8

Когда попадаешь в незнакомый дом, первым делом начинаешь присматриваться, озираясь по сторонам в поисках того, за что бы зацепиться взгляду. Ищешь что-нибудь привычное, приятное. Вот и сейчас, попав в Москву, пытаюсь отыскать то, на что или на кого стоило бы опереться — место обитания, некую среду, где тебя приветят и поймут, где можно получить при случае совет либо обрести сочувствие после первой неудачи.

Нашлись добрые люди, подсказали — для будущего классика крайне важно иметь свой круг поклонников, что-то вроде клаки. Если кто не знает, так это организованная группа горластых почитателей — Миланская опера, Большой театр… Да ни один приличный тенор без клаки не возьмет даже пол-октавы! А уж о том, чтобы книгу прочитали, без этакой поддержки даже нечего мечтать.

Ладно, думаю, идея богатая, может пригодиться, хотя для начала книгу надо бы издать. Однако где же эту клаку взять, если нет у меня в Москве ни единого знакомого? Хозяйка, баба Глаша, конечно же не в счет. Можно было бы завести полезные знакомства и в музее, да жаль вот — приличного человека не заманишь по ночам. Да и кому какое дело до ночного сторожа? Только вот приблудный черный кот, да и тот занят в основном мышами. Что же остается — приходится идти в народ. С тем и пришел в литературный салон, назывался он довольно странно — «Евдохины субботники», а располагался в том же доме, где я комнату снимал. Ну что ж, Евдоха так Евдоха. Впрочем, как мне объяснили позже, это оказалось вовсе не имя, а фамилия. Семен Васильевич Евдох — так звали гостеприимного хозяина.

Каюсь, к началу мероприятия я изрядно опоздал, поэтому бутерброды с селедочкой сожрали — при мне последний кто-то доедал. Честно говоря, я бы тоже не возражал, чтобы немного подкрепиться. Увы, остался только чай, да и тот без сахара. Подумалось — вот до какой бедности довели литературу! Однако ведь живут, творят!.. Кажется, я что-то пробурчал про это вслух, потому что вдруг на меня со всех сторон зашикали.

Ладно, затаил дыхание, губы плотно сжал, так что силком не разомкнуть, и только смотрю по сторонам.

Посреди большой комнаты, оклеенной дешевыми, уже потерявшими первоначальный цвет обоями, стоит большой стол, покрытый желтой скатертью. Скатерть тоже не из самых новых, кое-где протерта чуть ли не до дыр. На столе дымится самовар, видимо, из тех, которыми пользовались еще в начале века. Да нет, на антиквариат никак не тянет, вполне обыкновенный экземпляр! Разливает чай дама средних лет, надо полагать, жена хозяина — скучная и бесцветная. Всего же в комнате расположилось полтора десятка человек — мужиков и дам примерно поровну. Никому из них я бы не отдал предпочтения, имея в виду дальнейшее знакомство. Вот разве что недурная, несколько растрепанная дама тоже средних лет — она сидела у окна и время от времени обводила всех томным взглядом.

Если бы меня спросили, для чего они сюда пришли, я бы не спешил с ответом. Надо посмотреть и разузнать, с кем-то познакомиться поближе. Ну а поначалу складывалось впечатление, что собрались в надежде услышать что-нибудь особенно приятное, как бы отвечающее потребностям души. Словно бы уже невмоготу смотреть белиберду по телеящику, словно бы все сплетни обсудили, так что докрасна раскалился телефон. Что еще им остается? Да только припасть к вечному, живительному, неиссякаемому роднику литературы. Речь прежде всего о беллетристике.

Ладно, с гостями вроде бы разобрались. Теперь предстоит понять, о чем глаголят авторы.

Вообще-то неблагодарное это занятие — слушать, не имея возможности сказать. Это, к примеру, как солдат в строю. Слушай, как тебя кроет матом старшина, и молчи, пока не спросит. А если уже нет никаких сил молчать?! Если нет мóчи соблюдать приличия, когда битый час тебе гундосят про мочу? Вот это: «В период развитого социализма было так: сдал мочу — значит, получил пропуск в большой мир. Не сдал — пеняй на себя…»

Так все же сдал или не сдал? И если сдал, тогда какие результаты? Да уж, надо непременно сообщить, а то ведь читатель может не понять, то ли у автора застарелый конфликт с «этим самым» пузырем, то ли неразделенная любовь к юмору, родившаяся в недрах студенческого туалета.

С ужасом думаю: вот если бы я свой исповедальный роман написал, следуя изгибам мочевых проток, сдобрив его сортирно-примитивными шуточками — что, если бы издали? Да впору утопиться после этого!

Молчу. И снова каюсь — в сознании отпечатались лишь вырванные из контекста фразы. Если б попытался воспринять услышанное все подряд, даже и не знаю — скорее всего, не дожил бы до конца этого сюжета. Вот слышу про «запах нечастой холостяцкой стряпни», про нездоровый образ жизни, а также про поиск плачущей сандалии — или мне это показалось? Но в основном — про роковые последствия «домовой слышимости» для автора всей этой галиматьи. Вот ведь бедняга! Доконали!

Слушаю дальше. Однако не пойму, то ли это подстрочник для перевода на китайский язык, то ли тезисы для доклада на съезде фармакологов… А публика-то что? Да публика, судя по всему, довольна.

Но вот мужика, закамуфлированного под женщину, если судить по длинным волосам, сменяет дама, стриженная под мужчину. Еще на полвершка — могла бы оказаться с абсолютно голым черепом… «Пытливо вглядываюсь в девичье лицо на фотографии: пристальные глаза под чуть припухлыми веками, ремешок сумки вокруг изящной кисти, узкий нос туфельки из-под платья…»

Предупреждаю возможное недоразумение — это не я вглядываюсь, это она. Я же, признаюсь, не смог бы так подробно описать. Для этого нужен даже не талант, а нечто куда более объемное. Ведь все это — и сумка, и туфельки, и ремешок, и кисть, и даже платье — почтенная дама умудрилась разместить на девичьем лице. Видимо, так образ требовал даже вопреки желанию автора. Ну ничего себе, личико девчонка откормила!

Вот снова, на этот раз про нечто уникальное — «нечеловеческие дома». Внимательно, напряженно слушаю, а в воображении возникают не дома и даже не квартиры с кухнями и спальнями, а почему-то люди. Да, да — люди с недостроенными лицами. Кто-то из них без уха, кто-то без носа, без щеки… Но это ничего, достроят. Только б чертежи не перепутали! А то ведь знаете, как у строителей бывает — лицо построят, а канализацию не подведут. И станут обитатели этого лица бегать во двор по самой крайней надобности. Вот так светлые мысли вылетают вон!

Молчу. Похоже, близится к концу… А я молчу. Если продлится еще хотя бы полчаса, то упаду под стул и никогда уже не встану…

Но вот, кажется, что-то интересное. Слушаю внимательно: «Нет на свете ничего прекраснее заросшего русского кладбища…» Довольно спорная мысль. Однако же допустим… «Лежит оно под густыми купами берез, теряется в зарослях боярышника, бузины и сивой, годами не кошенной травы, что стоит высокой, до пояса, стеной на месте бывшей здесь некогда ограды…» Надо признать, уже гораздо лучше. Чем черт не шутит, а ну как скажет что-нибудь достойное отечественной литературы. И что же слышу в завершение этого отрывка: «Случайный прохожий, следующий мимо неширокой полевой дороги, замечает эту своеобразную изгородь, возведенную матерью-природой взамен развалившейся человеческой…»

Как так? Опять?! Нет, ну это просто невозможно! В конце концов, «нечеловеческие дома» я еще могу переварить. Это если они по какой-то неизвестной мне причине обезлюдели. Но вот «человеческая изгородь» у кладбища… Это что же — там покойники стояли?! Вот ужас-то!..

Ну, слава богу, все. Покойников закопали, кресты поставили на могилках. Дальше — поцелуи, овации, комплименты и объятия.

— Эльза Карповна! А с чего все начиналось?

— Вы знаете, мое паскудное воображение, спущенное с цепи еще когда-то в раннем детстве…

Вот в это верю! Точно верю! Даже сюда доносится его собачий лай. Трясутся стены. Кто-то строчит на пишущей машинке. Потухла сигарета, но уже дымится абажур настольной лампы. Шедевр рождается в невыносимых муках… Ну, ну, родимая! Жги, наяривай, давай!

— Честно признаюсь, я не хотела быть литератором. Сейчас я очень хочу, потому что мне это приносит деньги… Еще на физфаке узнала, что Бродский получил Нобелевскую премию. Подумалось: а почему не я? Стала писать стихи… И вот, наконец, добралась до большой литературы.

— Ваша идеологическая линия… С кем вы как гражданка, как писатель?

Этот вопрос задал довольно упитанный господин, сидевший во главе стола, по другую сторону от самовара. Если судить по лоснящемуся лицу и явным признакам раннего выпадения волос, служил он продавцом в гастрономическом отделе или, на худой конец, чиновником в отделе по распределению жилплощади. Лысый господин — это и был Семен Васильевич Евдох. Вечно эти не по возрасту озабоченные мужики норовят задать каверзный вопрос прелестной даме. Однако и дама, видимо, не промах.

— Я не придерживаюсь какой-то строго определенной линии. Человек, обладающий собственной идеологической позицией, на мой взгляд, просто не умен. Потому что достаточно способная к мыслительной деятельности личность не станет себя ставить в рамки какой-либо системы. Мыслящий человек меньше всего хочет быть рабом. Если бы на меня влияли общепринятые правила, я бы приложила все усилия, чтобы от них избавиться.

Семен Васильевич удивлен:

— Вы не признаете принципы общественной морали?

— Да! Я выше и морали, и нравственности, — гордо заявляет дама.

— Но как же так, Лизонька? Это вроде бы не комильфо, — замечает кто-то из ее поклонников.

— Радость моя! Не комильфо — это то, что ниже. А я гораздо выше, знаете ли. — Судя по тону, Лизонька слегка обиделась.

Далее следует вопрос по существу:

— А как называется этот ваш роман?

— Название я выбрала простое — «Сезанн».

— Но почему именно Сезанн? Чем не понравился вам, скажем, Модильяни? — Это я спрашиваю.

— Ничего не могу к этому добавить.

Что ж, пусть будет Сезанн. Хорошо хоть не Ван Гог — было бы обидно за любимого художника. Ну ладно, с названием кое-как разобрались, а остальное…

Наконец, слово взял Семен Васильевич Евдох. Как и положено, по завершении культурного мероприятия следует подбить итоги.

— Дамы и господа! Я вот что вам хочу сказать. Как невыносимо, когда холодные, самовлюбленные, абсолютно полые люди примазываются к мировой культуре! Нет, это не мои слова. Но очень кстати вспомнилось. Честно говоря, я бы тоже не стерпел. Да можно ли молчать, когда чуть ли не дословно списывают, когда заимствуют светлые идеи, когда воруют у тебя, по сути, самое дорогое, что еще осталось в жизни — возможность писать то, что приходит в голову. Да что там говорить — грех, великий грех отбирать хлеб у тех, кто добывает его тяжким писательским трудом.

— Браво, мэтр, — поддержал патлатый мужик.

— Все именно так, — подтвердила бритоголовая Эльза Карповна.

— И вот еще что скажу, — продолжал Семен Васильевич. — Слава богу, есть еще у нас авторы, способные постичь суть происходящего в стране, дерзающие совершить гражданский подвиг ради своего народа. Честь и хвала им! — И уже под дружные овации: — Кстати, спешу вам сообщить, что госпожа Улючевская с романом «Сезанн» вошла в шорт-лист литературной премии.

Да кто бы сомневался… Сегодня премию дадут роману о бомжах под названием «Сезанн». Завтра «Эль Греко» обзовут поэму о путанах… Так и живем. Подумалось вот о чем. Неужто в литературе дела так плохи, что графомана превозносят до небес только за то, что он придерживается якобы прогрессивных взглядов, а сделанные второпях дневниковые записи называются романом?

И вот сижу на скамейке у пруда, раздумываю: стоит ли писать, если рассчитывать на эту вот читающую публику? А что мне остается? С другой стороны, если вдруг не повезет, причина вроде бы ясна — читатель виноват. Дальше больше — оказывается, не тот народ, не та страна. И вообще, все совсем не то — не то, что хочется. Однако нельзя же при каждой неудаче взять и поменять страну. Так только варежки весной меняют на перчатки.

Загрузка...