Только взялся переписывать роман, как вспомнил — пьеса! Как можно было про нее забыть? Уже больше месяца, как передал в театр, пора бы глянуть, нет ли там у них каких-то результатов.
Главреж не возражал — назначил день, когда можно прийти на репетицию. Да мне тут рядом — от Большой Садовой до переулка у Тверской ходу всего-то несколько минут пешком.
В назначенный день и час пришел, и вот стою перед театром. Старинное здание в этаком псевдославянском стиле, красочные афиши. А вот и фотографии актеров — это я уже в фойе. В общем, театр как театр. Если не везет пока с романом, так хоть бы с пьесой что-то получилось. Эх, только бы поставили!
Пьесу эту я написал всего за несколько дней в последних числах августа. О чем? Да обо всем, что тогда увидел, что почувствовал. И про демагога в солдатских сапогах, и про горлопана Митю. По-моему, совсем неплохо получилось.
У входа в зал меня встретила завлит, та самая растрепанная дама из литературного салона. На писателя наверняка не тянет, видимо, подвизается на ниве театральной критики. Должен признаться, она вблизи мне совсем не показалась, ничего особенного.
— Здрасте! — говорит. — А мы тут немного припозднились. Сейчас закончится прогон «Горя от ума», а там настанет черед и для вашей пьески.
Про «пьеску» — это мне понятно. Тут «Горе» — не то что у меня. Куда заезжему автору до Грибоедова! Тем более что до сих пор очень актуальна эта пьеса, как ни странно. Наверное, кто-то скажет: мол, совсем не так. Да, честно говоря, я и сам был поражен, когда, сидя как-то ночью за столом, вдруг представил события этой знаменитой пьесы в совершенно необычном ракурсе. Участники ГКЧП — ведь это же званые гости там, на балу у Фамусовых. Конечно, и слова, и мысли не совсем такие, но то же убогое мышление, желание подмять все под себя, не допуская возражений. Впрочем, не лучше их и те, кто, нацепив бронежилеты, пил водку, сидя в бетонированном подвале, дрожал от страха и мечтал о том, как бы не прогадать! Не прогадать, если власть свалится им в руки.
А вот и зал. Партер, галерка, бельэтаж… Увы! Это я к тому, что мне не повезло — застал только финал спектакля, там, где скандал и обличительная речь Чацкого. Про речь мне завлит любезно подсказала. И вот смотрю во все глаза. Ведь интересно же, как все у них получится. Стихи стихами, но здесь исключительно глубокий смысл. Гляжу — и что же вижу?
Из-за кулис выбегает некто в разодранной одежде, полуголый, в лучах прожекторов сверкает обнаженный зад. Ну а за ним — толпа преследователей. Эти смотрятся вполне пристойно, я бы сказал, экипированы по последней европейской моде. Кто-то в кринолинах, на ком-то галстук бабочкой или мундир. Словом, весьма почтенная, привилегированная публика. Только не пойму, чем тот бедняга этим помешал…
Но вдруг преследуемый на бегу споткнулся. Упал… Вот незадача, видимо, ушибся. А остальные подбегают и начинают бить его, дубасить ногами, кулаками. О господи! Да ведь совсем забьют!
И тут, прерываемый воплями ужаса и боли, раздается монолог бедняги Чацкого:
— Все гонят! Все клянут! Мучителей толпа…
И снова крики, стоны. На сцене суета… По счастью, вырвался, однако кровь, видимо, залила глаза, а потому напрочь потерял ориентацию в пространстве, просто не разглядел, куда бежать. И что это ему взбрело такое в голову? Эй, Чацкий, ты зачем полез на гимнастическую стенку?
Но лезет, лезет… До чего ж упорный! Мне бы так…
— Безумным вы меня прославили всем хором!.. — Это он орет.
Да полноте! Да кто бы сомневался! Да в здравом уме разве можно такое вытворять?
Но вот останавливается, и на тебе — изображает некое подобие креста. Я что-то с ходу не врубаюсь — зачем и для чего? Что это у него — нервный тик или насущная потребность? И так по нескольку раз — на метр поднимется, и снова изображает крест, и снова он ползет по стенке. Но вот добрался до самой верхотуры — да выше просто некуда! — вытер пот со лба и как завопит: «Вон из Москвы!» Кажется, кричал еще что-то про карету…
Под вой сирены опускают занавес. Несколько секунд — гробовая тишина… Затем овации приглашенной публики. Судя по всему, все в исключительном восторге. Целуют постановщика. Актерам, как положено, цветы. Да если мне так, я бы тоже… Только язык не поворачивается сказать, что буду рад.
Но вот уже и зрители потихоньку разошлись, а я по-прежнему сижу, недоумеваю, пытаюсь воедино собрать разбежавшиеся мысли, однако не могу. Ну просто никак не получается, ей-богу! А думать заставляю себя о том, куда попал, зачем сюда меня закинула судьба и что здесь из моей пьесы могут сделать, если так обошлись даже с весьма известным автором. Страшно — не то слово!
Тут он и подошел ко мне. Вероятно, плохо информированный зритель, встретив такого вот в фойе, мог бы подумать всякое, да попросту все что угодно, — сантехник, заплутавший в поисках протекающей трубы, рабочий сцены, отлынивающий от своих обязанностей, или комбайнер из сельского района, за трудовые успехи премированный билетом на спектакль. Ну разве что — и это в самом крайнем случае — артист, которому по роли положено подавать рассол страдающему от похмелья барину в последнем акте драмы из дворянской жизни. В нем все было логично и взаимосвязано — потухший взгляд, уж очень мелкие черты лица, волна тревоги и растерянности, время от времени пробегающая от уха и до уха. Да что там говорить — природа на нем явно отдыхала. Единственное, что не подлежит сомнению, — редкостное усердие во всех делах, во всех произносимых им словах, словно бы с пеленок тщится доказать, что абсолютно все ему по силам. Это и был главный режиссер Евстафий Никодимович, краса и гордость этого театра.
И вот, глядя на него, я еле шевелю непослушными губами и спрашиваю, указывая на гимнастическую стенку:
— Это тут при чем?
Главреж удивленно, с некоторой долей сочувствия смотрит на меня. Пожалуй, даже огорчен тем, что я не разобрался в мизансцене. И говорит:
— Если вам не понятно изображение креста, то его роль та же, что и у распятия…
Я снова за свое:
— Так при чем тут это?
— Видите ли, — терпеливо разъясняет режиссер, — у Чацкого точно такие же проблемы, как у Иисуса Христа. Вы не находите?
— Не думаю… — Я понемногу прихожу в себя.
— Ну как же! Иисус, как выясняется, был много умнее окружающих людей, и в том его беда!
— Я вовсе не уверен, что умнее. Да и ваш Чацкий попросту дурак, если ничего лучшего не смог придумать, кроме как карабкаться на стену…
Ох, лучше бы молчал! А потому что главреж весь покраснел как рак, ощерил пасть и, более не в состоянии сдерживать себя, взбирается на авансцену, расталкивает актерок и актеров и начинает на меня орать:
— Да что вы такое говорите?! Да можно ли руку на святое поднимать?! — и все примерно в том же духе, то есть по принципу: «Как ты, поганый смерд, посмел!»
Я сразу и не понял, отчего вот так. То ли за Иисуса он обиделся, то ли за беднягу Чацкого, которому тут и без меня досталось? Скорее всего, осерчал именно за то, что я и впрямь руку поднял на самое святое — ведь все это, как родимое дитя, плод неимоверного напряжения и усилий. Вот тужился он, тужился, и родился… спектакль. А мне-то что с того? Да пусть хоть целый полк гусар родит — мне все равно по барабану!
Вообще-то спорить с дилетантами не велика наука. Другое дело, если у дилетанта проблемы с головой — тут дискутировать выйдет самому себе дороже, да просто без толку! Однако из уважения к актерам, и прежде всего к исполнительнице роли Софьи, я счел возможным что-то объяснить. При чем тут Софья? Так даже Грибоедов признавал, что очень хороша собой.
Я встал. Встал если не в позицию, предназначенную для атаки, то, по крайней мере, так встал, чтобы всех видеть и чтобы все видели меня. Особенно та, светленькая.
— Евстафий Никодимыч! А также господа актрисы и актеры! Я вовсе не хотел обидеть ни вас, ни вас, ни вас, ни тем более Христа. — Я раздавал поклоны, надеясь таким образом как-то умерить их пыл, как-то подготовить, поскольку собирался сказать некие слова, для понимания которых требуется известное напряжение умственных способностей. — Тут дело вот в чем. Сказать «все люди добрые», это я цитирую Христа… сказать это — вовсе не свидетельство огромного ума. И вот почему. Основа нашей с вами жизни — это следование инстинктам. Вы все, наверное, их знаете — инстинкт самосохранения, инстинкт продолжения рода… Так вот один инстинкт может привести к предательству ради того, чтобы спасти себя. Другой предполагает алчность как средство достижения благополучия семьи и продолжения собственного рода. Печально, но это неоспоримый факт!
— Нет, только послушайте! — кричит главреж. — Он отвергает истину, что человек был совершенен изначально. Да можно ли ставить под сомнение каноны христианства?
— Речь не о сомнениях, а об инстинктах.
— Да нет никаких инстинктов! Человек с рождения чист и непорочен, а изменяется под влиянием окружающего зла…
— Зло — это что же, заразная болезнь? Так объясните, как передается. При чихе или половым путем? — Все эти доморощенные мэтры уважения у меня не вызывают.
— Нет, погодите. Да об этом же писали… — Главреж на минуту замолкает, морщит лоб, закатывает глаза. — Вот! Вспомнил! Итак, Га-Ноцри заявляет: «С тех пор, как добрые люди изуродовали Крысобоя, он стал жесток…» Все именно так, то есть изначально Крысобой был добр, а что же вы такое утверждаете?
Да мне ли не знать, что на самом деле там написано!
— Послушайте, Евстафий! Я вижу, вы не поняли, — стараюсь подобрать слова, чтобы не возбудить слишком уж чувствительную публику. — Фигуру этого Га-Ноцри автор описал, как бы это вам сказать, с некоторым подтекстом, что ли. Ну может ли нормальный человек настаивать на том, что говорить правду приятно и легко? Вот он попробовал и оказался прибит к деревянному кресту гвоздями. И между прочим, если верить ему, добрые люди это сделали.
— Так что, все люди изначально злые? Так оно, по-вашему?
Вижу, что в глазах главрежа появился нехороший блеск, сжались кулаки, шея напряглась, уже приготовился к атаке. Да и у актеров лица стали злыми. Эй, так может дойти и до греха. Мне только этого и не хватало! Даже та, что Софья, с негодованием воззрилась на меня. Да я же не знал, что все они крещеные!
Что-то здесь зябко стало, но все же отвечаю:
— Я вот что имел в виду. Человек рождается с надеждой, что все люди добрые. А станет он по жизни добрым или злым, уж это как у кого получится. Все потому что, наряду с инстинктами, есть в человеке еще нечто, называемое нравственным началом. Оно и удерживает нас от дурных поступков. Иногда даже в ущерб самому себе. Но вот бывает, что начало это недоразвито, не имеет нужной силы и потому, как ни прискорбно, ничего не получается.
Вижу, как глаза Софьи подобрели. Я даже подумал, не пригласить ли мне ее потом… Однако этот главреж меня достал — никак не унимается. Да кто мог знать, что вместо репетиции попаду не философский спор?
— А как же заповеди Христа: не лги, не укради… Это тоже глупости?
Ну что мне с ним поделать? Снова разъясняю:
— Тут все довольно просто. Вот предположим, я лгу, даже клевещу то ли на Христа, то ли на какого-то святого. Вы сможете заставить меня говорить правду, перестать лгать? И как? С помощью молитв, проповедей, увещеваний?
— Нет, ну можно ведь найти какой-то способ. Скажем, призвать на помощь логику, представить факты, свидетельские показания…
— А если у меня свой в этом деле корыстный интерес и потому начхать на вашу логику? Что будете делать?
Я с видом победителя смотрю на них, прежде всего на Софью, и, думая о предстоящем с ней свидании, забываю о том, что правда — это как лекарство. В чрезмерных дозах — самый настоящий яд! И продолжаю:
— Увы, господа, Добро беззащитно и беспомощно. Зло правит нашим миром, а вовсе не Добро. Вся штука в том, что, если Добро обзаведется силой, оно станет для кого-то Злом. И в то же время Зло, если посчитает нужным, может сотворить Добро. Иначе и впрямь в мире одна злость останется…
Что тут началось!
— Чур меня! Чур! — заорал главреж. — Вы только гляньте, православные, антихрист к нам пожаловал!
— Вы сатанист!
— Посланец дьявола!
— Коварный соблазнитель! — прокричала та, что Софья.
Ну, это уже слишком! Сначала чуть не записали в коммунисты, а вот тут…
— Да все не так! — снова пытаюсь объяснить. — И не посланец я, и не сатанист какой-то вовсе. А что до дьявола — нечего его бояться. Он соблазняет только самых слабых. Это всего лишь искусственный отбор. Вот так примерно режиссер подбирает актеров и актрис для роли. Вы же должны признать, что это чисто дьявольское искушение. Ну так и хочется актерку затащить к себе в постель. Да вот Евстафий Никодимыч сам подтвердит. Разве я не прав?
Прав или не прав — осталось неизвестно. А потому что ожидал меня совершенно непредсказуемый финал. Это как в карточной игре — везет, везет, а потом как обухом…
— Ату его! — прорычал главреж и спрыгнул с авансцены в партер…
Да, как ни прискорбно это признавать, но все же жаль, что логика в таких обстоятельствах бессильна. Впрочем, это я уже сказал. К тому же заповедь «Не убий», как выясняется, глупа. Тут Чацкого чуть не убили, а уж меня-то…
Как я добрался до служебного выхода, даже не припомню. В памяти остался лишь дружный хор возмущенных голосов, мелькание кулаков над головой, да еще та, светленькая, — Софья.
И все же, прав я или же не прав? То, что расторгнул с театром договор, — тут никаких сомнений. Ну а в остальном? Зачем стал обвинять в недомыслии блаженного Га-Ноцри? Зачем попытался отобрать надежду у людей, которым и без того непросто в этой жизни? Конечно, есть случаи, когда правда — это яд. Тем более если трудно доказать, правда ли на самом деле, а вовсе не очередной, привычный всем обман. Так что же делать? Приспособиться? Говорить то, что от тебя хотят услышать? Как бы не так! Нет, это совсем не для меня.
И вот еще — куда все подевалось? Во что превратился тот театр, который я боготворил когда-то, в благословенные, канувшие в Лету времена? Цирк, балаган? Или услада для эстетов? Вот так бездарный неудачник, мечтающий прославиться, может раздеться догола и пробежаться по Тверской. Внимание публики будет обеспечено…
Но что поделаешь, если и конформизм, и скандальная известность — совсем не то, чего бы я желал?