Она открыла с плотоядной улыбкой на лице и фривольно гуляющими полами распахнутого халата. Приблизилась, будто собиралась прижаться, тут же развернулась и пританцовывая пошла в спальню. Вид ее полнеющего сорокалетнего тела неожиданно окатил меня осенней печалью. Я запер дверь и стал раздеваться, усевшись на низкий табурет, а Мария, прислонившись к косяку, красиво остановилась в дверях спальни.
– Брр, от тебя холодом тянет, – сказала она. – Как там моя маман?
– Котят топит, – я аккуратно, чтобы не накидать кусков глины, поставил ботинок на коврик: сын-студент устраивал ей выволочки за любой беспорядок.
– Опять? Сколько раз предлагала – давай стерилизуем кошку. Так нет!
Мария рассматривала свою выставленную за полу халата ногу.
– Не хочет. Говорит, как природой задумано, так пусть и будет.
– Я слышал сегодня, как она мяукала.
– А маман говорит, страдание тоже необходимо. Часть жизни.
– Да, когда топишь котят, без философии не обойтись.
Заметив, что я разулся, она развернулась анфас, уперла локти в дверной проем.
– Милости просим.
В спальне, пока Мария располагалась на кровати, я прошел к окну. С обратной его стороны колыхался серенький тюль дождя. Вдруг показалось невозможным лечь в постель с женщиной, когда за окном такая погода. Нужно быть другим в такую погоду. Маленьким. Целомудренным. Глазастым духом, наблюдающим за хворым осенним небом.
– Маша, – сказал я, еще не зная, как продолжить фразу. – Маша, давай поговорим? Мы никогда не говорим.
Она подползла к моему краю и обхватила меня обеими руками за колено.
– Конечно, обещаю говорить без умолку. Иди.
– Нет, правда. Я как-то не настроен.
– Нет? – она звучала иронично.
– Нет. Точно нет. Извини.
Я обернулся и посмотрел на висящий на стене семейный портрет: Мария с мужем. Поначалу она снимала и прятала за спинку кровати, но я настоял, чтобы портрет оставался на месте. Украдкой от Марии я частенько подмигивал усатому красавцу в форме морского офицера. Сейчас я смотрел открыто. Морской офицер со стены смотрел на меня, не меняя своего бравого выражения. (Вот что мне нравится в нем больше всего: он никогда не теряет лица). На стене этой спальни висел сертификат, подтверждающий мою правоту во всем, что касалось отношения к ячейкам общества. Хотя – как знать – возможно, мне просто нравилось на глазах у морского офицера любить его жену?
– Что с тобой?
Она настороженно притихла.
Вот я пописываю прозу, сочиняю себя или совсем не себя. Зачем-то мне это нужно. Оживлять несуществующих. Признаться ли ей, что и она не существует по-настоящему? Что и она – придумана мной. Придумана для того, чтобы появилась вот эта стена спальни с вонзенным в бетонное тело шурупом, а на ней – фотография, с которой я исподтишка играю в гляделки.
Их нет. Есть только я.
Лора не существует без своего коммунального фантика, который мне так интересно разворачивать.
Мария исчезнет, стоит снять со стены семейную фотографию.
Есть я – и мои волшебные паутинки, к которым, чтобы ожить, липнут другие люди.
– Не видела тебя таким…
Я впрыскиваю в них свой оживляющий яд. Здравствуйте, люди, побудьте со мной немножко. Вы мне нужны зачем-то. Знаю, и я вам зачем-то нужен.
– Что-то случилось?
Мария потянулась к лежащему на краю кровати халату, непроизвольно поднимая и сводя плечи, как делают обнаженные женщины, стыдящиеся своей наготы… полагая, быть может, что выставленные вперед плечи зрительно уменьшат грудь – или, изломав силуэт, они этой угловатостью своей пытаются сдержать, отменить магию голого тела. Люблю думать о женской наготе. Соврал:
– Да эти котята утопленные. Наткнулся утром. Как-то меня передернуло от этого зрелища. Никак не могу прийти в себя.
– Ты впечатлительный.
– Да, я впечатлительный.
– Я знала, – сказала она, ныряя в халат, но не отводя от меня глаз. – Раз ты такой циничный…
Вот и в тот день, когда я впервые заговорил с Марией, она посмотрела на меня таким же внимательным и в то же время рассеянно-беглым взглядом – будто искала в иностранном словаре забытое слово: то ли найдет раньше, то ли сама вспомнит. Глаза семенили по мне, пропуская ненужное.
Мы стояли в дверях подъезда, выйдя одновременно – она от маман, я от Лоры.
– Темнеет быстро, – сказал я тогда. – Давайте провожу.
И она посмотрела этим взглядом своим, нашла в моем лице то, что хотела найти, и, беря меня под руку, вздохнула:
– Я так и знала. Ты бабник, да?
Она запахнула халат, продолжила:
– Раз такой циничный, значит, на самом деле впечатлительный. Цинизм это ведь как противоядие, Лешенька. Ну да и ладно.
Она встала и, обойдя кровать, подошла ко мне.
– Идем, на кухне посидим.
Она стояла очень близко. Было видно каждую морщинку возле ее глаз, и каждый блик, утонувший в черном колодце зрачка. Уже ничего не ожидая от меня, уже смирившись… Вот – такие сбои, такие джазовые синкопы отзывались в ней невероятной красотой.
– Уйдешь или побудешь немного?
Я развернул ее и, схватив за бедра, заставил забраться на кровать.
Музыки соития, грянувшие во мне, все те маячки ощущений, что уводят в побег: «сюда, сюда!» – из взрослых спален и тинэйджерских закоулков, – на секундочку в рай – обрывающиеся вдруг, будто тупым ударом жука о раскаленную лампу – сегодня они были так важны! – будто жизни мне оставалось ровно на эти ощущения – я тонул и задыхался, но спасение было именно там, на глубине.
И я впервые не подмигнул ее мужу.
Мобильный я отключил. Никто до меня не доберется. Я остался у Марии допоздна. До поезда в двадцать два сорок.
Она не вернулась на работу – позвонила, сказала, что дома прорвало горячую воду.
– Не пойду. Завтра мой возвращается. Витька в Нижнем на какой-то конференции. У меня сегодня праздник с моим молодым любовником!
Мы сидели на ее кухне, стерильной и от этого кажущейся совсем ненастоящей, из телесериала. Поцеживали коньяк. Салфетки ровной стопкой торчали из салфетницы. На стаканах ни единого пятнышка. Чтобы вдохнуть в эту кухню жизнь, я покидал мятых салфеток на стол.
Мария рассказывала, как сын с мужем выбрасывают в мусорное ведро тарелки, если находят их недостаточно чистыми. Чистоту проверяют по звуку, проводя пальцем по поверхности. А она с детства ненавидит мыть тарелки. Ее с пяти лет заставляли мыть тарелки. Помогала маме в столовой. И вот надо же – такая напасть. А ведь мужу откуда знать-то? Про ее детство? Родители еще до свадьбы умерли. А она про тарелки не рассказывала. Точно, это ее проклятье – мыть тарелки. Такое вот изощренное проклятье.
От коньяка она делалась смешливой. Изображала, с какими пронзительными физиономиями «ее мальчики» опускают тарелки в мусорное ведро. Игра забавляла ее.
– Не-не. Не так. О. О так. Губешки сожмут, ммм. О. «Это грязно».
Она так умело лепила на лице эту смесь возмущения и брезгливости, что и я невольно похохатывал, и мне делалось смешно. Уж не репетирует ли Мария в ванной перед зеркалом? Может быть, это ее любимое занятие – передразнивать своих мальчиков? Запереться в ванной, открыть посильней краны, чтобы за шумом воды не слышно было ее приглушенного голоса, повторяющего дубль за дублем: «Гр-р-рязно»…
– Ну, берут одноразовые – вон, у батареи целая коробка. И ведь оба, оба – вот что удивительно. Я бы не сказала, что они так уж близки. Ну как бывает, знаешь, между умным отцом и еще более умным сыном. Разойдутся по углам, у каждого своя жизнь. А тут такая солидарность, а! Обалдеть!
Когда веселье закончилась, Мария принялась рассказывать, пристально всматриваясь в недопитую рюмку с кружочком коньяка на дне. То были рассказы, которые наверняка я обязан был слушать, раз уж сидел на чужой кухне с чужой полуголой женой. Но сосредоточиться по-прежнему не удавалось.
Я был полым. Полым как труба. Как водопроводная труба. Я ощущал себя трубой, через которую несется, гудя и захлебываясь, не очень чистая, молочная от хлора городская вода. Кто-то отвернул кран до упора. Куда летит эта вода, для питья непригодная?
Может быть, было бы легче, если бы я не стал оттягивать – а наоборот, кинулся бы со всех ног, поскорей пережил все то, что – как скажете! – непременно следует пережить после получения sms-ки «Алексей Паршин, твой отец при смерти».
– Ты куда-то опаздываешь? – спрашивала Мария.
– Нет, – отвечал я. – Еще есть время.