Ольга, кошка Дуся, отец Алексея Паршина

– Ольга?

Я спустился по пролету вниз.

– А, это ты…

Ольга оказалась невысокой и довольно полной. Я представлял ее другой. Даже немного удивился, что она толстушка. Кажется, в моей жизни она была первой толстушкой, которой досталась одна из главных ролей. Обычно толстушки – это тетушки из автобуса, с которыми неудобно сидеть рядом, это усталые кассирши в магазине, это наш бухгалтер Нина Петровна, массивным указательным пальцем показывающая, где расписаться в ведомости. И вдруг толстушка – жена моего отца. Я уже догадался, что роль у нее – одна из главных. Иначе и быть не могло – судя по тому волнению, которое охватило меня после простенькой реплики: «А, это ты». Я был весь внимание, я ждал, что будет дальше.

Оглядывая меня, Ольга не спеша промокнула натянутым на палец платком пот над верхней губой, спрятала платок в карман пальто. Жесты выглядели очень легкими, будто полнота ее была совсем невесомой. В темном подъезде сложно было разглядеть ее лицо. Это было важно – ее лицо.

– Давно ждешь?

– Да так… не очень.

– На вокзал ездила, родственников провожала.

Я вдруг подумал, что в тот первый и единственный раз, когда я звонил ей, она разговаривала со мной отсюда, с этого лестничного пролета – вышла из квартиры, чтобы не при отце… Сейчас она должна сказать про отца.

Встав ко мне спиной, Ольга большим пальцем вжала ключ в замок, и, открыв дверь, сказала:

– Входи. Почти вовремя. Вчера девять дней было.

Я вошел за ней следом. Значит, умер, подумал я. Конечно, я подумал так еще час назад, когда стоял перед дверью, а за дверью было тихо – никто не отозвался на трель звонка. Но ведь можно было думать, что отец лежит больной в постели и не в силах встать. И я старался так и думать. Но теперь стало ясно окончательно: он умер.

– А ты, значит, с вокзала?

– Да.

– Может, даже прошли друг мимо друга. Забавно. Разувайся, вон тапки бери. Твоего отца, кстати.

Я послушно исполнял ее команды. Ольга сняла плащ, переобулась сама, задерживая дыхание, когда наклонялась сначала к одной, потом к другой ноге. Будто ныряла. Дожидаясь, пока она закончит, я стоял в прихожей, у занавешенного черной тканью зеркала, и смотрел на двуспальную кровать в единственной комнате. «Вот то место, где он, наверное, умер, – подумал я. – И что? Что я чувствую?» Нет, ничего. Только усталость с дороги.

Мы прошли в комнату, Ольга взглядом предложила мне на выбор, куда сесть, в кресло или на диван. Я сел в кресло. Она примостилась напротив, на край кровати.

– Что с тобой случилось? Откуда такие жуткие синяки?

Попал в аварию, – я заранее решил так говорить. Решил: если просто поменяю местами кусочки времени, тем самым сведу вранье на нет, – к тому же, в тот раз тоже был синяки. – Лежал в больнице с сотрясением, поэтому и не приехал.

– А.

Она подоткнула юбку под колени.

– Я тебе звонила, каждый день.

– Телефон разбился.

– А.

Конечно, я понимал, что нужно сказать что-то еще, как-то объясниться. Соврать. Но только поерзал, пару раз набрал воздуха в легкие, да так и выдохнул молча. «Пффф», – и нету слов. Задохнулись. Я стал рассматривать комнату. Обои бежевые. Много книг в шкафу и на застекленных полках. В этих стеклянных прямоугольниках поверх книжных корешков отражался я. На прикроватной тумбочке стояла моя фотография. Этого я совсем не ожидал.

Юноша со спортивной сумкой через плечо. Щурится на солнце, что светило когда-то с той стороны кадра, над головой фотографа. Значит, мы все-таки встречались. Это он фотографировал – я сразу вспомнил, как он ждал меня возле школы. Поодаль, наблюдая за нашей встречей, стояла мама. Он улыбался и нелепо дергал руками: хотел раскинуть их в стороны, приглашая меня в объятья. Я знал, кто он. Борясь со смущением, спускался к нему по ступенькам. Он всматривался в меня – то ему казалось, что я подойду и обниму его, потом он видел, что – нет, не обниму. Я бы не обнял. Но в какие-то моменты ему виделось во мне то, что он хотел увидеть – он вновь порывался раскинуть руки и вновь их сводил. Как если бы хотел показать, какую поймал рыбу, но никак не мог определиться с размером.

Постояли перед школой, какой-то был нелепый, заикающийся разговор. Мама подошла, сказала, что нам пора. Неужели он приезжал тогда из Ростова – специально ради этих нелепых тяжелых минут?

Вторая фотография, на ней я почти такой же, как сейчас. Года три назад. На фоне новогодней елки. Последний Новый год в старой квартире. Кажется, мама снимала. Прислала ему. Они что, переписывались?

– Так и жили, – Ольга кивнула в сторону фотографий. – Он, я и ты.

Со шкафа спрыгнула пушистая белая кошка. Посмотрела на меня и уселась рядом, сдержанно дирижируя кончиком хвоста.

– Ах да, – улыбнулась Ольга. – И вот еще Дуська. Иди ко мне, Дусь, – позвала она кошку. Но та в ответ лишь зевнула. – Знаешь… тяжко было. Я хотела, чтобы ты приехал. И отец твой, конечно, очень хотел. И я.

Посидели молча. А как же без этого? Разве могло тут обойтись без сволочи-тишины, дышащей тебе в ухо, подносящей вплотную к твоему уху свои дурацкие тикающие-тикающие-тикающие часики?

Я подумал: «Нужно попросить ее показать мне фотографии отца. Так надо».

– Ну, Алексей, молчать мне, извини, невмоготу, – Ольга еще раз улыбнулась. Едва заметно качнувшись в одну, потом в другую сторону, пересела на самый край кровати. – Что же мы? Может… помянем?

Уловив ее движение, я тоже подался вперед и, наверное, выглядел растерянно, как человек, которому крикнули: да мы же чуть не забыли!

– Да, конечно.

– Да, нужно помянуть. Пойдем на кухню.

Мы пошли на кухню.

«Зачем я приехал? Его все равно не застал».

Есть только Ольга. Получается, что приехал я к ней. Зачем? Вот она ходит по кухне, поворачивается от холодильника к столу, орудует стертым от старости, будто откусанным посередине, кухонным ножом. Запястьем отводит со лба налипшую челку. Говорит: «Подай-ка вон полотенце». Зачем я к ней приехал?

– Не стой, садись.

Я уселся за стол, на который Ольга с негромким четким стуком выставила бутылку водки.

Возле моего локтя на подоконнике стояло то, что всегда появляется в доме, когда в нем кто-то умирает: стопарь водки, накрытый ломтем хлеба. Хлеб подсох и выгнулся дугой.

– Он водку-то не пил, – сказала Ольга, боком опускаясь на стул. – Я налила ему томатного сока. Он томатный сок любил. А мне сказали, что нельзя. Нужно водку. Как ты думаешь?

– Что?

– Ну, не знаешь, почему обязательно водку? Он ведь при жизни ее не пил. Зачем ему водку?

– Нет, не знаю.

Она подумала, встала и достала из кухонного ящика еще один стакан. Налила в него сок. Яблочный, кажется.

– На всякий случай, – сказала она, пристроив стакан с соком между тарелок. – Вдруг и он с нами сидит. Пусть и то, и это будет. Давай помянем.

Мы взяли рюмки и встретились взглядами. «Скажешь что-нибудь?» – «Что я могу сказать? Я ведь не знал его, помнишь?»

Она вздохнула и приподняла рюмку повыше. И я приподнял. Разлепила обветренные губы, помолчала, глядя на качающийся в стекле прозрачный водочный эллипс. Еще немного приподняла рюмку. И я приподнял еще немного.

– Пусть земля ему будет пухом.

Я повторил за ней – впервые в жизни, кажется, проговорил внятно:

– Пусть земля ему будет пухом.

Стало не по себе. Было такое чувство, будто я вру – причем, на этот раз безнадежно, и уличить меня не составит никакого труда. Мы выпили, и снова стало непонятно – что дальше.

«Ты бы спросил что-нибудь. Поговорил со мной». – «Да я бы поговорил. Но не знаю, о чем». – «Как о чем? О твоем отце, Алексей. Ты разве не за этим приехал?» – «Нет». – «А за чем? То есть, зачем ты приехал?» – «Честно? Наверное, мне сейчас просто нигде не хочется быть». – «А здесь… здесь ты как бы нигде, да?» – «Так нехорошо?» – «Да мне все равно. Отцу уже тоже».

Ольга сказала, что покормит меня чуть позже, сейчас немного придет в себя и приготовит ужин. Я сказал, что не стоит беспокоиться, закуски на столе полно. Минут через десять молчания, надломленного какой-то никчемной репликой и тут же вновь, еще крепче, склеившего горло, мы стали пить без слов. А потом слова появились. Иногда становилось даже похоже на нормальный застольный разговор – как водится, слегка сумбурный.

– Что за авария была? – спросила Ольга. – Я твоей матери не решалась звонить. Твой отец запрещал ей звонить, и сам не звонил вам, даже когда вы жили по старому адресу и у него был ваш номер.

– Я давно с мамой не живу.

– Да-да, знаю. Она очень была против вашего общения. Очень.

К нам пришла Дуська, запрыгнула на табурет, тактично – издали – понюхала стол и вопросительно посмотрела на Ольгу. Ольга кинула ей под стол колбасы.

– Толя не любил, когда я так делала.

Я поежился, поняв, что «Толя» – это про моего отца. «Ну да, я же – Анатольевич». В первый раз при мне отца назвали по имени.

– Он все время мечтал, что ты будешь с ним общаться. Каждый год собирался к тебе, волновался. Откладывал. Вот, говорил, вылечусь окончательно…

Нет, я ни о чем не хотел ее спрашивать. Это было сложно, и болезненно, и непонятно зачем – вдруг взять и начать спрашивать. Вдруг взять и начать протискиваться через все эти стены, мной и не мной возведенные, до сих пор отгораживавшие от всего, что было мной и не мной помечено как лишнее, а теперь – вот оно, прет как плющ за изгородь, нависло пугающе зримо, подробно, с этими фотографиями на тумбочке, с крошками на клетчатой клеенке, с кошачьим урчанием у самых ног. «Так вот и жили – он, я и ты».

– Так что за авария?

– Да так, авария. Автобус в маршрутку въехал. А почему мама была против? – спросил я, сопроводив вопрос энергичной суетой: разлил по рюмкам, сложил пару бутербродов, ей и себе.

– Спасибо, – Ольга перехватила протянутый ей бутерброд, положила на тарелку. – Твой отец ведь когда-то лечился… ммм… в общем, лечился в психиатрической клинике. Ты еще маленький был, у него начались депрессии, он пытался покончить с собой. Ночью стал вешаться, и люстра оборвалась. Упала возле твоей кроватки.

Ну вот, Алексей Паршин, теперь ты узнал. Даже кивнул, когда слушал – мол, понимаю, продолжай. Нужно как-то пообвыкнуть с этой новостью.

– Они поэтому развелись?

– Да. Твоей маме стало страшно, и она… в общем, развелись.

– А сюда он когда уехал?

– Сразу же и уехал. У него был выбор – или самому уехать из города, или уехали бы вы. А здесь клиника хорошая. Вот он и уехал. Ты не подумай, я не осуждаю. Маму твою не осуждаю. С ним действительно было тяжело. Очень тяжело. Лечение, конечно, помогало, ничего такого с ним больше не повторялось. Но… Да, было тяжело, – Ольга замерла с поднятой рюмкой, опустив глаза.

Мне вдруг почудилось, что я увидел в этот момент все то, что видела она, уставившись в унылую спину времени. «Было тяжело». – «Да-да, я вижу. Вижу». – «Тебе могло бы быть так же тяжело. Вместо меня. Он бы жил с вами, я бы с ним не встретилась. Но тебя отгородила от этого твоя мама». – «Считаешь, она правильно сделала?» – «А ты как считаешь?» – «Я первый спросил». – «А я считаю – да, правильно. Он ведь так и не решился завести со мной детей. Боялся – вдруг у него опять случится обострение, и он что-нибудь сделает с ребенком». – «Но почему ты с ним жила?»

Ольга смотрела на меня удивленно, и я понял, что последний вопрос я задал вслух.

– Давай выпьем, – сказала она, качнув в мою сторону рюмкой. – Я думала, ты так и останешься запертым на все замки – говоришь мне «вы», а я ведь на год тебя младше.

Мы выпили. Ольга проглатывала водку, сильно морщась, так, что щеки ее собирались в тугие остренькие холмики. Гримаса ее держалась пару секунд и исчезала как ни в чем не бывало.

– Странные ты вещи спрашиваешь. Зачем женщина живет с мужчиной, если жить с ним тяжело и приходится каждую минуту следить: не накрыло ли его снова, не пора ли в клинику? Любила, – она пожала плечами как-то механически, обреченно, что ли.

– Любила, – повторил я за ней.

– Ты, Алексей, доедай все тут.

«А отчего у него… это?» – «Опять же, странные вещи спрашиваешь. Отчего… не знаю… От генов. От судьбы».

Ольга потрепала меня ладошкой по лежащей на столе руке. Ладонь у нее была сухая. Это тоже было важно – я боялся, что ладонь окажется влажной, как это часто бывает у полных людей.

– Да ты не зацикливайся. Теперь-то что?

Дуська вспрыгнула на подоконник, по пути беззвучно толкнув столешницу задними лапами, и разлеглась там под горшком алоэ с толстыми пыльными щупальцами, мордой к стопарю.

– Некому тебя больше гонять за такие фокусы. А, Дусь? Некому. Это не твое, – сказала Ольга, отодвинув от кошки стопарь с хлебом.

Встала, налила в блюдце воды, поставила возле Дуськи, а на другом блюдце выложила перед ней колбасу.

– На вот.

Теперь и Дуська поминала моего отца.

– В нем ведь помимо болезни столько всего хорошего было, – я не сразу уловил, что Ольга обращается уже не к кошке, а ко мне. – Он был хороший человек, Леша. Жаль, что у вас с ним не сложилось.

Она продолжала говорить, но я уже не слушал – я все ощупывал и так, и эдак эту ее фразу: «он был хороший человек, Леша». Его больше нет – и до сегодняшнего дня, пока не увидел свою фотографию на тумбочке, я был уверен, что никогда с ним не встречался… И я совсем не страдаю по поводу его смерти… совсем не страдаю… Но вот услышал, что он был хорошим человеком, и мне вдруг стало хорошо. Будто это и про меня было сказано, что и я тоже – хороший. Не думал, что такие вещи могут быть мне приятны.


Она погладила клеенку ладонями, стряхнула с них налипшие крошки.

– После того, как мы с тобой созвонились и я сказала ему, что ты едешь, он вдруг совсем расклеился. Он от рака умирал, я в последние дни ему уже большую дозу наркотика колола. А как сказала, что ты едешь, после этого уколола – он стал бредить. И уже не останавливался, так и не пришел в себя. Ему казалось, что ты приехал, что ты рядом. Налей, – скомандовала она. – Готовить не буду, схожу, если проголодаемся, в магазин.

Ольга выпила и продолжила, как только с лица сошла гримаса.

– Позови, говорит, Лешку. Я не поняла сначала, говорю: позвала уже. Он полежал немного, говорит: так что же он не идет? И тут я поняла. Жутко стало, еще верить не хочется, что вот так, что еще жив, а уже нет его, все уже – нету… И не верю, а зову… Тебя зову, будто на кухню кричу: Леша, иди, папа ждет. Он смотрит на дверь, улыбается, будто ты вошел. Садись, говорит, рядом. Я, конечно, пошла на кухню рыдать. Отрыдала, прихожу – а он все с тобой разговаривает. Размеренно так – беседует. Пойдем, – она поднялась и махнула рукой в сторону входной двери. – Курить будем. Я, когда пьяная, курю. Спасибо, что ты все-таки приехал. Не для него, так для меня. Хотя бы раз выговориться.

Мы вышли в подъезд, на лестничный пролет с мусоропроводом, где я ждал ее прихода. Долго молчали. Шумел, скреб металлом о металл, лифт. Хлопали двери и скакали вверх и вниз по колодцу подъезда чьи-то голоса.

– Так все эти дни и разговаривал с тобой. Я только тенью вокруг вилась – то укол ему сделаю, то тебе на диване постелю. Он говорил: постели ему на диване, я на него смотреть буду. А утром опять: так что же он не идет? И я зову тебя: Леша! Всю свою жизнь он тебе рассказал, всю от начала до конца. От самого что ни на есть детства, Лешенька, от первых своих воспоминаний. Все-то у него оказалось сохранено впрок до этого момента, ты не поверишь – тебя дожидалось. Знаешь, какое его самое первое воспоминание было? Как он укусил лимон. Представляешь – года в три, что ли, укусил лимон. Так вот жизнь у него и сложилась, как один большой лимон, поморщился-поморщился – а она уже и закончилась.

«Оля, ты ведь ни о чем не сожалеешь, да?» – «О чем мне жалеть?» – «О своей жизни. О своей жизни. О том, чего в ней так и не случилось». – «Л чего ее жалеть? Что бы в ней случилось без него – кто знает? А я прожила с любимым человеком, жалеть мне не о чем. Сделала для него все, что смогла. Все, что смогла». – «Стой! Это же его жизнь, ты прожила его жизнь. А твоя? Где твоя?»

Я наконец разглядел ее лицо, пока мы курили. Чтобы запомнить. Вряд ли мы увидимся снова. Так что нужно было хорошенько ее запомнить. Она жила с моим отцом. Ей было тяжело жить с моим отцом. Молодая женщина. Моя ровесница. Это значит – одинаковое количество клеточек на оси «X». И еще что-то. Пока отсчитывались эти клеточки, на нас упало одинаковое количество снежинок… пожалуй, это неплохая единица измерения жизни – снежинки… чешуйки, что растерял проползший сквозь нас мир…

Одинаковое количество раз выключили на ночь свет, одинаково поболели гриппом.

– Давай еще по одной?

– Давай.

– Угощай, я без сигарет.

Да-да, снежинки – чешуйки. Я вообще-то не люблю зиму.

Видели мы примерно одно и то же. Одни и те же картинки перелистала перед нами жизнь: а это, смотрите, тычинки, на них пыльца; это реалити-шоу, там тоже люди живут; это дом – его взорвали. В нас должно быть много чего одинакового. Больше, чем во мне и Лоре. Лора младше меня, на нее налипли совсем другие чешуйки. Больше, чем во мне и Марии.

Да нет же! Что за чушь! Что в нас может быть одинакового?!

Так, все сначала – Ольга. Жила с моим отцом.

Ей было тяжело жить с моим отцом.

Молодая женщина. Могла бы устроить все по-другому.

Ольга, молодая женщина, жила с моим отцом.

– Ты в душ сходи, не стесняйся. Извини, что сразу не предложила.

– Да, схожу, спасибо.


Она постелила мне на диване.

Я лежал в темноте. Смотрел в мутный прямоугольник потолка с короткими переливами света – наверное, от автомобильных фар внизу. Слушал, как Ольга время от времени вздыхает и поворачивается с боку на бок – и рядом, на уползающем одеяле, вслед за Ольгой переворачивается и вздыхает Дуська.

Я думал, что сейчас хорошо было бы говорить. Бывают ведь ситуации, в которых нужно делать что-то определенное. Сейчас, например, нужно говорить. Для этого ведь и было все проделано: за окном вывешена яркая луна, с сухим шелестом постелена чистая простыня на диван. Для того, наверное, я и ехал сюда в гремящем тамбуре вдоль всех этих летучих одноразовых декораций, которые, конечно, тут же начинают разбирать – с задорным матерком и скрипом вытаскиваемых гвоздей – как только поезд проехал. Для того и было все – чтобы сейчас поговорить. Темнота, тишина, потолок, который в темноте, с расползающимися по нему бликами, похож на дремлющий в ожидании нового шумного утра бассейн. Может быть, и кошка лежит сейчас, уставившись в потолок. И ждет, чутко подергивая ухом, когда кто-нибудь произнесет первое слово.

«Ольга?» – «Да?»

Нужно поговорить. Очень откровенно. Как разнополые дети, которых родители, не подумав, положили в одной комнате. Так откровенно, что утром будет немножко стыдно, и папы с мамами будут удивляться: «Ну что вы как чужие?» Я давно не разговаривал откровенно. Ни с кем.

«Покажешь мне фотографии отца?» – «Сейчас?» – «Можно завтра». – «Давай сейчас?»

Но уже растекалось теплое марево сна. Исчезал потолок, стены, мысли, и скоро исчез Алексей Паршин – наверное, утонул в мутном ночном потолке как в бассейне. Прошел сквозь верхние квартиры, мимо кроватей со спящими на них людьми, и погрузился до самого неба, до сырого осеннего неба, по которому катилась сочная тлеющая луна и гуляла задумчивая кошка Дуся, печально вздыхавшая.


Назавтра был крест, с небольшим наклоном растущий из рыхлого бугорка. Над крестом росло небо. В небе рос ворсистый белый стежок, вытягиваемый сверкающей иглой самолета. Рос иней под ногами, и за крестами из стороны в сторону росла дорога. Ольга сказала: «Вот, здесь лежит твой отец. Оградку попозже установлю, а памятник после года». Снова очень буднично сказала. Как будто много раз уже говорила разным людям: здесь лежит твой отец. Почему для нее все так просто? Почему? Для нее, для жены-сиделки – для той, которая не жила, а служила? Почему легко ей – а не мне? Ведь должно быть наоборот.

Мы постояли немного и пошли к выходу с кладбища.

Простились у какого-то подземного перехода, выйдя из автобуса. Остановились на пятачке поспокойней, сбоку от ступенек, где меньше толкались. Вскинув руку над плывущими к нам и от нас головами, по направлению светлого провала меж серых берегов улицы, Ольга сказала:

– Там вокзал, минут пять идти. Не буду провожать, ладно?

– Да, конечно.

– Ты не подумай, что хочу поскорей от тебя избавиться. Я, знаешь, даже рада, что ты приехал. Что увидела тебя. Буду знать теперь, кого он так любил… Вот. Жаль, что вы с ним так и прожили врозь. На вокзал не пойду.

– Я доберусь, ничего.

– Не обидишься?

– Нет.

Она накрыла ладонью мою руку, пожала ее, втиснув большой палец мне в ладонь. И я машинально пожал ее большой палец.

– Счастливо тебе добраться.

– Спасибо.

– Ну, долгие проводы – лишние слезы.

Ольга шагнула на ступеньку подземного перехода и побежала вниз.

Загрузка...