29

Все время, пока меня везли, я не имел возможности здраво оценить события. Какое уж тут здоровье, если напичкали бог знает чем. Только подъезжая к Москве и глядя через зарешеченное окошко автозака на проплывающий мимо зимний пейзаж, я стал понемногу осознавать, где я и что со мной сделали. Но вот почему — это оставалось для меня загадкой.

Понял я лишь одно — в этом деле самые фантастические домыслы напрасны. Все потому, что столь серьезный, деловой подход — речь о том, как было обставлено это похищение, — однозначно указывал на заинтересованность в самых высших сферах. Кто все это организовал и кому я умудрился помешать — эта мысль мучила меня, пока вели по коридорам, пока в одиночной камере отлеживался два дня. Увы, мне в голову не пришло связать все это ни со звонком Трубчевского, ни с неожиданным визитом Алекс. И даже теперь, оказавшись в этом кабинете, я продолжал спор с самим собой — все ли я сделал так, как следовало, или где-то сплоховал?

Передо мной сидит немолодой уже человек с глубокими залысинами на продолговатой голове и лицом школьного учителя, уставшего от бесконечного вранья учеников и еще больше — от необходимости ставить двойки. На столе, в свете настольной лампы, особенно ярком в тусклом полумраке комнаты, лежит раскрытая папка с документами, и человек, лицо которого в тени, неторопливо просматривает один документ за другим, перекладывая их слева направо. Я завороженно слежу за этими монотонными движениями и оказываюсь совершенно не готов к тому, что сидящий за столом, продолжая рассматривать очередную бумагу, вдруг неожиданно обращается ко мне:

— И что же мне с вами делать? — и после короткой паузы зачем-то добавляет: — А?

Я тупо молчу, не решаясь что-нибудь сказать. Одно дело — прочитать трагическую исповедь бывшего зэка, и совсем другое — оказаться вот так, лицом к лицу со своей судьбой на ближайшие семь лет колонии строгого режима, притом без малейшей надежды на амнистию.

— Как же это вы, Михаил Афанасьевич, так вляпались? — снова спрашивает ведущий допрос и снова после паузы добавляет: — И зачем?

Тут, вероятно, следовало бы пасть на колени и, воздев трясущиеся мелкой дрожью руки к сидящему за столом, прокричать: «Не губи, батюшка! Все сдуру! Бес попутал!»

Но я опять молчу. Что-то подсказывает мне — еще не время каяться.

— Вы что же думаете, вам все можно? — продолжает допытываться то ли дознаватель, то ли следователь. А кто его разберет? Другой бы на его месте от нетерпения уже давно побагровел, но тут, видимо, проявилась специфическая реакция организма. Лицо его покрылось сетью мелких морщин, совершенно не изменившись в цвете, а глаза… глаза явили мне свидетельство столь глубокого страдания, что я даже усомнился: а кто же кого на самом деле тут допрашивает?

Но все разъясняется само собой, потому что слышу:

— Уж как мне не хочется вас к стенке ставить, а ведь, наверное, придется.

Молчу. Даже если б захотел, не в состоянии ничего сказать. После такого заявления в голове ни мыслей, ни слов… даже нескольких букв не обнаружится.

— Так что, будете продолжать работать на Антанту?

— Это не я! — только и смог произнести. Челюсти словно свело, язык намертво присох к нёбу, и приходилось делать немалые усилия, чтобы произнести хотя бы что-то внятное.

— Как же не вы? Вот передо мной ваша рукопись. Тут все факты изложены в хронологическом порядке, причем предельно коротко и ясно. Да следователю тут делать нечего, обвинительное заключение практически готово. Осталось только сформулировать приговор.

— Но я же все это, вы меня простите, выдумал! — кричу.

— Ну вот опять. На вашем месте я бы сразу в содеянном признался. Ведь сколько бумаги исписали, сколько чернил на это извели, и все только для того, чтобы кого-то разыграть? Нет уж, позвольте не поверить.

— Но это не розыгрыш! Это высокохудожественная проза.

Похоже, я слегка переборщил. Даже дознаватель усмехнулся.

— Так ваша фамилия как? Часом, не Гоголь? Может, Чехов? Что вы мне байки тут рассказываете? От вас же за версту контрреволюцией несет. — И, враз переменив тон, как заорет: — Фамилии! Адреса явок! Степень личного участия в этом преступлении!

— В каком? — Я по-прежнему не в состоянии понять.

— Долго будем голову морочить? — Следователь порылся в бумагах на столе. — Вот же черным по белому у тебя написано, что нелегально прибыл в Париж. Встретился с эмиссаром белоэмигрантского центра, с князем… как его… и через несколько дней вернулся в Москву. А дело представил так, будто все время провел лежа кверху пузом на песочке где-то под Саратовом, на Волге.

— Простите, я что-то не совсем… Мне кажется, что вы здесь путаете. Я ничего не представлял, да и не мог я сам собой прибыть в Москву. А все потому, что был же анонимный донос в советское посольство, ну а потом его, то есть меня, похитили и вывезли в Россию.

— Нет, это ты все стараешься запутать. Взяли тебя два дня назад прямо на репетиции в театре, вот потому ты здесь. Я же спрашиваю, чем ты в Париже этим летом занимался. — Следователь уже терял терпение. — Тебе же русским языком говорят, что доноса никакого не было!

— Как не было?.. Да что вы говорите? Неужели… Вот ведь спасибо, вот порадовали. — Я был готов его расцеловать. И в самом деле, как же тут не радоваться? Я рад был и за князя, рад за княгиню, за Марину. А что еще в этих обстоятельствах могло быть как бальзам на мою израненную душу? Я стал лупить себя по ляжкам, приговаривая: — Не было доноса, не было! Не было доноса ни-ко-гда!

Дознаватель выпучил на меня глаза:

— Вы что, подследственный? Что это с вами? Такие штучки здесь не пройдут. Давайте зубы мне не заговаривайте! И ненормальным не прикидывайтесь. Вот так! Короче, признавайтесь, кто вам помог, кто сделал загранпаспорт? Или вы его украли?

— Да ничего такого не было.

— Признайтесь, или будет хуже!

— Но я это придумал! — кричу.

— Ах, как это у вас интересно получается. Придумываете именно то, что затем на самом деле происходит. — Следователь ткнул пальцем в какой-то документ и стал потрясать в воздухе рукописью моего романа.

Страницы разлетались по полу, а мне все не удавалось вспомнить, успел ли я их пронумеровать. Вот так приговоренный склоняет голову под топором и думает только о том, как бы камзол ненароком не попортили. Так то камзол, а здесь полтысячи страниц, написанных к тому же скверным почерком. Да чтобы все опять собрать… Эй, а нельзя ли как-нибудь поаккуратнее?!

Все эти мысли мучают меня, грохочут барабанным боем в голове. А следователю отвечаю:

— Ну не было этого!

— Врешь!

— Как мне вам доказать?

— Признайтесь, и сразу полегчает.

— Послушайте! Но что же сделать, чтобы мне поверили?

— Не стройте из меня дурака! Да может ли человек так правдиво, до мельчайших деталей описать то, чего сроду не видал и чего с ним не было?

— А если все приснилось?

— Перестаньте лгать!

Я снова задумался. А все-таки видал или не видал? Парк де Монсо. Князь с револьвером… Сомнительно, чтобы он поверил, будто это мне приснилось. Так как же объяснить?

— Может быть, и видел, — промямлил я.

— Ну вот! Наконец-то сдвинулось!

Следователь строчит уже что-то на машинке, а я прикидываю и так и сяк. Надо было срочно что-нибудь придумать. Только чтобы он ко мне не приставал.

— Да. Вроде бы видел. Вот как примерно вас сейчас. Только не припомню где.

— Вот вы опять меняете показания. То будто сочинили, то приснилось, то видели, но неизвестно где. Долго собираетесь испытывать мое терпение?

— Да… то есть нет… — Я совсем запутался.

— Ну, знаете ли!

— Что? — спросил, холодея при мысли о последствиях.

— А вот что. Либо вы рассказываете всю правду как на духу. Либо продолжаете мне голову морочить, и тогда я вам не позавидую. — Следователь сжал кулаки и смотрит на меня, как на колорадского жука, сидящего на картофельной ботве. Еще чуть-чуть, еще немного, и прихлопнет.

— Вы все равно мне не поверите, — захныкал я и тут же рассказал про свою встречу с мнимым князем там, на перекрестке, у Патриаршего пруда. И как я чуть было не угодил под тот трамвай. И как потом в романе все переиначил, переместив события в Париж, в окрестности парка де Монсо и улицы Дарю.

Следователь, внимательно выслушав меня, задумался. Кажется, поверил.

— И кто они, этот в картузе и другой, в шинели?

— Да откуда же мне знать? Чего пристали?

— Эй! Эй! Не забывайте, где находитесь!

— Я постараюсь, — отвечаю шепотом просто потому, что сил больше никаких нет.

Судя по всему, и следователь порядком от меня устал. Вот нажал кнопку под столом. Вошел конвой.

— Арестованного в камеру! — произнес не глядя.

На душе у меня стало чуть светлее, и я отправился в долгий путь по коридорам тюрьмы. Как я уже сказал, в камере мне ждал Моня Шустер.

Как оказалось, Франц Отто — это был его рабочий псевдоним. Нечто создающее у клиента впечатление солидности, внушающее уважение. Сразу подумает: раз немец, значит, можно доверить и жизнь, и кошелек. Это не то что всякие там Егоры да Иваны. Так объяснял мне Моня в камере внутренней тюрьмы, что на Лубянке. И был он, безусловно, прав — когда сидишь на нарах, тут не до церемоний. Франц Отто — это ж надо выдумать! Я в свою очередь пересказал все, что было на допросе. И даже то, как описал в романе события тридцать первого года, поездку в Париж и возвращение в Москву. Я говорил, а Моня глубокомысленно кивал. И вдруг он заявляет:

— Так ведь сейчас тот самый тридцать первый год.

— Как?! — только и смог произнести.

— Чему ты удивляешься?

— Но вот тогда там, на Садовом кольце, где ты ко мне пристал…

— Во-первых, я не приставал. А во-вторых, какие у тебя претензии? Разве я договор нарушил?

— Речь не о договоре. Речь о времени.

— И что?

— Да вот именно то, что тогда был девяносто первый год.

— Ты спятил, что ли?

Кто спятил все-таки — он или же я? Сначала в будущее волокут вопреки желанию, теперь вернули назад. Только успеешь осмотреться, прикинуть, что к чему, только собираешься должным образом судьбой распорядиться, как на тебе! Да можно ли так над человеком издеваться?

Об этом я размышлял, разглядывая миску с чечевичной похлебкой. Есть почему-то не хотелось, а Моня, чавкая, нахваливал эту бурду. Вот странное дело: один всем будто бы доволен — это если не врет, другому даже в горло не полезет. В чем причина? И почему я всякий раз оказываюсь в положении то бродяги, то изгоя, то подозреваемого в преступлении? Можно подумать, что заранее все сговорились. Но зачем? Что вам всем нужно от меня?

И вот уже в который раз припоминаю… Да-да, мой путь. Путь, который должен вроде бы пройти, чтобы понять. Что ж, версия как версия, имеет право на жизнь. Но неужели только так можно заставить человека задуматься и в чем-то усомниться. Зачем все эти мытарства? Да ни к чему это хорошему не приведет!

— Миша! Ты все слишком усложняешь. — Моня кусочком хлеба вычистил до блеска свою миску и вот теперь, сытый и довольный, воззрился на меня. — Пользуйся тем, что тебе дают, и не пытайся плыть против течения. Там, — он ткнул пальцем в потолок, — там знают гораздо больше нашего, можешь мне поверить. А мы с тобой лишь щепки, попавшие в водоворот.

— Но как же выплыть? Что нам делать?

— А и не надо ничего! Все будет как положено, потому что все уже за нас решили.

— Положим так. Но что?

— Ложись-ка спать. Остальное узнаешь на допросе.

Моня сладко зевнул и лег на нары. Но как же тут заснешь, когда, можно сказать, решается судьба?

И тут я вспомнил надпись там, на храме близ улицы Лафит. Свобода… В чем смысл этого загадочного слова? Не в том ли, что она желанна? А то, что желанно, могут отобрать… Да, можно отобрать жизнь, родину, любовь. Отличие в том, что все это реально. Но можно ли лишить ощущения свободы? Как там у Хемингуэя? Ну словно бы это праздник, который всегда, везде с тобой!

И все же многое зависит от того, где ты и с кем. Кому-то в развеселой компании неловко, неудобно — он скован тем, что никого не знает или же просто к веселью не привык. Другой же, оказавшись на краю земли, где нет людей, где нет законов, нет обязательств перед обществом, нет никакой морали, нет даже опостылевшей семьи, — он вроде бы вполне свободен. Твори что хочешь! Иди куда глаза глядят, без страха и без цели! Только какая уж свобода, если не знаешь, что нужно делать и главное — зачем?

Вот потому теперь, сидя здесь, в тесной камере, на нарах, мучительно пытаюсь для себя понять, свободен я или же нет. Если учесть, что на окне решетка, стальная дверь закрыта на засов, смешно даже размышлять об этом. Вроде бы так. Однако свободен ли владелец шикарного авто, ползущего в дорожной пробке по бесконечно длинному шоссе, так что не остановиться, не свернуть? Найдется ли человек, которому дано будет в этих обстоятельствах то самое ощущение свободы?

И вот еще одно — Марина. Я представляю ее лицо, глаза, а в них — немой укор. Как будто бы я виноват во всем. Может подумать, что сбежал… Молчит. И только губы беззвучно шепчут: «Что со мной будет?»

Однако больше беспокоит совсем не то. Что бы там следователь ни говорил, сомнения остаются. Я вспоминаю рассказ Марины о предсмертной исповеди княгини. Так был ли донос на самом деле, или Кира все придумала? Но зачем? Возможно, Марина меня просто разыграла… Да нет, не станет ставить под удар семью. Единственное объяснение в том, что своим неожиданным признанием княгиня решила отомстить мужу за свою судьбу. За то, что пришлось покинуть родину, скитаться в поисках пристанища по городам и странам и сожалеть о том, что так и не случилось с нею и со мной. Признаюсь, я был бы рад, если хотя бы так… если бы на излете жизни княгиня поняла — вина за трагедию страны, за наш разрыв ложится и на них, достойных, благородных и сиятельных.

А впрочем, все гораздо проще. Ведь, если верить Шустеру, сейчас всего лишь тридцать первый год и нет еще на свете ни Марины, ни даже Алекс. И не блуждал я еще с романом по Москве, не обивал пороги редакций журналов и издательств. Не получал отказов, не слышал лицемерных рассуждений о том, что вот не то и не так, как следует, пишу. Не слышал упреков в том, что заимствую сюжеты, что претендую на роль, которая явно не по мне. И не было еще бессонных и трагических ночей, когда готов был выстрелить в висок, покончив разом и со всем, бесповоротно…

Да, можно было бы радоваться избавлению от печалей и забот, от неизбежности разлук, от скучных и ненужных разговоров. Но только не сейчас, не здесь. Зачем мне это избавление, если нет свободы?


Ночью был вызван на допрос. Опять бесконечная игра. Все козыри у него, но только мы не в подкидного дурака играем. И вот на исходе третьего часа чувствую, будто что-то здесь не так. Словно бы все делается против логики. А логика, как никогда, проста: вот приговор, вот суд, и отправляйся на этап. Смотрю в его глаза и все пытаюсь угадать — что дальше-то?

А дальше было вот что.

— Есть тут один вариант… Не знаю, подойдет ли вам, но мне бы очень хотелось, чтобы все завершилось по-хорошему.

Я весь внимание. Он продолжает:

— Там прочитали ваш роман. — Глазами указывает на потолок. — Роман понравился. Мы даже готовы вам простить тот нелегальный, возмутительный вояж без нашего ведома в Европу. Поверьте, ничто человеческое нам не чуждо, особенно когда в деле замешана любовь. Все так, если бы не одно но. — Следователь замолчал, долго смотрит на меня и, глубоко вздохнув, говорит следующее: — Как ни крути, был все же нарушен закон, а значит, виновный должен понести какое-никакое наказание. Однако можно посмотреть на это и с другой стороны. Только представьте, что в Париже вы выполняли задание ОГПУ…

Следователь замолчал, а я уже прокручивал в мозгу варианты своего ответа. Ясно, что меня пытаются завербовать. Настойчиво, вульгарно, примитивно. Однако какой же из писателя сексот? Смогу ли я кого-нибудь предать, ну, скажем, князя или же Марину? Впрочем, я уже писал — Марины в это время даже в перспективе не было. Это уже легче. Но князь… Что он мне наговорил и что можно было бы квалифицировать как мое предательство? Да я же чуть ли не дословно обо всем в романе написал! Чем не довольны? Что еще им надо?

— А ничего не надо, мы и так все знаем, — отвечает он. — Я даже с вас расписку брать не буду. Речь о согласии сотрудничать. Удивлены? — Следователь лукаво смотрит на меня, а я и не знаю, улыбаться или плакать. — Все дело в том, что нам талантливые люди позарез нужны. Если не хватает в магазинах колбасы, можно на время затянуть пояса, как-то это пережить. А что делать, если нет талантов? Тут доктора бессильны, школы и университеты помочь не в состоянии, потому что никто не знает, как рождается талант. — Тут он перевел дух и посмотрел на меня ласково, примерно так смотрят на неразумное дитя. — И ваш арест, и бесконечные допросы, и чечевичная похлебка каждый день… все это только для того, чтобы вы поняли. Поняли, что вам так больше жить нельзя.

Тут следователь замолчал. Грустно посмотрел в окно и сказал:

— Думаю, что в самом скором времени вы в этом разберетесь. Ну а пока извольте отправляться домой, на прежнюю квартиру. Будете там пока что под надзором. Да, и, кстати, приглядитесь-ка к своим соседям. Вы ведь неплохой психолог, самому небось будет интересно, что да как…

Что он имел в виду, я так и не уразумел вначале. Но, конечно, был очень, очень рад. Жить мне предстояло под надзором Шустера — ну, этому я уже не удивляюсь. Вот только мой роман… Впрочем, ведь сказано уже, что роман там прочитали.

Загрузка...