Как мало осталось от того, кем я некогда был! Пожалуй, только лишь память и осталась. Но вспоминать — значит страдать, пускай и в новой форме.
В детстве я представляла, как мама вернется ко мне. К примеру, я заказываю молочный коктейль в кафе, когда женщина на соседнем табурете вдруг смотрит мне в глаза — и наши взгляды скрещиваются подобно молниям. Или так: я открываю дверь — а на пороге вместо почтальона стоит моя мать. А может, на первом занятии водительских курсов я сяду в машину — и увижу ее на заднем сиденье с блокнотом, и она будет удивлена не меньше моего. В своих мечтах я отказывалась воспринимать смерть как абсолютный конец и мы всегда находили друг друга случайно. В моих мечтах мать и дочь узнавали друг друга без единого слова.
Странно теперь думать, что за эти двадцать восемь лет я могла видеть ее в очереди к кассе супермаркета. Она могла пройти мимо меня на автобусной остановке или на оживленной улице. Мы даже могли обменяться любезностями по телефону: «Нет, к сожалению, вы ошиблись номером». Странно думать, что наши пути могли пересечься — а мы и не знали, что теряем.
Если возникнет необходимость, всю жизнь можно уложить в одном-единственном чемодане. Спросите у себя, что вам действительно нужно, и ответ удивит вас самих. Вы запросто отбросите неоконченные проекты, неоплаченные счета и ежедневники, чтобы хватило места для фланелевой пижамы, которую вам нравится надевать дождливыми вечерами, камушка в виде сердца, подаренного вашим ребенком, и потрепанной книжонки, которую вы перечитываете в апреле каждого года, потому как влюбились, когда читали ее впервые. Оказывается, важно не то, что вы накопили за долгие годы, а то немногое, что вы можете унести с собой.
В ожидании взлета Софи прижимается личиком к иллюминатору. Она никогда раньше не летала на самолете. Все происходящее кажется моей дочери приключением, неожиданно ворвавшимся в нашу жизнь. Вроде внеплановых каникул. Я сказала ей, что там, куда мы летим, очень тепло и Эрик нас уже ждет.
Возможно, там нас ждет и моя мать.
Она так и не позвонила. Может, Фиц прав и она боится; может, звонить ей запретили адвокаты. Эрик пояснил, что обвинения, выдвинутые штатом Аризона, еще не означают, что иск подала она сама. Это даже не гарантирует, что она жива. Действующий ордер на арест — это всего лишь действующий ордер на арест.
Время от времени я ловлю себя на страшной мысли: она не позвонила просто потому, что не хочет. Мне не удается соединить эти два образа: ту мать, которая отказывается позвонить мне, и ту, о которой я грезила долгие годы.
С другой стороны, если моя мать была такой идеальной, как я себе представляла, зачем отцу было убегать от нее вместе со мной? Я никогда не сомневалась в его любви ко мне, но теперь, учитывая все, что стало известно, не должна ли я усомниться в ее любви? Если нет, то не пора ли признаться себе, что отец совершил ужасный поступок?
Когда я выложила свои соображения Эрику, он сказал, что я скоро узнаю, по-прежнему ли моя мать живет в Аризоне, и что я должна прекратить эту аналитическую лихорадку, пока не сошла с ума.
Но если бы я попала в такую ситуацию с Софи, если бы прошло столько лет… Я бы не стала слушать адвокатов. Я бы не обращала внимания на плохое предчувствие. Я бы пешком прошла полмира, чтобы очутиться у порога дома моей дочери. Дождавшись, когда мне откроют, я бы так сильно прижала ее к себе, что между нами не прошла бы самая тончайшая щепка сожаления.
— Мама, а Грете дадут ремень безопасности? — спрашивает Софи.
— Ее посадили в специальную клетку, — объясняю я. — Она уже, наверное, спит.
Софи задумывается.
— А сны ей снятся?
— Конечно, — отвечаю я. — Ты же сама видела, как она бегает во сне.
— Вчера мне приснился сон, — говорит Софи. — Дедушка повел меня в кафе поесть мороженого, но чего бы мы ни попросили, все равно давали клубничный пломбир.
— Он терпеть не может клубнику, — тихо вставляю я.
— Но в моем сне он ел клубничное! — Она поворачивается ко мне. — А мы встретим дедушку на той стороне?
Она имеет в виду Аризону, но я воспринимаю это иначе. Мне всегда казалось, что мы с папой образуем одно целое, команду. А теперь я в этом не уверена. С одной стороны, я была его дочерью и он поступал так, как считал нужным. С другой стороны, теперь я сама мать, а он воплотил в жизнь кошмар, страшнее которого нет ничего.
Софи умащивается под боком, поигрывая моими волосами. Раньше они были для нее таким же необходимым атрибутом сна, каким для других детей бывает любимое одеяльце или плюшевый медведь. Всякий раз, когда ей хотелось вздремнуть, я вынуждена была ложиться рядом. Эрик считал, что с этой привычкой надо бороться, а то как она научится спать одна? Я же задавала встречный вопрос: «А зачем ей учиться спать одной?»
Загорается знак «Пристегните ремни», и я помогаю Софи затянуть эластичную полоску вокруг талии. Самолет отталкивается от взлетной полосы и пятится назад, на бетонированную площадку для разгона. Когда скорость нарастает и вокруг поднимается оглушительный рев, Софи спрашивает:
— Мы уже летим?
Мы с папой часто устраивали пикники на летном поле в Ливане, откуда было видно, как взмывают и приземляются бесконечные «сессны» и «пайперы». Мы лежали на спине, чувствуя, как травинки щекочут наши плечи, а крохотные самолетики исчезали в гигантских облаках и опять выныривали, словно по волшебству. Когда я спросила, почему самолеты не падают с неба, он попросил меня привстать и подул на бумажную салфетку, которая тут же встопорщилась белым флагом на ветру. «Когда воздух движется по верху крыльев быстрее, чем по низу, — пояснил он, — самолет взлетает».
Так что я готова ответить на вопрос Софи. Все дело в давлении. Когда со всех сторон на тебя давят с одинаковой силой, ты остаешься неподвижен. Но если с одной стороны надавить чуть сильнее, ты можешь полететь.
Интересно, есть ли у нее ямочки на щеках, как у меня? Умеет ли она загибать большие пальцы назад, чтобы они касались тыльной стороны ладони, как умеем мы с Софи? От нее ли мне достались черные волосы и страх перед насекомыми? Чувствовала ли она во время родов то, что почувствовала я?
Я очень долго лепила ее образ в своем воображении, присовокупляя к нему черты Мэрион Каннингем[10] и Кэрол Брейди,[11] Ма Уолтон[12] и миссис Косби.[13] Увидев меня, она заплачет и так крепко сожмет в объятиях, что я перестану дышать — и все равно замечу, что тела наши смыкаются без единого зазора. Она даже не сможет подыскать нужных слов, чтобы сказать, как сильно меня любит.
Но в голове моей звучит еще один голос. Ему известно, что, будь моя мать жива, все сложилось бы иначе. Почему она не пыталась меня найти?
От матери я всегда хотела одного: чтобы ее невозможно было разлучить со мной, чтобы она могла победить любую силу, стремящуюся нас разъединить. Мать должна была быть готова расстаться с жизнью, если из этой жизни исключат меня.
Вот отец всегда был на это готов.
На борту самолета мне снится сон. Он как раз посадил лимонное дерево на заднем дворе. Я хочу приготовить лимонад, но плоды еще не созрели. На фоне грозового неба дерево кажется нагим, и угловатые, тощие его конечности мелко дрожат.
Притоптав землю у самых корней, он оборачивается, но я, ослепленная солнечными лучами, могу лишь улыбнуться ему в ответ — лица его я не вижу. На руках у меня сидит полосатая кошка; я нащупываю недостающий кончик ее хвоста, и она, вырвавшись, кидается к цилиндрическим кактусам, похожим на гномов-жевунов из «Волшебника Изумрудного города». «Что скажешь, Бет?» — спрашивает он.
Руки у него красные от пыли. Вытирая ладони о джинсы, он оставляет пятипалые следы, которые тут же превращаются в длинношеих динозавров. Их головы клонятся друг к другу. Мне хочется завести динозавра. И еще морского котика. Котик может жить в ванне.
Я рассказываю ему о своих планах, и он смеется. «Я знаю, чего ты хочешь, grilla», — говорит он и, подхватив меня, подбрасывает так высоко, что я задеваю пятками солнце.
Прибытие в аэропорт «Скай-Харбор», наверное, похоже на высадку на Марсе: всюду, сколько хватает взгляда, простирается кроваво-красная пустыня и остроконечные горы. Едва выйдя из стеклянных дверей, я попадаю в густой жаркий столб воздуха. Мне непонятно, как такое место и Нью-Гэмпшир могут относиться к одной стране.
В телефоне меня уже ожидает сообщение от Эрика. Весь недлинный текст — это адрес. Его поручитель от штата — старый однокашник с юридического факультета, и какая-то подруга двоюродной сестры его секретарши (не ручаюсь за точность связи, но вроде того) разрешила нам остановиться в ее квартире, пока она перевозит вещи к своему парню.
Я забираю не в меру игривую Грету, беру напрокат машину («На какой срок она вам понадобится?» — спрашивает клерк, но я только молча смотрю невидящим взглядом) и гружу наши вещи на заднее сиденье и в багажник, где уже водружена складная собачья клетка. Рутинные телодвижения лишний раз напоминают мне о том, скольких ответов я еще не знаю. Какие здесь есть продуктовые магазины? Как добраться до этого дома на Лос-Бразос-стрит? Когда я снова смогу увидеть отца? Лямка рюкзака соскальзывает Софи на локоть, ладонь ее сжимает тугой узел собачьего поводка. Она беспечно следует за мной, подпрыгивая на каждом шагу; она безгранично доверяет мне.
Все дети доверяют своим родителям.
И я, должно быть, тоже доверяла.
По дороге, указанной Эйвис, мы проезжаем больше магазинов и супермаркетов, чем набралось бы во всем штате Нью-Гэмпшир. Здесь, кажется, найдется поставщик для любого товара: суши, мотоскутеры, бронзовые скульптуры, керамика с вашими собственными рисунками, — чего только душа ни пожелает. Я теряюсь, и растерянность эта приносит мне облегчение. В Аризоне я и не должна ничего узнавать, Аризона для меня — заграница. В отличие от Векстона, здесь я имею полное право просыпаться поутру и не понимать, кто я и где нахожусь.
Адрес, который дал мне Эрик, в Месе, и это, надо полагать, ошибка, потому что на Лос-Бразос расположен лишь трейлерный парк. И если вы представляете себе аккуратные ряды симпатичных домиков на колесах с маленькими садиками и приветливыми окошками, то глубоко заблуждаетесь. Этот трейлерный парк напоминает огромную свалку. Пыльная парковка кольцом замыкает в себе пятьдесят ненумерованных фургонов, каждый из которых являет новую степень запустения и упадка. Софи пинает спинку моего сиденья.
— Мамочка, нам придется жить в автобусе?
Мы проносимся мимо входа, у которого стоит закутанная в плащ старуха — и это несмотря на адскую жару. За забором не видно ни души. Каково же приходится людям, запертым в металлических коробках, когда на улице температура зашкаливает за сто градусов?
Остановимся в отеле, решаю я, но тут же вспоминаю, что нам не хватит денег. Эрик говорил, что счет может идти даже не на недели, а на месяцы.
У некоторых домов возле крыльца растут кактусы. В фундаменты других вплавлены бронзовые орнаменты. Порог переступает молодая девушка, и я тотчас опускаю стекло.
— Извините! — окликаю ее я. — Я ищу… — Я заглядываю в сообщение от Эрика.
— No habla ingles.
Она поспешно прячется в трейлере и опускает шторы, чтобы мы не смогли заглянуть внутрь.
Я могла бы поехать к Эрику, но он не сказал, где остановится. Я не успела опомниться, как уже объехала по кругу трейлерный парк и вернулась на главную дорогу. Старушка по-прежнему стоит там. Она улыбается мне. У нее морщинистая, как кленовая кора, кожа индианки; ее коротко стриженные седые волосы завязаны красным платком на макушке. На каждом пальце красуется по серебряному кольцу — я замечаю их, когда она распахивает свой плащ. Под ним оказывается футболка с надписью «Все хорошо, если ты из племени хопи», с атласной подкладки свисают на пластиковых петлях всевозможные предметы: ржавые столовые приборы, старые пистолеты и с десяток кукол Барби.
— Гаражная распродажа, — зазывает она. — Дешевле не бывает!
Софи, завидев кукол, оживляется.
— Мамочка…
— Не сегодня, — говорю я и натянуто улыбаюсь старухе. — Извините.
Она, равнодушно пожав плечами, запахивает плащ.
Я не сразу решаюсь спросить:
— Вы случайно не знаете, где стоит трейлер 35677?
— Вон он. — Она указывает на развалюху в каких-то двадцати футах. — Там никто не живет. Девочка жила, но уехала с неделю назад. Ключи у соседей.
В дверном проеме соседского трейлера висят радужные украшения; кривой кактус, чьи отростки напоминают запутанную карту нью-йоркского метро, водружен на табурет с мозаичным сиденьем и гипсовыми человеческими конечностями вместо ножек. К зеленым ветвям пало-верде привязаны шнурками и обрывками кожи сотни коричневых перышек.
— Спасибо, — говорю я и, велев Софи ждать в машине с включенным кондиционером, подхожу к двери. Я дважды жму на кнопку звонка, но никто не откликается.
— Никого нет дома, — говорит старуха, как будто я сама этого не поняла. Но прежде чем я успеваю ответить, вблизи взвывает полицейская сирена. Я в тот же миг оказываюсь снова в Векстоне, за десять секунд до развала моей жизни. Я опрометью кидаюсь к машине — к Софи.
Патрульная машина останавливается за моей машиной, но офицер подходит не к нам, а к старухе.
— Рутэнн, — говорит он, — сколько раз я тебе повторял?
Она затягивает ремень плаща потуже.
— Haliksa'i, ты не можешь мне ничего запретить.
— Здесь нельзя вести коммерческую деятельность, — говорит полицейский.
— А никто ничем и не торгует.
Он приподнимает солнцезащитные очки.
— Что у тебя под плащом?
Она поворачивается ко мне.
— Это сексуальные домогательства, вам не кажется?
Только тогда офицер меня и замечает.
— Вы кто? Покупательница?
— Нет. Я только что сюда переехала.
— Сюда?
— Кажется, да, — поясняю я. — Я как раз искала ключи.
Полицейский в задумчивости потирает переносицу.
— Рут, купи себе прилавок на индейском блошином рынке, ладно? Не заставляй меня сюда возвращаться.
Он садится в машину и отправляется осматривать окрестности дальше.
Старуха, тяжело вздохнув, ковыляет к двери, в которую я безуспешно ломилась.
— Попридержи коней, — говорит она. — Сейчас достанем твой ключ.
— Вы здесь живете?!
Не удостоив меня ответом, она открывает замок и заходит внутрь. Даже на таком расстоянии дом отчетливо пахнет жженым сахаром.
— Ну? — нетерпеливо окликает она меня. — Заходи же.
Я забираю Софи и Грету из машины. Приказав собаке ждать на крыльце, мы заходим в дом. Рутэнн снимает плащ и бросает его на диван-кровать — куклы выглядывают из складок, как суслики из нор. Куда ни кинь взгляд, везде громоздится какой-нибудь ящик с хламом или жестяная банка с бусинами и перьями. Клеевые пистолеты разбросаны по полу, как орудия убийства.
— Где-то здесь, — бормочет она, копошась в выдвижном ящике, забитом веточками и карандашами.
За спиной у меня Софи украдкой вытаскивает куклу из складок плаща.
— Смотри, мама, — шепчет она.
В одной руке эта Барби держит миниатюрное ведерко с шоколадным мороженым, в другой — видеокассету с фильмом «Неспящие в Сиэтле». На ней спортивные штаны и пушистые тапочки, а на бедре висит кобура с пистолетом. На шее табличка: «У Барби ПМС».
Я невольно смеюсь и тянусь к плащу за другой игрушкой. Это Барби из реалити-шоу. Облаченная в спортивный купальник и свадебную фату, она держит карту Амазонии. Во рту виден недоеденный овечий глаз, из заднего кармана выглядывает пачка долларов, а за резинку носка заткнут контракт с фирмой «Найк».
— Очень смешные, — говорю я.
— Я их называю «Барби с черного рынка». Куклы для девочек, которые еще не наигрались. — Старуха подходит и протягивает мне руку. — Меня зовут Рутэнн Масавистива, я владелица и председатель правления «Второго дыхания» — фирмы, специализирующейся в реинкарнации неодушевленных предметов.
— Как это?
— Ищу владельцев для тех вещей, которые больше не нужны своим хозяевам. Я — большой ходячий индейский ломбард. — Она пожимает плечами. — Ваш старый тостер запросто может оказаться чьим-нибудь почтовым ящиком, надо только приложить немного усилий. А старый ковбойский сапог может обрести вторую жизнь в виде горшка для герани.
— А что насчет кукол?
— Опять же перерождение, — не без гордости заявляет она. — Я сама их делаю, каждую деталь. Даже бутылочку с прозаком для «Барби в кризисе среднего возраста». Раньше я хотела вырезать кукол кацина, но это позволено только мужчинам-хопи. Женщины должны делать кукол только своими матками, так сказать… Опять-таки, не люблю, когда указывают, что мне нельзя делать.
Я, потеряв нить разговора, мотаю головой.
— Кацина?
— Это духи нашего народа. Их сотни: мужчины, женщины, растения, животные, насекомые, кто угодно. Раньше они являлись к нам лично, а теперь — только в виде облаков или ростков. К ним обращаются, чтобы вызвать дождь и снег для урожая. Чтобы получить их благословение. Кукол кацина вырезают из тополя и дают детям во время ритуальных плясок, чтобы они учились религии. Сейчас ими живо интересуются коллекционеры. — Рутэнн берет одну из своих Барби. — Не знаю, насколько приживутся мои куклы, но я стараюсь изо всех сил. — Она снимает с полки Келли, младшую сестренку Барби, и вручает ее Софи. — Нравится, да?
Софи тут же шлепается на пол и начинает срывать с Келли эластичные покровы.
— У меня есть одна Келли дома.
— А где твой дом?
— По соседству, — перебиваю я. Я еще не готова посвятить эту женщину в свои секреты. И не уверена, что когда-либо буду готова.
Рутэнн присаживается на корточки возле Софи и притворяется, будто вытаскивает из волос длинный красный шнурок. Видя это, я вспоминаю отца, частенько показывавшего фокусы в доме престарелых. В горле встает комок.
— Только погляди!
На конце шнурка болтается ключ. Рутэнн прикладывает ладони к личику Софи.
— Приходи играть с моими куклами когда захочешь, Сива. — Она медленно поднимается и вкладывает ключ мне в руку. — Не потеряйте, — предупреждает она.
Я киваю, пытаясь подсчитать, сколько скрытых смыслов таится в этом предупреждении.
Для того чтобы обман совершился, нужно два человека: тот, кто солжет, и тот, кто поверит. Сначала отец солгал, будто моя мать погибла в автокатастрофе. Но почему я никогда, даже повзрослев, не просила проводить меня на ее могилу? Почему меня не удивляло, что к нам никогда не наведываются бабушки и дедушки, дяди и двоюродные братья и сестры? Почему не искала мамины украшения, одежду, выпускной альбом?
Когда Эрик еще пил, он порой, вернувшись домой, бывал слишком осторожен в движениях, чтобы не выдать своего состояния. Но вместо того чтобы разоблачить его, я притворялась, будто все в порядке, и он притворялся тоже. Можно сочинить все, что угодно, и назвать это жизнью. Я считала, что если лгать себе достаточно часто, то я сама рано или поздно смогу в это поверить.
Иногда боишься задать вопрос не потому, что не хочешь услышать бессовестную ложь.
А потому что не хочешь услышать правду.
Жизнь в трейлере обладает своими преимуществами: к примеру, можно пройти его вдоль четыре раза, не переводя дыхания. Можно стоять в кухне и иметь возможность заглянуть в спальню. Кухонный стол — гениальное решение! — легко превращается в еще одну кровать. Софи очень порадовало, что изнутри все, включая стульчак, выкрашено в ярко-розовый цвет.
Нашелся тут и телефонный справочник.
В Фениксе — с пригородами — я обнаружила семьдесят семь человек по фамилии Мэтьюс. Тридцать четыре живут в Скоттсдейле. Оператор была права: ни одной Элизы Мэтьюс, ни одной Э. Мэтьюс, никаких зацепок. Вполне возможно, что она тоже стала другим человеком.
Предыдущий жилец, охваченный, должно быть, приступом неконтролируемого милосердия, оставил в доме вентилятор. Я ставлю его в спальне, чтобы он обдувал Софи и Грету, свернувшихся на двойном матрасе калачиком. Затем выхожу на крыльцо и присаживаюсь. Хотя солнце уже клонится к закату, жара по-прежнему стоит невыносимая. Небо здесь кажется шире, растянутым, как полоска целлофана. Появляются первые звезды. Я убеждена, что звезды — это шифр. Если всмотреться, они начнут двигаться по своему усмотрению и в конечном итоге сложат свои острые кончики в слова ответов.
Мы постоянно говорим об этом — о том, что, мол, готовы на все ради своих любимых. Но когда дойдет до дела, многие ли ринутся на передовую? Бросится ли Эрик наперерез летящей пуле, чтобы спасти мне жизнь? Пойду ли я на это ради Эрика? А если я погибну или останусь парализованной? Если я не смогу уже ничего изменить и вся моя жизнь окажется разделенной на «до» и «после»?
Единственный человек, которого я действительно спасу без секундного промедления, — это Софи. Просто потому, что в расчетном плане моего сердца ее жизнь стоит дороже, чем моя.
Интересно, моему отцу тоже так казалось?
Я достаю мобильный и звоню Фицу, но мне отвечает голосовая почта. Тогда я набираю номер Эрика.
— Где ты? — спрашиваю я.
— Смотрю на самую прекрасную картину, — отвечает он, и напротив меня в этот момент останавливается незнакомая машина. Из окна, не выпуская телефона, выглядывает Эрик. — Может, повесишь трубку? — улыбается он.
Я падаю в его объятия — и это первое за весь день место, где я чувствую себя уютно.
— Как Софи?
— Уже уснула. — Он заходит в трейлер, я следую за ним. — Ты его видел?
Эрику не нужно уточнять, кого я имею в виду.
— Пытался. Но в тюрьму Мэдисон-Стрит меня не пускают без справки от коллегии адвокатов штата.
— Что это такое?
— Это такая бумажка, которых в Нью-Гэмпшире вообще не выдают. Там должно быть сказано, что я ни в чем не провинился перед адвокатской коллегией. — Эрик замирает в дверном проеме, уставившись на розовый диван и обои цвета сахарной ваты. — Господи, мы поселились в пузыре клубничной жвачки!
— Мне это скорее напомнило домик Барби, — говорю я. — А что насчет меня?
— Что насчет тебя?
— Мне позволят с ним увидеться?
Я наблюдаю за противоборством ответов на лице Эрика. С одной стороны, он не хочет отпускать меня, когда мы наконец-то здесь, рядом. С другой, он боится открытий, которые могут поджидать меня. С третьей, понимает, что сейчас я нуждаюсь в отце больше, чем в нем.
— Да, — наконец произносит он. — Думаю, позволят.
Не понимаю, почему люди употребляют слово «потеряться». Даже если ты свернул не на ту улицу и оказался в тупике, перед решетчатой оградой, или у дороги, ведущей в песчаный карьер, ты все равно хоть где-то да находишься. Просто ты не там, куда шел.
Я дважды проезжаю поворот к центру города и дважды разворачиваю машину. Трижды останавливаюсь на заправках спросить дорогу. Неужели так сложно найти тюрьму?
Когда я наконец ее нахожу, меня изумляет обыденность тюремной обстановки, эта долговечная плитка на полу и ряды пластиковых стульев. Это с тем же успехом могло быть любое другое казенное помещение. Может, следовало позвонить заранее и узнать, когда у них приемные часы? Но в лобби я встречаю множество людей: долговязых чернокожих пареньков в широченных штанах, индейских женщин с еще не высохшими слезами на щеках и даже старика в инвалидном кресле с младенцем на руках. Я поступаю как все: беру анкету из пачки на столе. Вопросы в ней простые. По крайней мере, простые для человека в любой другой ситуации: ФИО, адрес, дата рождения, степень родства с заключенным, ФИО заключенного. Я достаю из кармана ручку и начинаю методично заполнять графы. «Делия Хопкинс», — пишу я, но, подумав, зачеркиваю. «Бетани Мэтьюс».
Закончив, я становлюсь в очередь и притворяюсь, что эта очередь ничем не отличается от всех прочих — очереди в супермаркете, допустим, или очереди родителей, ожидающих детей после школы. Очередь детворы в торговом центре, жаждущей посидеть у Санта Клауса на коленях. Когда я подхожу к офицеру, он вопросительно смотрит на меня:
— Вы здесь впервые?
Я киваю. Это, наверное, бросается в глаза.
— Мне нужен какой-нибудь ваш документ. — Он пристально рассматривает мои водительские права, выданные штатом Нью-Гэмпшир, но все-таки вводит информацию в компьютер. — Что ж, — говорит он, с минуту поглядев на монитор, — все чисто.
— А что могло быть «нечисто»?
— Действующие ордеры на арест. — Он протягивает мне гостевой пропуск. — Вам налево.
Мне говорят, что я могу выбрать любой свободный шкафчик за спиной и сложить туда личные вещи. Затем — металлодетектор, затем — подъем на лифте. Когда створки раскрываются, я наконец понимаю, где в этом здании прячется, собственно, тюрьма. Тюрьма большая, серая, грозная. Повсюду разносится эхо, железо лязгает о железо, где-то кричит мужчина, жужжит селекторная связь. Мимо проходит, прижимая к глазу тряпку, арестант в сопровождении двух конвоиров. Они садятся в лифт, из которого вышли мы. Из стеклянной будки за нами наблюдают офицеры.
В комнате для свиданий четыре кабины, каждая из которых разделена пополам сверхпрочным стеклом. По обе стороны — телефоны. Круглые металлические табуреты привинчены к полу на одинаковом расстоянии друг от друга, как елки на рождественском базаре. Здесь я тоже вижу ожидающих: женщину в каракулевой бурке, подростка со свежим шрамом на щеке, латиноамериканца, шепчущего молитву на четках.
Отца приводят последним. На нем полосатая роба, вроде тех, что все мы видели в мультфильмах, и я впервые осознаю, что это все — непреложная правда. Он не сорвет с себя карнавальный костюм и не скажет, что мне всего лишь приснился кошмар. Это происходит на самом деле. Это — моя жизнь. Я невольно подношу руку к губам, и хотя отец не может слышать, как отчаянно, словно утопая в море, я хватаю воздух, он все же касается стекла между нами — надеется, что притронуться ко мне по-прежнему несложно.
Он берет трубку и жестом велит последовать его примеру.
— Делия, — еле слышно говорит он. — Делия, прости меня, солнышко…
Я давала себе обещание не плакать, но не успеваю и вспомнить об этом, как тело мое уже содрогается на крохотном табурете. Я так отчаянно рыдаю, что грудь начинает болеть. Я хочу, чтобы он простер руку сквозь стекло, как волшебник, которым я раньше его считала, и заверил меня, что произошло недоразумение. Я хочу поверить любым его словам.
— Не плачь, — умоляет он.
Я утираю слезы.
— Почему ты ничего мне не сказал?
— Сначала ты была слишком маленькой. А потом, когда ты подросла, я повел себя как законченный эгоист. — Он не может подобрать верных слов. — Я казался тебе героем. И уже не смог бы вынести другого отношения к себе.
Я наклоняюсь к разделяющей нас перегородке.
— Тогда скажи сейчас, — требую я. — Скажи мне всю правду.
Я вдруг вспоминаю, как однажды в детстве свалила все свои колготки одним змеиным клубком на отцовскую кровать. «Ненавижу эти колготки! — заявила я. — Они все время морщатся на коленках, и я на переменках не могу бегать».
Я ожидала, что он запротестует и скажет, чтобы я носила то, что есть в шкафу, — и точка. Но он лишь рассмеялся. «Не можешь бегать? Ну, этого допустить нельзя!»
— Мы назвали тебя Бетани. Родилась ты совсем крохой — весила меньше хлебной буханки. Когда я брал тебя на работу, то укладывал в перевернутый шкаф для документов, это была твоя колыбелька. — Он поднимает глаза. — Я работал аптекарем.
Аптекарем? Я принимаюсь рыться в памяти в надежде найти пропущенные красные флажки. Папа точно знал, сколько сиропа от кашля нужно выпить Софи, учитывая массу ее тела. Папа очень расстраивался, когда в школе мне не давалась химия. Почему же он не стал работать аптекарем в Нью-Гэмпшире? И я тут же отвечаю на собственный вопрос: потому что лицензия была выдана на другое имя. На имя человека, исчезнувшего с лица земли.
Становишься ли ты другим человеком, когда меняешь имя?
— Как тебя звали?
— Чарлз, — отвечает он. — Чарлз Эдвард Мэтьюс.
— Три имени — и ни одной фамилии.
Он огорошен.
— Твоя мать сказала то же самое, когда мы познакомились.
При одном упоминании о ней у меня перехватывает дыхание.
— А как звали ее?
— Элиза. Тут я не врал.
— Не врал, — соглашаюсь я. — Только сказал, что она умерла, а на самом деле вы просто развелись.
Позвольте поделиться с вами одним рецептом. Когда варишь утрату на открытом огне печали, она затвердевает. Но превращается не в горе, как вы могли бы подумать, и даже не в сожаление. Нет, утрата становится густой, как паста, и черной, как зола. Но нужно погрузить в это варево палец и ощутить его острый вкус на языке, чтобы понять: это гнев, гнев в чистейшем виде, гнев без примесей. И эту субстанцию вы уже будете взвешивать, ее свойства вы будете определять, ею намажете свой бутерброд.
Я думала, что приехала сюда с одной целью: убедиться, что отец в порядке, и дать ему понять, что я в порядке тоже. Я приехала, чтобы сказать: мне плевать на полицейские протоколы, мне плевать на выступления в суде, я все равно благодарна ему за свое счастливое детство. Но равновесие внезапно нарушается, и двадцать восемь лет, которые я знала, уже не перевешивают те четыре года, которые я упустила.
— Зачем? — спрашиваю я, и слово это будто застревает у меня между зубами. — Зачем ты это сделал?
Отец качает головой.
— Я не хотел причинить тебе вреда, Делия. Ни тогда… ни сейчас.
— Не называй меня Делией!
Я вскрикиваю так громко, что женщина в соседней кабине оборачивается.
— У меня не было выбора.
Сердце у меня в груди бьется как бешеное, я уже не могу остановиться.
— Был у тебя выбор! Тысяча вариантов. Бежать или остаться. Брать меня с собой или нет. Сказать правду, когда мне было пять лет, или десять, или двадцать… или смолчать! Это у меня не было выбора, папа.
Я вихрем вылетаю из комнаты для свиданий, чтобы он тоже почувствовал, каково это — остаться одному.
Когда я возвращаюсь в наш розовый трейлер, все уже спят. Софи лежит на диване, наподобие вопросительного знака обернувшись вокруг Греты, а та, едва завидев меня, приоткрывает один глаз и приветливо виляет хвостом. Я опускаюсь на колени и касаюсь лба дочери. Он покрыт капельками пота.
Однажды, когда ей был всего месяц, я нарядила ее в зимний костюмчик и усадила в детское сиденье: мы собирались ехать за продуктами. Пока я надевала пальто и обувалась, детское сиденье оставалось на кухонном столе. Уже на полпути к магазину я услышала звонок мобильного. «Все взяла, точно?» — спросил отец. Покосившись на зеркальце заднего вида, я поняла, что забыла взять Софи. Поняла, что бросила ее на кухонном столе, пристегнутую к полумесяцу детского сиденья.
Я поверить не могла, что забыла собственного ребенка. Не могла поверить, что не почувствовала нехватки жизненно важного органа в своем теле. Окаменев от ужаса, я сказала, что возвращаюсь домой. «Да езжай уже за покупками, — рассмеялся отец. — Со мной она в безопасности».
Чьи-то руки проскальзывают мне под футболку, и, обернувшись, я вижу Эрика, не успевшего еще окончательно проснуться. Сонный, он затаскивает меня в спальню в конце трейлера и запирает дверь.
— Увиделась? — шепчет он.
Я киваю.
— И как?
— Пришлось говорить через стекло… И на нем была черно-белая полосатая роба, как будто он какой-то… какой-то…
— …преступник? — осторожно договаривает за меня Эрик. И этого оказывается достаточно, чтобы я снова разрыдалась. Обняв, он мягко опускает меня на кровать.
— Он там из-за меня, — говорю я. — А я теперь даже не знаю, кто это — «я».
Нога Эрика протискивается между моими ногами, и он опускается на меня, как туман опускается на город.
— А я знаю, — шепчет он.
Во сне я прячусь. Кухонный пол сверкает, словно по нему рассыпаны алмазы, хотя я знаю, что это всего лишь битое стекло. Всюду разбросаны осколки посуды, дверцы шкафчиков распахнуты настежь, видны пустые полки.
Слышится крик, по силе сравнимый с бьющимся стеклом.
Я слышу его, как бы сильно ни зажимала уши руками. Я будто попала внутрь барабана, меня словно проглотил дракон (это всего лишь мое собственное дыхание), в горле моем слезы будто бы слились в ледяной ком — и я не могу его сглотнуть.
Первое, что я замечаю, еще под одеялом, — это восходящее солнце. Затем я чувствую дыхание, тяжелое и влажное, как песок с морского дна. Я мигом вскакиваю и, отбросив покрывало, вижу сжавшуюся в клубочек Софи. Она мечется в лихорадке.
Я зову Эрика, но никто не отвечает. Он ушел, оставив мне записку с телефоном юридической конторы его друга. Я буквально слышу, как кипит кровь в венах моей дочери. Обыскав весь багаж в напрасных поисках термометра, или аспирина, или еще чего-то, что может помочь, я уношу Софи в розовую ванную и становлюсь под теплый душ с ней на руках.
Она поворачивает ко мне румяное личико, голубые глаза ее кажутся незрячими.
— В унитазе сидит чудовище, — говорит она.
Я заглядываю в унитаз, где плавает малюсенькое темное перышко, и дважды жму на слив.
— Вот и все, — говорю я. — Больше нет никакого чудовища.
Но Софи уже запрокинула головку Она потеряла сознание.
Полотенец в ванной нет, поэтому придется запеленать Софи в небрежно брошенную Эриком рубашку. Зубы ее стучат, лоб пылает огнем. Пока я заворачиваю ее, она слабо хнычет. Не выпуская ее из рук, я выбегаю на улицу.
Еще только восемь утра, но я не задумываясь колочу в дверь Рутэнн Масавистива.
— Умоляю вас, — чуть не плачу я, когда мне открывают, — помогите! Мне нужно отвезти ее в больницу.
Рутэнн бросает быстрый взгляд на Софи.
— Давай за мной! — командует она, но идет не к моей машине, а в наш трейлер. Выглядывает в окно, которое я оставила с ночи открытым, чтобы в комнату поступал свежий воздух. Именно под этим окном стоит диван, где проспала всю ночь Софи. Узловатые пальцы Рутэнн пробегают по щели в оконном переплете, ощупывая внешние выступы.
— Нашла, — наконец говорит она, выдергивая из подоконника коричневое перышко, точь-в-точь такое, как то, что я смыла в унитазе.
Рутэнн простирает руку на улицу и разжимает пальцы. Перышко, подхваченное порывом ветра, улетает прочь.
— Pahos, — только и произносит она, а после указывает на куст пало-верде во дворе, увешанный сотнями таких перьев. — Это молитвенные перья. Я поместила в них все плохое, что случилось в ушедшем году. Зимой они облетят, а с ними уйдет и зло. Я вешаю их повыше, чтобы никто не отравился, но одно, похоже, каким-то образом добралось до твоей девочки.
Я недоверчиво таращусь на нее.
— Вы думаете, я поверю, что моя дочь заболела из-за… куриного пера?
— Это индюшачье перо, — поправляет меня Рутэнн. — И с какой стати мне думать, во что ты веришь, а во что нет?
Она прикладывает ладонь ко лбу Софи. Я, повинуясь, делаю то же самое.
Кожа у Софи прохладная, болезненный багрянец на щеках потускнел. Она спокойно дышит во сне, и ладошка ее, прижатая к моей груди, похожа на маленький флаг победы.
Сглотнув комок в горле, я бережно укладываю ее на кровать.
— Но я все равно отвезу ее в больницу.
— Разумеется, — кивает Рутэнн.
Всем кажется, будто они знают мир, в котором живут. Если можно это почувствовать, потрогать, понюхать, ощутить на вкус — значит, это реально. Значит, так оно и есть. Вы готовы поклясться жизнью, что небо — голубое. И нечего выдумывать, все просто. И вот одним прекрасным днем вы встречаете человека, который уведомляет вас, что вы ошибались. «Голубое! — настаиваете вы. — Голубое, как океан. Голубое, как кит. Голубое, как глаза моей дочки». Но этот человек лишь качает головой, и у него вдруг появляется множество сторонников. «Бедная девочка! — сочувствуют они хором. — Все это, и океан, и киты, и глаза твоей дочки, — все это зеленого цвета. Ты перепутала. Ты всю жизнь заблуждалась».
Двое педиатров, один невролог и три анализа крови единодушно утверждают, что Софи здорова как лошадь (что бы это ни значило). Одна из врачей — женщина с такой тугой гулькой на голове, что глаза ее приобрели неестественный разрез, — усаживает меня подальше, чтобы Софи не слышала нашего разговора.
— У вас дома все хорошо? — спрашивает она. — Дети в ее возрасте иногда делают подобное, чтобы привлечь к себе внимание.
Но это же не першащее горло и не боль в животе! Такую болезнь нельзя симулировать.
— Софи не такая! — оскорбленно говорю я. — Уж я-то знаю свою дочь.
Врач пожимает плечами, давая понять, что слышит подобное не впервые.
Домой я еду с опаской, меняя указания Рутэнн на прямо противоположные. Софи на заднем сиденье играет с наклейками, подаренными какой-то медсестрой. Всю дорогу я терзаюсь вопросами. Нужный ли это поворот? Можно ли свернуть направо, если на светофоре красный? Не привиделось ли мне это утреннее происшествие? Сомнения, наверное, заразны.
Уже паркуя машину в трейлерном парке, я вдруг осознаю, что отец был примерно того же возраста, когда похитил меня.
Выпустив Грету погулять, я отвожу Софи в соседний трейлер к Рутэнн. Старуха открывает нам, обкусывая засохший клей с краев ногтей.
— Сива! — восклицает она. — Ты выглядишь гораздо лучше.
Софи виноградной лозой обвивает мою левую ногу.
— И гораздо застенчивее, — добавляет Рутэнн, нахмурившись. — А ну-ка открой рот, — велит она, постукивая пальцем по подбородку. Когда Софи повинуется, Рутэнн снимает с ее языка пару крохотных розовых сандалий из пластмассы, желтые туфли на ремешках и наконец банные тапки. — Неудивительно, что тебе поплохело, — говорит она. Глаза у Софи становятся размером с блюдце. — Наглоталась старой обуви! Заходи в дом и поищи, какой Барби они подойдут.
Когда Софи исчезает, я внимательно смотрю на Рутэнн.
— Знаете, я ведь не верю в волшебство.
— Я тоже, — признается она. — А верить и не надо, если умеешь показывать фокусы.
Я иду за ней в трейлер.
— Что же тогда случилось сегодня утром?
Она пожимает плечами.
— Повезло. Лет пять назад возле Шонгопави жила одна pahaha — белая женщина, фотограф. И вот однажды у нее прихватило живот. Врачи ничего не нашли. А потом выяснилось, что она подняла с земли несколько pahos и засунула их в свою соломенную шляпу. Как только она вернула перья на место, колики прошли.
Я оглядываюсь на дерево, где ждут порыва ветра сотни перьев.
— Но это же может повториться!
Рутэнн тоже смотрит на дерево.
— Завтра ветер подует в другую сторону. Рано или поздно их все сдует.
Я вижу, как слабый бриз шевелит таинственные гирлянды.
— И что тогда?
— Тогда будем делать то, что у нас лучше всего получается, — отвечает Рутэнн. — Начнем все заново.
Зону впуска в тюрьме Мэдисон-Стрит в Фениксе называют Подковой — это я помню еще по прошлому разу. Не так уж много изменилось с семьдесят шестого года: шлакобетонные стены по-прежнему холодят лопатки, когда к ним прислоняешься; комната для фотосъемок (профиль и анфас) осталась на старом месте — в маленьком алькове за КПЗ; запах моющих средств все так же проплывает в воздухе всякий раз, как надзиратель заводит нового арестанта.
Чтобы попасть в тюрьму, нужно отстоять в очереди. В битком набитой комнатушке два десятка местных копов стоят с папками обвинений в руках и меняют позиции, как будто играют в полицейский тетрис, при появлении каждого новоприбывшего. У одного из арестованных над глазом кровоточит свежий порез, и он время от времени вытирает струйку закованным в наручники запястьем. Другой без сознания лежит в кресле. Проститутка, позирующая уголовным фотографам, спрашивает, можно ли ей повернуться в другую сторону: в таком ракурсе она лучше выглядит.
Я около получаса наблюдаю этот цирк, а потом меня уводят на медосмотр. Его проводит полная женщина в робе, усыпанной мультипликационными медвежатами. Она застегивает на моей руке ремешок тонометра. Ремешок затягивается, и я на миг представляю, что в нем — моя шея. Что в любой момент доступ кислорода прекратится и все закончится.
— Вы принимаете какие-нибудь лекарства? — спрашивает она. — Когда вы последний раз ходили к врачу? Вы употребляли алкоголь за истекшие сутки? Вы ощущаете в себе суицидальные наклонности?
В данный момент я не ощущаю практически ничего. Как будто отрастил себе толстую, чешуйчатую кожу, без которой не выжить в этом засушливом климате. Меня, очевидно, можно ткнуть иглой, ножом, копьем, но тело все равно не вспомнит, как выпускать из себя кровь.
Об этом я ей, впрочем, не рассказываю, и она снимает с моей руки тонометр.
— Слава богу, хоть один спокойный, — говорит она помощнику шерифа и возвращает меня полиции.
Все беззастенчиво пялятся на меня. В отличие от них, арестованных прямо на улице, не успевших сменить свои спортивные костюмы, джинсы и мини-юбки, я прибыл из другой тюрьмы. На мне комбинезон цвета предупредительного дорожного знака. В карманах у меня ничего нет: все уже переложили в специальный мешок и унесли.
Глядя на меня, они все думают одно: «Он сделал что-то похуже, чем мы».
Дверь открывается, и меня вызывают по имени. На офицере штаны цвета хаки и бронежилет, как будто он находится в зоне военных действий, что, в общем-то, во многом соответствует действительности. Помощник шерифа проталкивает меня сквозь толпу.
— Всего доброго, — желает он, прежде чем сдать меня в руки окружным властям.
Вся Подкова дрожит от шума. Дежурные офицеры перекрикиваются и бормочут что-то в микрофоны на плечах; двери, открываясь и съезжаясь заново, исторгают пронзительный визг; пьяницы орут что-то своим приятелям, порожденным белой горячкой. А держится вся эта какофония на басовой линии — на ритмичном поскрипывании ботинок заключенного, назначенного мыть полы, на гуле вентилятора, на рождественском звоне цепей, которые соединяют выведенных на прогулку арестантов.
— Поздравляю, — говорит мне офицер. — Вы наш двухсотый клиент за сегодня.
Время — всего лишь час дня.
— За это вы получаете приз: вместо простого обыска при входе вам полагается досмотр с полным раздеванием!
Он заводит меня в комнатку слева от металлической тарелки, прикрученной к стене, и велит снять одежду. Я поворачиваюсь к нему спиной — это максимальная скромность, на которую здесь можно рассчитывать. В окне я натыкаюсь на отсутствующий взгляд женщины-надзирательницы.
В наш дом престарелых когда-то приходила одна женщина, лет пять назад она умерла. Эта женщина пережила Холокост. Она видела, как ее сестре отстрелили голову, видела, как деревенские мальчишки вступали в СС и отправляли девчонок, с которыми когда-то флиртовали, в газовые камеры. В Дахау ее привезли уже беременной, но она скрывала это обстоятельство от надзирателей и сама спровоцировала выкидыш, так как знала, что не сможет выносить плод. Когда миссис Вайс рассказывала о том, как хоронила своего ребенка под грудой камней, голос ее не выражал абсолютно никаких эмоций. Тогда я понял, что подкрашивать этот рассказ ненавистью, болью, раскаянием или чем-либо еще было попросту невозможно. Она сломалась бы под непосильной ношей чувств.
Поэтому, когда офицер приказывает мне открыть рот, поднять руки, широко расставить ноги и нагнуться, я уношусь куда-то прочь. В самое сердце неба, на топкое глиняное дно летнего озера. Когда он приказывает выпрямиться и приподнять мошонку, я повинуюсь безотчетно, бессознательно. Это чьи-то чужие руки, чужие приказы, чужая убогая жизнь.
— Ладно, — говорит он. — Одевайтесь.
Он открывает дверь в конце коридора. В этом помещении, обозначенном цифрой «3», уже полным-полно народу.
— Эй, приятель, — обращается к офицеру кто-то из толпы, — что с этим делать будем? — Он указывает на лужу рвоты под телефоном-автоматом. Лицом в луже лежит какой-то мужчина.
— Ага, уладим, — обещает офицер, но по интонации становится ясно, что уборка рвоты никак не входит в его планы.
Люди сидят на скамейке у стены, лежат на полу, а один паренек поет «Сто бутылок пива на полке». Чтобы представить его пение, вспомните звук ногтей, скребущих по стеклу.
— Заткнись, мать твою! — рявкает негр и швыряет в паренька апельсином.
Тут есть телефоны. Я обвожу взглядом тесную каморку и не могу понять, как мы можем ими воспользоваться, если наличные деньги и все прочие вещи у нас отняли. Подросток-мексиканец с вытатуированной под глазом слезинкой ловит мой взгляд.
— Даже не думай, папаша, — говорит он. — Тариф — пять баксов в минуту.
— Спасибо за совет.
Я переступаю через отключившегося алкоголика, поскальзываюсь на рвоте и, чтобы не упасть, хватаюсь за трубку. На металлической поверхности выцарапано всего одно слово: «Почему?» Неплохой вопрос. Своевременный.
Я диктую оператору домашний номер (разговор, естественно, за счет абонента), но ты не отвечаешь.
Дверь в каморку открывается, и женщина-надзирательница выкрикивает несколько фамилий: «Дехесус! Робине! Валенте! Хопкинс!» Мы, счастливчики, вываливаемся наружу. Нас по одному подводят к стойке, где мы подписываем перечень личных вещей, изъятых при задержании. Меня просят оставить оттиск большого пальца на двух разноцветных карточках. Рядом — пустое место. Я догадываюсь, что должен буду повторить процедуру, когда меня отпустят. Спустя три месяца, полгода или десять лет, проведенных в системе для моего преобразования, они захотят удостовериться, что отпускают на волю того же самого человека.
За отпечатки пальцев отвечает молоденькая девушка с волосами, пахнущими осенью. Отпечатки снимает машина, которая мгновенно отсылает их в ФБР и банк данных штата Аризона. Там они волшебным образом воссоединятся с твоими предыдущими приводами.
В школе Софи недавно проводили День безопасности. Детей фотографировали, а снимки вклеивали в специальные «паспорта безопасности». Позвали и местных полицейских, которые сняли отпечатки пальцев у каждого мальчишки и каждой девчонки. День безопасности нужен для того, чтобы в полиции хранились данные обо всех детях на случай похищения.
Я помогал им. Я сидел рядом с офицером полиции Векстона, и мы обменивались шутками на предмет того, что мамаши гурьбою ринулись в школьный спортзал не ради безопасности своих чад, а попросту одурев от скуки в четырех стенах: снег уже который день валил безостановочно. Я сжимал неправдоподобно маленькие детские пальчики в своих и прижимал эти нежные горошинки к пропитанному тушью поролону. «Вот это да, — воскликнул офицер, когда я наконец приловчился. — Нужно было вас нанимать!»
Сейчас же, в тюрьме Мэдисон-Стрит, я сам провожу пальцами по белому экрану, и девушку искренне изумляет мое умение.
— Сразу видно, профессионал, — говорит она.
Я поднимаю глаза. Интересно, знает ли она, что через эту процедуру проходят как похищенные, так и похитители?
Из каморки № 6 мне виден паренек в смирительном кресле. Совсем еще молодой, с нечесаными патлами, закрывающими пол-лица, он шепотом читает какой-то невнятный рэп и сжимает кулаки, норовя высвободить руки из ремешков.
Подросток-мексиканец, не советовавший мне пользоваться телефоном, теперь тоже здесь. Когда в открывшуюся дверь дежурный офицер бросает несколько пластиковых пакетов, он поднимает руки и успевает схватить целых два, прежде чем те шлепаются на пол.
— Лэдмо, — говорит он, усаживаясь на место.
— Эндрю Хопкинс.
Моя реплика явно смешит наших сокамерников.
— Это не мое имя, — говорит паренек. — Это обед так называется.
Я беру у него из рук целлофановый пакет и рассматриваю содержимое. Шесть ломтей белого хлеба. Два кусочка сыра. Два кружка сомнительной колбасы. Апельсин. Печенье. Пачка сока. Такие продукты мы обычно кладем в портфель Софи.
— А почему у обеда есть имя? — спрашиваю я.
Он пожимает плечами.
— Была такая передача для детей, «Шоу Уоллеса и Лэдмо». И они выдавали кульки со всякими вкусностями, которые назывались «Мешочки от Лэдмо». Шерифу Джеку это, наверное, показалось остроумным.
У противоположной стены какой-то здоровяк качает головой.
— Ни хрена не остроумно — платить по доллару в день за это говно!
Мексиканец поддевает кожуру апельсина длинным ногтем и срывает ее одной длинной полоской.
— Да, и это шерифу Джеку показалось остроумным тоже. Здесь нужно платить за еду.
— Кстати! — Индеец, до того дремавший в уголке, потирает глаза и ползет за своим Лэдмо. — У какого животного жопная дырка находится на спине?
— У лошади шерифа Джека, — ворчит здоровяк. — Если так уж хочется рассказать анекдот, выбери какой-нибудь, который мы не слышали тысячу раз.
Взгляд индейца суровеет.
— Я не виноват, что ты то суешься сюда, то вылезаешь, как какой-то тощий х… в твою мамашу.
Здоровяк встает, обед его рассыпается по полу. Десять квадратных футов — это и без того небольшая площадь, а уж тем паче когда страх высасывает весь имеющийся в распоряжении воздух. Я прижимаюсь к стене. Здоровяк хватает индейца за горло и одним грациозным броском швыряет его вперед. Голова несчастного вдребезги разбивает толстое листовое стекло.
К тому моменту, как в камеру заваливается дежурный, индеец, сотрясаясь в корчах, уже лежит на полу и истекает кровью. Здоровяк тем временем жует его порцию.
— Черт возьми! — возмущается офицер. — А это ведь было окно из прочных!
Здоровяка забирают в изолятор. Паренек в смирительном кресле и бровью не ведет. Индейца отвозят в лазарет. Мексиканец наклоняется и хватает два брошенных пакета с едой.
— Чур, апельсин мой, — говорит он.
Нам велят принимать душ, но никто этого не делает, а я не собираюсь выделяться больше, чем уже выделяюсь. Я, как и все, раздеваюсь и складываю одежду в пластиковый пакет. Взамен нам выдают оранжевые сланцы, рубашки и штаны в черно-белую полоску, ярко-розовые трусы, такого же цвета футболки и носки. Говорят, такова политика шерифа Джека: розовое белье никто не украдет перед освобождением. И только когда кто-то поворачивается ко мне спиной, я замечаю надпись: «Под стражей шерифа. Приговор не вынесен».
Похоже на пижаму — такая же свободная, мягкая полоска вокруг бедер. Как будто в любой момент можно проснуться.
Мы — те, кого отослали на доследование под наблюдением шерифа округа Марикопа, те, кого не отпустили под залог. В правом изгибе Подковы находится судебный зал, и заседания там проводятся по нескольку раз в день.
Когда подходит моя очередь, я сообщаю судье первоначальной явки, что хотел бы дождаться своего адвоката.
— Это очень мило, мистер Хопкинс, — отвечает он. — А я хотел бы дождаться пенсии. Но наши желания не всегда исполняются.
Слушание моего дела заняло не более полминуты.
Т-3 — это камера, где мы ждем распределения. Мужчина рядом со мной снимает сланцы и, приняв позу лотоса, принимается нараспев молиться. Теперь, когда мы все одинаково одеты, мы стали поистине равноценны. Ничто не отличает парня, укравшего электробритву, от того, который перерезал подельнику горло. Мы сами не можем друг друга различить — и в этом наше счастье и несчастье.
Свобода пахнет спорами, амброзией, пылью и жарой, кремом для загара и выхлопными газами. Горячими, жирными от пыльцы одуванчиками и червями, что прячутся глубоко в земле. Всем, что находится снаружи, пока ты — внутри.
Двое надзирателей отводят меня на второй этаж тюрьмы Мэдисон-Стрит, в отсек максимальной безопасности. Лифт открывается в зоне центрального управления. Меня снова обыскивают с полным раздеванием, затем выдают зубную щетку размером с мизинец, тюбик пасты, туалетную бумагу, карандаши, ластики, гребешок и мыло. Также я получаю полотенце, одеяло, матрас и простыню.
Отсек состоит из четырех клеток, по пятнадцать камер в каждой. По центру высится будка наблюдательного пункта, сообщение с которой поддерживается через интерком. В каждой клетке за столами сидят несколько мужчин. Они играют в карты, или едят, или смотрят телевизор.
После того как мои бумаги переданы, офицер открывает дверь.
— Будешь сидеть в камере посредине, — говорит он.
Я мигом ощущаю на себе всеобщее внимание.
— Свежее мясцо, — говорит мужчина с вытатуированной на шее колючей проволокой.
— Скорее, рыбка, — говорит другой, закусывая нижнюю губу.
Я, притворившись глухим, прохожу мимо, и, войдя в камеру, складываю свои принадлежности на верхней койке. Если постараться, я могу развести руки и коснуться обеих стен одновременно. Я ложусь на матрас, тонкий, как вафля, и весь усеянный пятнами. Оставшись один, я чувствую, как весь страх, копившийся во мне во время ритуала приема, вся паника, которую я настойчиво гнал прочь и покрывал абсолютным молчанием, весь этот ужас давит мне на грудь с такой силой, что я задыхаюсь. В груди как будто грохочет гром. Я, шестидесятилетний мужчина, в тюрьме. Я самая легкая мишень.
Когда я забирал тебя, я понимал, что такой исход вполне возможен. Но риск измеряется совсем иначе, когда ты побеждаешь систему, чем когда она берет верх над тобой.
В камеру кто-то входит. Это высокий мускулистый мужчина с татуировкой в виде дьявольских рожек на голове. В руках он держит Библию.
— Ты кто такой, мать твою? — спрашивает он. — Стоит отойти в церковь — и уже подсунули не пойми кого в мою камеру. Ну и х..! — Он засовывает Библию под матрас на нижней койке, после чего выходит на площадку и зычно зовет дежурного надзирателя. — Эй, откуда здесь этот старикан?!
— Некуда было его приткнуть, Стикс. Смирись.
Мужчина с силой ударяет кулаком по стальной двери.
— Пошел вон! — приказывает он.
Я набираю в легкие побольше воздуха.
— Не пойду.
Стикс — настоящее ли это имя? — подходит ко мне вплотную.
— Крутой выискался?
Крутой, насколько я помню, это тот, кто прячет в рукаве футболки сигареты и пытается подражать Джеймсу Дину.
— Как скажешь, — говорю я. — Крутой так крутой. Будь по-твоему. И ты крутой. Все мы крутые.
Когда он, окинув меня напоследок недоверчивым взглядом, отворачивается и уходит, меня охватывает сладкая надежда. Неужели все так просто? И если я откажусь играть в их игры, то меня оставят в покое?
Хопкинс.
Моя фамилия просачивается в камеру по селекторной связи, и я подхожу к решетке взглянуть на офицера, который обращается ко мне из наблюдательного пункта по микрофону.
К тебе пришли.
Я ожидал увидеть Эрика, но вижу тебя.
Не знаю, как ты так быстро добралась до Аризоны. Не знаю, куда ты пристроила Софи на это время. Не знаю, как ты пробилась ко мне сквозь металлические стены, замки и сплошную ложь.
Ты следишь за каждым моим шагом, и поначалу мне становится неловко — оттого, что ты видишь меня в таком состоянии, в полосатом костюме заключенного, обнажившем все мои прегрешения. Поначалу мне стыдно смотреть тебе в глаза, но когда наши взгляды все же пересекаются, мне становится еще более стыдно. Ты, наверное, сама этого не знаешь, но глаза твои по-прежнему светятся надеждой. После всего, что случилось, ты все равно готова выслушать мои объяснения относительно того, почему твоя жизнь перевернулась с ног на голову. Я сам виноват, что ты настолько мне доверяешь; я не заслуживал твоего доверия, но требовал его по умолчанию.
Как объяснить, что я вынужден был лишить тебя привычной жизни ради жизни, которая принесла бы тебе счастье?
Когда ты была еще маленькой девочкой, а я считал каждую отпущенную нам минуту, я готов был подарить тебе целый мир. И я сажал тебя в свою машину и вез по пустыне, опустив стекла в окнах. Когда мы уезжали достаточно далеко, я поворачивался к тебе и спрашивал: «Куда бы ты отправилась, если бы могла попасть куда угодно?» И ты отвечала так, как и положено отвечать маленьким девочкам: «На луну. В Страну сладостей. На Лондонский мост». Я жал на педаль и кивал, словно действительно мог тебя туда отвезти. Думаю, мы оба понимали, что никогда там не окажемся, но это было неважно: главное, что мы отправлялись на поиски этих мест. Тогда для детей еще не устанавливали специальные сиденья, тогда закон еще не обязывал пристегиваться ремнями, и ты доверяла свою безопасность мне. Пользуясь твоим доверием, я должен был отвезти тебя в прекрасные края.
Ты сидишь по ту сторону стеклянной перегородки и рыдаешь. Я беру трубку в надежде, что ты последуешь моему примеру.
— Делия, солнышко, — говорю я. — Пожалуйста, не плачь.
Ты утираешь слезы краем футболки.
— Почему ты не рассказал мне правду?
Что тут ответишь? У меня нашлась тысяча причин, некоторыми из которых я еще не готов с тобою поделиться, — и едва ли буду когда-нибудь готов. Но прежде всего, потому что не понаслышке знал, каково это, когда человек, за которого ты готов отдать жизнь, вдруг смертельно тебя разочаровывает. Мне была невыносима сама мысль, что однажды ты испытаешь ко мне те чувства, которые я испытывал к твоей матери.
Ты спрашиваешь, как тебя зовут. Как зовут меня. Кем я работал. Я выдаю эти подробности, как переговорщик, идущий на все, лишь бы удержать человека от прыжка с высоты. Вот только жизнь, поставленная на кон, — это наша общая жизнь. Я пытаюсь понять что-то по твоему лицу, но ты отводишь взгляд.
По ночам я мысленно разыгрывал возможные сценарии будущего, складывая их, как оригами. В дом престарелых нагрянула полиция. Мою кредитную карточку не приняли на заправке, потому что загорелся красный флажок. На пороге нашего дома возникла Элиза. И в каждом сценарии ты крепко держишь меня за руку, ты не хочешь и не можешь позволить чему-то встать между нами…
Возможно, поэтому твой гнев застает меня врасплох. Не знаю почему, но я всегда считал, что если я тебя забрал, то мне и решать, когда тебя отпустить.
«У меня не было выбора», — говорю я, но слова трусливо подворачиваются, как хвост побитого пса.
«У тебя был выбор», — отвечаешь ты. Но острым лезвием меня вспарывают слова, которых ты не произносишь: «И ты допустил ошибку».
После того как мы сбежали, нам обоим долго снились кошмары. В моих ты, держа мать за руку, шагала с бордюра в поток мчащих прямо на тебя автомобилей. Я бросался спасти себя, но упирался в стеклянную стену. Я слышал визг тормозов и твои истошные вопли, зная, что между нами — непреодолимое препятствие.
Когда ты уходишь из комнаты для свиданий, я кладу трубку и прижимаю руки к стеклу. Я стучу кулаками, но ты меня не слышишь.
А вот в твоих кошмарах тебя бросали. Ты разрывала покровы сна и выныривала наружу, заплаканная, взмокшая. Я гладил тебя по спине, пока ты не засыпала снова. «Кошмары никогда не сбываются», — успокаивал я тебя.
Как выяснилось, и здесь я лгал.
Вместо того чтобы вернуться в камеру, я слоняюсь по этажу. Здесь есть общая комната, где заключенные режутся в карты и смотрят телевизор. Туалеты стоят прямо в камерах, но в дальнем углу есть душевая. Сейчас в ней пусто, и этого достаточно, чтобы я немедленно туда спрятался.
После твоего прихода я еле двигаюсь, как будто плыву на большой глубине. Я хотел увидеть тебя, потому что я эгоист, но сейчас я уже жалею, что ты пришла. Я только лишний раз убедился в истинности тех слов, которые сказал Эрику еще перед экстрадицией: «Я больше не могу ее защитить, я могу лишь причинить ей боль». И новым доказательством моей правоты стали твои тяжелые, сдавленные вздохи, услышанные несколько минут назад. Впервые в жизни ты усомнилась, а не было бы тебе лучше вовсе без меня.
Однажды я уже отрекся от своей жизни ради того, чтобы ты была счастлива. И завтра, на суде, я пойду на это снова.
Я прислоняюсь лбом к холодной плитке душевой, когда на меня падает чья-то тень. Это Стикс, теперь не один, а в окружении таких же мощных, как он, парней с татуированными ручищами. Они блокируют выход.
— Я тебе не крутой, — говорит Стикс.
В следующий момент я уже валяюсь на полу, голова моя звенит от сокрушительного удара. Ноги мои придавлены непосильным грузом, и я чувствую, как с меня стаскивают штаны. Я пытаюсь свернуться клубком, но он начинает бить меня по лицу и в живот. Я пытаюсь позвать на помощь. Когда его пальцы смыкаются у меня на ногах, я принимаюсь пинаться, никуда особо не целясь, лишь бы не допустить этого. Этого я не допущу..
Я призываю всю ярость, что вызревала во мне с того самого момента, как полицейские вторглись на нашу кухню в Векстоне. Я выпускаю панический страх разоблачения, с которым прожил бок о бок двадцать восемь лет. И когда он прижимает меня к полу в районе поясницы, когда его бедра скобками нависают над моими, я хватаю брусок мыла и, вывернувшись, засовываю его в ухмыляющийся рот Стикса.
Он моментально отпускает меня, и я, перевернувшись на бок, отчаянно задыхаясь, шарю по полу в поисках своей одежды. Я не думаю о тебе, сейчас я способен думать лишь о себе. Меня не оставят в покое, даже если я изо всех сил постараюсь слиться с толпой. Меня будут третировать, пока не узнают, какого цвета моя кровь.
Это все, что я успеваю подумать, пока не воцаряется кромешная тьма.
В тюрьме я никогда не засыпаю в темноте. Никогда не засыпаю уставшим. А потому мне не остается ничего иного, кроме как думать о том, что меня сюда привело. И эти мысли сворачиваются в ленту Мёбиуса у меня в голове.
Я не считаю овечек — я считаю дни.
Я не молюсь — я торгуюсь с Богом.
Я составляю список всего, что принимал как должное, потому что был уверен в неограниченном доступе к этим вещам.
Мясо, которое нужно резать. Ручки. Кофе с кофеином.
Безудержный детский смех. Танцы мотыльков.
Документы.
Не видно ни зги. Снежные облака.
Абсолютная тишина.
Ты.
Я открываю единственный уцелевший глаз — и вижу перед собой приземистого, накачанного чернокожего мужчину. Он ковыряется в еде. Сумерки, дверь заперта. Он выбирает апельсин и прячет его под матрасом.
Я пытаюсь привстать, но, похоже, меня оприходовали с головы до пят.
— Кто… кто ты такой?
Он оборачивается, будто бы удивившись, что я жив.
— Меня зовут Компактный.
— Так тебя зовут?!
— Бабы прозвали. Потому что я, может, и маленький, но, черт побери, сколько от меня удовольствия! Как хороший компакт-диск послушать. — Он набирает пригоршню крохотных морковок и съедает их в один присест. — Надеюсь, пообедать ты не рассчитывал… — Он указывает на мой, как я понимаю, поднос.
— А что случилось с…
— Со Стиксом? — Компактный ухмыляется. — Этот мудак получил Д.
— Что такое Д?
— Дисциплинарное взыскание. Его упрятали на целую неделю.
— А почему я не получил Д?
— Потому что даже офицеры знают: назвал кого-то крутым — или дерись, или трахайся. — Он пристально смотрит на меня. — Ты только не расслабляйся, папаша. Тебя здесь не оставят. Они вообще не хотели смешивать расы, но кроме меня никого не нашлось.
Сейчас мне совершенно неважно, кто он: негр, латиноамериканец или марсианин. Из кармана полосатой рубахи он достает почтовую открытку и просовывает ее между прутьями решетки. На двери висит самодельный почтовый ящик из пластмассовых ложек — даже, представь себе, с крохотным флажком, раскрашенным маркером.
Если гнить здесь достаточно долго, станет ли кожа грубее? А в тюрьме — в тюрьме будет иначе? Как только я признаю себя виновным, меня засадят туда на долгие годы. Возможно, по году за каждый год, который я украл у тебя.
Я пытаюсь повернуться на другой бок и вздрагиваю от боли в почках.
— Как ты здесь оказался? — спрашиваю я.
— Просто в отеле «Риц» не было свободных мест! Блин, что за вопросы?!
— Я имел в виду, за что тебя посадили?
— Полгода за наркоторговлю. Могли дать всего три месяца, но я тут уже не в первый раз. Такая, понимаешь, привычка… Это как с собакой, папаша. Она никуда не уйдет просто потому, что ты оказался за решеткой. Стоит выйти на улицу — и она уже тычется в тебя мордой.
Снизу мне виден металлический каркас, который держит верхнюю койку. Я вглядываюсь в сваренные гвозди и задумываюсь, какой вес они способны выдержать.
— Стикс, он такой, ему палец в рот не клади. Он думает, что вся тюряга принадлежит ему. — Компактный качает головой. — Мы вот только не поймем, кто ты такой.
Я закрываю глаза и вспоминаю всех людей, которыми мне довелось побывать. Я был мальчишкой, влюбившимся в израненную женщину тысячу лет назад. Я был отцом, держащим свою дочь на руках и знающим, что ничто на свете не сможет нас разлучить. Я был мужчиной, готовым отдать последнее, чтобы побыть со своей девочкой еще хоть миг. Был беглецом. Был обманщиком. Был предателем и преступником. Возможно, моя привычка — та, которая всякий раз тычется в морду, стоит выйти на улицу, — это привычка возрождаться. Возможно, я пойду на все, лишь бы очистить протокол и начать жить сначала.
— Можешь называть меня Эндрю, — говорю я.
Офис юридической фирмы «Хэмилтон, Хэмилтон и Хэмилтон-Торп» расположен в центре Феникса, в зеркальном здании, которое до смерти пугает меня, когда я, приближаясь, вижу шагающее навстречу собственное отражение. Крис — второй Хэмилтон из названия — учился вместе со мною на юридическом в Вермонте, зная, что для него уже нагрето местечко в папиной фирме (папа — это первый Хэмилтон из названия). Новым партнером (с дефисом в фамилии) стала младшая сестра Криса, недавняя выпускница юридического факультета в Гарварде.
Для того чтобы провести слушания дела pro hac vice в другом штате, вам нужен кто-то из местных адвокатов. Похожее, в общем-то, правило действует и у «Анонимных алкоголиков»: старший, более опытный человек наставляет тебя, чтобы ты не опозорился при товарищах. Крис — бывший ныряльщик с лицом мальчика-хориста, выклянчить у преподавателей отсрочку ему никогда не составляло особого труда. Когда я позвонил ему и попросил стать моим консультантом, он согласился без колебаний.
— Я должен рассказать тебе об этом деле… — начал я.
— Да какая разница? Будет повод пропустить с тобой по пивку.
Я не стал говорить, что больше не пью.
Вчера, когда я сломя голову влетел в его офис, он был в суде. Мне потребовалось связаться с адвокатской коллегией Нью-Гэмпшира, и его сестра Серена любезно предоставила мне в пользование конференц-зал — бескрайнее приволье деревянных панелей, типичных для юристов архивных шкафчиков и кожаных кресел, усыпанных желтыми медными заклепками.
Сегодня утром, когда я открываю дверь собственным ключом, в офисе никого нет. С другой стороны, на часах всего без четверти семь. После вчерашней промашки с несуществующей справкой я намерен хорошенько пройтись по аризонскому судопроизводству, пока в тюрьме не начались часы для свиданий.
Несколько минут спустя я понимаю, что слепо таращусь в размытую типографскую краску, призванную складываться в абзацы юридической зауми, и вижу лишь одно: мужчину, которого держит за руку маленькая девочка.
В десять лет я проходил серьезный тренировочный курс агента ЦРУ. У меня была рация, подшлемник из черного чулка, фонарик и шпаргалка с азбукой Морзе. Для отработки навыков я решил шпионить за матерью в гостиной, хотя она считала, что я в это время ловлю божьих коровок в пустую банку из-под арахисового масла.
Она говорила с кем-то по телефону, когда я неслышно подкрался и растянулся за диваном, держа наготове диктофон.
— Он просто сукин сын, вот и все! — сказала она. — Знаешь что? Пусть забирает его себе. Пусть выслушивает его бредовые планы обогащения и бесконечные клятвы, пусть сама справляется с его амбициями недоделанного Казановы!
Я включил диктофон, но слишком поздно осознал, что ошибся кнопкой и вместо «запись» нажал «проиграть». Хуже того: жуткие вопли из глоток десятка китов уже заполняли комнату. Мама, подпрыгнув, заглянула за диван, и глаза ее сузились до убийственных лазерных лучей.
— Андреа, я перезвоню тебе позже, — сказала она.
«Профессиональный агент ЦРУ должен размотать пленку и съесть все улики, — подумал я. — Профессиональный агент ЦРУ на моем месте достал бы из кармана таблетку цианистого калия и погиб как герой ради правого дела».
Мама схватила меня за ухо.
— Ах ты обманщик! — Протяжные звуки этих слов обдавали меня алкогольными парами. — Точь-в-точь как он. — Она с такой силой ударила меня по голове, что я на самом деле увидел хоровод звезд — и удивился, что такое действительно бывает, и не только в мультиках. Я съежился, переполнившись ненависти к самому себе и к ней.
А потом — так же внезапно — она очутилась рядом со мной, и руки ее, похожие на щупальца осьминога, гладили мои волосы, и она целовала мое лицо и качала меня, как младенца.
— Маленький мой, прости, я не хотела! — приговаривала она. — Ты простишь меня, верно? Ты ведь знаешь, что я никогда не причиню тебе вреда. Мы же с тобою вместе, мы команда, правда?
Я встал и оттолкнул ее.
— Меня пригласили на обед соседи, — сказал я, и в голове моей будто вспыхнула красная лампочка. Я и впрямь обманщик!
— Ну, тогда иди.
И она улыбнулась своей извечной пристыженной улыбкой. Эту натянутую, жалкую улыбку не следовало путать с той яркой, которой она улыбалась, напившись в хлам, или с той фальшивой, от которой у меня в животе словно натягивались тугие струны.
На улице все дома казались вручную отретушированной фотографией; было уже слишком темно, чтобы различить красный на ставнях и снежную голубизну гортензий. Я направился к дому Делии, но остановился. На подоконнике кухонного окна горела толстая свеча. Делия ужинала с отцом. Они ели жареного цыпленка. Отец забавлял ее, заставляя свою порцию танцевать канкан.
Я присел на траву. Я понял, что не хочу им мешать. Я просто хотел удостовериться, что хотя бы в одном доме такое возможно.
— Эрик, приятель, если ты будешь и дальше так усердно работать, то оставишь меня без наследства, — смеется Крис, и я подскакиваю от резкого звука. Сердце мое бьется, как рыба, вытащенная с глубины в шесть тысяч лье. Я приглаживаю съехавший набекрень галстук. На щеке образовался рубец: я уснул, уткнувшись лицом в открытую книгу.
Крис почти не изменился с тех пор, как я последний раз видел его в университете много лет назад. Та же раскованность, те же светлые волосы, то же уверенное выражение лица, присущее людям, которые всегда умеют развернуть мир в нужном им направлении.
— Добро пожаловать в наш семейный бизнес! — говорит он. — Сестра сказала, что показала тебе все, что нужно, еще вчера. Извини, что я сам не смог.
— Серена молодец, — отвечаю я, прокашлявшись. — И офис у вас отличный.
Крис усаживается напротив меня.
— Нелегко, наверно, за ночь выучить все аризонские законы.
— Я вообще не думал, что у вас тут есть хоть какие-то законы! Разве старые уже не действуют: десять шагов, разворот, пистолет наголо?
Крис смеется.
— Только в половине случаев. Ты забыл о бандах.
Он отхлебывает кофе, и от одного запаха у меня текут слюнки. Однако от кофеина я отказался одновременно с алкоголем: притоки крови к голове были слишком похожими, а я не хотел искушать свой организм возможностью кайфа. Теперь я не пью даже аспирин, если болит голова.
Крис зазывно покачивает кружкой.
— Если хочешь, в кофейнике есть еще. Только сварил.
— Спасибо, но я не пью кофе.
— Это бесчеловечно! — Он чуть подается вперед и упирается локтями в стол. — Но раз уж мне предстоит быть твоей правой рукой, ты бы рассказал мне об этом деле. Важный, наверное, клиент, если ты приволок свою задницу аж в Аризону.
— Да, довольно важный, — отвечаю я. — Это отец моей невесты. Ему инкриминируют похищение дочери во время родительского визита в семьдесят седьмом году.
Глаза у Криса лезут на лоб.
— Больше никогда не буду жаловаться на своих тестя с тещей!
Я опускаю ту часть, в которой Эндрю фактически сознался в содеянном в полицейском участке Векстона. Умалчиваю о том, что он выразил желание признать свою вину, а я поклялся Делии не допустить этого. Если хочешь выиграть дело в чужом штате, твое реноме должно быть безукоризненным, я же уже прокололся в двух случаях.
— Делия попросила меня представлять его интересы. Я даже не виделся с Эндрю после экстрадиции, потому как потратил весь вчерашний день, пытаясь убедить руководство тюрьмы, что я настоящий адвокат, а не актер с телевидения.
В конференц-зал заглядывает секретарша.
— О, мистер Тэлкотт, как хорошо, что вы уже проснулись! — говорит она, и я заливаюсь румянцем. — Ваша невеста звонила, просила немедленно ей перезвонить. Ваша дочка, кажется, заболела.
— Софи? — удивленно переспрашиваю я, пока рука сама тянется к телефону.
«Заболела» — это «простудилась» или «заразилась бубонной чумой»? Набрав номер Делии, я натыкаюсь на голосовую почту.
— Перезвони мне, — прошу я и перевожу взгляд на Криса. — Я, пожалуй, съезжу домой, проверю, все ли в порядке…
— И вот еще факс на ваше имя, — добавляет секретарша, протягивая мне бумагу.
Это письмо из адвокатской коллегии штата Нью-Гэмпшир, в котором говорится, что я был примерным ее членом.
Мне нужно узнать, как Софи, но в то же время необходимо поговорить с Эндрю в тюрьме.
У меня появляется ощущение, что это не последний раз, когда я вынужден выбирать между прошлым Делии и ее настоящим.
Что возникло первым: наркоман или наркотик?
Нельзя к чему-то пристраститься, если желать нечего. Справедливым будет заметить и то, что наркотик — это всего лишь растение, напиток или порошок, пока кто-то его не возжелает. На самом деле наркоман и наркотик появились одновременно. И в этом-то корень проблемы.
Когда вам чего-то очень хочется, то вас буквально трясет, распирает от неудовлетворенной потребности. Вы говорите себе, что хватит одного глотка, потому как главное — вкус. И когда вы ощутите этот вкус у себя на языке, то сможете сохранить его на всю жизнь. Он снится вам по ночам. Между собою и объектом своего желания вы видите множество неодолимых преград, но убеждаете себя, что достаточно сильны, что пробьетесь во что бы то ни стало. Вы повторяете это заклинание даже тогда, когда разбиваете лицо в кровь о первую преграду.
Я обманывал всех в течение долгих лет. Пить я, конечно, бросил, но алкоголь — ничто по сравнению со второй моей тягой. На мой взгляд, самое опасное желание — это желание любви. Оно превращает нас в людей, которыми мы не являемся. Оно погружает нас в преисподнюю и дает силы ходить по воде. Оно захватывает нас без остатка.
Я наблюдаю, как она занимается самыми обыденными делами: зачесывает волосы в хвост, кормит собаку, завязывает Софи шнурки, — и хочу сказать, сколько она для меня значит, но никогда не говорю. Ведь если я признаю, что Делия — мой наркотик, то тем самым допущу, что однажды мне придется от нее отречься. А это невозможно.
В холле тюрьмы Мэдисон-Стрит, чей интерьер за вчерашний день, как ни печально, стал для меня почти родным, расставлены голубые кресла, а на стене висит телевизор. В одной стене проделана вереница окошек, вроде банковских, и специальные таблички отделяют «Посетителей» от «Только для адвокатов». Я подхожу к последнему и чувствую себя пассажиром первого класса, плывущим в серой массе простых смертных. Женщина-клерк, судя по всему, узнает меня.
— Вы вернулись, — с кислой миной цедит она.
Я приветствую ее лучшей улыбкой из своего арсенала.
— Доброе утро! — Сквозь щель внизу плексигласового окна я просовываю письмо из адвокатской коллегии штата Нью-Гэмпшир. — Вот видите? Я же говорил, что я — настоящий адвокат.
— «Настоящий адвокат»? Это же… Как же он называется? Ну, знаете, выражение типа «рабочий отпуск».
— Оксюморон.[14]
— Ну, если хотите себя обзывать, воля ваша. — Она берет авторучку. — С каким заключенным вы хотели встретиться?
В ожидании дежурного офицера, который сопроводит меня в тюрьму, я усаживаюсь в кресло и смотрю телевизор вместе с другими посетителями. Некоторые взяли с собой детей, и те теперь скачут у них на коленях, как зернышки кукурузы на сковороде. По телевизору идет, как мне сперва кажется, какое-то судебное телешоу, но тут я обращаю внимание на нашивку на рукаве бейлифа, стоящего у трибуны. «Офис шерифа округа Мэрикопа». Тогда я догадываюсь, что это, должно быть, внутренняя трансляция одного из здешних заседаний.
— La Mirada! — с гордостью восклицает сидящая рядом со мною женщина. Она указывает на экран своему малышу. — No es Papa guapo!
Наконец меня вызывают. Коренастый офицер, пропустив меня через металлодетектор, достает увесистую связку ключей и отпирает дверь в тесный, примерно в три квадратных фута тамбур. По сигналу из наблюдательного пункта открывается внутренняя дверь — и мы попадаем непосредственно в тюрьму.
На лифте мы поднимаемся на четвертый этаж, где находится приемная зона. Другой надзиратель проводит там собрание заключенных. Кто-то переговаривается со своими адвокатами в приватных комнатах. По длинной центральной секции вытянулись десятки бесконтактных кабинок для свиданий. В одной сидит арестант, пристегнутый цепью к табурету, и держит в руке телефонную трубку. По другую сторону стеклянной стены плачет женщина.
— Можете подождать здесь, — говорит мне надзиратель. — Мы приведем вашего клиента сюда.
«Сюда» — это в клетушку с флуоресцентной лампой, которая шипит и плюется, как мокрая кошка. Из этой точки я больше не вижу пристегнутого арестанта, зато вижу его посетительницу. Она наклоняется вперед и целует стекло.
Лет в одиннадцать я однажды застал Делию за страстными поцелуями с зеркалом в ванной. Я спросил, что она творит. «Тренируюсь, — как ни в чем не бывало ответила она. — И тебе бы тоже не помешало».
Я смотрю на часы. Прошло уже двадцать минут. Я встаю и ищу взглядом своего офицера, который оказывается на другом конце комнаты, углубленный в чтение спортивной странички «Аризона Репаблик».
— Извините, — говорю я, — моего клиента уже нашли? Его зовут Эндрю Хопкинс.
Смерив меня безучастным взглядом, мужчина, тем не менее, встает и берет трубку. Через несколько секунд разговора он поворачивается ко мне.
— Они думали, вам кто-нибудь сообщил. Вашего клиента уже судят в соседнем здании.
Взлетая по ступенькам, я торопливо набираю номер Криса Хэмилтона.
— Когда ты сможешь приехать? — спрашиваю я, не тратя время на приветствия и объяснения. Он как адвокат-попечитель обязан присутствовать в зале суда, даже если меня уполномочили в pro hac vice. Позвонить Делии я уже не успеваю, и она меня, разумеется, прикончит, как только узнает о случившемся. С другой стороны, она должна понять: Эндрю с минуты на минуту предстанет перед судьей в полном одиночестве. И перед этим судьей он собирается признать свою вину.
Это здание суда в десять раз больше любого суда в Нью-Гэмпшире. Прямо у входа бейлиф пропускает посетителей через рамку металлодетектора; какая-то женщина, крепко держа сына за руку, укладывает сумку на ленту конвейера. Служащие, снующие по коридору в хаотичном, как кажется, беспорядке, наталкиваются друг на друга и обсуждают дела за бесконечными чашками кофе. В креслах ожидают свидетели в колючих костюмах, купленных специально для этого случая, и живущие на социальное пособие дети с книжками-раскрасками. В подростках безошибочно угадываются те, кто здесь не впервые, — по мешковатым штанам и толстовкам с капюшонами, опущенными до бровей.
Я пытаюсь найти клерка, который ответит, на каком из девяти этажей и в каком из двадцати залов предстанет перед судом Эндрю, но ответа мне никто не дает. Поэтому я бегу в офис шерифа, где заключенные ждут своего часа. У дежурного помощника усы Дока Холлидея и пузо Будды.
— Я только одно знаю, — говорит он. — Если вам нужен суд, вы ошиблись зданием, черт побери!
Я мчусь в другой зал, Центральный, когда замечаю бегущего туда же Криса. В этом здании уже тринадцать этажей, по пять залов на каждом. Достаточно одного взгляда на очередь к лифту — и я уже лечу вслед за Крисом по лестнице. На пятом этаже мы останавливаемся перевести дух.
— Принятие дела к слушанию, признание невиновности, — выпаливает он, и мы врываемся в зал № 501, как комический дуэт супергероев.
Мне бы хотелось сказать, что в зал суда я вхожу с полной уверенностью в своих силах, но, честно говоря, послужной список у меня не ахти. Даже в коллегию меня приняли со второй попытки. Я трижды записывался в «Анонимные алкоголики», после чего еще раз напился до беспамятства. У меня нет никаких оснований полагать, что я возьму эту планку.
Такого солидного судьи я, пожалуй, никогда еще не видел. Весит он не меньше трехсот фунтов, седые волосы свисают непослушными прядями, каждый кулак — размером с пасхальный окорок. Плашка на скамье гласит: «Почтенный Цезарь Т. Ноубл».
— Поверить не могу, что тебе попался этот судья, — шепчет Крис. — Мы называем его Мистер Говори-по-делу.
Заключенный, в одиночестве сидящий на скамье подсудимых, встает, позвякивая кандалами. Теперь я узнаю его профиль. Это Эндрю.
— Мистер Хопкинс, я вижу, ваш защитник не явился на слушание, а потому задам вопрос непосредственно вам: признаете ли вы себя виновным в совершенном преступлении?
Я стремглав несусь по центральному проходу. На встречах «Анонимных алкоголиков» мы иногда скандируем: «Притворяйся — и получится». Мне не впервой. Я смогу.
Судья — да что там, все присутствующие! — в изумлении таращится на меня.
— Прошу прощения, — прокашливается Ноубл, когда я перескакиваю через ограждение и становлюсь возле Эндрю, сжимая его плечо. — Будьте так любезны представиться.
— Эрик Тэлкотт, Ваша честь. Я адвокат с лицензией на практику в штате Нью-Гэмпшир. Но я подал ходатайство на ведение дела в режиме pro hac vice. Моим попечителем от штата Аризона выступает Кристофер Хэмилтон… и я, хм, уполномочен выступить в этом зале, если мое ходатайство было удовлетворено.
Судья заглядывает в свою папку и снова смотрит на меня.
— Сэр, вы, очевидно, не в себе. У меня не только нет этого предполагаемого ходатайства, но я также нахожу крайне неуважительным ваше внезапное появление в зале и вмешательство в ход судебных разбирательств. — Глаза его буквально пронзают меня. — Может, у вас в Нью-Гэмпшире так принято, но в Аризоне мы действуем иначе.
— Ваша честь, — вступает Крис, — позвольте представиться: Крис Хэмилтон. Это я несу ответственность за пресловутое ходатайство. Мы попросили секретариат направить ходатайство или непосредственно вам, или любому другому судье, кто мог достаточно быстро поставить подпись… но, конечно, я прекрасно знаю о склонности Вашей чести к идеальному порядку во всех аспектах судопроизводства.
Еще шаг — и Крис расцелует его внушительную задницу. Но в Аризоне это, похоже, срабатывает. Судья подзывает секретаря.
— Позвоните в секретариат и узнайте, нет ли там какого-нибудь ходатайства. Поданного и, желательно, удовлетворенного.
Секретарь берет трубку и произносит слова, напрочь лишенные громкости. Никогда не понимал, как им это удается, но такой умелец находится в каждом суде. Договорив, он поворачивается к судье.
— Ваша честь, судья Юматалло только что удовлетворил ходатайство.
— Мистер Тэлкотт, вам сегодня везет, — говорит Ноубл без тени доброжелательности в голосе. — Ваш клиент признает свою вину?
Стараясь даже краем глаза не глядеть на Эндрю, я говорю:
— Нет.
Эндрю, напрягшись, шепчет:
— Ты же говорил…
Я шепотом же его осекаю:
— Потом!
Судья листает материалы в своей папке.
— Вижу, вам установили залог — миллион долларов наличными. Вы, мисс Вассерштайн, должно быть, хотите, чтобы сумма осталась неизменной?
Он смотрит на прокурора, о котором я до этого момента и не вспомнил. Ее каштановые кудри собраны в тугой узел, а губы, похоже, не знают улыбки.
— Да, Ваша честь, — отвечает она, вставая.
И только тогда я понимаю, что она беременна. Не просто, заметьте, беременна, а уже на той стадии, когда ребенок готов выпрыгнуть наружу со дня на день. Превосходно! Значит, мое новое проклятие — это прокурорша на сносях, чья симпатия естественным образом будет на стороне потерявшей ребенка женщины.
— Это дело о похищении имеет чрезвычайную важность для штата Аризона, — говорит она. — И, учитывая, что подсудимый уже проявил свою неблагонадежность и может проявить ее вновь, мы считаем, что о снятии залога не может быть и речи.
Я, прокашлявшись, встаю.
— Ваша честь, мы настоятельно просим вас обдумать вопрос залога. Мой клиент ни разу не привлекался…
— Позвольте возразить, Ваша честь.
Прокурор поднимает сложенную гармошкой распечатку, и та расправляется до самого пола. С документом такой длины Эндрю Хопкинс может показаться преступником века.
— Вы могли бы и упомянуть об этом, — сквозь зубы цежу я в сторону Эндрю.
Нет ничего хуже для адвоката, чем когда прокурор выставляет его дураком. Подзащитный тогда автоматически превращается в обманщика, а ты сам — в человека, не справившегося со своими обязанностями.
— В декабре тысяча девятьсот семьдесят шестого года подсудимому выдвинули обвинение в нападении… тогда еще под именем Чарлз Эдвард Мэтьюс.
Судья ударяет молоточком о трибуну.
— Слушать больше не желаю! Если миллиона хватило, чтобы удержать подсудимого в Нью-Гэмпшире, двух должно хватить, чтобы он не сбежал из Аризоны. Наличными.
Приставы тащат Эндрю прочь, цепи его кандалов звенят.
— К чему вы ведете? — спрашиваю я.
Судья поджимает губы.
— В мои обязанности не входит объяснять вам, в чем заключаются ваши обязанности, мистер Тэлкотт. Кто вообще учит студентов-юристов в Нью-Гэмпшире?
— Я учился на юридическом в Вермонте, — поправляю его я.
Судья лишь презрительно фыркает.
— Вермонт — это тот же Нью-Гэмпшир. Следующее дело.
Я пытаюсь поймать взгляд Эндрю, но он не оборачивается. Крис хлопает меня по плечу, чтобы подбодрить, и я наконец вспоминаю о его существовании.
— Здесь всегда так, — с сочувствием говорит он.
Когда мы выходим, я замечаю прокурора, поглощенного беседой с пожилыми супругами.
— Ты хорошо знаешь окружного прокурора?
— Эмму Вассерштайн? Достаточно хорошо. Свое потомство она, скорее всего, сожрет. Крутая дамочка. Я давно с ней не сталкивался, но сомневаюсь, что беременность смягчила ее нрав.
Я вздыхаю.
— А я надеялся, что это какая-то гигантская опухоль.
Крис ухмыляется.
— Хуже, по крайней мере, уже не будет.
В этот момент Эмма Вассерштайн разворачивается и уводит пожилую пару из зала суда. Пара эта, очень хорошо одетая, явно нервничает. Я сразу распознаю в них смятение, которое обычно охватывает не знакомых с системой правосудия людей. Мужчине около пятидесяти пяти, он смугл, нерешителен. Он обнимает жену, которая, споткнувшись, налетает прямо на меня.
— Disculpeme, — говорит она.
Волосы цвета воронова крыла, веснушки, которые не скроешь под пудрой, черты ее лица… Я отступаю назад, пропуская женщину, которая одна в целом свете может быть матерью Делии.
Залы суда всегда полны звуков: скрип подошв, тихий шепот свидетелей, репетирующих речь, звон мелочи, клацанье рукоятей на торговых автоматах. А вот хлопают в ладоши здесь нечасто, хотя хороший суд — это всегда хорошее представление. Потому, услышав аплодисменты, я судорожно озираюсь в поисках источника непривычного звука.
— Не лучший твой выход, — говорит шагающий мне навстречу Фиц, — но я поставлю тебе восемь баллов из десяти, дам, так сказать, гандикап: ты же после перелета.
И я уже не могу сдержать улыбки.
— Господи, как я рад увидеть хоть одно доброжелательное лицо!
— Ничего удивительного — после такого-то сражения с Медеей! А где Делия?
— Не знаю, — честно признаюсь я. — Она позвонила сказать, что Софи заболела, но я не смог с ней связаться.
— Значит, она даже не знает, что слушание уже состоялось?
— Еще десять минут назад даже я не знал об этом слушании.
— Она тебя прикончит.
Я согласно киваю. Из кармана Фица торчит блокнот. Я тут же выхватываю его и пробегаю глазами по заметкам. Фиц явился сюда не затем, чтобы оказать нам моральную поддержку. Он пишет об этом в свою газету.
— Может, и прикончит, но только после тебя, — сухо отмечаю я.
— Ну что же, — Фиц виновато наклоняет голову. — Будем соседями в аду.
Мы идем по коридору, и я понятия не имею, какова наша конечная цель. Не удивлюсь, если этот коридор выведет нас снова в тюрьму.
— Поезжай к ней, — советую я. — Мы живем в трейлере в Месе. Трейлер размером меньше, чем будка Греты.
— В любом случае там должно быть уютнее, чем в мотеле, на который раскошелилась моя газета. Мотель расположен в очень удобном месте — прямо возле аэропорта «Скай Харбор». Настолько близко, что каждый раз, когда там взлетает самолет, бачок сам сливает воду.
Я достаю из нагрудного кармана ручку и записываю у Фица на ладони по-прежнему чужой мне адрес.
— Скажи, что я приеду как только смогу. И попроси позвонить, чтобы я знал, как дела у Софи. И если получится сделать это ненавязчиво, будь добр, сообщи ей о слушании.
По коридору я ухожу, подгоняемый смехом Фица.
— Трус! — кричит он мне вслед.
Я оборачиваюсь с усмешкой.
— Слабак, — откликаюсь я.
Через полчаса я оказываюсь в том месте, где все начиналось: в приемной тюрьмы Мэдисон-Стрит. И снова приходится спорить с той же женщиной насчет моей справки из коллегии. Мне велят ждать, пока приведут моего клиента. Вот только на этот раз его таки приводят. Эндрю дожидается, пока надсмотрщик запрет дверь в крохотную комнатушку, прежде чем взорваться.
— Невиновен?!
Основная задача адвоката — защищать интересы клиента. Но как быть, если интересов у клиента не осталось? Как быть, если клиент усложняет и без того непростую ситуацию и просит о том, что причинит немыслимую боль женщине, за которую ты готов отдать жизнь?
— Эндрю, я вас умоляю… Я думал, одной ночи в тюрьме будет достаточно, чтобы вы передумали здесь прописаться. — Глаза его вспыхивают, но он не говорит ни слова. — И потом, по-вашему, как это воспримет Делия? — добавляю я. — Увидевшись с вами вчера вечером всего на полчаса, она уже потеряла покой.
— Но истинной причины ты не знаешь, Эрик. Она меня ненавидит. Ненавидит за то, как я с ней поступил.
Делия плакала, вернувшись домой, но я не стал спрашивать почему. Предположил, что это нормально, когда твоего любимого отца сажают в тюрьму. Я не стал спрашивать; я не мог спросить, будучи адвокатом ее отца… И, оставаясь адвокатом ее отца, я не могу посвящать Эндрю в ее соображения на этот счет.
— Это она попросила меня не признавать вину, — сознаюсь я. — Она настояла.
Эндрю поднимает глаза.
— До того как увиделась со мной или после?
Я, не дрогнув, лгу:
— После.
Когда же этому всему придет конец?
Обессилев, он опускается на стул, и я впервые замечаю синяки у него на лбу и около рта. И следы ногтей на шее. На слушании я был настолько занят судьей, что даже не взглянул на своего подзащитного. Он долго молчит, и единственный звук в комнате доносится из бьющейся в предсмертных конвульсиях лампы на потолке.
— На нее сейчас столько всего навалилось, — вкрадчиво увещеваю его я. — Вы двадцать восемь лет прожили с осознанием возможности такого исхода, а для Делии это было потрясением. Ей нужно немного времени. И ей нужно знать, что вы готовы дать ей его. — Я запинаюсь. — Вы пошли на громадный риск, чтобы быть с ней, Эндрю. Зачем же останавливаться сейчас?
Я вижу, что он сомневается, а другого мне и не надо.
— Если я послушаюсь, — наконец произносит он, — что со мной будет?
Я качаю головой.
— Не знаю, Эндрю. Но если вы меня ослушаетесь, могу точно сказать, что будет с вами. И мне кажется…
Внимание мое привлекает арестант, идущий мимо нашей комнаты. В крохотном окне я различаю его седые волосы до плеч и ссутуленные плечи. Ему, должно быть, лет семьдесят, а то и все восемьдесят. Эндрю может ожидать такая же участь.
— Мне кажется, все заслуживают второго шанса, — договариваю я.
Эндрю опускает голову.
— Можешь передать Делии кое-что?
Он спрашивает о том этическом канате, на котором я балансирую. Как адвокат я давно привык к подобной эквилибристике, но сейчас я вспоминаю, что этот человек — не просто мой клиент, а его дочь — не просто свидетельница. И земля становится дальше еще на тысячу миль.
— Все, что вы скажете, не покинет этих стен, — заверяю его я.
Эндрю кивает.
— Хорошо.
И сделка заключена: плечи его расправляются, кулаки разжимаются, мы обмениваемся доверием.
Я, откашлявшись, деловито извлекаю из портфеля блокнот.
— Ну что же, — начинаю я подчеркнуто сухо, — расскажите, как вам удалось ее украсть.
На этом этапе клиент обычно вопит: «Я этого не делал!» Или: «Клянусь, меня просто попросили поставить эту машину в гараж. Я не знал, что она ворованная!» Или: «Я надела джинсы своего парня. Откуда мне было знать, что там в кармане лежит пакет травки?» Но Эндрю уже признался во всем, а цепочка улик, тянущаяся через тридцать неполных лет, безошибочно указывает на то, что они с дочерью жили под вымышленными именами и с вымышленными биографиями.
Его дочь… Женщина, у которой на щеке три веснушки, сложенные в созвездие Ориона; женщина, которая полностью знает текст песни «Крушение Эдмунда Фицджеральда»; женщина, которая прижала мою руку к своему животу и сказала: «Я на сто процентов уверена, что это пятка. Или голова».
Эндрю делает глубокий вдох.
— Мне дали ее на выходные, как мы и оговаривали при разводе. Я сказал ей, что мы отправляемся в путешествие. Ты же сам знаешь, как это бывает, когда обещаешь что-то хорошее Софи, а она начинает…
— Прекратите! — прерываю его я. — Я не позволю вам сравнивать свою ситуацию с нашей, понятно?
Он начинает заново.
— Знаешь, как бывает, когда обещаешь ребенку что-то чудесное? Как будто протягиваешь целую горсть конфет. Бет была в восторге, ей очень хотелось каникул…
— Бет.
— Так ее звали… тогда.
Я, кивнув, записываю имя в блокноте. Оно ей не идет. Я зачеркиваю имя жирными черными линиями.
— Я заскочил к себе домой — после развода я жил в студии в Темпе — и упаковал столько вещей, сколько влезло в чемоданы. Остальное — бросил. И мы поехали…
— У вас не было готового плана?
— Я даже не знал, смогу ли это сделать, пока мы не выехали на трассу. Я так злился…
— Погодите. — Если он украл Делию, чтобы отомстить или насолить кому-нибудь, я не желаю об этом слышать. В противном случае я не смогу защищать его, не прибегая к лжесвидетельству. — Значит, вы выехали на шоссе… И что произошло дальше?
— Я двинулся на восток. Как я уже говорил, я ни о чем не думал… Мы ночевали в мотелях, где можно расплачиваться наличными, и каждую ночь придумывали себе новые имена. В какой-то момент я понял, что приближаюсь к Нью-Йорку. Ну, понимаешь, в Нью-Йорке живут миллионы людей, никто не заметит двух новых…
Мы с Делией ездили в Нью-Йорк еще студентами. Она сгорала от нетерпения. Говорила, что всю жизнь мечтала там побывать.
— Мы остановились в каком-то маленьком отеле, я даже названия его не помню. Помню, что рядом был вокзал. Я зарегистрировался под именем Ричард Ворт, а портье спросил, присоединится ли к нам миссис Ворт. Я сказал, что моя жена недавно скончалась. — Эндрю поднимает взгляд. — И только секунду спустя понял, что Бет все слышала.
— И что было потом?
— Она расплакалась. Мне пришлось увести Бет из вестибюля, пока с ней не случилась истерика. Портье я сказал, что дочь тяжело переживает утрату. Я отвел ее в номер и усадил на кровать. Я хотел сказать ей правду, сказать, что просто выдумал это, но почему-то не смог. А вдруг Бет ляпнула бы при портье, что ее отец соврал? Любой здравомыслящий человек догадался бы, что творится что-то неладное… Я не мог рисковать. — Он качает головой, лицо его искажено. — Я сам вырыл себе могилу, притворившись, будто Элиза мертва. Но если честно, чем дольше я об этом думал, тем больше убеждался, что сделал правильно. Если Бет вдруг заговорит о матери, или спросит, когда та ее навестит, или закатит скандал, я всегда смогу с грустью посмотреть в глаза свидетелям и тихо сказать: «Понимаете, ее мать недавно скончалась». И люди, свидетели, тотчас нам поверят.
Любой адвокат знает, что сочувствие можно купить умелой ложью.
— Что именно вы ей сказали?
— Ей было четыре года. Она никогда прежде не сталкивалась со смертью: мои родители умерли еще до ее рождения, а родители Элизы жили в Мексике. Поэтому я сказал Бет, что с мамой приключилось несчастье, что она попала в аварию. Сказал, что она сильно поранилась. Что врачи делали все, что было в их силах, но не смогли ее спасти. И мама улетела на небо. Я сказал, что Элизу она больше не увидит, но я всегда буду о ней заботиться.
— И как она отреагировала?
— Спросила, выздоровеет ли мама, когда мы вернемся домой после каникул.
Я смотрю на страницу блокнота, на свои руки, на что угодно, только не на Эндрю.
— Я старался ее отвлечь. Мы ходили в Эмпайр Стейт Билдинг и музей природы, играли на статуе Алисы в Центральном парке. Я покупал ей игрушки, катал ее на пароходе. Но однажды вечером, пока я был в ванной, Бет вдруг стала звать маму. Она кричала что было мочи. Я обнаружил ее у телевизора, она прижалась к экрану щекой. Естественно, в вечерних новостях показывали Элизу: она говорила что-то в десяток протянутых микрофонов, а в руке держала фотографию Бет.
Эндрю вскакивает и принимается ходить по тесной комнатушке.
— Я понимал, что нельзя остаться в гостинице навсегда, — говорит он. — Но я не знал, что делать дальше. Чтобы купить дом, нужны документы и банковский счет, а у меня не осталось ни того, ни другого. А потом мы как-то раз гуляли по Сорок второй улице, и Бет зачаровали огоньки в зале игровых автоматов. Она затащила меня туда, я дал ей мелочи на развлечения. Там я увидел подростков, сгрудившихся вокруг поддельных прав одной девчонки. Поддельными правами торговали прямо там, у автоматов. И я задумался… Подошел к стойке, спросил, где можно получить такую штуку. Парень только пожал плечами и указал на зашторенную фотокабинку. Я достал двадцатидолларовую бумажку и повторил вопрос. Он сказал, что знал одного человека в Гарлеме, а еще за сорок долларов даже вспомнил его имя. Я позвонил по этому номеру, и мне назначили встречу. В Гарлеме. Заполночь.
— В Гарлеме? — недоверчиво повторяю я. — Заполночь?
— За две с половиной тысячи долларов он дал мне водительские права, два поддельных паспорта и свидетельства о рождении. Плюс номера социального страхования для нас обоих. Это были реальные люди, отец и дочь, погибшие в автокатастрофе. Услышав это, я едва не передумал, но тут заметил имя в одном из паспортов: Корделия Хопкинс. Корделией звали дочь из «Короля Лира», ту, которая отказалась предать отца. — Он глядит на меня. — Я решил, что это добрый знак.
Я постукиваю пальцами по столу.
— «Король Лир»… Корделия… Значит, вы ходили в колледж.
— Да, учился на химика. И даже диссертацию писал. В Аризоне я работал фармацевтом. — Он пожимает плечами. — Я бы и в Нью-Гэмпшире продолжал работать в аптеке, но на мое имя не было выдано лицензии.
— Как вы очутились в Векстоне?
— Делия терпеть не могла Нью-Йорк. Мы играли в такую игру: я спрашивал, куда бы ей хотелось отправиться, если бы она могла отправиться куда угодно. В тот день она сказала, что хотела бы увидеть снег.
Когда растешь в Векстоне, снег тебя ничуть не удивляет. Но для девчонки из Феникса это, наверное, чудо из чудес.
— И я поехал на север, — продолжает Эндрю. — Бензин закончился в миле от Векстона, и до города мы дошли пешком. Думаю, я влюбился в него с первого взгляда: мне понравилась белая церковь, и пастбища, и даже скамейки с латунными табличками в память о всех директорах школы. Это было похоже на декорацию к фильму — декорацию того места, где героев настигнет счастливый конец. И мы с Делией отправились в банк и открыли счет. Какое-то время мы жили в гостинице, пока я не устроился кладовщиком в дом престарелых: в аптеке я часто имел дело со стариками, а потому решил, что сгожусь на эту должность. Кадров не хватало отчаянно, и рекомендательных писем у меня никто не потребовал. Примерно месяц спустя риэлтор подыскал нам домик по средствам.
— Домик по соседству, — бормочу я.
Эндрю кивает.
— Твоя мама пришла поприветствовать новых жильцов с запеканкой.
А я даже помню, как она ее пекла. В кои-то веки она была трезвой и приготовила овощную лазанью, которая заняла первое место на конкурсе рецептов. Это было ее коронное блюдо, когда она поздравляла кого-то с рождением ребенка, приносила соболезнования по поводу чьей-то кончины или приветствовала новых соседей. Она даже разрешила мне выложить в одном слое букву Е из кружочков цукини — мы как раз выучили эту букву в садике.
— Твоя мама представилась и сказала: «Хопкинс? А Элдред Хопкинс из Энфилда вам, случайно, не родственник?»
Эндрю не приходится ничего мне объяснять. Ты можешь менять личину тысячи раз, но, по правилам, начинать с центра запрещено. У каждой жизни есть начало, середина и конец. История — само слово намекает на рассказ, повествование.
— Я солгал ей, — будничным тоном вспоминает Эндрю. — И солгал еще тысяче других людей. Ложь свою я досочинил по ходу дела. Когда я сказал, что мы родом из Нашуа, пришлось придумать себе занятие. Объяснить смерть жены. Растолковать педиатру, почему у Делии нет медицинской карточки. Каждый день я ожидал ареста, разоблачения. Но в конце концов наврал уже так много, что сам поверил собственной лжи. Играть в эту игру было проще, чем отделять вымысел от правды в голове. — Он смотрит на меня решительным, немигающим взглядом. — И себя можно обмануть, Эрик. Ты, может, думаешь, что это невозможно, но на самом деле нет ничего проще.
Я сидел на кухонном столе, пока мама смешивала шпинат с творожным сыром и поливала смесь красным соусом, похожим на кровь. Я смотрел в окно, как она поднимается на крыльцо наших новых соседей и, улыбаясь, прикидывается идеальной мамашей из старого сериала, которая готовит запеканки для всей округи. Я был совсем еще мальчишкой, но даже тогда задумывался, сколько должно пройти времени, прежде чем эта новая семья раскроет ее хитрость.
Я смотрю Эндрю прямо в глаза.
— Да, — говорю я. — Я знаю.
В Месу я еду на арендованном «меркьюри», в котором не работает кондиционер, а радио навек застряло на испаноязычной станции. В открытое окно залетают пригоршни пыли. Чтобы повторить здешнюю температуру, мне, боюсь, придется лезть в духовку. От такой жары происходят изменения в лобной доле мозга. От такой жары люди убивают друг друга за малейшие прегрешения, а отцы похищают родных дочерей.
Следуя указаниям Эрика, я сворачиваю с Юниверсити-драйв и вижу внизу съезда мужчину с длинным седым «хвостом». Одет он, невзирая на адскую жару, в фланелевую рубашку. Внешним видом он напоминает тех бестолковых выходцев из Новой Англии, которые обычно шатаются по магазинам в поисках жевательного табака и боготворят покойного Дейла Эрнхардта.[15]
— Привет, братуха! — говорит он мне, и я с ужасом понимаю, что не успел закрыть окно. Он показывает мне кусок обтрепанного, полусгнившего картона с надписью «Нужна помощь».
— Кому же она не нужна? — риторически восклицаю я и, дождавшись зеленого света, жму на газ.
Мимо проносится множество яслей — достопримечательность города, жители которого вынуждены оставлять своих детей, чтобы работать учителями, няньками и охранниками в богатых районах, где жить им самим не по карману. Одна мексиканская забегаловка сменяется другой: «У Розы», «У Гарсии», «У дядюшки Тедоро». Витрины многих магазинов завлекают скидками и по-английски, и по-испански.
Сразу за грузовиком, торгующим леопардовыми накидками на приборную панель, я наконец вижу трейлерный парк. Приземистые серебристые фургончики, скучившись, напоминают стадо носорогов. Пока я брожу среди этих хибар, выискивая ту, в которой поселилась Делия, откуда ни возьмись вдруг выбегает Софи. Поднимая столбы пыли своими красными кроссовками, она бежит к соседнему трейлеру, увешанному рождественскими гирляндами, перьями и «ловушками ветра». Может, она и заболела, но выглядит вполне здоровой.
— Софи! — кричу я, но она уже исчезает в трейлере.
Я паркуюсь и подхожу к двери. Звонка там нет — только металлический треугольник, которым жены фермеров обычно зовут мужей-ковбоев на обед. Я поднимаю его за край и легонько дзинькаю. За открывшейся дверью вырастает индианка с обмотанной шарфом головой.
— Извините, — бормочу я, настолько обескураженный отсутствием Делии, что не нахожу подходящих слов. — Я, наверное, ошибся адресом.
Но тут из какого-то подобия шкафа высовывается головка Софи.
— Фиц! — вопит она и налетает на меня, словно стихийное бедствие. — Когда я становлюсь на унитаз Рутэнн, то могу коснуться всех стен туалета одновременно. Хочешь посмотреть?
Индианка сурово смотрит на нее.
— А я думала, что ты у меня работаешь, а не стоишь на унитазах.
Софи сияет от гордости.
— Рутэнн заплатит мне доллар, если я наклею блестки на мини-юбку Барби-на-одну-ночь.
— Барби-на-одну-ночь? — эхом отзываюсь я.
— Это моя кукла месяца, — поясняет Рутэнн. — Идет в комплекте с Рогипноловым[16] Кеном. Вам я готова уступить — отдам пару за двадцать девять долларов девяносто девять центов.
Она машет рукой в сторону небольшого раскладного столика посреди крохотной комнатушки. Столик засыпан бусинами, мишурой и пластмассовыми частями тела, навевающими мысли о братских могилах. Грузно опустившись на диван, Рутэнн выуживает из-за пазухи очки, что болтаются на тонком шнуре, и принимается скручивать кукол из разрозненных рук, ног и торсов.
— Девять девяносто девять? — торгуется она.
Я достаю десятидолларовую купюру и кладу ее на стол. Рутэнн тут же прячет деньги и протягивает мне кукол.
— Ее вообще-то здесь нет.
— Кого?
Презрительно вскинув бровь, она начинает заплетать волосы Барби в косичку Я обшариваю взглядом трейлер, под завязку набитый пыльной старой бытовой техникой, горами древних журналов, разбитыми игрушками и целыми полчищами Барби — лысых, грязных, изувеченных.
— Меня, кстати, зовут Фиц, — запоздало представляюсь я.
— А у меня, кстати, хлопот полон рот, — отвечает Рутэнн.
— Рутэнн продает вещи, которые другие люди выбрасывают на помойку, — радостно сообщает Софи.
Меня всегда занимали люди, которые бродят по улицам в поисках заляпанных не пойми чем диванов и поломанных велосипедов. Наверное, кое-что из того, что одни отправляют на свалку, другие хотят сберечь.
Рутэнн пожимает плечами.
— Некоторые дураки готовы купить что угодно, лишь бы это сделала индианка. Я могла бы, наверное, выложить содержимое своего мусорного ведра, назвать это произведением искусства и выставить в музее.
— А еще я сегодня была в больнице, — не унимается Софи. — Когда я проснулась, мне было плохо, но Рутэнн выкинула перья — и теперь мне хорошо.
Я взглядом прошу у старухи хоть каких-то разъяснений, но она лишь покачивает головой.
Но что бы ни стряслось с Софи, теперь это уже позади.
— А где твоя мама, Софи? — спрашиваю я, но она только молча пожимает плечами. Никто в этом доме, похоже, не расположен к беседе. Я, смущенно откашлявшись, тереблю кукольную руку. Похоже, это Кен: прощупывается бицепс.
Рутэнн бросает мне торс и голову.
— На, развлекись.
Я начинаю складывать мужское тело и останавливаюсь лишь тогда, когда замечаю отсутствие гениталий. Интересно, почему я раньше не знал, что Кен — евнух? Вероятно, потому, что из всех девочек я играл только с Делией, а уж ей-то куклу в руки можно было вложить только после смерти. Когда все части тела прикручены в нужных местах, я беру маркер и разрисовываю его пунктирными линиями и разнообразными символами. Я помечаю отдельные зоны: «Невезение. Жгучая боль. Сексуальный разлад. Банкротство». Софи, перегнувшись, глазеет на мою работу.
— А что это ты делаешь, Фиц?
— Подарок для мамы. Вуду-Эрика.
Рутэнн смеется, и я понимаю, что заметно вырос в ее глазах.
— А ты, — подтверждает она мою догадку, — не так-то, пожалуй, и плох.
В этот момент дверь открывается, и я вижу, как Делия привязывает Грету к руке гипсового гнома исполинских размеров.
— Место, — велит она. Заметив меня, она буквально расцветает. — Слава богу, ты приехал!
— Славь Юго-западные авиалинии, они в моем приезде участвовали активней.
— Рутэнн, это мой лучший друг.
— Мы уже знакомы.
— Да. Рутэнн любезно позволила мне проявить творческие наклонности. — Я вручаю Делии куклу. — Вдруг пригодится? Слушай, мы могли бы где-нибудь… поговорить?
С этими словами я оглядываюсь по сторонам, но конец трейлера Рутэнн в буквальном смысле виден с этой точки. Отсюда я могу практически дотянуться до его конца.
— Ступайте, — отмахивается от нас Рутэнн. — Мы с Софи заняты.
Делия наклоняется и целует Софи в лоб. Вот уж никогда не мог понять смысл этого действа! Что, у матерей в губы вмонтирован термометр?
— Сегодня утром…
— Я уже знаю.
— Я даже не смогла дозвониться до Эрика, чтобы он приехал в больницу…
— Знаю. Он сказал, что звонил тебе на мобильный.
Делия испытующе смотрит на меня.
— Ты уже виделся с Эриком? Ездил к нему в офис?
Я мнусь. И вспоминаю о своих заметках, посвященных слушанию. Я их обработаю и отошлю в «Газету Нью-Гэмпшира».
— Мы столкнулись в суде. Около часа назад состоялось предварительное слушание по делу твоего отца.
Отказываясь верить, Делия мотает головой.
— Не понимаю… Эрик позвонил бы мне.
— По-моему, Эрик сам не знал о слушании и чуть его не пропустил.
Она в задумчивости выходит из трейлера и присаживается в тени рядом с Гретой.
— Я вчера вечером на него разозлилась.
— На Эрика?
— На отца. — Она подтягивает колени и опирается на них подбородком. — Я пошла в тюрьму сказать, что дам показания и сделаю все, чтобы ему помочь. Я хотела услышать правду, но, когда он начал ее говорить, могла думать только о лжи. О лжи, которую он говорил раньше. И я ушла. — На глаза ее набегают слезы. — Я бросила его.
Я обнимаю ее за плечи.
— Уверен, он понимает, как тяжело тебе приходится.
— А если он подумал, что я не пришла в суд от злости? Вдруг он решил, что я его ненавижу?
— А ты его ненавидишь?
Делия качает головой.
— Знаешь, это как уравнение, которое не сходится… С одной стороны, у меня есть мама… где-то там… и это потрясающе… и я никогда не смогу наверстать упущенное нами время. С другой стороны, у меня было очень счастливое детство, пускай я и провела его без матери. Отец в буквальном смысле посвятил мне жизнь, а с этим нужно считаться. — Она тяжело вздыхает. — Ведь можно любить человека, но ненавидеть его поступки, правда?
Я смотрю на нее на какую-то секунду дольше, чем следовало бы.
— Наверное.
— И я по-прежнему не знаю, почему он так поступил.
— Тогда, возможно, стоит спросить у кого-то еще.
Она поворачивается ко мне лицом.
— Я хотела задать этот вопрос тебе. Я постоянно оказываюсь в тупике. Я не смогла спросить у отца девичью фамилию матери, когда проведывала его в тюрьме, потому что ужасно расстроилась. Я звонила в архивы и пыталась объяснить им свою ситуацию, но они сказали, что без девичьей фамилии…
—.. не смогут дать тебе вот это?
Я достаю из заднего кармана клочок бумаги.
Ди читает незнакомый адрес и номер телефона. Я слежу за каждым ее движением.
— Когда поступаешь на журналистику, на первой же лекции студентов учат обольщать сотрудников архивов, — поясняю я.
— Элиза Васкез?
— Она вышла замуж второй раз. — Я протягиваю ей свой мобильный. — Давай.
Несколько мгновений надежда держит ее в ледяных объятиях, но таки ослабляет хватку, и Делия берет трубку. Однако успевает только набрать код Скоттсдейла — и нажимает кнопку сброса.
— В чем дело?
— Послушай.
Она берет мою руку и прижимает к северной окраине своего сердца.
И сердце это, конечно, мчится во весь опор. Сердце это трепещет, как крылышки колибри, как мысль нерешительного человека, как сердце в моей груди.
— Ты нервничаешь, — говорю я, — что в сложившихся обстоятельствах вполне понятно.
— Я не просто нервничаю. Помнишь, как в детстве мы волновались за неделю до дня рождения? Как только об этом и думали, а потом праздник оказывался в десять раз скучнее, чем ожидалось. — Делия покусывает нижнюю губу. — Вдруг сейчас произойдет то же самое?
— Ди, ты ждала этого целую жизнь. Если в этом кошмаре и есть что-то хорошее, то вот оно.
— Но почему она этого не ждала? Почему не искала меня?
— Откуда тебе знать? Может, она искала тебя все двадцать восемь лет. Она имя твое узнала всего два дня назад!
— Эрик сказал, что она могла и не подавать иск, — замечает Делия. — Иск мог подать сам штат. Может, у нее новая жизнь, новые дети… Может, ей наплевать, нашли ли меня.
— А может, когда ты ее увидишь, то поймешь, что Элиза Васкез — это псевдоним, а на самом деле ее зовут Марта Стюарт.[17]
Она натянуто улыбается.
— Оба родителя — преступники? Сам подумай, насколько это невероятно. — Наклонившись, она зарывается пальцами в шерсть на загривке Греты. — Фиц, я хочу, чтобы все прошло идеально. Я хочу, чтобы она оказалась идеалом. Но вдруг она не идеальна? Вдруг я не идеальна?
Я ласкаю взглядом чистый янтарь ее глаз и плавный изгиб плеч.
— Ты идеальна, — шепчу я.
Она обнимает меня, и я нанизываю этот момент на длинную нить ее прикосновений.
— Что бы я без тебя делала…
Я мысленно отвечаю на ее риторический вопрос. Без меня ее семейная драма не украсила бы страницы «Газеты Нью-Гэмпшира». Без меня ей не пришлось бы сомневаться, не привело ли меня сюда что-то помимо дружеского долга. Без меня ей не довелось бы испытывать боль вновь.
Когда Делия отстраняется, лицо ее сияет.
— Как ты думаешь, что мне надеть? — спрашивает она. — Может, стоит сначала позвонить? Нет, лучше просто приеду. Тогда я смогу увидеть ее реакцию… Приглядишь за Софи?
Прежде чем я успеваю ответить, дверь трейлера уже захлопывается у нее за спиной. Грета смотрит на меня, постукивая хвостом о землю. Меня, как и охотничью собаку, уже забыли.
Я достаю из кармана свои судебные заметки и измельчаю их в конфетти. Редактору я скажу, что рейс задержали, что я заблудился по дороге в суд, что меня сразил грипп… Да что-нибудь совру. Ветер подхватывает обрывки, и я уже представляю, как их разносит по пустыне.
Но вместо этого они перелетают через ворота парка и оседают на тротуаре. Мой нелепый снегопад раскаяния накрывает какого-то мужчину. Я извиняюсь перед ним и только сейчас понимаю, что это бродяга с магистрали. Он по-прежнему демонстрирует мчащимся мимо автомобилям свою картонную табличку «Нужна помощь».
На этот раз я подхожу к нему и, пожелав удачи, вручаю двадцатидолларовую купюру.