Денис Гуцко Покемонов день

Лора

Известие погрузилось в меня, как игла в подопытное животное. Спящим захваченное врасплох, вынутое из теплого домика проворной крепкой ладонью. Крутит глазками, из последних сил тянет шею, будто надеется вылезти – ы-ы-ы, еще чуть-чуть, вот-вот – из жуткой тесной норы, в которую неведомо как угодило. Но жало шприца уже лизнуло под кожей, уже разливается по ноющему предчувствием тельцу смертельное для него лекарство.

Померещилось даже, сквозь последнюю дремоту, будто кто-то сказал:

– Предпочитаю делать это внезапно. Не переношу, знаете ли, как они вот это вот страдают, мучаются.

Хуже всего, когда неприятности приходят утром. Был я глупый сонный человек, был я слаб и разнежен после Лоры, запах которой сочился из-под отброшенного одеяла. В мутно-сизом зеркале антикварного трельяжа, встряв меж двух створок, превращался я в испуганного остромордого грызуна. Я тер лицо, будто пытаясь отклеить эту сусличью маску, и тупо возвращал взгляд на экран мобильного. Все-таки как это гадко – быть атакованным жизнью с самого утра, когда еще не умыт, не выспался, из-под одеяла пахнет теплым женским телом, да еще нога промахнулась мимо тапка.

«Алексей Паршин, твой отец при смерти», – гласило sms.

Не открывая глаз, Лора укрылась и зевнула.

Отправлявший сообщение все продумал – мои имя и фамилия не оставляли повода усомниться в том, что это адресовано именно мне. Теперь я знал, во-первых, что мой отец жив, во-вторых, что жив, по всей вероятности, ненадолго. И – я совершенно не понимал, что с этим делать.

Я отбросил телефон на подушку.

С отцом я ни разу не виделся.

То есть, нет – наверняка же виделся, в первые пять лет своего существования, пока отец жил с мамой. Но память о тех годах была как трельяж Лориной прабабушки – так же трудно и небрежно отражала она людей, довольствуясь расплывчатыми пятнами, приблизительными и блеклыми. Ведь мне уже тридцать. Отца я не помню. Так… гаснущее ощущение, тень облетевших воспоминаний: присутствие крупного, крупнее матери, существа в доме, еще один голос, еще одна пара обуви в прихожей, где я возился с машинками, а туфли и ботинки использовал под гаражи… Впрочем, это могло быть и моими додумками.

Думал же я о нем иногда. Давно. Если кто-нибудь спрашивал. В школе, например, или мать интересовалась, когда приходила домой «от подруги», то есть немного подшофе:

– Леш, ты папу своего помнишь?

– Не-а.

– Совсем?

– Совсем.

– Ну и хорошо.

В чем я в общем-то был с ней согласен. Разве было бы лучше, если б я таскал за собой громоздкий, неотвязчивый призрак отца – и оглядывался бы, и прислушивался, и жил крадучись? Папа на праздники, папа по переписке, папа-который-нас-бросил… Зачем?

Или вон Лора. Та поначалу очень даже интересовалась, выспрашивала – доискивалась душевной травмы, которая непременно должна была зиять где-то в закутках подсознания. Так учили ее на факультете психологии, мою юную Лору.

Принято придавать исключительное значение тому, что за люди меняли тебе подгузники, показывали тебе первый снег, учили застегивать пуговицы, водили на прививки и вовремя укладывали спать.

«Алексей Паршин, твой отец при смерти».

Но травмы никакой нет. Я был, в общем-то, не в претензии на него, по каким-то своим, очевидно весьма веским, причинам отчалившего из семейной гавани. Мать вполне справлялась сама.

Пару раз, в конце школы, что ли, она спрашивала, хочу ли я повидаться с отцом: «А то опять приходил ко мне на работу, в гости просился». Я пожимал плечами, глядя куда-нибудь в сторону, мама произносила неизменное: «Ну и хорошо», – и время перелистывалось, как неинтересная страница, где про природу или главный герой громоздит одну мрачную мысль на другую, будто пытаясь «задумать» проблему до смерти.

Но сейчас, нащупывая на холодном полу тапок, я чувствовал себя так, будто узнал, что отныне вся моя жизнь будет состоять из таких вот страниц – и мне листать их не перелистать.

Лора, та обожала подобное чтиво.

– Что будешь делать?

Я вздрогнул и почему-то переглянулся с остромордым зверьком в трельяже, будто это он подал голос.

Лора села рядом, укутавшись в одеяло, положила мне ладонь на плечо. Мне не хотелось сейчас этой ладони на плече, но я терпел. Я не заметил, как она взяла телефон с подушки и прочитала сообщение. Следовало, конечно, отругать ее за то, что она прочитала сообщение в моем телефоне, но на это не было никакого запала.

– Нужно ехать, – сказала она чужим грубым голосом, какой бывает у нее после сна, и тут же спросила мое ломаное отражение в трельяже. – Куда ехать-то?


До революции дом был дешевой гостиницей. При сотворении коммунального мира гостиницу основательно перекроили, так что понять, какая эпоха сильней покуражилась над этим якобы жилым пространством, было уже невозможно.

Прихожая имела такой кармашек, аккурат за общей вешалкой – тесный темный коридорчик. Он был так узок, что нырять в него приходилось как-то по-воровски, бочком, как раз как в чужой карман. Коридор заканчивался, едва начавшись: упирался в еще более узкую, чуть шире унитаза, дверь туалета. Направляясь туда, я, как правило, задерживался на пороге комнаты и прислушивался: Софья Ивановна, Лорина соседка, частенько пела в туалете романсы: «Утро туманное» и «А на последок я скажу». Неприятный был коридор-карман. Неприятней даже самого туалета. А неприятней коммунальных туалетов я мало чего видел.

Сейчас романсов слышно не было. В Софьиной комнате с надрывом мяукала кошка.

Я пересек скрипучую прихожую, нырнул за угол и остановился, пнув что-то металлическое, глухо и отрывисто звякнувшее.

Прямо посреди коридорчика стояло налитое до краев оцинкованное ведро. В нем, как фантастические шерстяные головастики, улыбаясь жуткими безглазыми улыбками, плавали котята. Четверо.

Позади меня распахнулась дверь. Пригнувшись, порывисто протягивая к ведру белые морщинистые руки, в юбке и бюстгальтере к ведру бежала Софа.

– Извините, извините, – шептала она смущенно. И тоже улыбалась, не подымая глаз. – Отвлеклась, знаете ли. Вот это вот как начнешь хлопотать с утра… Сейчас.

Она подвинула меня плечом и нырнула в коридор.

Мертвые улыбающиеся котята и улыбнувшаяся им Софа исчезли за дверью. Кошка стихла.

Я ненавидел все неизбежное, ненужное, насильственное и непреложное. Особенно ненавидел невозможность выстроить жизнь по собственным чертежам.


Кофе мы пили в опасной тишине.

Лора курила и ждала.

Отпивала кофе, ставила чашку на подоконник, затягивалась сигаретой, выпускала дым, брала чашку, – все эти действия имели свой ритм. Затяжной ритм барабана, сопровождающего расстрельное шествие.

Лора смотрела в окно. Лора курила и смотрела в окно. Будто меня здесь нет. Есть лишь ее мысль обо мне – повисла как шмат сигаретного дыма над ее головой. И не было минуту назад друг за дружкой сыплющихся, по кругу ходящих вопросов: «кто прислал sms? – ты что, не знаешь, где твой отец? – что собираешься делать? – ты поедешь?». Я тоже смотрел в окно. Под порывами ветра, совершенно беззвучного за двойной, законопаченной поролоном рамой, по асфальту ползали кленовые листья.

Я собирался духом. Вернее, старался убедить себя, что собираюсь духом, перед тем как позвонить по номеру, с которого пришло сообщение. На том конце мог ответить кто угодно. Мой отец, например.

Все было ясно с Лорой. Она давала мне последний (так она решила – последний!) шанс оказаться таким, каким бы ей хотелось, чтобы я оказался. Вопрос о замужестве был окончательно сформулирован не далее как вчера. Мне была великодушно оставлена лазейка: забавное словечко «в принципе». Собираюсь ли я в принципе на ней жениться. Что ж, я незамедлительно воспользовался этой лазейкой: «Да, конечно, в принципе, да, собираюсь».

Теперь, когда – «Алексей Паршин, твой отец при смерти» – меня можно было вывести на чистую воду. Все могло нагляднейшим образом определиться: сволочь я или милый, единственный на свете и в глубине души примерный семьянин. Предать анафеме и отлучить от Лоры – или продлить любовный процесс. Ведь если я не брошусь к одру умирающего отца, человек я неблагонадежный, в принципе неспособный на обычные человеческие жесты, коими и должно наполнять обычную человеческую жизнь. Брак как жест зрелости, скорбь как жест сердечности, – и все остальное, делающее разных снаружи людей внутренними близнецами.

– Кофе остался? – она задумчиво поколотила сигаретой по краю пепельницы, рассыпая пепел по столу.

– Нет. В смысле, сваренного не осталось, а в принципе – да, остался.

Она оторвалась от окна и посмотрела на меня строго.

Не хотелось расставаться с Лорой. Чем-то была мне очень интересна моя Лора, проживающая в бывшей гостинице, коммунальной квартире, проштопанной добрым десятком чьих-то жизней.

По утрам, когда она обувалась, опираясь для равновесия на чугунную ручку двери, я каждый раз думал: вот и ее бабка, от которой Лоре досталась эта коммуналка, и все те барышни, девушки, тетки, что жили здесь когда-то – наверняка, когда спешили, обувались точно так же, ухватившись за эту самую ручку. Лора оборачивалась к шкафу, чтобы снять сумочку с гвоздя, вбитого в его потертый вишневый бок, а я, если с утра нужно было ехать не к девяти в контору, а к десяти-одиннадцати на какую-нибудь встречу, выставку, конференцию – сидел и смотрел на чугунную ручку – черную, отполированную до блеска на крутом изгибе. Руки многих и многих женщин ложились на этот чугун. Руки красивые и не очень. Капризные узкие ладони, с трудом справлявшиеся с тугой пружиной. Решительные пролетарские, расправляющиеся с ней сноровисто и мягко. Иногда какая-нибудь пара этих рук воображалась мне настолько живо, что, зажмурившись, я мог представить, что со мной в комнате не Лора – совсем другая женщина…

Не знаю, чем – но чем-то эти фантазии увлекали меня.

Все было странно со мной, когда речь заходила о Лоре.

Мы, конечно, расстанемся. Но хотелось это отдалить – и сейчас предстояли самые лакомые, политые тонкой тоской моменты.

Кажется, еще вчера Лора была прекрасна и выходила ко мне из пены, игнорируя условности. Но вот стихия ороговела, бытовой гормон ударил в хрупкий девичий организм – и Лора сурова, Лора вопрошает о замужестве, приподняв бровь.

Пускала дым под потолок и глядела в осенний двор. Остропалые кленовые листья слепо шарили по асфальту.

– Алексей Паршин, ты все-таки ненормальный. Я ошибалась, когда говорила, что с тобой нескучно. С тобой – н-никак. П-ффф! Никак, понимаешь.

Так могло быстро дойти до слез и криков. Я взял наконец сигарету. Это ее «п-ффф!», вылетевшее клокочущим табачным облачком, все еще затейливо клубилось над столом. У меня было в запасе какое-то время. Но я твердо решил позвонить.

Загрузка...