я знаю, что кроссовки у нее розовые, а вот какой фирмы — вылетело из головы.
Подробности, в которые я могу их посвятить, не помогут найти пропавшего ребенка, но они вытатуированы у меня на сердце. Ямочка у Софи только на одной щеке. Между передними зубами у нее щербинка. На спине — родинка. Я помню голос, которым она зовет меня среди ночи; помню, как сверкает на солнце камень, который она всегда носит в кармане. Насчет роста я могу сказать одно: когда она сидит у меня на плечах, то достает до дверной коробки. Вес ее — ровно столько, сколько не хватает сейчас в моих объятиях.
На все вопросы отвечает Эрик. Галстук он снял, но костюм, в котором он пришел в суд, еще на нем. Я замечаю соседей, наблюдающих за нами в окна и с крылец своих трейлеров. Знают ли они, кто мы? Понимают ли, насколько это горькая ирония судьбы?
Детектив, беседующий с Эриком, откладывает блокнот.
— Ожидайте, мистер Тэлкотт, — говорит он. — Мы немедленно разошлем ориентировки. Вам лучше оставаться на месте — на случай, если Софи найдет дорогу домой.
Он передает по рации полученную от нас информацию. Я слышу вдалеке вой сирен. Наверное, мама чувствовала себя точно так же, когда поняла, что я исчезла. Как будто из нее вырвали сердцевину, как будто планета стала гораздо больше, чем прежде.
Я не могу доверить поиски своего ребенка полиции. Я вообще никому не могу доверять.
Дождавшись, пока детектив уйдет опрашивать соседей, я свистом подзываю Грету.
— Готова поработать, девочка моя? — спрашиваю я, поглаживая ее за ушами.
— Делия, что ты задумала? — беспокоится Эрик.
Вместо ответа я цепляю поводок к ошейнику Греты. Мне плевать, что я буду наступать на пятки полицейским, которых даже не знаю; мне плевать на приказ оставаться дома. Важно одно: это я уснула, я допустила промах. В том-то и состоит различие между мной и моей матерью: я свою дочь буду искать дольше и усерднее, чем кто бы то ни было.
Сообразив, что предстоит кого-то искать, Грета начинает дрожать всем телом.
— Я ее мать, — говорю я Эрику, потому что в идеальном мире это бы все объяснило.
Если Софи увезли на машине, поиски мои не увенчаются успехом: запах останется только в том случае, если окно было опущено. Но стоит мне поднести подушку Софи к морде Греты, как она тут же рвется вперед. Кружит по двору, где Софи играла целый месяц. Принюхивается к кактусам, которые она раскрасила под руководством Рутэнн. Намотав несколько кругов, один шире другого, Грета наконец находит дорожку, которая выводит нас из трейлерного парка.
Пока она елозит носом по тротуару, я перебираю в уме возможные помехи: пустынный ветер мог разметать частицы, раскаленный ноздреватый асфальт мог заглушить запах Софи своим — черным и горьким, воздух мог перенасытиться выхлопными газами. Собака направляется к шоссе, откуда мы сегодня возвращались, и я, хотя и стараюсь об этом не думать, беспокоюсь, не увлек ли Грету старый след.
Я пытаюсь вспомнить статистические данные: сколько детей ежедневно пропадает в Америке; с каким ускорением уменьшаются шансы найти ребенка с течением времени; сколько человек может продержаться в пустыне без воды.
Не проходит и получаса, как Грета останавливается у магазина и разворачивается. Я бегу за ней с криками: «Софи, Софи!»
И тут слышу в ответ: «Мама?..»
Не веря своим ушам, я спускаю Грету с поводка. Она забегает за угол бетонного здания и начинает прыгать вокруг Софи, едва не касаясь лапами ее плеч.
Я падаю перед Софи на колени, захлебываясь рыданиями и силясь обхватить как можно больше ее, пока у меня есть возможность. В левой руке она держит мороженое-рожок и искренне не понимает, из-за чего я расплакалась перед ней.
— Я думала, ты потерялась, — бормочу я в душистую кожу ее шейки, — я не знала, куда ты ушла…
— Но мы же оставили тебе записку, — отвечает Софи, и только тогда я понимаю, что она не одна.
Перед кафе стоят Эрик, детектив и Виктор Васкез.
— Я бы тебе позвонил, — говорит Эрик, — но ты так спешила, что забыла взять мобильный.
Виктор смущенно шагает мне навстречу.
— Вы спали, а мне не хотелось будить вас после всего, что случилось сегодня… Поэтому мы с Софи оставили вам записку.
Детектив показывает ее мне — она написана цветным мелком на обороте рисунка Софи. «Поехали с Софи за мороженым. Вернемся через полчаса. Виктор».
— Она попала под диван и застряла там, — поясняет детектив. — Должно быть, сдуло вентилятором…
Я в ужасе беру злосчастную записку и бормочу:
— Простите, мне очень жаль… Я подняла шум понапрасну…
Детектив качает головой.
— Это наша работа. И поверьте, мы очень рады, когда все хорошо заканчивается.
Пока Эрик благодарит детектива, Софи берет меня за руку и говорит:
— Ты предупреждала, что нельзя уходить с незнакомцами, но с Виктором-то мы знакомы.
— Я должен был догадаться… — еще больше смущается Виктор.
— Нет-нет, я сама виновата.
— Смотри, что мне Виктор принес!
Софи тащит меня к кованому столику на летней площадке кафе. На столике лежит птичье гнездо с обломками скорлупы в мелкую крапинку.
— Он сказал, что детки там больше не живут, и подарил его мне.
Виктор кладет ладонь на макушку Софи.
— Я подумал, что в сложившихся обстоятельствах новый друг ей не помешает.
Я киваю, пытаясь выжать из себя благодарную улыбку. Я ощущаю на себе жар взгляда Эрика, жар его немых вопросов: почему я не обыскала трейлер тщательнее? Не отнимает ли этот суд слишком много сил? Чтобы избежать этой беззвучной дискуссии, я переключаю внимание на подарок Софи и вполуха слушаю, как она тараторит о птенцах, улетевших в далекие края. Когда она осторожно кладет мне на ладонь яичную скорлупу, я изображаю восторг, хотя на самом деле вижу лишь осколки чего-то, что раньше было целым.
«Предубежденным свидетелем» называют того свидетеля, который настроен враждебно к адвокату или его подопечному. В нашем случае вызывать меня придется стороне обвинения, чтобы попытаться показать, какой ущерб был мне нанесен. Но я с большей вероятностью начну защищать отца, чем упрекать, а потому в интересах прокурора задавать мне наводящие вопросы, чего она обычно делать не вправе. С этой целью она и попросила судью признать меня свидетелем предубежденным.
Действительно ли я предубеждена? Очерствела ли я? Обозлилась ли? Изменит ли меня этот суд сильнее, чем поступок отца?
Сегодня утром Эрик напутствовал меня, напомнив, что, как бы ни старалась Эмма Вассерштайн, давать за меня показания она не может. После вчерашнего исчезновения Софи я как никогда собрана и настроена десять раз подумать, прежде чем что-то сказать. Вряд ли этой прокурорше удастся меня облапошить.
— Доброе утро, — говорит она.
Нас разделяет ледяная стена противоположных намерений. Я стараюсь избегать ее взгляда.
— Здравствуйте.
— Вы не очень-то рады присутствовать здесь сегодня, мисс Хопкинс.
— Верно, — признаю я.
— Но вы же понимаете, что находитесь под присягой.
— Понимаю.
— Вы также должны понимать, что вашего отца судят за похищение вас самой.
— Протестую, Ваша честь! — вскакивает Эрик. — Она не уполномочена делать выводы касательно юридической стороны вопроса.
— Протест принят, — говорит судья Ноубл.
Эмма и бровью не ведет.
— За столько лет вы с отцом, должно быть, чрезвычайно сблизились.
Я удерживаю ответ на кончике языка, боясь угодить в ее ловушку.
— Да. У меня не было других родителей.
— Вы же сама мать, не так ли?
Внутри у меня все холодеет: неужели она уже узнала о вчерашнем и теперь попробует дискредитировать меня?
— У меня есть дочь. Софи.
— Сколько ей лет?
— Пять.
— Как вам нравится проводить с ней время?
Образ Софи встает у меня перед глазами, сладкий, как сливки. «Мы ловим жуков, гусениц и улиток, строим им домики из травы и веточек. Делаем друг другу татуировки маркерами. Устраиваем кукольный театр, натягивая на руки непарные носки из корзины с бельем». Эти мысли навевают покой, вселяют в меня уверенность, что рано или поздно этот кошмар закончится и я вернусь домой.
— Вы укладываете ее спать по вечерам?
— Если не работаю.
— А по утрам?
— Она меня будит.
— Справедливо ли будет заявить, что Софи рассчитывает видеть вас каждое утро?
Эмма Вассерштайн набросила петлю так грациозно, что я даже не почувствовала прикосновения веревки.
— Софи повезло иметь двух очень заботливых и ответственных родителей, на которых она может положиться, — с прохладцей в голосе отвечаю я.
— Вы ведь не замужем за отцом Софи?
Я наотрез отказываюсь смотреть на Эрика.
— Нет. Мы помолвлены.
— Почему бы вам не сообщить присяжным, кто отец Софи?
Эрик пулей выстреливает из своего кресла.
— Протестую! Не имеет отношения к делу.
Судья складывает руки на груди.
— Вы сами сказали, что справитесь, несмотря на любые неудобства, мистер Тэлкотт. Протест отклонен.
— Кто отец Софи, мисс Хопкинс? — повторяет вопрос Эмма.
— Эрик Тэлкотт.
— Адвокат, который сейчас присутствует в зале? Адвокат, который защищает вашего отца?
Присяжные как один переводят взгляд на Эрика.
— Да, это он, — отвечаю я.
— Мистер Тэлкотт проводит много времени с дочерью наедине?
Я вспоминаю вчерашний вечер, то, как я моментально предположила — точнее, понадеялась, — что это Эрик ее куда-то повел.
— Да.
— Значит, и в вашей жизни бывали моменты, когда вы ждали их возвращения.
— Бывали.
— Они когда-нибудь опаздывали?
Я сжимаю губы.
— Мисс Хопкинс, — говорит судья, — вы обязаны ответить.
— Пару раз случалось.
— В таких случаях вы обращались в полицию?
Я не стала бы звонить в полицию, если бы знала, что Софи с Эриком. И я не стала бы звонить в полицию, если бы знала, что Софи с Виктором. Паника обуяла меня при мысли, что Софи одна или с кем-то чужим.
— Нет, не обращалась никогда.
— Потому что верили, что мистер Тэлкотт приведет ее домой, так?
— Так.
— Точь-в-точь как ваша мать в тот день, когда вас забрал ваш же отец…
— Протестую! — кричит Эрик.
Но Эмма продолжает:
— Вы не помните ничего конкретного в связи с алкоголизмом вашей матери?
Я поднимаю глаза.
— Вообще-то помню. — Эрик удивлен: я не успела ему об этом рассказать. — Она однажды ушла из дому Я тогда еще не знала, куда она могла уйти, и решила, что виновата в этом. Я постоянно мешала ей, путалась под ногами, и вот, подумала я, она наконец-то придумала способ от меня избавиться.
— Ваш отец не рассказывал вам, где она была?
— Нет. Она сама рассказала, что лечилась в реабилитационном центре.
Эмма расплывается в довольной улыбке.
— Значит, вы помните о матери лишь одно: как она пыталась справиться со своим недугом…
Но отец все равно тебя выкрал?! Я трясу головой, чтобы прогнать не сказанные слова, и, возможно, от этого пробуждается другое воспоминание, и без того изрядно потревоженное. Что-то слепит меня, кажется, солнечный зайчик… Мама держит в руке зеркало. «Ну же, Бет, ты ведь сама предложила!» — говорит она, но мне тяжело идти в гору. Она садится на это зеркало, которое оказывается серебряным подносом, я забираюсь к ней на колени. Она крепко меня обнимает. «Кому он нужен, этот снег?» — говорит она, и в следующий миг мы уже несемся, подпрыгивая, по каменистому красному склону. Волосы наши, в тон земле, развеваются за плечами…
Я нахожу лицо мамы в зале. Жаль, что я не могу в точности описать это чувство, когда кусочек тебя, давно уже отколотый, кусочек, чью нехватку ты уже перестала ощущать, вдруг присоединяется к тебе снова. Ты боишься говорить, потому что у тебя нет уверенности в собственных словах. Задумываешься, не выдумала ли ты все это, не были ли все твои помыслы ложными…
Ты хочешь большего, но страшишься обладания.
Когда мы скатывались по песку, была ли она пьяна? Или я была настолько счастлива оттого, что она рядом, что это не имело значения?
— Мисс Хопкинс, отец говорил вам, что ваша мать мертва? — спрашивает Эмма.
— Он сказал, что она погибла в автокатастрофе.
— И вы ему поверили?
— У меня не было оснований ему не верить.
— И когда вы узнали, что она жива, вам наверняка захотелось с ней повидаться.
Я чувствую, как мама буравит меня взглядом.
— Да.
— Вы хотели проверить, похожа ли она на ту мать, которую вы себе сочинили?
— Да.
— Но тут отец говорит вам, что эта мать, чей образ вы уже успели приукрасить, словно чудесный миф, — алкоголичка. Что она подвергала вас опасности, поэтому он вынужден был вас похитить.
Я киваю.
— Вам ведь не хотелось верить его словам?
— Нет, — признаюсь я.
— Но пришлось, — настаивает Эмма. — Потому что в противном случае вы бы вернулись к тому, с чего все началось, — к обману.
— Это было не так…
— Мисс Хопкинс, вы ведь не станете отрицать, что ваш отец — обманщик, когда согласно вашим же показаниям…
— Да! — перебиваю я ее. — Да, он обманщик. Он обманывал меня на протяжении двадцати восьми лет, вы это хотите услышать? Но если бы он не лгал, ему пришлось бы сказать правду, а кому же понравится правда? Мне бы точно не понравилась, уверяю вас. Мне было гораздо проще думать, что моя мать мертва, чем узнать, что она пьяница, не способная обо мне позаботиться. — Я поворачиваюсь к присяжным. — Равно как проще думать, что человек, нарушивший закон, заслуживает наказания…
— Ваша честь! — восклицает Эмма.
— …особенно если об этом твердит прокурор, говорят по телевизору, пишут в газетах… когда на самом деле в глубине души вы понимаете, что он поступил правильно!
— Ваша честь, попрошу вычеркнуть эти эмоциональные заявления из протокола! — требует Эмма.
— Вы сами ее вызвали, — пожимает плечами судья.
Эрик ловит мой взгляд и, переполненный гордостью, ободряюще мне подмигивает.
Мне удалось разозлить прокуроршу — и спина моя сама собой выпрямляется.
— Мисс Хопкинс, — говорит Эмма, ловко меняя тему, — вы ведь зарабатываете себе на жизнь тем, что ищете пропавших людей, я права?
— Да.
— Вы не могли бы рассказать об этом подробнее?
— Мы с Гретой — так зовут мою гончую — сотрудничаем с полицией, помогаем им искать пропавших без вести.
— И как вы ищете заблудившегося ребенка?
— Я даю Грете образец запаха — предмет, которого ребенок недавно касался. Обычно это наволочка, или пижама, или простыня — в общем, чем ближе к коже, тем лучше. Но если образца нет, сгодится и отпечаток ноги. Грета нюхает — и бежит искать, а я лишь следую за ней.
— Вы, наверное, встречали немало родителей пропавших детей.
— Немало, — подтверждаю я.
— И как они себя обычно ведут?
— Большинство паникует. — Как паниковала вчера вечером я.
— Вам когда-нибудь приходилось сообщать, что найти их ребенка не удалось?
— Да, — признаю я. — Иногда следы просто обрываются. Иногда сказываются неблагоприятные погодные условия.
— А бывали случаи, чтобы вы прекращали поиск?
Я снова ловлю на себе мамин взгляд.
— Я стараюсь так не делать, но порой выбора не остается.
— Мисс Хопкинс, а за беглецами или потенциальными самоубийцами вас когда-нибудь посылали?
— Да.
— Насколько я понимаю, они далеко не всегда горят желанием возвращаться вместе с вами.
Я вспоминаю утес среди скал, вспоминаю женщину, шагнувшую с этого утеса.
— Да, это так.
— Но когда вы их находите, то все равно приводите их домой, как бы они ни сопротивлялись?
После гибели Рутэнн я часто задумываюсь, почему она все же согласилась взять меня с собой. Она же спланировала все заранее. Так зачем было отягощать совесть лишними свидетелями? Хотя, возможно, ей нужны были свидетели. Точнее, одна свидетельница — я. Может, ей казалось, что после всего пережитого я должна понимать: к поступкам, которых ждешь от человека, и тем, которые он считает правильными, ведут разные следы. Ведь после всего пережитого я знала, что порой человек вынужден лгать.
— Да, — отвечаю я Эмме, — привожу.
Глаза Эммы Вассерштайн сияют триумфом.
— Поскольку знаете, что так надо, — подсказывает она.
Но я качаю головой.
— Нет. Невзирая на то, что знаю: так не надо.
По-моему, всем парам не помешало бы пережить такой судный день: деревянный стул, свидетельская трибуна, связка незримых вопросов, похожих на фрукты, которые они очистят и скормят друг другу, причем каждый будет надеяться, что другой объяснит, как они здесь очутились. Когда Эрик подходит ко мне, чтобы начать перекрестный допрос, окружающий мир тает и мы снова становимся девятилетними детьми. Мы снова лежим навзничь на поле гибискусов и представляем, что приземлились на оранжевой планете, где кроме нас никто не живет.
— Что ж, — без затей начинает он, — как вы себя чувствуете?
— Держусь, — улыбаюсь я.
— Делия, я ведь не обсуждал с вами подробности этого дела, не так ли?
Мы все это отрепетировали. Я знаю, что скажет он и что должна сказать я.
— Нет, не обсуждали.
— И вас это, мягко скажем, раздражало, правда?
Я вспоминаю нашу ссору после визита в больницу Вспоминаю свое бегство в резервацию хопи.
— Да. Я считала, что вы скрываете от меня информацию, которой я вправе обладать.
— Вы ведь не затем меня наняли, чтобы иметь возможность вмешиваться в ход разбирательства?
— Нет. Я наняла вас, потому что знала: вы любите моего отца как родного.
Эрик проходит мимо меня и останавливается у скамьи присяжных.
— Кем работает ваш отец?
— Он управляющий дома престарелых в городе Векстон, штат Нью-Гэмпшир.
— Он зарабатывал достаточно, чтобы обеспечить вам безбедное существование?
— Ну, мы не роскошествовали, но и не бедствовали. Нам хватало.
— Но, помимо материальной, отец обеспечивал вам и эмоциональную поддержку, я прав?
Можно ли ответить на этот вопрос правильно? Можно ли измерить любовь?
— Он всегда был готов меня выслушать.
— А о вашей матери вы с ним говорили?
— Он знал, что я по ней скучаю. Но и я понимала, что ему больно об этом говорить, а потому старалась избегать этой темы. Никто не хочет вспоминать свои утраты.
— Впрочем, как выяснилось, утраты он не переживал…
Я вспоминаю наш разговор в туалете и как наяву слышу слова матери: «Да, я любила твоего отца».
— В автокатастрофе она не погибла, — медленно говорю я, — но мне кажется, что он потерял ее намного раньше.
Эрик сжимает руки за спиной.
— Делия, — говорит он после непродолжительной паузы, — почему мы с вами до сих пор не женаты?
Я растерянно моргаю: это реплика не из сценария. Прокурор удивлена не меньше меня и протестует.
— Ваша честь, — настаивает Эрик, — я прошу вас проявить снисходительность и дать мне немного времени для того, чтобы доказать, насколько важен этот вопрос.
— Отвечайте, мисс Хопкинс, — хмурится судья.
И я вдруг понимаю, чего добивается Эрик, что он хочет услышать от меня. Я жду, пока он повернется ко мне лицом, чтобы сказать, что не позволю ему жертвовать собой ради моего отца.
Эрик подходит ближе и кладет руку на трибуну.
— Все в порядке, — шепчет он, — говори, не бойся.
Я сглатываю ком в горле.
— Мы не женаты, потому что… вы алкоголик.
Слова эти отдают ржавчиной, ведь я так долго хранила их в себе, не решаясь произнести. Вы, возможно, пытаетесь убедить себя, что искренность — это основа любых отношений, но и это будет ложью. Имея возможность избегнуть боли, вы, скорее всего, соврете и себе, и любимому человеку.
Отец это тоже прекрасно понимал.
— Когда я пил, я вел себя довольно омерзительно, правда?
Я киваю.
— Я неоднократно подводил вас, забывая о наших встречах или поручениях, которые вы мне давали.
— Да, — тихо говорю я.
— Я пил, пока не падал без чувств, и тогда вам приходилось тащить меня в постель.
— Да.
— Я приходил в бешенство, злился по пустякам, а потом винил вас в случившемся.
— Да, — бормочу я.
— Я не мог ничего довести до конца. Я обещал завязать, но обманывал вас, и мы оба знали, что я обману. Я пил, чтобы взбодриться и успокоиться, чтобы отпраздновать и помянуть. Я пил, чтобы свободно общаться и чтобы побыть наедине со своими мыслями.
Первая слеза всегда самая горячая. Я вытираю ее, но она продолжает жечь мне кожу.
— Вы боялись оставаться со мной, потому что не знали, как я себя поведу в следующий момент. Вы оправдывали меня, убирали за мной и говорили, что больше такого не допустите.
ДА!
— Вы невольно провоцировали меня продолжать пить, потому что с вами я мог напиваться без всяких последствий… Ни боли, ни стыда. Как бы ужасно я себя ни вел, вы все равно меня не бросали.
Я смахиваю слезы.
— Пожалуй, что так…
— Но потом… потом вы узнали, что у нас будет ребенок. И вы совершили неожиданный поступок. Какой же?
— Я ушла, — шепчу я.
— Но не затем же, чтобы наказать меня, правда?
Я уже плачу в голос.
— Я ушла, потому что не хотела, чтобы мой ребенок видел своего отца таким. Не хотела, чтобы он возненавидел тебя, как ненавидела я.
— Ты меня ненавидела? — Эрик огорошен.
— Практически с той же силой, с какой любила, — киваю я.
Присяжных настолько увлекла наша беседа, что даже воздух в зале, похоже, замер. Но я вижу только Эрика. Он дает мне бумажную салфетку, убирает волосы с лица, и рука его задерживается у меня на щеке.
— Я ведь больше не пью, правда, Ди?
— Ты не пьешь уже больше пяти лет. Завязал еще до рождения Софи.
— А что, если я завтра сорвусь?
— Не говори так. Ты не сорвешься, Эрик…
— А если ты узнаешь, что я пил при Софи? Пил, когда она была со мной и я должен был о ней заботиться?
Я закрываю глаза и пытаюсь забыть о том, что он, в принципе, выбросил эти слова в атмосферу, где они могут размножаться, пока не станут реальностью.
— Ты бы снова начала мне потакать, Ди? И втянула бы в этот спектакль Софи?
— Я забрала бы ее у тебя. Забрала бы и бежала куда глаза глядят.
— Потому что ты меня любишь? — У Эрика срывается голос.
— Нет. Потому что я люблю ее.
Эрик поворачивается к судье.
— У меня все.
Я встаю, хотя ноги и подкашиваются, когда ко мне подходит Эмма Вассерштайн.
— Я не понимаю, мисс Хопкинс, — визгливо спрашивает она, — почему вы не доверили бы безопасность своей дочери человеку, который злоупотребляет спиртным?
Я смотрю на нее как на умалишенную.
— Потому что на алкоголиков нельзя положиться. Им нельзя доверять. Они причиняют другим людям боль, не отдавая себе в этом отчета.
— Почти как похитители, не так ли? — Эмма смотрит на судью. — У обвинения больше нет вопросов, — говорит она и возвращается на свое место.
В последний день нашей счастливой жизни отец встал раньше меня. Когда я спустилась, он уже пек Софи на завтрак блинчики. В последний день нашей счастливой жизни у нас закончился кофе, и отец внес его в список, прилепленный к дверце холодильника. Я вымыла посуду.
В последний день нашей счастливой жизни я накричала на отца за то, что он забыл покормить Грету. Я разложила его выстиранные носки. Он рассказал мне какой-то анекдот о фасоли, зашедшей в бар, — сути я уже не помню, но помню, что смеялась.
В последний день нашей счастливой жизни он на три часа съездил на работу, а вернувшись, включил исторический канал. Показывали передачу о «домах на колесах». Когда выпустили первые образцы, люди отнеслись к серебряным корпусам настороженно, так что компании пришлось пустить рекламный караван по всей Африке. Местные жители тыкали в лоснящиеся бока фургонов копьями. Молились, чтобы эти страшные звери ушли прочь.
В последний день нашей счастливой жизни отец не уснул у телевизора. Он повернулся ко мне и сказал то, что тогда было просто словами, а после обрело глубокий смысл.
— Это лишний раз демонстрирует, — сказал отец в последний день нашей счастливой жизни, — насколько мы ограничены в своих представлениях о мире.
Пока мы ехали на восток, а ехали мы очень долго, все штаты смешались и на бампере моей машины целые легионы насекомых покончили с собой. Мы останавливались на заправках и закупали там вишневые пироги и кока-колу. Мы слушали невнятную речь на испаноязычных радиостанциях.
Время от времени я не оборачиваясь тянулся рукой на заднее сиденье, чтобы ты не забывала, что я рядом. «Дай пять!» — просил я, но ты никогда не хлопала по моей ладони своей. Вместо того ты переплетала наши пальцы, как будто принимала приглашение: «Да, я согласна с вами танцевать».
На то, чтобы дойти до трибуны, у Ирвинга Баумшнагеля уходит добрых семь минут, и все потому, что он слишком упрям, чтобы принять помощь пристава. Эрик, не сводя глаз со старого осла, наклоняется ко мне:
— Вы уверены, что он справится?
Ирвинг жил в нашем доме престарелых, и Эрик намерен использовать его как свидетеля для «определения морального облика подсудимого».
— Он гораздо сильнее, чем может показаться.
Эрик вздыхает.
— Мистер Баумшнагель, — говорит он, вставая, — как давно вы знаете мистера Хопкинса?
— Почти тридцать лет, — не без гордости отвечает Ирвинг. — Мы вместе заседали в плановой комиссии Векстона. Он успел подготовить дом престарелых как раз к тому моменту, как мне пора было заселяться.
— Расскажите, пожалуйста, о его участии в общественной жизни.
— Он всегда ставит интересы других выше собственных. Он отстаивает справедливость в тех случаях, когда другие давно бы уже махнули рукой. Взять тех же стариков. Или бедные семьи, которых у нас в Векстоне тоже хватает. Всем на них наплевать, все притворяются, будто этих людей и вовсе нет, а Эндрю раздавал им еду и одежду.
— Вы знакомы с Делией Хопкинс? — спрашивает Эрик.
— Конечно.
— По-вашему, какие уроки ей преподал отец?
— О, это простой вопрос. Взять хотя бы ее профессию: она ищет людей! Вряд ли она стала бы этим заниматься, если бы не видела, какой отзывчивый у нее отец.
— Спасибо, мистер Баумшнагель, — говорит Эрик и присаживается возле меня.
Прокурор принимает боевую стойку.
— Вы говорили, что подсудимый всегда ставил интересы других выше собственных.
— Именно так.
— Значит, можно сказать, что он принимал во внимание чувства других людей.
— Разумеется.
— Что он понимал, кто нуждается в помощи?
— Да.
— Кому нужно передохнуть?
— Конечно.
— Кому нужен шанс начать жизнь заново?
— Если бы вам нужен был этот шанс, он бы вам его предоставил, — заверяет Ирвинг.
— Значит, подсудимый всегда был готов дать человеку возможность исправиться?
— Вне всякого сомнения.
— В таком случае, — задумчиво говорит прокурорша, — он и впрямь стал другим человеком.
Папочка, говорила ты, посмотри на мои косы. Посмотри, какой страшный комариный укус, я страшнее в жизни не видала. Смотри, как я умею стоять на руках, какие я готовлю бутерброды с яйцом, как я рисую. Смотри, какой я тебе сделала подарок, какую хорошую оценку я получила в школе. Смотри, с какой радостью меня взяли в колледж. Смотри: диплом, УЗИ, внучка.
Я при всем желании не упомнил бы всего, что ты хотела мне показать. Я просто помню, что ты просила меня взглянуть.
Поразительно, как мало изменилась Эбигейл Нгуйен за эти годы. Словно всего пару лет назад Бетани ходила к ней в детский садик. Маленькая спокойная женщина сидит на месте свидетеля, чинно сложив руки на коленях, и отвечает на вопросы Эрика.
— Это была умная, милая девочка. Но после развода родителей она иногда приходила… и я с первого взгляда понимала, что она не завтракала. Она по три дня ходила в одной и той же одежде, волосы у нее были растрепаны и никто не удосуживался их расчесать.
— Вы говорили об этом с Бетани?
— Да. Она обычно отвечала, что мама спала и поэтому она сама приготовила себе завтрак и причесалась.
— Как она добиралась до садика?
— Мать привозила ее на машине.
— Элиза Мэтьюс никогда не вызывала у вас подозрений?
— Ну, порой она выглядела… скажем так, неважно. И от нее часто пахло алкоголем.
— Миссис Нгуйен, — продолжает Эрик, — а с отцом Бетани вы это обсуждали?
— Да. Я точно помню, как однажды Элиза Мэтьюс не приехала за дочкой после занятий. Мы разрешили девочке остаться в группе продленного дня и позвонили отцу на работу.
— И как он отреагировал?
— Его очень огорчило и рассердило поведение жены. Он сказал, что все уладит.
— И что произошло потом?
— Бетани ходила в садик еще три месяца. А потом вдруг перестала.
Я носил тебя на плечах, чтобы тебе было лучше видно, и думал, что готов пойти на все, лишь бы всегда носить тебя на плечах. Я запишусь в тренажерный зал. Начну тягать гантели. Я ни за что не признаюсь, что ты уже слишком тяжелая и взрослая для этих забав.
Мне и в голову не приходило, что когда-то ты сама попросишься слезть.
— Значит, — говорит прокурор, — она просто исчезла?
— Да, — отвечает миссис Нгуйен.
— Хотя детям лучше не прерывать образовательный процесс, правда?
— Да.
— Итак, миссис Нгуйен, вы сказали, что трехлетняя девочка приходила в садик непричесанной.
— Да.
— И что порой она была голодна.
— Да.
— И носила одну и ту же одежду по три дня.
— Да.
Прокурор пожимает плечами.
— Разве нельзя сказать то же самое о каждом четырехлетнем ребенке?
— Можно, но это были не единичные случаи.
— Вы как педагог обращались когда-нибудь в органы социальный защиты?
— К сожалению, да. Закон обязует нас сообщать о случаях насилия над детьми. Если мы считаем, что ребенок находится в опасности, то тут же ставим их в известность.
— И тем не менее вы не сочли нужным сообщить им об Элизе Мэтьюс, — заключает Эмма. — У меня все.
В детстве ты больше всего любила играть с животными. Плюшевые или набитые полистироловыми шариками, гигантские или крохотные — неважно, лишь бы их можно было расставить по всему дому согласно какому-то хитрому плану. Ты была не из тех детишек, которые любят просто «играть в ветеринара». Нет, ты предпочитала, например, спасать горного льва, застрявшего на вершине Эвереста, но на полпути ездовая собака ломала лапу и ты должна была выбирать, делать ей операцию в полевых условиях или продолжать восхождение к несчастному хищнику. Ты таскала бинты из аптечки в доме престарелых и разбивала медпункт под обеденным столом. Роль горного льва исполняла плюшевая кошка, спрятанная под диваном на чердаке, а в ванной хранились твои «хирургические инструменты» — пинцеты и зубочистки. Я наблюдал за твоими играми и думал, наделена ли ты врожденным даром преображать мир или это я тебя научил.
На обратном пути в тюрьму все мое тело отчаянно сопротивляется; я отталкиваюсь, как магнит, который приближают к другому. Но сразу по прибытии надзиратель сообщает, что ко мне пришли. Я ожидаю увидеть Эрика, прибывшего репетировать завтрашние показания до тех пор, пока я не превращусь в смазанный машинным маслом автомат, но меня ведут не в конференц-зал для переговоров с адвокатами, а в главную комнату для свиданий. Лишь приблизившись к самому стеклу, я узнаю свою гостью — это Элиза.
Ее волосы струятся черным водопадом. На левой ладони и на запястье у нее что-то написано.
— Хоть что-то в жизни не меняется, — тихо говорю я.
Она следует за моим взглядом.
— А, это… Мне нужна была шпаргалка для дачи показаний. — Когда она улыбается, тесная кабинка, в которой я сижу, наполняется жаром. — Рада тебя видеть. Жаль, что в таких условиях…
— Да, я бы выбрал другое место.
Она опускает голову, а когда поднимает снова, лицо ее залито краской.
— Ты, похоже, неплохо жил в Векстоне. Эти старики… они обожают тебя.
— Хоть кто-то… — отшучиваюсь я, но шутка не находит понимания.
Я перевожу взгляд с завитков ее волос на чуть кривоватый резец — благодаря этим мелким дефектам она когда-то казалась мне еще красивее. И почему она отказывалась это понять?
— Ты выглядишь потрясающе! — бормочу я. — Знаешь, за двадцать восемь лет я так и не встретил другого человека, который отвечал бы персонажам фильмов или переставал ставить знаки препинания, потому что они портят красоту букв.
— Я от тебя тоже многому научилась, Чарлз, — говорит Элиза. — Один очень мудрый фармацевт как-то сказал мне, что некоторые вещества нельзя смешивать, потому что смесь эта, какими бы гармоничными ни казались компоненты, окажется смертельной. К примеру, гашеная известь и аммиак. Или ты и я.
— Элиза…
— Я так тебя любила… — шепчет она.
— Знаю, — тихо говорю я. — Я просто хотел, чтобы ты любила себя чуть больше.
— Ты о нем хоть изредка вспоминаешь? О нашем сыне?
Я неуверенно киваю.
— Все, наверное, было бы иначе, если бы…
— Не говори этого! — В глазах у нее стоят слезы. — Давай поступим так, Чарли. Выберем из всех слов, которые мы должны сказать, только самые главные, самые лучшие. И скажем их сейчас.
Вот она, моя старушка Элиза, выдумщица и сумасбродка; как можно было в такую не влюбиться? Я знаю, что зыбучие пески раскаяния затягивают и ее тоже, а потому киваю.
— Хорошо. Только я скажу первым.
Я пытаюсь вспомнить, каково это, когда тебя любит человек, не знающий границ, но при этом выживший вопреки своему неведению.
— Я прощаю тебя, — шепчу я. Это мой подарок.
— О Чарли… — И она преподносит мне ответный дар: — Она выросла прекрасным человеком.
Я сижу в камере, под голубой лампой, и мысленно составляю список самых счастливых моментов своей жизни. В список этот попадают отнюдь не веховые события — нет, жалкие секунды, проблески. Ты пишешь зубной фее записку, в которой спрашиваешь, нужно ли учиться в колледже, чтобы самой стать феей. Я просыпаюсь, а ты лежишь, свернувшись калачиком, рядом. Ты спрашиваешь, из чего я испек эти блины — не из металлолома ли часом? Ты рыбачишь, а потом отказываешься даже притронуться к улову. Ты достаешь из моего кармана четвертаки, чтобы зарядить парковочный аппарат. Ты ходишь «колесом» по лужайке, напоминая мне гигантского длинноногого паука. Ты раскручиваешь слои сладкой ваты и пачкаешь волосы сахарной пудрой. Я открываю занавеску волшебного ящика, в который ты войдешь в своем расшитом блестками костюмчике и исчезнешь; я срываю эту занавеску, чтобы ты появилась вновь.
Самое удивительное, что я могу часами вспоминать такие моменты — и они все равно не кончаются. Их набралось на целых двадцать восемь лет.
Отсюда все выглядит иначе. От зала меня отделяет лишь хлипкая перегородка трибуны, и взгляды людей все равно бьют по мне, как молоты.
— Это была суббота накануне Дня отца, — говорю я, глядя на Эрика. — Бет была очень взбудоражена, потому что сде-лала для меня открытку в садике. Она вихрем влетела в машину, мы поели шашлыков и отправились в зоопарк. Но тут она вспомнила, что забыла дома свое любимое одеяльце, без которого не могла заснуть. Я сказал, что мы заедем домой и заберем его.
— И что вы увидели, когда приехали туда?
— Я постучал, но мне не открыли. Тогда я подошел к окну и увидел Элизу посреди коридора — она лежала в луже собственной рвоты. На полу валялись собачьи испражнения и куски битого стекла.
Элиза трогает Эмму Вассерштайн за плечо, та оборачивается, и женщины говорят о чем-то шепотом.
— И как вы поступили? — спрашивает Эрик, отвлекая мое внимание.
— Я думал зайти, убрать, привести ее в чувства, как я обычно и делал… И как обычно, Бет смотрела бы на все это. И когда-нибудь убирать за матерью и приводить ее в чувства пришлось бы ей самой. — Я качаю головой. — Так не могло продолжаться…
— Должен же быть выход из этой ситуации, — играет Эрик в «адвоката дьявола».[30]
— Я уже поставил ей ультиматум. Наш второй ребенок был мертворожденным, и после этого она запила еще горше. Я больше не мог ее оправдывать и заставил лечь в реабилитационный центр. Она завязала примерно на месяц, а потом как с цепи сорвалась… В итоге я подал на развод, но это помогло только мне, а не моей дочери.
— Почему вы не обратились к властям?
— Тогда никто не верил, что мужчина может воспитывать ребенка самостоятельно, только мать — пускай и алкоголичка… Я боялся, что если подам в суд, то мне вообще запретят видеться с Бет. — Я опускаю глаза. — Чиновники не очень-то благосклонно относились к ранее судимым отцам. По большому счету, право видеться с Бет я получил лишь потому, что Элиза не стала это право оспаривать.
— За что вы были ранее судимы, мистер Хопкинс?
— Я однажды подрался и провел ночь в тюрьме.
— С кем вы подрались?
— С Виктором Васкезом. Мужчиной, за которого Элиза позже вышла замуж.
— Вы могли бы рассказать суду, что послужило причиной конфликта?
Я ковыряю трещину на деревянной панели. Час настал, но произнести эти слова оказывается труднее, чем я ожидал.
— Я узнал, что у него роман с моей женой, — с горечью в голосе сознаюсь я. — Я довольно сильно его побил, и Элиза вызвала полицию.
— И в свете этого происшествия вы опасались просить уполномоченные органы пересмотреть решение об опеке?
— Да. Я думал, что они посмотрят мое досье и решат, что я просто хочу отомстить Элизе.
— Итак, — Эрик поворачивается к присяжным, — вы уже пытались заставить Элизу пройти курс лечения, но безрезультатно. Законному решению вопроса препятствовали не зависящие от вас обстоятельства. Как же вы вышли из этого положения?
— Выхода не осталось. По крайней мере, я тогда так думал… Я не мог оставить Бетани в этом доме, не мог позволить, чтобы она и дальше жила такой жизнью. Я хотел, чтобы она жила, как все другие дети, — нет, даже лучше. И я подумал, что если заберу ее оттуда, то мы сможем начать жить заново. Что она еще достаточно маленькая, чтобы забыть первые четыре года своей жизни. — Я смотрю на тебя, ловлю твой беспокойный взгляд. — И как показало время, я был прав.
— Что было дальше?
— Я забрал Бет и поехал к себе домой. Собрал все вещи, которые вместились бы в машине, и мы отправились на восток.
Эрик, как опытный гид, проводит меня по истории нашего бегства, по паутине лжи, по страницам учебника «Как изменить свою личность». Я отвечаю на его вопросы о нашей жизни в Векстоне — те вопросы, в которых его жизнь уже переплетается с нашей. И тут он доходит до заключительной части представления, отрепетированной с особой тщательностью.
— Когда вы увезли свою дочь, вы знали, что нарушаете закон?
Я смотрю на присяжных.
— Да, знал.
— Вы можете представить, что было бы с Делией, если бы она осталась с матерью?
Эрик и сам не надеялся, что этот вопрос пройдет. Разумеется, прокурор протестует.
— Протест принят, — говорит судья.
Эрик говорил, что хочет закончить на этом вопросе, чтобы присяжные сами додумали за меня этот невысказанный ответ. Но уже на полпути к своему столу он вдруг оборачивается.
— Эндрю, — говорит он, как будто кроме нас в зале никого нет, и задает вопрос, который терзал его все это время: — Если бы вы могли повернуть время вспять, вы бы поступили иначе?
Этот вопрос мы не репетировали, хотя важнее его, пожалуй, вопроса нет. Я поворачиваю голову, чтобы смотреть прямо тебе в глаза. Чтобы ты поняла: все, что я в жизни говорил и о чем умалчивал, было ради тебя, тебе во благо.
— Если бы я мог повернуть время вспять, — отвечаю я, — я поступил бы точно так же.