В 1946-м Скотт-Кинг уже двадцать один год как споспешествовал классическому образованию учеников Гранчестера. Он и сам его закончил, туда же вернулся и сразу после университета, где не смог попасть на место научного сотрудника. Так он и оставался в школе, понемногу лысея, понемногу полнея, оставаясь в памяти поколений мальчиков поначалу как «Скотти», а потом, в последние годы, только-только дожив до средних лет, как «старина Скотти»: непременная школьная «принадлежность», чьи четкие и слегка гнусавые декламации современного декадентства охотно и многими пародировались.
Гранчестер не самая блистательная из английских частных школ, но всецело почтенная (или, как настаивал бы Скотт-Кинг, была таковой): ежегодно проводит престижный матч по крикету на поле Лордс,[124] насчитывает с дюжину, если не больше, знаменитостей среди своих выпускников, которые безо всякого стеснения заявляют: «Я окончил Гранчестер», — не то что выпестованные заведеньицами поскромнее, которые склонны лишь мямлить: «Да, собственно говоря, я учился в одном местечке, как бишь его звали-то… Понимаете, в свое время мой отец…»
В те времена, когда Скотт-Кинг был учеником и даже поначалу когда вернулся в школу учителем, преподавание и преподаватели почти поровну делились на тех, кто давал классическое образование, и тех, кто современное (была еще незначительная и не принимавшаяся во внимание группка спецов, ведавшая «военным делом»). Теперь же все переменилось и из четырехсот пятидесяти мальчиков едва ли пятьдесят читали по-гречески. Скотт-Кингу оставалось лишь смотреть, как один за другим уходили его коллеги «классики»: кто директорами в сельские школы, кто в Британский совет и на Би-би-си, — а на смену им из провинциальных университетов приходили физики и экономисты, пока (вот как сейчас) вместо всепоглощающего интеллектуального обладания целиком «классическим шестым»[125] он принужден был свернуть свою деятельность к многоразовому повторению недельной зубрежки в младших классах на примерах Ксенофона и Саллюстия.[126] Скотт-Кинг, однако, не роптал, а напротив, испытывал некую особую радость, созерцая победы варварства, и явно находил удовольствие в своем умаленном состоянии, поскольку принадлежал к тому типу людей (неведомых в Новом Свете, но довольно обычных в Европе), кого в восторг приводят собственные безвестность и несостоятельность.
«Неприметный» — вот эпитет, подобающий Скотт-Кингу; как раз ощущение схожести, кровное братство в неприметности и подтолкнуло его поначалу к изучению произведений поэта Беллориуса.
Вот уж неприметнее кого было не сыскать, кроме разве что самого Скотт-Кинга. Когда Беллориус, бедняк, к тому же пользовавшийся в чем-то дурной славой, в 1646 году умер в своем родном городе, бывшем в те времена счастливым островком Габсбургской империи, а ныне входящем в буйное современное государство Нейтралия,[127] то в качестве труда своей жизни он оставил один-единственный фолиант, содержавший около полутора тысяч стихотворных строк, написанных латинскими гекзаметрами. При жизни поэта единственным следствием публикации книги стало раздражение правящего двора, что дало повод лишить его пенсии. После смерти поэт оказался в полном забвении до самой середины прошлого века, когда его произведение было перепечатано в Германии в антологии произведений Возрождения. Как раз в этом издании Скотт-Кинг и наткнулся на него во время отпуска на Рейне — и тут же сердце его встрепенулось: он понял, что встретил родственную душу. Тема была безнадежно нудной: посещение воображаемого острова Новый Мир, где в первобытной простоте, не замаранной ни тиранией, ни вероучением, жило себе поживало целомудренное, чистое и разумное сообщество людей. Стихотворные строки были точны и мелодичны, богато украшены множеством удачных речевых оборотов: Скотт-Кинг упивался ими на палубе речного парохода, в то время как мимо медленно проплывали, оставаясь за кормой, виноградники и башни, скалы, вереницы домиков и парки. Чем эти стихи раздражали: какими умышленными или неумышленными уколами сатиры, невосприимчивыми сегодня, какими опасными рассуждениями, — ныне уже непонятно. То, что их должны были бы давным-давно забыть, легко сообразит всякий, кто знаком с историей Нейтралии.
Кстати, кое-что из этой истории следует знать, коль скоро мы должны с пониманием следовать за Скотт-Кингом. Не станем вдаваться в подробности, заметим только, что за три столетия после смерти Беллориуса его страна вынесла на себе всякое мыслимое зло, выпадающее на долю политического сообщества. Династические войны, иностранное вторжение, оспоренное наследование, бунтующие колонии, повальный сифилис, истощение почвы, интриги масонов, революции, реставрации, политические клики, хунты, провозглашения, освобождения, конституции, государственные заговоры, диктатуры, убийства, аграрные реформы, всеобщие выборы, иностранные интервенции, отказ от выплаты займов, инфляция валюты, профсоюзы, массовые бойни, поджоги, атеизм, тайные общества — пополняйте перечень сколько угодно, включите в него любые личные слабости, какие вам только по нраву, и непременно все их отыщете в последних трех веках нейтралийской истории. Из нее явилась миру нынешняя республика Нейтралия, типичное современное государство, которым правила одна-единственная партия, провозглашающая главным некоего руководящего Маршала, содержащая громадину скудно оплачиваемой бюрократии, чья деятельность проходит закалку и очеловечивается коррупцией. Вот это вы должны знать, ну и еще то, что нейтралийцы, смышленый романский народ, мало склонны к поклонению героям и за спиной своего Маршала весьма и весьма потешаются над ним. Лишь в одном обрел он чистосердечную всеобщую признательность: не ввязал страну во Вторую мировую войну. Нейтралия замкнулась в себе и из бывшей некогда арены симпатий противоборствующих сторон обратилась в не стоившее внимания, неприметное захолустье. Так что, тогда как лицо Европы огрубело и война, какой она представала со страниц газет в комнате отдыха и из передач радио в той же комнате отдыха, накладывала на него свой героический и рыцарский грим, сделавшись утомительной игрой в перетягивание каната между командами неотличимо неотесанного мужичья, Скотт-Кинг, никогда не ступавший ногой на землю Нейтралии, ощутил себя преданным нейтралийцем и в знак почтения к духовной родине вновь с пылом принялся за труд, к какому время от времени прибегал, — перевод стихов Беллориуса спенсоровыми строфами.[128] Труд сей был завершен ко времени высадки в Нормандии:[129] перевод, вступительная статья, комментарии. Рукопись учитель направил в издательство Оксфордского университета. Ему ее вернули. Он сунул ее в ящик темного соснового стола у себя в пропахшем дымом кабинете на самой верхотуре четырехугольного здания Гранчестера. Скотт-Кинг не роптал: то был его опус, его творение, его памятник неприметности.
Только все равно тень Беллориуса не оставляла его, требуя упокоения. Между ними двумя оставалось незавершенное дело. Невозможно поддерживать тесные отношения с человеком (пусть даже три века как мертвым), не связывая себя никакими обязательствами. Так что во время празднеств по случаю окончания Второй мировой войны Скотт-Кинг свел обретенные им познания в небольшое (четыре тысячи слов) эссе под названием «Последний латинист» в ознаменование предстоящего трехсотлетия кончины Беллориуса. Эссе появилось в одном ученом журнале. За плод пятнадцати лет ревностного труда Скотт-Кингу заплатили двенадцать гиней, шесть из которых пошло на уплату подоходного налога, а на шесть оставшихся он купил большие часы из вороненой стали, которые поработали с перебоями месяц-другой, а потом окончательно встали. Тем дело вполне могло бы и кончиться.
Таковы, при общем, обращенном в прошлое взгляде, обстоятельства приключившегося со Скотт-Кингом: Беллориус, история Нейтралии, 1946-й как год Славы, — каждое вполне достоверно и вполне банально, а все вместе вызвали странные события во время летнего отпуска Скотт-Кинга. Теперь давайте-ка «подкатим» камеру поближе и взглянем на него «крупным планом». Вы уже все услышали про Скотт-Кинга, но еще не познакомились с ним самим.
Итак, завтрак унылым утром в начале летнего учебного семестра. В школьных зданиях Гранчестера в распоряжение холостых младших учителей выделили пару учебных помещений, и они питались в комнате отдыха. Скотт-Кинг пришел с урока в начальной школе, в развевающейся за спиной учительской мантии и с кипой трепещущих листков с контрольными в онемевших пальцах. Гранчестер все еще не избавился ни от каких лишений военной поры, и холодная жаровня служила пепельницей, а также корзиной для бумажного и прочего мусора, и редко опустошалась. Неопрятный стол для завтрака был беспорядочно уставлен небольшими горшочками, на каждом из которых было выведено имя хозяина, для хранения выдаваемых порций сахара, маргарина и поддельного повидла. Блюдо, поданное на завтрак, имело вид какой-то мешанины, изготовленной из яичного порошка. Печально отвернувшись от раздаточного столика, Скотт-Кинг изрек:
— С радостью уступаю любому свою долю этого триумфа современной науки.
— Скотти, вам письмо, — сообщил один из учителей. — «Высокочтимому профессору Скотт-Кингу, эсквайру». Поздравляю.
Конверт, столь странно адресованный, большой и плотный, был украшен по месту склейки на обороте каким-то гербом. Внутри конверта, кроме письма, находилась пригласительная карточка, на которой значилось:
«Его великолепие высокопреподобие ректор Саймонского университета и Комитет по чествованию трехсотлетия Беллориуса имеют честь пригласить профессора Скотт-Кинга на торжественные мероприятия, которые будут проводиться в Саймоне с 28 июля по 5 августа 1946 г.
RSVF[130] его превосходительству д-ру Богдану Антоничу, международному секретарю Общества Беллориуса, Саймонский университет, Нейтралия».
Письмо было подписано нейтралийским послом при Сент-Джеймсском[131] дворе и извещало, что выдающиеся ученые со всего мира собираются воздать почести блистательному нейтралийскому политическому мыслителю Беллориусу, а также деликатно доводило до сведения, что со стороны гостей расходов на поездку не предвидится.
Первое, что пришло Скотт-Кингу в голову по прочтении этого послания, — он стал жертвой мистификации. Он обвел взглядом сидевших за столом, рассчитывая перехватить заговорщицкое переглядывание коллег, но тех, казалось, одолевали собственные заботы. Пришедшие следом мысли убедили его, что такого рода украшательства и гравировка им не по карману. Письмо, стало быть, подлинное, но это Скотт-Кинга не обрадовало. Скорее он ощутил, как грубо нарушается давно установившаяся личная близость между ним самим и Беллориусом. Сунув конверт в карман, он съел хлеб с маргарином и сразу же направился в часовню к утренней службе. По дороге заглянул в канцелярию и купил пачку писчей бумаги с гербом и адресом Гранчестера, на которой предстояло написать: «М-р Скотт-Кинг сожалеет…»
Как это ни странно, Скотт-Кинг был определенно умудрен опытом — на нечто подобное уже намекалось прежде, — и все же, глядя, как пересекает он внутренний дворик, направляясь к ступеням часовни: средних лет, нескладный, никому не известный и никем не чтимый, морща под ветром свое округлое ученое лицо, — вы бы не удержались от замечания: «Вот идет человек, упустивший все, чем вознаграждает жизнь, — и знает об этом». Но скажете вы так потому только, что все еще не знаете Скотт-Кинга: ни один пресыщенный завоеваниями сластолюбец, ни один колосс театра, разбитый и истерзанный растлением малолетних, ни Александр Македонский, ни Талейран не были так умудрены опытом, как Скотт-Кинг. Он был человеком зрелым, интеллектуалом, ученым исследователем классического наследия, почти поэтом; вдосталь напутешествовался по всем закоулкам обширного пространства своего собственного разума и до изнурения воспринял весь накопленный опыт воображения. О нем можно было бы написать, что он старше скал, на каких восседал, во всяком случае старше своей скамьи в часовне; он много раз умирал, этот Скотт-Кинг; он погружался в глубокие пучины; он вел дела с восточными торговцами для каких-то таинственных сообществ. И все это выражалось для него лишь в звуках лир и флейт. В таком поэтическом настрое он покинул часовню и отправился к себе в класс, где в первые часы его ждала встреча с самими нерадивыми из учеников.
Они кашляли и чихали. Довольно долго, пока один из них, посообразительнее, не попытался втянуть учителя в разговор, поскольку — и об этом знали — порой втянуть в разговор его удавалось:
— Будьте любезны, сэр, мистер Григгс говорит, что изучение классических авторов для нас пустая трата времени.
Однако Скотт-Кинг попросту бросил в ответ:
— Трата времени — это приходить ко мне и не учить их.
После латинских герундиев класс с грехом пополам одолел полстранички Фукидида.[132]
— Эти последние сцены осады, — говорил учитель, — описаны словами, звучащими подобно звону набатного колокола.
С задних парт донесся целый хор голосов:
— Колокола? Вы сказали, что это был колокол, сэр? — И тут же шумно захлопнулись учебники.
— До конца урока еще двадцать минут. Я сказал, что книга звонила подобно колоколу.
— Сэр, пожалуйста, до меня это как-то не доходит, сэр: как может книга быть похожа на колокол, сэр?
— Эмброуз, если желаете высказаться, можете начать переводить.
— Сэр, пожалуйста, я только до сих пор дошел, сэр.
— Кто-нибудь продвинулся дальше? — Скотт-Кинг по-прежнему старался привнести в начальную школу зрелую вежливость «классического шестого класса». — Что ж, хорошо, можете все потратить остаток часа на подготовку следующих двадцати строк.
Воцарилось, можно сказать, молчание. С задних рядов класса доносилось глухое бормотание, что-то непрерывно шелестело и шуршало, зато никто напрямую к Скотт-Кингу не обращался. Он глянул сквозь сероватые окна на свинцово-серое небо. Через стену у него за спиной был слышен резкий голос Григгса, учителя граждановедения, превозносившего толпаддльских мучеников.[133] Скотт-Кинг сунул руку в карман мантии и наткнулся на жесткие края нейтралийского приглашения.
За границей он не бывал аж с 1939-го и уже год, как не пробовал виноградного вина, и неожиданно его охватила глубокая тоска по родному его душе Югу. Совсем не часто и отнюдь не подолгу бывал он в тех восхитительных краях: раз двенадцать, наверное, по нескольку недель, общим счетом всего год за все сорок три года своей жизни, — но все сокровища его души и его сердце были похоронены там. Горячее оливковое масло с чесноком и разливное вино, светящиеся башенки над сумеречными стенами, фейерверки по ночам, фонтаны днем, нахальные, но безобидные торговцы лотерейными билетами, переходящие от столика к столику на запруженных народом тротуарах, пастушья дудка на пропахших цветами склонах гор — словом, все, что расчетливому агенту турфирмы вздумалось бы впихнуть в рекламный буклет, будоражило в то унылое утро сознание Скотт-Кинга. Он бросил свою монетку в Треви, крупнейший из римских фонтанов, он обручился с Адриатикой; он был человеком Средиземноморья.
Во время утренней перемены на фирменной школьной бумаге он написал, что принимает нейтралийское приглашение. В тот вечер и во многие последующие вечера в комнате отдыха велись разговоры о планах на каникулы. Все отчаялись попасть за границу — все, кроме Григгса: тот петушился, говоря о Международном слете прогрессивных молодых руководителей в Праге, участие в котором он себе пробил. Скотт-Кинг хранил молчание даже тогда, когда кто-то упомянул Нейтралию.
— Хотелось бы поехать туда, где можно прилично пожрать, — признался один из учителей. — В Ирландию, или в Нейтралию, или еще куда-нибудь.
— В Нейтралию вас ни за что не впустят, — заявил Григгс. — Чересчур много чего скрывать. У них там шайки немецких физиков делают атомные бомбы.
— Гражданская война вовсю идет.
— Половина населения в концлагерях сидит.
— Ни один человек в здравом уме не поехал бы в Нейтралию.
— Или в Ирландию, коли на то пошло, — сказал Григгс.
А Скотт-Кинг сидел да помалкивал.
Спустя несколько недель Скотт-Кинг сидел в зале ожидания аэродрома. На коленях у него лежало пальто, в ногах стояла ручная кладь. Из громкоговорителя, установленного, от греха подальше, под самым потолком на мышиного цвета бетонной стене, доносилась танцевальная музыка и положенные объявления. Это помещение, как и все другие, в каких ему довелось побывать за это утро, было негусто меблировано и безразлично чисто, по стенам висели (единственная уступка сохранившим интерес к беллетристике) похвальные отзывы о государственных сберегательных облигациях и предостережения против газовой атаки. Скотт-Кинг испытывал голод, усталость и уныние, ибо прелести современного путешествия были ему в новинку.
Утром, в семь часов, он выехал из лондонской гостиницы; сейчас уже полдень давно миновал, а он все еще пребывал на английской земле. Нет, без внимания его не оставляли. В общем стаде его, как несмышленое дитя, гоняли туда-сюда из автобусов в кабинеты и обратно; взвесили и обмерили, как торговый груз; обыскали, как преступника; подвергли допросу о его прошлом и будущем, состоянии здоровья и финансов, как будто бы он претендовал на постоянную работу доверительного характера. Скотт-Кинг не был избалован роскошью и привилегиями, но в иные времена путешествовал совсем не так. С утра он ничего не ел, не считая кусочка дряблого тоста с маргарином у себя в спальне. Последнее его прибежище, где он теперь сидел, судя по надписи на двери, предназначалось «Только для VIP».
— Ви-ай-пи? — спросил он сопровождавшую их служащую аэропорта, подтянутую безликую молодую женщину, в повадках которой проглядывала то повивальная бабка, то гувернантка, то магазинный администратор.
— Очень важные лица, — ответила она безо всякого заметного смущения.
— Но подобает ли мне находиться здесь?
— Это необходимо. Вы ВИП.
Интересно, подумал Скотт-Кинг, как же тут обходятся с совершенно обычными, не важными людьми?
Рядом находились двое попутчиков, мужчина и женщина, удостоенные того же важного статуса, и оба ожидали рейса на Белласиту, столицу Нейтралии, причем оба, как вскоре выяснилось, по приглашению Комитета по чествованию Беллориуса.
Мужчина принадлежал к тому типу, который был знаком Скотт-Кингу: по фамилии Уайтмейд, род занятий — наука, такой же неприметный, как и сам Скотт-Кинг, и почти одного с ним возраста.
— Послушайте, — обратился к нему Уайтмейд, — скажите мне, только откровенно, — и он хитро прищурился, как делают все пользующиеся этим двусмысленным выражением, — вы вообще хоть что-то слышали про уважаемого Беллориуса?
— Мне известно его произведение. Редко слышал, чтобы его обсуждали.
— A-а, как же, разумеется… В мой курс он не включен, я римское право преподаю, — признался Уайтмейд, и в его прищуре прибавилось хитрости, подчеркивавшей всю грандиозность сделанного утверждения. — Нейтралийцы просили профессора поэзии, знаете ли, но тот поехать не смог. Потом испросили профессора латинского языка. А он красный. Потом понадобился хоть кто-нибудь, чтобы представить университет. Желанием не горел никто, вот я и вызвался. Я нахожу командировки такого рода в высшей степени занимательными. Вам они знакомы?
— Нет.
— Я на прошлых каникулах ездил в Упсалу[134] и целую неделю дважды в день ел весьма пристойную икру. Нейтралия, увы, не славится изысканностью жизни, но можно полагаться на обилие чего попроще — и, разумеется, вино.
— Как ни крути, все это жульничество, — подала голос третья из числа Очень Важных Лиц.
Ею была женщина, которую уже не принимали за молодую. Ее фамилию Скотт-Кинг с Уайтмейдом запомнили без труда: на протяжении всего их путешествия она часто звучала из громкоговорителя и была написана мелом на всякой черной доске наряду с призывом к обладательнице получить срочное сообщение, — мисс Бомбаум. Имя это было скандально известно, почитай, всему миру за исключением, так уж случилось, Скотт-Кинга и Уайтмейда. Женщину эту не назовешь неприметной: некогда репортер и «свободный охотник», она еще до войны всегда появлялась в «горячих точках» — Данциг, Альказар, Шанхай, Уол-Уол,[135] — а теперь была синдицированным обозревателем,[136] чьи колонки еженедельно появлялись в средствах массовой информации четырех континентов. Скотт-Кинг такие статьи не читал и во время многочисленных в то утро ожиданий от нечего делать гадал, кем могла бы быть эта женщина. По виду — отнюдь не леди: внешность не позволяла назвать ее даже заслуживающей почтения, — вот только он никак не мог увязать ее пишущую машинку с призванием актрисы или куртизанки, коли на то пошло, не вязались с такими занятиями и ее острое маленькое бесполое личико под слишком женственной шляпой и пышно взбитая прическа. Учитель оказался близок к истине, когда заподозрил в ней женщину-писательницу, о каких он частенько слышал, но ни разу в жизни не видел.
— Все это жульничество, — повторила мисс Бомбаум, — Бюро пропаганды Нейтралии. Полагаю, теперь, когда война кончилась, они во многом оказались на мели и хотят приобрести задушевных новых друзей среди Объединенных Наций. Мы всего лишь часть этого надувательства. Они устроили религиозное паломничество, Конгресс по физической культуре, Международный съезд филателистов и бог весть что еще. Полагаю, тема как раз в этом — в Нейтралии, я хочу сказать, а конечно же, не в Беллориусе: это уже сделано.
— Сделано?
— Да, у меня где-то есть копия, — кивнула журналистка, роясь у себя в сумочке. — Подумала, что может пригодиться для речей.
— Уж не считаете ли вы, — улыбнулся Скотт-Кинг, — что нам грозит необходимость произносить речи?
— А я и представить не могу, зачем еще нас пригласили, — сказала мисс Бомбаум. — А вы?
— В Упсале я произнес три длинные речи, — сообщил Уайтмейд. — Их приняли на ура.
— Вот те раз, а я все свои записи дома оставил!
— Пользуйтесь этим в любое удобное вам время, — сказала мисс Бомбаум, протягивая книжку «Граф Белизариус» Роберта Грейвса. — В общем-то грустно. Под конец он ослеп.
Внезапно музыка оборвалась, и из репродуктора донеслось: «Пассажиров рейса на Белласиту просят пройти к выходу „Д“. Повторяю: пассажиров рейса на Белласиту просят пройти к выходу „Д“».
Одновременно в дверях появилась наша сопровождающая:
— Прошу следовать за мной. Пожалуйста, приготовьте для предъявления у стойки посадочные талоны, медицинские сертификаты, квитанции о проходе таможни, ваучеры валютного контроля, паспорта, билеты, опись личного багажа, командировочные удостоверения, эмиграционные карточки, багажные бирки и пропуска службы безопасности.
Очень Важные Лица последовали за ней, смешавшись с менее важными лицами, ожидавшими вылета в помещении по соседству, прошли сквозь пылевую бурю, поднятую четырьмя вращающимися винтами аэроплана, взобрались по ступенькам приставной лесенки и вскоре оказались плотно пристегнутыми к креслам, словно бы их ожидал осмотр дантиста. Стюардесса коротко уведомила их, что надо делать в случае вынужденной посадки на воду, и объявила:
— Мы прибудем в Белласиту в четырнадцать часов по нейтралийскому времени.
— В голову приходит препротивная мысль, — заворчал Уайтмейд, — уж не означает ли это, что нас оставляют без обеда?
— Как я полагаю, в Нейтралии едят очень поздно.
— Да, но четыре часа!
— Уверен, что для нас что-нибудь сообразят.
— Дай-то Бог!
Кое-что сообразили, но только не обед. Через несколько часов Очень Важные Лица ступили на залитую ярким солнцем землю аэропорта Белласиты и тут же почувствовали, как им поочередно пожимают руки члены делегации принимающей стороны.
— Позвольте приветствовать вас на земле Беллориуса! — воскликнул ее представитель.
Звали его, как он сообщил, изящно склонив голову, Артуро Фе, по званию он доктор Белласитского университета. Впрочем, в наружности его не было ничего от ученого — скорее, подумал Скотт-Кинг, он смахивал на слегка стареющего киноактера. У него были тоненькие, тщательно ухоженные усики, некое подобие бачков, поредевшие, но отлично уложенные волосы, монокль в золотой оправе, три золотых зуба и опрятный темный костюм.
— Мадам, — произнес он, — господа, о вашем багаже позаботятся. Автомобили вас ждут. Пойдемте за мной. Паспорта? Документы? Даже не думайте об этом. Все уже предусмотрено. Пойдемте.
Как раз тут-то Скотт-Кинг и обратил внимание на невозмутимо стоявшую среди них молодую женщину. Он ее еще в Лондоне заметил — она дюймов на шесть возвышалась над толпой.
— Я приехать, — изрекла она.
Доктор Фе поклонился, представляясь.
— Свенинген, — ответила девушка.
— Вы из наших? Из Общества Беллориуса? — поинтересовался доктор.
— Я не говорить по-английски хорошо. Я приехать.
Фе попробовал заговорить с нею по-нейтралийски, по-французски, по-итальянски и по-немецки, но она упорно отвечала на своем недоступном скандинавском языке. Доктор возвел руки и очи горе, жестом изображая отчаяние.
— Вы говорить много по-английски. Я говорить по-английски мало. Пусть мы говорить по-английски, да? Я приехать.
— Вы приехать? — произнес Фе.
— Я приехать.
— Это честь для нас.
Доктор повел прилетевших между цветущими олеандрами и рядами ромашек, мимо укрытых тенью столиков кафе, на которые с тоской поглядывал Уайтмейд, через вестибюль аэропорта к стеклянным дверям выхода.
И тут случилась заминка. Путь честной компании преградили два охранника в неряшливой форме, зато вооруженные до зубов, по виду — порядком уставшие воевать, но сущие тигры воинского долга. Доктор Фе чего только не делал: и обаять пытался, и сигареты предлагал, — все в пустую. И тут неожиданно проявилось новое качество его натуры: он впал в неописуемую ярость, затряс кулаками, оскалился всеми покрытыми золотом и слоновой костью зубами, от ненависти сощурил глаза до монголоидных щелок. Речь его Скотт-Кинг разобрать не мог, но по тону и жестикуляции понял, что она далека от хвалебной. Солдаты стояли как изваяния.
Потом вдруг резкий крик так же внезапно, как и возник, умолк. Доктор Фе обернулся к гостям:
— Прошу нас извинить. Эти остолопы не понимают, что им приказано. Офицер все устроит. — Он отправил кого-то из мелких сошек в караульное помещение.
— Нам запирать грубые люди? — высказала предположение мисс Свенинген, по-кошачьи подкрадываясь к солдатам.
— Нет. Умоляю, простите их. Они считают это своим долгом.
— Такие мелкие люди должны быть вежливые, — заметила великанша.
Прибыл офицер — двери распахнулись настежь, и солдаты изобразили своими короткими автоматами нечто похожее на приветствие почетного караула. Скотт-Кинг приподнял шляпу, когда маленькая группа прошла под ярким солнцем к поджидавшим машинам.
— Великолепное молодое создание, — поделился с коллегой Скотт-Кинг. — Вам не кажется, что у нее слегка неподобающая фигура?
— Я нахожу ее в высшей степени, исключительно подобающей, — отозвался Уайтмейд. — Я от нее в восторге.
Доктор Фе галантно пригласил дам к себе в машину. Скотт-Кинг и Уайтмейд ехали в сопровождении какого-то мелкого чиновника. Они мчались через предместья Белласиты, через трамвайные рельсы, через порывы горячего ветра, мимо недостроенных вилл, ослепительно белого бетона. Поначалу, когда они только-только избавились от спертого воздуха самолета, жара была вполне терпимой, теперь же Скотт-Кинг, чью кожу покалывало и пощипывало, осознал, что одет совсем не по сезону.
— Ровно десять с половиной часов, как я ничего не ел, — известил Уайтмейд.
Чиновник, перегнувшись к ним с переднего сиденья, указывал на достопримечательные места.
— Вот тут, — стрекотал он, — анархисты застрелили генерала Карденаса… тут радикал-синдикалисты убили помощника епископа… тут Аграрная лига заживо закопала в землю десятерых миссионеров из братских школ, а тут биметаллисты[137] учинили несказанные зверства над женой сенатора Мендосы.
— Простите, что перебиваю, — остановил его Уайтмейд, — но не могли бы вы сказать, куда мы едем?
— В министерство. Там все будут рады вас приветствовать.
— И мы рады, что встретимся с ними. Однако неплохо было бы сначала перекусить — мы довольно голодны.
— Да, — сочувственно закивал чиновник. — Нам про это известно из газет. Про ваше нормирование продовольствия в Англии, про ваши забастовки. Тут, у нас, цены очень высокие, но все, кто может заплатить, отказа ни в чем не знают, поэтому наши люди не бастуют, а упорно трудятся, чтобы стать богатыми. Так-то оно лучше, разве нет?
— Возможно. Нам следует, если будет время, потолковать об этом. Однако в данный момент речь идет не столько об общем экономическом вопросе, сколько о сиюминутной личной потребности…
Мы приехали, — объявил чиновник. — Вот и министерство.
Как и многие из современных нейтралийских зданий, министерство было недостроенным, но задумано было в суровом стиле однопартийности. Портик из неукрашенных колонн, пространный пустой дверной проем, барельеф, символизирующий разом и революцию, и юность, и технический прогресс, и национальный гений. Внутри — широкая лестница. То, как украсили ее, предвидеть было сложнее: по обе стороны на ступеньках, рядами сверху вниз, выстроились, словно карточные фигуры из какой-то чудной колоды, состоящей из одних королей и валетов, трубачи в возрасте от шестидесяти до шестнадцати лет, одетые в камзолы средневековых герольдов, с коротко стриженными светлыми париками на головах и невообразимо нарумяненными щеками. Едва Скотт-Кинг с Уайтмейдом ступили на нижнюю ступеньку, эти фантастические фигуры поднесли к губам свои трубы и грянули туш, а тот, кто в силу возраста на вид годился им всем в отцы, принялся отбивать слабенькую дробь на небольшом барабане-литавре.
— Откровенно говоря, — буркнул Уайтмейд, — не лежит у меня душа ко всему этому.
Они поднялись меж трубящих рядов, и наверху — на благородном пиано — их приветствовал мужчина в обычном вечернем костюме и повел в зал приемов, где надо всеми скамьями и тронами витал дух судилища, поскольку помещение действительно частенько использовалось для вынесения приговоров зарвавшимся политикам, которых отправляли в ссылку на тот или иной из неприветливых островков, разбросанных у побережья страны.
В зале уже собрался народ. Под балдахином на центральном троне восседал министр отдыха и культуры, желчный молодой человек, потерявший большую часть своих пальцев во время забав с бомбой последней революции. Вокруг министра сгрудились с полдюжины особо приближенных. Скотт-Кинга и Уайтмейда ему представил доктор Фе. Министр ощерился жутковатой улыбкой и протянул изуродованную руку. Почетные титулы, поклоны, улыбки, пожатия рук. После чего Скотт-Кинга и Уайтмейда отвели на их места среди таких же, как они, гостей, число которых уже возросло до двенадцати. На каждом сиденье, обитом красным плюшем, лежала небольшая стопка печатной продукции.
— Не очень-то съедобно, — буркнул Уайтмейд.
Снаружи зазвучали трубы с барабаном: встречали и представляли очередную и последнюю группу гостей, — после чего началась церемония.
У министра отдыха и культуры голос, и так, по-видимому, не отличавшийся мягкостью, обрел вдруг резкость и грубость профессионального митингового оратора. Выступал он долго. Его сменил почтенный ректор Белласитского университета. Скотт-Кинг тем временем перебирал предоставленные в его распоряжение книги и брошюрки, щедро изданные Министерством просвещения: избранные речи Маршала, монография о предыстории Нейтралии, иллюстрированный путеводитель по лыжным курортам страны, ежегодный отчет корпорации виноградарства. Ничто, казалось, не имело отношения к происходящему, кроме одного — отпечатанной на нескольких языках программы предстоящих торжеств. «17:00 — читал Скотт-Кинг, — открытие торжеств министром отдыха и культуры; 18:00 — прием делегатов в Белласитском университете (официальная форма одежды); 19:30 — торжественный коктейль для делегатов от имени городского муниципалитета Белласиты; 21:00 — банкет от имени Комитета празднования трехсотлетия Беллориуса. Играет Белласитский филармонический молодежный отряд. Форма одежды вечерняя. Делегаты ночуют в отеле „22 марта“».
— Взгляните, — сказал Уайтмейд, — до девяти вечера поесть не удастся; попомните мои слова: в срок они не уложатся.
— У нас в Нейтралии, — заметил доктор Артуро Фе, — когда радуются, на время внимания не обращаем. А сегодня мы очень и очень радуемся.
Отель «22 марта» названием своим был обязан какому-то позабытому событию в истории восхождения Маршала к власти, и чести этой он в данное время удостоился как главный в городе. В свое время в зависимости от склонностей местной истории у отеля имен было не меньше, чем у площади, где он стоял, а ее называли Королевской, Реформы, Октябрьской Революции, Империи, Президента Кулиджа,[138] Герцогини Виндзорской. Однако нейтралийцы не соотносили эти названия с отелем — для них он был просто «Ритц». Он возвышался среди субтропической зелени, фонтанов и статуй — солидное строение, украшенное в стиле рококо пятидесятилетней давности. Здесь собирались представители нейтралийской знати, неспешно прогуливались по многочисленным коридорам, сидели в уютном вестибюле, использовали портье для передачи посланий, занимали мелкие суммы у гостиничных барменов, иногда звонили по телефону, всегда сплетничали, время от времени слегка подремывали. Аристократы денег не тратили — не могли себе такого позволить. По закону цены были фиксированными, но далеко не низкими, к тому же к ним добавлялись непостижимые налоги: тридцать процентов за обслуживание; два процента — почтовый сбор; те же тридцать — налог на роскошь; пять следовало отчислить в фонд помощи зимой; двенадцать — на вспоможение получившим увечье во время революции; четыре процента составляли муниципальные сборы; два — федеральный налог; восемь процентов платили за проживание на площади, превышающей дозволенный минимум. Все это вместе взятое делало спальные комнаты и великолепные залы доступными разве что для иностранцев.
В последние годы их было не много, и в «Ритце» если что и процветало, то лишь казенное гостеприимство, но тем не менее безрадостный круг нейтралийской мужской аристократии (поскольку, невзирая на бесчисленные революции и бурное распространение свободомыслия, нейтралийские леди по-прежнему хоть и скромно, но дом содержали) собирался здесь: отель был их клубом. Они носили очень темные костюмы и очень жесткие воротнички, черные «бабочки» и черные пуговицы на лакированных туфлях; курили сигареты, вставленные в длинные мундштуки из черепахового панциря, отчего их усохшие лица напоминали морщинистую бронзу; вели разговоры о деньгах и женщинах — сухо и отстраненно, поскольку вдосталь у них никогда не было ни тех ни других.
В этот летний день, когда шла последняя неделя традиционного для Белласиты сезона и все аристократы готовились перебраться на морское побережье или в свои семейные поместья, около двух десятков этих потомков крестоносцев сидели в прохладе гостиничного холла и были вознаграждены представлением, каковым стало прибытие иностранных профессоров из Министерства отдыха и культуры. Уже порядком настрадавшиеся от жары и усталости, гости прибыли, чтобы надеть свои ученые одеяния на прием в университете. Прибывшие последними Скотт-Кинг, Уайтмейд, мисс Свенинген и мисс Бомбаум потеряли свой багаж. Доктор Артуро Фе просто пламенем взвился у стойки портье: умолял, угрожал, звонил по телефону. Одни говорили, что багаж задержали на таможне, другие — что его украл водитель такси. Вскоре вещи обнаружили брошенными в служебном лифте на верхнем этаже.
Наконец к доктору Фе подтянулись все ученые: Скотт-Кинг в своей магистерской мантии и накидке; Уайтмейд — в цветистой хламиде, подобающей носителю обретенной в Упсале новой степени доктора наук. Среди одеяний многих центров обучения одни напоминали о судьях с рисунков Домье,[139] другие — о комике Уилле Хэе на сцене мюзик-холла. Мисс Свенинген сразу выделялась в этой толпе своим спортивным топиком из легчайшей ткани и белыми шортами. Мисс Бомбаум ехать отказалась, поскольку уверяла, ей нужно закончить статью.
Группа гуськом вышла сквозь вращающиеся двери в пыльную вечернюю жару, предоставив благородным аристократам обмениваться впечатлениями о ногах мисс Свенинген. Тема далеко не была исчерпана, когда ученые уже вернулись, а если бы такие ноги объявились в начале года, то вызвали бы разговоры в течение всего сезона в Белласите.
Посещение университета стало тяжким испытанием: за целым часом речей последовал скрупулезный осмотр архивов.
— Мисс Свенинген, господа, — обратился к ним доктор Фе, — мы немного запаздываем. В муниципалитете нас уже ждут. Я позвоню туда, сообщу, что мы задерживаемся. Не расстраивайтесь.
Гости разошлись по номерам и вновь собрались в холле в положенное время, одетые с разной степенью элегантности. Сам доктор был великолепен в обтягивающем белом жилете, сорочке с пуговицами из оникса, гарденией в петлице, полудюжиной миниатюрных медалек и неким подобием орденской ленты. Рядом с ним Скотт-Кинг и Уайтмейд определенно выглядели убого. Впрочем, малорослые бронзовые маркизы и графы на них и внимания не обратили — все ожидали мисс Свенинген. Уж если ее ученое одеяние открывало столько непредусмотренных милостей, столько восхитительной, непредвиденной по простору и длине плоти, то чего же она не откроет им, облачившись в вечернее платье?
Она вышла.
Шелк цвета шоколада окутывал ее от ключиц до плеч и свисал, скрывая все тело, едва не до самых лодыжек, отчего черные атласные туфли на низких каблуках выглядели просто-таки гигантскими. Волосы она подвязала лентой из шотландки, талию перепоясала широким поясом из лакированной кожи, а носовой платочек искусно закрепила на кисти ремешком от часов. Наверное, с минуту чернильные, похожие на обезьяньи, глазки ошеломленно разглядывали ее, потом мальтийские рыцари с томлением, порожденным веками унаследованного разочарования, один за другим вставали со своих мест и, раздавая направо-налево кивки кланяющимся лакеям, неспешно следовали к вращающимся дверям, к площади, на которой нечем было дышать, к давно поделенным дворцам, где их ожидали жены.
— Пойдемте, дама и господа, — воскликнул доктор Артуро Фе. — Машины уже здесь. Нас с нетерпением ждут в отеле «Город».
Ничто: ни брюшко, ни второй подбородок, ни тяжеловесное достоинство казенного дома или городского учреждения, ни единый намек на помпезность или богатство — не выдавали в этом человеке лорд-мэра Белласиты. Был он молод, худощав и явно чувствовал себя не в своей тарелке; революционные подвиги оставили на нем множество шрамов, один глаз был закрыт повязкой, при ходьбе мэр опирался на костыль.
— Его превосходительство, увы, не говорит по-английски, — предупредил доктор Фе, представляя Скотт-Кинга и Уайтмейда.
Они обменялись рукопожатиями. Лорд-мэр насупился и пробормотал что-то на ухо Артуро Фе.
— Его превосходительство говорит, что ему доставляет огромное удовольствие приветствовать таких знаменитых гостей. Он говорит, что, как выражается наш народ, его дом — ваш дом.
Англичане отошли в сторону и разделились: Уайтмейд заприметил в дальнем конце увешанного гобеленами зала накрытый для фуршета стол, а Скотт-Кинг застенчиво стоял в одиночестве, пока лакей не подал ему бокал сладкого шипучего вина, а доктор Фе не подвел собеседника.
— Позвольте представить вам инженера Гарсию. Он пылко влюблен в Англию.
— Инженер Гарсия, — произнес подошедший.
— Скотт-Кинг, — произнес Скотт-Кинг.
— Я несколько лет работал на фирму «Грин, Горридж энд Райт лимитед» в Солфорде. Не сомневаюсь, вам они хорошо известны.
— Боюсь, что нет.
— Это очень известная фирма, по-моему. Вы часто ездите в Солфорд?
— Боюсь, что я там никогда не был.
— Это очень известный город. А из какого, скажите, пожалуйста, вы города?
— Из Гранчестера, я полагаю.
— Я такой не знаю — Гранчестер. Этот город побольше Солфорда?
— Нет, гораздо меньше.
— A-а! В Солфорде много промышленности.
— И мне так кажется.
— Как вы находите нейтралийское шампанское?
— Отличное.
— Оно сладкое, да? Это из-за нашего нейтралийского солнца. Вам оно больше нравится, чем французское шампанское?
— Как вам сказать… Оно совсем другое, разве не так?
— Вы, как я понимаю, знаток. У Франции нет солнца. Вы знакомы с герцогом Вестминстером?
— Нет.
— Я его раз видел в Биаррице. Прекрасный человек. С огромными владениями.
— В самом деле?
— В самом деле. Лондон — его владение. У вас есть владение?
— Нет.
— Моя мать владела кое-чем, но все утрачено.
Шум в зале стоял невообразимый. Скотт-Кинг обнаружил, что сделался центром круга тех, кто говорил по-английски. Незнакомые лица, новые голоса обступали его со всех сторон. Его бокал все время пополнялся, а однажды переполнился, пенистый напиток ударил через край и залил ему обшлаг сорочки. Доктор Фе подходил, уходил и подходил снова, бодро восклицая:
— Как вы быстро заводите друзей! — Он обо всем позаботился, и о том, чтобы принесли еще вина. — Это особенная бутылка, специально для вас, профессор, — шепнул он, — и наполнил бокал Скотт-Кинга все той же сахаристой пеной.
Шум сделался нестерпимым. Стены в гобеленах, расписанные потолки, люстры, позолоченные архитравы пошли в пляс и закружились перед глазами англичанина.
Скотт-Кинг осознал, что инженер Гарсия старается увлечь его в более укромное местечко.
— Что вы думаете о нашей стране, профессор?
— Очень приятная страна, уверяю вас.
— Не такой вы ожидали ее увидеть, да? Ваши газеты не пишут, что она приятная. И как это только позволяется — порочить нашу страну? Ваши газеты пишут много лжи про нас.
— Вы же знаете: они лгут обо всех и каждом.
— Простите?
— Они пишут ложь обо всех, — прокричал Скотт-Кинг.
— Да, ложь. Вы сами видите, что у нас совершенно тихо.
— Совершенно тихо.
— Как, простите?
— Тихо, — заорал Скотт-Кинг.
— Вы находите, что у нас слишком тихо? Скоро станет веселее. Вы писатель?
— Нет, всего лишь бедный ученый.
— Как, бедный? В Англии вы богатый, разве нет? Здесь всем приходится много работать, потому как мы бедная страна. В Нейтралии у ученого первого класса оклад пятьсот дукатов в месяц. За квартиру он платит, наверное, четыреста пятьдесят. На налоги у него уходит сто. Масло оливковое — тридцать дукатов за литр. Мясо — сорок пять за кило. Так что, видите ли, мы работаем. Доктор Фе ученый. А еще он адвокат, судья в суде нижнего уровня. Он редактирует «Историческое обозрение». Занимает высокий пост в Министерстве отдыха и культуры, а также в Министерстве иностранных дел и Бюро просвещения и туризма. Ему принадлежит треть акций Спортивного клуба. Я так думаю, во всей новой Нейтралии не найти человека, который работает больше, чем доктор Фе, и все-таки он не богат, как были богаты в Солфорде мистер Грин, мистер Горридж и мистер Райт. А они вообще редко работали. Как много несправедливости в этом мире, профессор.
— Полагаю, мы должны вести себя потише. Лорд-мэр намерен произнести речь.
— Он человек неразвитый. Политик. Говорят, его мать…
— Тсс.
— Уверен, речь его будет неинтересной.
В центральной части зала установилось нечто вроде тишины. Речь лорд-мэра была заранее отпечатана на кипе листков. Он скосил в нее своим единственным глазом и принялся читать, запинаясь.
Скотт-Кинг ускользнул в сторонку. Словно бы с очень далекого расстояния он разглядел Уайтмейда, одиноко стоявшего у накрытого стола, и нетвердыми шагами направился к нему.
— Вы пьяны? — прошептал Уайтмейд.
— Не думаю. Просто голова идет кругом. Усталость, к тому же еще этот шум.
— А я пьян.
— Да. Я это вижу.
— И насколько, по-вашему, я пьян?
— Просто пьяны.
— Дорогой мой, мой дорогой Скотт-Кинг, вот тут, осмелюсь заметить, вы не правы. В любой степени, по любой известной мерке, я очень, очень намного пьянее, чем вы удостаиваете чести меня считать.
— Замечательно. Только попробуем не шуметь, пока выступает мэр.
— Я не утверждаю, что очень силен в нейтралийском, только сдается мне, что этот самый мэр, как вы его называете, несет самый несусветный вздор. Что важнее, я сильно сомневаюсь, что он мэр. По мне, он на гангстера похож.
— Всего-навсего политик, я полагаю.
— Что еще хуже.
— Крайне необходимо где-нибудь присесть, причем незамедлительно.
Хотя друзьями они были всего один день, Скотт-Кинг любил этого человека: они вместе претерпели и терпят страдания; говорят по большей части на одном языке; были сотоварищами по оружию. Взяв Уайтмейда под руку, он повел его из зала в укромное местечко на лестничной площадке, где стоял небольшой диванчик, весь в позолоте и плюше — вещь, сделанная вовсе не для того, чтобы на ней сидеть. Тут они и сели, эти два неприметных человека, а за их спинами глухо звучали речи и аплодисменты.
— Они рассовывают ее по карманам, — заговорил Уайтмейд.
— Кто? Что рассовывают?
— Прислуга. Еду. Суют в карманы этих длиннополых сюртуков, в какие одеты, и несут своим семьям. Я съел четыре миндальных печенья. — И тут же, резко сменив тему, заметил: — Она выглядит ужасно.
— Мисс Свенинген?
— Это славное существо. Когда она, переодевшись к приему, спустилась, на нее нельзя было смотреть без ужасного потрясения. Вот тут что-то было убито, — сказал он, коснувшись ладонью груди там, где сердце.
— Не надо плакать.
— Я не могу не плакать. Вы видели ее коричневое платье? И ленту в волосах? И платочек носовой?
— Да-да, все это я видел. И еще пояс.
— Пояс, — сказал Уайтмейд, — это уже сверх того, что способен вынести мужчина из плоти и крови. Вот тут что-то щелкнуло, — сказал он, коснувшись лба. — Вы, разумеется, помните, как она выглядела в шортах? Валькирия! Нечто из героического века. Походила на какое-то божество, на какую-то невообразимо строгую школьную надзирательницу-старшеклассницу, смотрительницу спален, — в каком-то запале бормотал он. — Только представьте, как проходит она, с косичкой, босоногая, между кроватями с грозной щеткой для волос в руке. О, Скотт-Кинг! Как по-вашему, она ездит на велосипеде?
— Я убежден в этом.
— В шортах?
— Разумеется, в шортах.
— Могу себе вообразить, как целую жизнь прожил бы, раскатывая позади нее на тандеме по бесконечным хвойным лесам, а днем усаживаясь на устланную сосновыми иглами землю, чтобы перекусить сваренными вкрутую яйцами. Только представьте себе, Скотт-Кинг, эти сильные пальчики, счищающие с яйца коричневую скорлупу, белую пленку, оставляя чистое блестящее яичко. Представьте, как она кусает его!
— Да, прекрасное было бы представление.
— А потом только подумайте, какая она сейчас… вон там… в этом коричневом платье.
— Есть вещи, Уайтмейд, о которых лучше не думать. — И Скотт-Кинг за компанию тоже исторг несколько слезинок сочувствия, общей печали в невообразимой, космической скорби по выходному наряду мисс Свенинген.
— Это что такое? — изумился доктор Фе, подойдя к ним несколько минут спустя. — Слезы? Вас это не радует?
— Это всего лишь платье мисс Свенинген, — пояснил Скотт-Кинг.
— Это трагедия, согласен. Но мы в Нейтралии смело смотрим на такие вещи, со смехом. Я подошел не для того, чтобы помешать вам, а просто спросить: профессор, ваша небольшая речь к сегодняшнему вечеру готова? Мы рассчитываем, что на банкете вы скажете несколько слов.
Для банкета они вернулись в «Ритц». В вестибюле было пусто, если не считать мисс Бомбаум, которая курила сигару, сидя рядом с мужчиной довольно отталкивающего вида. Она пояснила:
— Я уже поужинала. Поеду в одно место: есть материал для статьи.
Было уже половина одиннадцатого, когда они сели за стол, так плотно уставленный причудливо подобранными в узор головками цветов, лепестками, мхом, ползучими растениями и побегами листьев, что начинал походить на цветник в стиле Ленотра.[140] Скотт-Кинг насчитал шесть бокалов различной формы, стоявших перед ним среди этой растительности. На его тарелке лежало меню невероятной длины, оттиснутое в золоте, рядом с отпечатанной на машинке карточкой: «Д-р Скотч-Кинк». Как и многие путешественники до него, он установил, что затянувшаяся разлука с пищей убивает аппетит. Официанты уже успели проглотить все холодные закуски, но когда в конце концов подали суп, то после первой же отправленной в рот ложки Скотт-Кинга одолела икота. Точно такое же (учитель помнил!) приключилось с обреченной группой капитана Скотта[141] в Антарктике.
— Comment dit-on en français[142] «икота»? — спросил он своего соседа.
— Plaît-il, mon professeur?[143]
Скотт-Кинг икнул.
— Ça…[144]
— Ça c’est le hoquet.[145]
— J’en ai affreusement…[146]
— Évidemment, mon professeur. Il faut du cognac.[147]
Официанты продолжали упиваться коньяком, так что бутылка оказалась буквально под рукой. Скотт-Кинг опрокинул полный бокал, и его страдания удвоились: на протяжении всего долгого ужина он икал беспрерывно.
Этот самый сосед, что дал ему столь дурной совет, звался, как прочел Скотт-Кинг на карточке, «Д-р Богдан Антонич, международный секретарь Общества Беллориуса»: средних лет, благородного вида человек, на чьем лице оставили глубокие отметины безысходное горе и усталость. Разговор велся (насколько позволяла икота) по-французски.
— Вы не нейтралиец?
— Пока нет. Надеюсь стать им. Каждую неделю обращаюсь в МИД, и всякий раз мне говорят, что это произойдет на следующей неделе. Я не столько о самом себе беспокоюсь (хотя смерть такая штука, что вселяет страх), сколько о своей семье. У меня семеро детей — все родились в Нейтралии, и все не имеют национальности. Если нас вышлют на мою несчастную родину, то там нас всех, несомненно, повесят.
— Югославия?
— Я хорват, родившийся при габсбургской империи. То была сущая Лига Наций. В молодости я учился в Загребе, Будапеште, Праге, Вене — всяк был свободен, всяк ехал куда хотел, всяк был гражданином Европы. Потом нас освободили и мы оказались под сербами. Нынче нас снова освободили — теперь мы под русскими. И всякий раз — еще больше полиции, больше тюрем, больше казней. Моя бедная жена — чешка. У нее вся нервная система совершенно расстроена из-за наших бед. Она все время думает, что за нею следят.
Скотт-Кинг предпринял попытку прибегнуть к одному из тех кратких, невнятных, ни к чему не обязывающих выражений сочувствия, которые легко срываются с языка сконфуженного англичанина, то есть всякого англичанина, не испытывающего мук икоты. Звуки, исторгнутые при этом учителем, натура менее чувствительная, чем доктор Антонич, могла бы принять и за насмешку.
— Я тоже так думаю, — сурово молвил он. — Шпики повсюду. Вы видели, когда мы вошли, того мужчину, что сидел рядом с женщиной, курившей сигару? Он один из них. Я здесь уже десять лет прожил, и знаю их всех. Я был вторым секретарем в нашем представительстве. Смею вас уверить, что для хорвата попасть на нашу дипломатическую службу — великое дело. Все назначения достаются сербам. Теперь и представительства никакого нет. Жалованье мне не платят с 1940 года. Есть у меня несколько приятелей в МИДе. Порой они настолько добры, что дают мне подработать, вот как в нынешнем случае. Зато в любой момент они могут заключить торговое соглашение с русскими и выдать нас с потрохами.
Скотт-Кинг попытался сказать что-то в ответ.
— Вам следует выпить еще коньяку, профессор. Это единственное средство. Помнится, в Рагусе[148] на меня частенько нападала икота от смеха… Больше такого не будет, полагаю.
Хотя народу на банкете было меньше, чем на торжественном коктейле, шум стоял более гнетущий. Как ни просторен приватный обеденный зал «Ритца», все ж выстроен он был куда более мелко, нежели отель «Город». Там очень высокая крыша, казалось, втягивала несозвучное разноголосье вверх, в перспективу небесно-голубого цвета, каким она была выкрашена, и рассеивала среди парящих божеств, а фламандские гобелены охотничьих сцен на стенах, казалось, укутывали голоса и заглушали миллионом своих стежков. Зато здесь шум и гул отскакивали от позолоты и зеркал, витали над неумолчным бормотанием и стрекотанием обеденного стола, над перебранками официантов, над заунывным ревом молодых людей, хором затянувших народные песни, рассчитанные на то, чтобы вогнать в тоску самый веселый деревенский праздник. Все это вовсе не походило на ужин, каким его Скотт-Кинг представлял себе в своем классе в Гранчестере.
— У себя в домике у моря в Лападе[149] мы, бывало, сидя вечерами за столом, порой смеялись так громко, что проплывавшие мимо рыбаки окликали нас с палуб, прося поделиться шуткой. Плавали они очень близко к берегу, и огоньки их суденышек виднелись далеко-далеко, до самых островов. Когда мы умолкали, их смех долетал до нас с моря, когда самих рыбаков и видно уже не было.
Сосед Скотт-Кинга слева не говорил до самого десерта (разве что с официантами: к ним он обращался громко и часто, то угрожая, то упрашивая, и таким манером получал по две порции едва ли не каждого блюда). Салфетку свою он заткнул за воротничок. Ел сосредоточенно, склонившись над тарелкой, так что крошки пищи, частенько падавшие с его губ, не пропадали для него безвозвратно. Вино он пил смачными большими глотками, переводя дыхание после каждого, и всякий раз стучал по стеклу ножом, обращая внимание официанта на необходимость пополнить бокал. Нередко, зажав нос в пенсне, он изучал меню, по-видимому, не столько из боязни упустить что-нибудь, сколько для того, чтобы закрепить в памяти скоротечные удовольствия момента. Не так-то просто, будучи в вечернем костюме, обрести богемный вид, но этому человеку — с его копной седеющих волос, широкой лентой пенсне и трехдневной щетиной по щекам и над верхнею губой — такое удалось.
Когда подали десерт, он поднял лицо, уставился на Скотт-Кинга большими, налитыми кровью глазами, слегка отрыгнул и — заговорил. Слова произносились английские, акцент же сложился во множестве городов от Мемфиса, штат Миссури, до Смирны. Вдруг четко донеслось:
— Шекспир, Диккенс, Байрон, Голсуорси.
Столь позднее разрешение от бремени долгого созревания застало Скотт-Кинга врасплох — он неопределенно икнул.
— Все они великие английские писатели.
— Что ж, согласен.
— А ваш любимый кто, будьте любезны?
— Шекспир, я полагаю.
— В нем больше драматического, больше поэтического, нет?
— Так.
— Зато Голсуорси более современен.
— Очень верно.
— Я современный. А вы поэт?
— Едва ли. Так, переводил немного.
— Я самобытный поэт — перевожу свои стихи в английскую прозу. Их издали в Соединенных Штатах. Вы читаете «Новую судьбу»?
— Боюсь, что нет.
— Это журнал, где публикуются мои переводы. В прошлом году они прислали мне десять долларов.
— Мне за мои переводы никто никогда не платил.
— Пошлите их в «Новую судьбу». По-моему, невозможно передать поэзию на одном языке в поэзии на другом. Иногда я перевожу английскую прозу в поэзию на нейтралийском. Я сделал весьма прелестные переделки из некоторых избранных отрывком вашего великого Пристли.[150] Надеялся, что их используют в вузах, но не получилось. Повсюду зависть и интриги — даже в Министерстве образования.
В этот момент в середине стола поднялась какая-то величественная фигура, чтобы произнести первую речь.
— Теперь за работу, — бросил Скотт-Кингу сосед, извлек блокнот с карандашом и принялся деловито стенографировать. — В новой Нейтралии мы все работаем.
Речь была долгой и вызвала много аплодисментов. Оратор еще говорил, когда официант подал Скотт-Кингу послание, написанное от руки: «Попрошу вас выступить с ответным словом его превосходительству. Фе».
Скотт-Кинг написал в ответ: «Ужасно сожалею. Только не сегодня. Неважно себя чувствую. Попросите Уайтмейда», — затем украдкой встал со своего места и, все еще икая, пробрался позади стола к двери обеденного зала.
Вестибюль за дверью почти опустел, громадный стеклянный купол, который во все годы войны светился в вышине: одинокая свечка в греховном мире, — теперь вздымался тьмою. Два ночных швейцара за колонной курили одну сигару на двоих, широченный пустой ковер, уставленный вразброс пустыми стульями, расстилался перед Скотт-Кингом в приглушенном свете: экономная администрация гостиницы убавила в лампах былую яркость.
Еще совсем немного перевалило за полночь, но в Новой Нейтралии хорошо помнили о революционном комендантском часе, о полицейских облавах, об огневых взводах, приводивших в исполнение расстрельные приговоры в садах и парках: новым нейтралийцам нравилось пораньше попасть домой и накрепко запереть за собой двери.
Стоило Скотт-Кингу выйти в это молчащее пространство, как у него таинственным образом пропала икота. Он прошел через вращающиеся двери и вдохнул воздух площади, где под фонарями с дуговыми лампами рабочие орудовали шлангами, смывая накопившиеся за день пыль и мусор. Последние из трамваев, которые целый день громыхали вокруг фонтанов, давно уже вернулись в свои стойла. Он глубоко вдыхал воздух, испытывая на деле пределы своего чудесного исцеления и понимая, что оно полное и окончательное. Потом он вернулся обратно, вынул ключ и, почти бессознательно, поднялся по лестнице.
Первый суматошный день и вечер в Белласите почти не предоставил Скотт-Кингу возможностей хотя бы бегло познакомиться со своими коллегами по Обществу Беллориуса. Сказать по правде, он с трудом отличал их от тех, чьим гостем был сам. Они раскланивались и обменивались рукопожатиями, они понимающе кивали друг другу среди университетских архивов, они извинялись, когда сталкивались или касались локтями на торжественном коктейле, но Скотт-Кингу ни капли не досталось от той близости, что пышно расцвела после банкета. Он помнил любезного американца и крайне надменного швейцарца, еще какого-то азиата, которого, исходя из общих представлений, посчитал за китайца. Теперь вот, на следующее утро, он бодро-весело спустился в вестибюль «Ритца», чтобы, как того требовала отпечатанная программа, присоединиться к общей группе. В 10:30 им предстояла поездка в Саймону. Вещи его были собраны, солнце, еще не очень жгучее, ярко сияло сквозь стеклянный купол. Настроение было преотличное.
Он проснулся в столь редком для себя настрое после ночи беспробудного сна. Позавтракал выложенными на подносе фруктами, сидя на веранде над площадью, блаженно восторгаясь многочисленными пальмами, фонтанами, трамваями и патриотическими монументами. Он подошел к группе, собравшейся в вестибюле с намерением предстать особенно приятным.
Из участников празднования нейтралийцев остались только доктор Фе и Поэт. Остальные где-то работали, созидая Новую Нейтралию.
— Как ваше самочувствие, профессор Скотт-Кинг?
В приветствии доктора Фе звучала не просто вежливость: явно слышались нотки беспокойства.
— Исключительно хорошо, благодарю вас. Уф, ну как же… я совсем забыл об ответной речи вчерашним вечером. Весьма прискорбно, что я подвел вас. Дело, по правде, было в том…
— Профессор Скотт-Кинг, ни слова больше. Ваш друг Уайтмейд, боюсь, чувствует себя не столь хорошо.
— Нехорошо?
— Нехорошо. Он попросил передать, что не сможет присоединиться к нам. — Доктор Фе утонченно выгнул выразительные брови.
Поэт на минутку потянул Скотт-Кинга в сторонку.
— Не тревожьтесь, — успокоил он. — Уверьте вашего друга. Ни на намека на то, что произошло вчера, не появится. Я говорю от имени министерства.
— Вы знаете, я в полнейшем неведении.
— И общественность тоже. Такой она и останется. Вы иногда по-своему, на свой демократический лад, смеетесь над нами за наши мелочи управления, однако, как видите, и от них бывает польза.
— Да ведь не знаю я, что произошло!
— В том, что касается прессы Нейтралии, ничего не произошло.
В то утро Поэт побрился, и побрился безжалостно. При ближайшем рассмотрении по всему его лицу были видны клочки ваты. Теперь он снимал их и неприметно отбрасывал в сторону. Скотт-Кинг присоединился к группе участников.
— Как ни крути, — сказала мисс Бомбаум, — похоже, вчера вечером я пропустила целую кучу удовольствия.
— Похоже, я его тоже пропустил.
— А как головка с утра? — поинтересовался американский ученый муж.
— Похоже, удовольствие вы все же получили.
— Я отправился спать рано, — холодно уведомил Скотт-Кинг. — Порядком переутомился.
— Как ни крути, на своем веку я слышала, как этому давалось множество разных названий. Ваше, полагаю, тоже подходит.
Скотт-Кинг был человек зрелый, интеллектуал, ученый исследователь классического наследия, почти поэт, а потому подумал: как оказалась предусмотрительна Природа, что защитила медлительную черепаху панцирем и заострила иглы дикобраза, снабдив тем самым столь нежные создания подобающей броней. Заслон, железный занавес упал между Скотт-Кингом и двумя этими шутниками. Он обернулся к остальной группе и только тут (слишком поздно) понял, что подшучивание — наименьшее из того, чего он вынужден страшиться. Швейцарец и в минувший день не отличался сердечностью, но нынче утром его холодность обрела вычурную театральность: азиат, казалось, обмотал самого себя в кокон шелковой отчужденности. Собравшиеся ученые прямо Скотт-Кинга не отталкивали: они — каждый на свой национальный лад — давали понять, что они не несведущи о присутствии среди них Скотт-Кинга. Дальше этого они не шли. У них тоже были свои заслоны, свои железные занавесы. Скотт-Кинг впал в немилость. Случилось нечто неприличное, о чем и говорить-то не принято, во что он оказался по чьей-то чужой вине, но сложным образом вовлечен: в одну ночь на Скотт-Кинга легло огромное, черное, несмываемое пятно.
Не было больше желания вызнавать что-то еще. Он был человек зрелый, интеллектуал — он был всем, что ему уже приличествовало, но шовинистом не был. Все шесть охваченных огнем сражений лет он оставался разумно беспристрастным, а на сей раз ощетинился: совершенно буквально ощутил, как корни его реденьких волос защипано и вогнало в дрожь. Подобно бессмертному рядовому баффов[151] стоял он среди чужих: не невежда, само собой, не грубиян, не бездонно низкорожденный, но бедный и, в данный момент, безрассудный, сбитый с толку и одинокий, — присущее англичанину сердце, исполненное предчувствия, он мог бы считать своим.
— Позволю себе задержать группу на несколько минут, — сказал он. — Я должен навестить моего коллегу мистера Уайтмейда.
Коллегу он нашел лежащим в постели — и вид у него был не столько больной, сколько странный, почти восторженный. Он был все еще довольно пьян. Выходившие на балкон окна были широко распахнуты, а на балконе, застенчиво укутанная в банное полотенце, сидела мисс Свенинген и ела бифштекс.
— Внизу мне сказали, что вы не едете с нами в Саймону?
— Не еду. С утра я как-то не готов к этому. Надо кое-чему уделить внимание здесь. Мне нелегко это объяснить. — И Уайтмейд кивнул на плотоядную великаншу на балконе.
— Вы приятно провели вечер?
— Полный пробел, Скотт-Кинг. Помню, что был с вами на каком-то городском приеме. Помню какую-то свару с полицией, но это было гораздо позднее. В промежутке уместилось, должно быть, несколько часов.
— С полицией?!
— Ну да. На какой-то танцульке. Вон Ирма была великолепна — прямо как в кино. Полицейские разлетались как кегли. Если б не она, думаю, сидеть бы мне сейчас в кутузке, вместо того чтобы в компании с вами попивать бромосельтерскую водичку.
— Вы произнесли речь.
— Мне так думается. Вы ее не слышали? Тогда мы никогда не узнаем, что я сказал. Ирма в своем грубоватом стиле назвала ее длинной и пылкой, но невразумительной.
— В речи говорилось о Беллориусе?
— Скорее, думаю, нет. У меня все мысли были переполнены любовью, по-моему. Скажу вам правду: я утратил интерес к Беллориусу. Особо сильно он меня вообще-то не интересовал. Нынче утром он зачах и умер, когда я узнал, что Ирма не из наших. Она прибыла на Конгресс физического воспитания.
— Мне будет не хватать вас.
— Оставайтесь с нами на гимнастику.
Секунду Скотт-Кинг колебался. Будущее в Саймоне было смутным и довольно угрожающим.
— Должны собраться пятьсот спортсменок. Возможно, девушки-змеи изо всех Индий.
— Нет, — твердо произнес наконец Скотт-Кинг. — Я должен остаться верен Беллориусу.
И он вернулся к группе, которая уже нетерпеливо поджидала его в экскурсионном автобусе, что стоял у дверей «Ритца».
Городок Саймона располагается в виду Средиземного моря у подножия гор громадного массива, заполняющего половину карты Нейтралии. Рощи ореховых деревьев и пробковых дубов, небольшие сады миндаля и лимонов покрывают окрестности и растут прямо под стенами, которые в нескольких местах врезаются в них остроугольными бастионами. Крепостные стены искусно соорудили в семнадцатом веке и никогда — за всю историю междоусобной вражды — не подвергали испытанию приступом, поскольку в военном смысле они значили мало. Средневековый университет, собор в стиле барокко, два десятка церквей, на нежном известняке колоколен которых гнездились и плодились аисты, площадь в стиле рококо, два-три крохотных невзрачных дворца, рынок да улочка лавок — вот все, что можно здесь увидеть и чего душа человеческая по-настоящему желает. Железная дорога проходит в здравой дали от города и выдает свое присутствие лишь редкими попыхиваниями белого дыма среди верхушек деревьев.
В час, когда колокола призывали молиться Богородице, Скотт-Кинг с доктором Богданом Антоничем сидели за столиком кафе на крепостных стенах.
— Мне кажется, Беллориус вполне мог любоваться почти таким же видом, как и мы сегодня.
— Да, здания меняются меньше. И по-прежнему на всем вокруг иллюзия мира и покоя, а между тем, как и во времена Беллориуса, в горах у нас за спиной гнездовье бандитов.
— Он упоминает их, помнится, в восьмой песне, но неужели в наши дни?..
— Все по-прежнему. Теперь их по-разному называют: партизаны, группы сопротивления, непримиримые — как угодно. Результат все тот же. Для путешествия по многим дорогам требуется сопровождение полицейских.
Они замолчали. За время окольной поездки до Саймоны в отношениях между Скотт-Кингом и международным секретарем появилась взаимная симпатия.
Колокола благостно звонили на залитых солнцем башнях двадцати призрачных церквей.
Прошло время, прежде чем Скотт-Кинг произнес:
— Знаете, у меня такое подозрение, что мы с вами единственные члены нашей группы, которые читали Беллориуса.
— Собственные мои познания о нем легковесны. Зато мистер Фу написал о нем очень прочувствованно — если не ошибаюсь, на простонародном кантонском наречии. Скажите мне, профессор, вы считаете, что празднества удались?
— Знаете, на самом деле я не профессор.
— Положим, но в данном случае все мы профессора. Вы больше профессор, чем некоторые из приехавших сюда. Я был вынужден забросить свою сеть довольно широко, чтобы обеспечить представительство всех стран. Мистер Юнгман, к примеру, попросту гинеколог из Гааги, а мисс Бомбаум я сам не знаю кто. Аргентинец и перуанец просто студенты, которые оказались в нашей стране в это время. Я рассказываю вам обо всем этом потому, что доверяю вам, и потому, что вы и сами в них уже засомневались. Вы не уловили никакого элемента обмана?
— Уловил, коли на то пошло.
— Этого пожелало министерство. Видите ли, я у них советник по культуре. Они потребовали празднеств нынешним летом. Я порылся в источниках в поисках годовщин. Дошел до отчаяния, пока случайно не наткнулся на имя Беллориус. В министерстве о нем, конечно же, и слышать не слышали; впрочем, в таком же неведении они оказались и если бы речь зашла о Данте или Гете. Я заявил им, — выговорил доктор Антонич с печальной, лукавой, в высшей степени благовоспитанной легкой улыбкой, — что он был одной из величайших фигур в европейской письменности.
— Таким он и должен бы быть.
— Вы действительно так думаете? И вы не считаете всю эту затею маскарадом? По-вашему, она удалась? Надеюсь на это, потому как, видите ли, положение мое в министерстве далеко не прочно. Зависть, она повсюду есть. Представьте, что кто-нибудь станет завидовать мне! Увы, в Новой Нейтралии мы все рвемся работать. За мою мелкую должность ухватятся с жадностью. Доктору Артуро Фе она по вкусу пришлась бы.
— Полноте, да неужели? Он, похоже, и без того уже занят больше некуда.
— Этот человек собирает государственные должности, как в старину церковники собирали бенефиции. У него их уже с дюжину, а он и моей домогается. Вот почему подобный триумф завлек его сюда. Если празднество не удастся, он окажется к тому причастным. Уже, только сегодня, министерство выразило недовольство, что статуя Беллориуса до сих пор не готова к завтрашнему открытию памятника. Нашей вины тут нет. Это все министерство отдыха и культуры. Это все заговор врага, инженера по имени Гарсия, который спит и видит, как сокрушить доктора Фе и занять некоторые из его должностей. Но доктор Фе объяснит, он сымпровизирует. Он плоть от плоти этой страны.
Сымпровизировал доктор Фе на следующий день.
Группа ученых разместилась в главной гостинице Саймоны, которая в то утро походила на железнодорожный вокзал времен войны из-за прибытия где-то после полуночи пятидесяти — шестидесяти международных филателистов, о размещении которых никто не побеспокоился. Спали они в гостиной, в холле, причем некоторые продолжали спать, даже когда собралась группа Беллориуса.
То был день, установленный в программе для открытия памятника Беллориусу. Дощатый забор и леса на городской площади обозначали место планируемого монумента, хотя среди членов общества уже широко разошлась весть, что статуя еще не прибыла. Последние три дня вся группа жила одними слухами, потому как ничто в ее взбалмошной деятельности не соответствовало отпечатанному плану полностью. «Говорят, автобус уехал обратно в Белласиту за новыми шинами». — «Вы слышали, что нам предстоит ужин у лорд-мэра?» — «Я слышал, как доктор Фе говорит, что мы никуда не двинемся до трех часов». — «Я уверен, что все мы должны быть в Доме студенческого братства».
Такова была атмосфера поездки, и в ней светские барьеры, грозившие обществу расколом в Белласите, быстро рухнули. Уайтмейд был забыт, и Скотт-Кинг обнаружил, что вновь обрел друзей, сделался частью товарищеской неразберихи. Уже два дня провели они в дороге, ночуя в местах, весьма отдаленных от изначального маршрута; их поили вином и увеселяли в неподобающие часы; их сбивали столку встречи с духовыми оркестрами и разными депутациями; их пугало, когда приходилось бродить одним по безлюдным площадям — однажды их пути перекрестились с группой религиозных пилигримов, и несколько неистовых часов было потрачено на разбор и размен багажа; в другой раз их накормили двумя обедами, причем один от другого отделял всего час, а был случай, когда обеда не было вовсе. Однако сейчас они в конце концов находились там, где им и следовало находиться, — в Саймоне. Единственным отсутствующим был Беллориус.
Доктор Фе сымпровизировал:
— Мисс Бомбаум, господа, небольшое добавление к нашей программе. Сегодня мы едем отдать дань уважения Национальному мемориалу.
Группа послушно строем направилась к автобусу. В нем спали несколько филателистов, которых пришлось выпроводить вон. Вместе с людьми погрузили и с дюжину огромных венков из лавра.
— А это что такое?
— Это наша дань уважения.
На красных лентах, обвивавших листву, были оттиснуты названия стран, столь необычайно представленных.
Они выехали из города и оказались на земле пробковых дубов и миндаля. Через час их остановили, спереди и сзади автобуса появились бронированные машины сопровождения.
— Небольшой знак пиетета к нам, — пояснил доктор Фе.
— Это они партизан боятся, — шепнул доктор Антонич.
Пыль, поднятая бронемашинами, окутала автобус и скрыла из глаз весь ландшафт. Через два часа остановились. Здесь, на голом холмике, стоял Национальный мемориал. Подобно всем современным памятным объектам государственной архитектуры, этот не вызывал ни любви, ни интереса, если что и избавляло его от незаметности, так это его громадность — гигантская усеченная пирамида из камня. Отделение солдат занималось делом, сонливо стараясь стереть надпись, намалеванную красной краской поперек покрытой письменами грани: «Смерть Маршалу!»
Доктор Фе, не обращая внимания на занятие солдат, повел свою группу к самой дальней стороне, не запятнавшей себя никакими надписями — ни патриотическими, ни подрывными. Здесь, под палящим солнцем, возложили они свои венки, и Скотт-Кинг, будучи вызван, вышел вперед, представляя Великобританию. Поэт-журналист присел на корточки и щелкнул фотоаппаратом. Солдаты сопровождения приветственно закричали. Оттиравшие камень со своими щетками обогнули монумент, чтобы посмотреть на то, что происходит. Доктор Фе произнес несколько слов по-нейтралийски. Церемония завершилась. В соседнем городке их накормили легким обедом в помещении, походившем на столовую барачного типа: пустая комната, украшенная только большой фотографией Маршала, — еду (обильную, но далеко не шикарную) подавали на узкие столы на толстых глиняных тарелках. Скотт-Кинг выпил несколько стаканчиков тягучего багряного вина. Автобус, долго стоявший в ожидании на солнце, разогрелся так, что обжигал. После вина и жирного рагу клонило ко сну, и Скотт-Кинг безмятежно продремал все часы обратного пути, не ведая о густо переплетенных перешептываниях, которыми полнился вокруг него тропический воздух.
Перешептывания тем не менее были, а когда группа наконец-то возвратилась в Саймону, обрели полный голос.
Скотт-Кинга этот голос вывел из дремы у входа в гостиницу.
— Мы должны созвать собрание, — убеждал американский профессор, — и принять резолюцию.
— Нам нужна буча, — заявила мисс Бомбаум и добавила, озирая стаю филателистов, все еще самовольно занимавших нежилые помещения: — Не здесь. Наверху.
Было бы крайне утомительно пересказывать, что говорилось в спальне мисс Бомбаум, после того как оттуда выдворили двух нашедших в ней приют филателистов. Утомительно было сидеть там, думал Скотт-Кинг, когда на площади бьют фонтаны и легкий ветерок с моря колышет листья апельсиновых деревьев на городских стенах. Произносились речи, их повторяли, переводили и перевирали в переводе, слышались призывы к порядку и легкие вспышки чьей-либо раздражительности. Не все участники группы были в сборе: швейцарского профессора и китайца отыскать не удалось; перуанский и аргентинский студенты прийти отказались — однако в маленькой спаленке мисс Бомбаум, помимо нее самой, собрались шестеро ученых, и все, кроме Скотт-Кинга, были весьма чем-то возмущены.
Понемногу сквозь густую пелену многословия и табачного дыма пробилась причина оскорбления. Если коротко, дело было вот в чем: Общество Беллориуса стало жертвой обмана политиками. Знать о том ни у кого бы и нужды никогда не возникло, если бы не ненасытная любознательность мисс Бомбаум. Она поистине собачьим нюхом учуяла зловещую правду — и факт налицо: Национальный монумент оказался не чем иным, как фетишем гражданской междоусобицы. Он был возведен в ознаменование — массового убийства, казни, ликвидации (зовите как хотите) — того, что случилось на этом солнечном месте десять лет назад и жертвами чего стали пятьдесят выдающихся деятелей ныне правящей в Нейтралии партии, расстрелянных правившей тогда партией. Членов Общества Беллориуса обманом вовлекли в возложение венков к монументу и, что еще хуже, сфотографировали во время этой церемонии. Фото мисс Бомбаум, по ее уверениям, в тот же миг разлетелось по газетам всего мира. Более того, группа отобедала в здании местного комитета партии за теми самыми столами, за которыми головорезы этой партии имели обыкновение «оттягиваться» после своих оргий устрашения. Еще возмутительнее то, заявила мисс Бомбаум, что, как она только-только узнала из имеющейся в ее распоряжении книги, этот самый Беллориус никогда не имел вовсе никакого касательства к Нейтралии: он был византийским военачальником.
В этом пункте имел наглость высказать свое возражение Скотт-Кинг. Тут же по его адресу посыпались крепкие выражения: «Фашистская скотина! Реакционный каннибал! Буржуазный эскапист!»
Скотт-Кинг покинул собрание.
Доктор Фе встретил его в коридоре, взял под руку и молча повел вниз по лестнице к выходу, а потом на улицу, похожую на сводчатую галерею.
— Они недовольны, — изрек Фе. — Это трагедия первостепенной значимости.
— Знаете, вам не следовало бы этого делать, — сказал Скотт-Кинг.
— Мне не следовало бы этого делать? Мой дорогой профессор, я рыдал, когда такое впервые предложили. Я задержал в дороге нашу поездку на два дня именно для того, чтобы избежать этого. Но разве они слушают? Я заявил министру народного просвещения: «Ваше превосходительство, это мероприятие международное, царство чистой учености. Эти великие личности прибыли в Нейтралию вовсе не по политическим мотивам». А он грубо ответил: «Они едят и пьют за наш счет. Следовало бы проявить уважение к нашему строю. Делегаты Конгресса физического воспитания все, как один, приветствовали Маршала на спортивном стадионе. Филателистам роздали значки с эмблемой партии, и многие носят их. Профессора тоже должны помочь Новой Нейтралии». Что я мог сказать? Министр — личность, далекая от тонкостей, из самых низов вышел. Именно он, у меня в том нет сомнения, вынудил Министерство отдыха и культуры задержать отправку статуи. Профессор, вы не понимаете политики. Буду откровенен с вами: все это было заговором.
— Вот и мисс Бомбаум говорит то же.
— Заговором против меня. Уже давным-давно они замышляют мое падение. Я не принадлежу к партии. Вы считаете, раз я ношу значок, раз приветственно салютую, значит, стою за Новую Нейтралию. Профессор, у меня шестеро детей, две дочери уже заневестились. Что остается делать, как не радеть о благополучии? А теперь, думаю, мне конец.
— Все и впрямь настолько плохо?
— Выразить не могу, насколько плохо! Профессор, вы должны вернуться в ту комнату и убедить их сохранять спокойствие. Вы англичанин. Ваше влияние велико. Я заметил во время поездки, с каким уважением все относятся к вам.
— Они назвали меня фашистской скотиной.
— Да, — запросто кивнул доктор Фе, — я слышал это через замочную скважину. Они были очень раздосадованы.
После спальни мисс Бомбаум улицы веяли прохладой и сладким ароматом, а касание пальцев доктора Фе рукава Скотт-Кинга было легким, как крылья мотылька. Они шли в молчании. У цветочного киоска среди покрытых росой растений доктор Фе выбрал цветок в петлицу и, жестко поторговавшись из-за цены, с идиллическим изяществом вручил его Скотт-Кингу, после чего продолжил скорбный променад.
— Вы не вернетесь туда?
— Ничего хорошего из этого не выйдет, знаете ли.
— Англичанин признает свое поражение! — в отчаянии воскликнул доктор Фе.
— Выходит, что так.
— Но вы-то сами будете стоять с нами до конца?
— О, разумеется.
— Что ж, тогда, значит, ничего существенного мы не утратили. Празднество может продолжаться. — Высказал доктор Фе это вежливо, но при расставании тяжело вздохнул.
Скотт-Кинг взобрался по истершимся ступеням крепостной стены и, усевшись в одиночестве под апельсиновыми деревьями, принялся наблюдать, как заходит солнце.
В гостинице в тот вечер царило спокойствие. Филателистов собрали и увезли на телегах прочь: они молчаливо и угрюмо отбыли в неизвестном направлении подобно перемещенным лицам, попавшим в бездушную коловерть «социальной инженерии». Шестеро раскольников из числа членов группы отправились вместе с ними за неимением другого средства передвижения. Остались только швейцарец, китаец, перуанец и аргентинец. Они ужинали вместе, молча (не имея общего языка), но в добром расположении духа. Доктор Фе, доктор Антонич и Поэт ужинали за соседним столиком, тоже молча, но скорбно.
На следующий день грузовик доставил заплутавшее скульптурное изображение, и на завтра было назначено открытие памятника. Скотт-Кинг провел время с удовольствием: изучал ежедневные газеты — все, как одна, подтверждая предсказание мисс Бомбаум, на видных местах поместили большие фотографии с церемонии у Национального монумента — и старательно пытался извлечь смысл из передовой статьи по этому поводу; ел, дремал; побывал в городе, где посетил прохладные и ярко сияющие церкви; составил речь, которую, как ему сказали, предстояло завтра произнести. Доктор Фе, когда они встречались, проявлял сдержанность, подобающую человеку изысканных чувств, который, поддавшись эмоциям, слишком многое раскрыл в себе. Это был счастливый день для Скотт-Кинга.
Но не для его коллег. Два страшных несчастья обрушились на них, пока он купался в удовольствиях. Швейцарский профессор и китаец отправились вместе немного покататься в горах. Компанию их скрепляли соображения скорее экономии, нежели взаимного расположения. Назойливый гид, невосприимчивость к изыскам западной архитектуры, выгодная на первый взгляд цена, ожидание прохлады морского бриза, великолепие обширных видов, маленький ресторанчик — все это решило дело. Когда же вечером они не вернулись обратно, судьба их была ясна.
— Им следовало бы посоветоваться с доктором Фе, — убеждал Антонич. — Он выбрал бы более подходящую дорогу и нашел бы для них сопровождение.
— Что с ними станется?
— С этими партизанами ничего не поймешь. Многие из них ребята достойные и старомодные — отнесутся к ним гостеприимно и будут ждать выкупа. Но есть и такие, что лезут в политику. Если наши друзья к таким попались, то, боюсь, их непременно убьют.
— Мне этот швейцарец не нравился.
— И мне тоже. Кальвинист. Однако министерству не доставит удовольствия, если его убьют.
В судьбе южноамериканцев романтики было меньше. Полиция забрала обоих во время обеда.
— По-видимому, они не были аргентинцем и перуанцем, — пояснил доктор Антонич. — Даже студентами не были.
— А что они натворили?
— Я так думаю, что на них донесли.
— Вид у них был, несомненно, злодейский.
— Да-да, я так думаю, ребята они были отчаянные: шпионы, биметаллисты, — кто их разберет? В наши дни значение имеет не то, за что донесли, а кто именно на тебя донес. По-моему, это сделал кто-то из высокопоставленных, иначе доктор Фе сумел бы отложить это дело до окончания нашей маленькой церемонии. Ну или влияние его идет на убыль.
Так что в конечном счете (и это, правду сказать, было самым подходящим) один только голос прозвучал в честь Беллориуса.
Статуя — когда наконец-то, после многих безуспешных рывков за регулирующий шнур, освободилась от покрывала и предстала под жгучим нейтралийским солнцем свободно, каменно-холодно, пренебрежительно-бесстыдно, в то время как народ попроще кричал «ура!» и, по своему обыкновению, швырял рвущиеся петарды под ноги людям благородным, голуби в большой тревоге затрепетали в вышине, а оркестр всей мощью ударил вослед запевным трубам, — повергла в ужас.
До наших дней не сохранилось ни одного прижизненного изображения Беллориуса. Ввиду их отсутствия Министерство отдыха и культуры провернуло коварное дельце. Фигура, ныне столь откровенно представленная взору, долгие годы лежала во дворе какого-то дворца. Создали ее в век свободного предпринимательства для надгробия какого-то торгового магната, чье состояние — как выяснилось после его смерти — оказалось призрачным. Это не был Беллориус, это не был торговый принц-обманщик, это не был даже однозначно выраженный мужчина, это на человека-то едва походило, это представляло, наверное, одну из добродетелей.
Скотт-Кинга ошеломило бесчинство, невольно содеянное им на этой милостивой площади. Увы, речь свою он уже произнес, и речь эта имела успех. Он говорил на латыни, и слова его шли от сердца. Он уже высказал, что растерзанный и озлобленный мир в этот день объединился, отдаваясь величественной идее Беллориуса, перестраивая самого себя сначала в Нейтралии, а затем во всех устремленных народах Запада на основах, которые столь прочно заложил Беллориус. Он уже провозгласил, что в этот день они зажигают свечу, которой, по милости Божьей, не угаснуть никогда.
А после выступления пришел черед несусветного обеда в университете. А после обеда он был посвящен в Почетные доктора наук по международному праву. А после посвящения его посадили в автобус и повезли — вместе с доктором Фе, доктором Антоничем и Поэтом — обратно в Белласиту.
Путешествие по прямой дороге едва заняло пять часов. Еще не было полуночи, когда они выкатили на великолепный бульвар столицы. В дороге говорили мало. Когда автобус поравнялся с министерством, доктор Фе сказал:
— Итак, наша маленькая экспедиция окончена. Могу только надеяться, профессор, что вам она доставила хотя бы частичку того же удовольствия, что и нам. — Он протянул руку и улыбнулся, стоя под дуговым фонарем.
Доктор Антонич с Поэтом собрали свой скромный багаж и попрощались:
— Доброй ночи. Доброй ночи. Мы отсюда пешком пройдем. Такси такие дорогие: после девяти вечера действует двойной тариф.
Они ушли. Доктор Фе поднимался по лестнице в министерство, приговаривая:
— Снова за работу. Меня срочно вызвали для доклада шефу. Мы работаем допоздна в Новой Нейтралии.
Не было никакой скрытности в его восхождении по ступеням, но восходил он быстро. Скотт-Кинг догнал его, когда доктор собирался входить в лифт.
— Но позвольте: мне-то куда?
— Профессор, наш скромный город — ваш. Куда вы хотели бы направиться?
— Ну, я полагаю, что должен направиться в гостиницу. Раньше мы были в «Ритце».
— Уверен, вам будет там очень удобно. Попросите швейцара вызвать вам такси, только смотрите, как бы таксист не содрал с вас лишнего. Двойной тариф — и не более того.
— Но завтра-то мы увидимся?
— Надеюсь, что не раз.
Доктор Фе склонил голову, и двери лифта закрылись, скрывая и его поклон, и его улыбку.
Было в его поведении нечто большее, нежели сдержанность, подобающая человеку изысканных чувств, который, поддавшись эмоциям, слишком многое раскрыл в себе.
— Официально, — произнес мистер Гораций Смадж, — мы даже не знаем о том, что вы здесь находитесь.
Он глянул на Скотт-Кинга сквозь шестиугольные стекла очков через ящик для бумаг и повертел новомодную авторучку; из его нагрудного кармашка торчало множество карандашей, а лицо, казалось, выражало, что в любой момент может зазвонить один из стоявших на столе телефонов по делу, неизмеримо более важному, чем то, какое в данный момент обсуждалось. Он работает на целый свет, подумал Скотт-Кинг, как тот клерк, что распределяет продукты в канцелярии Гранчестера.
Жизнь Скотт-Кинга протекала вдали от посольских зданий, но однажды, много-много лет назад, его пригласили в Стокгольме на обед (по ошибке, вместо кого-то другого) в британское посольство. Сэр Самсон Куртенэ в то время был chargé d’affaires,[152] и Скотт-Кинг с признательностью вспоминал атмосферу невозмутимой благожелательности, какой оказался окружен он, неоперившийся студент-выпускник, там, где ожидали министра правительственного кабинета. Сэр Самсон не далеко продвинулся на своем поприще, зато по крайней мере для одного человека, для Скотт-Кинга, остался непреложным образцом английского дипломата.
Смадж был не таким, как сэр Самсон: его взрастили более суровые обстоятельства и более близкая к нам по времени теория государственной службы. Никакой дядюшка не замолвливал в верхах банальное словцо за Смаджа — нынешнее положение второго секретаря посольства в Белласите доставили ему честный, упорный труд, ясная голова в экзаменационной аудитории и подлинная страсть к коммерческой географии.
— Вы представления не имеете, — выговаривал Смадж, — сколько времени занимают у нас дела первостепенные. Мне приходилось дважды в последний момент, уже из самолета, ссаживать супругу посла, чтобы освободить место для людей из Ай-си-ай.[153] В данный момент у меня четыре инженера-электрика, два лектора Британского совета и один профсоюзный деятель — и всем нужно попасть на рейс. Официально мы не слышали ни о каком Беллориусе. Нейтралийцы доставили вас сюда. Их дело доставить вас обратно.
— Я наведывался к ним дважды на дню в течение трех дней. Человек, который все организовал, доктор Фе, по-видимому, оставил министерство.
— Всегда можно отправиться поездом, разумеется. Это займет немного лишнего времени, но в конечном счете, возможно, окажется быстрее. Я полагаю, у вас имеются все необходимые визы?
— Нет. Как долго нужно ждать, чтобы получить их?
— Возможно, недели три; возможно, дольше. Все здесь в руках властей Межсоюзнической зоны ответственности.
— Но я же не могу себе позволить жить здесь бесконечно! Мне позволили ввезти всего семьдесят пять фунтов стерлингов, а цены ужасающие.
— Да, на днях был у нас подобный случай. У гражданина по фамилии Уайтмейд кончились деньги, и он хотел обналичить чек, однако, разумеется, это категорически против правил валютного регулирования. Консул взял заботу о нем на себя.
— Он добрался домой?
— Сомневаюсь. Когда-то таких отправляли по морю на судах — знаете, как бедствующих британских подданных, — и по прибытии передавали в руки полиции, только все это прекратилось с началом войны. По-моему, он имел отношение к вашим чествованиям Беллориуса. Нам из-за них пришлось, так или иначе, порядочно потрудиться. Зато швейцарцам пришлось и того хуже. У них профессора убили, а это всегда влечет за собой отчет на уровне советника. Сожалею, но ничего больше не могу для вас сделать. Я занимаюсь только первостепенными делами перелетов по воздуху. Вашим делом в общем-то консульство должно заниматься. Вам лучше через недельку-другую поставить их в известность о том, как все получилось.
Жара была едва ли не нестерпимой. За десять дней, что Скотт-Кинг находился в этой стране, лето, казалось, сменило настроение и обратило на него свое сердитое лицо. Трава на площади вся пожухла. Рабочие по-прежнему поливали из шлангов улицы, но раскаленный камень вновь мгновенно высыхал. Сезон закончился, половина лавок закрылись, а малорослые бронзоволицые аристократы покинули свои кресла в «Ритце».
От посольства до отеля путь был недолог, но Скотт-Кинг едва передвигал ноги от изнеможения, подходя к вращающимся дверям. Шел он пешком, ибо только о том и думал, как бы сберечь деньги: он не мог больше позволить себе есть с удовольствием, высчитывая цену каждого куска и каждого глотка, подсчитывая оплату за услуги, гербовый сбор, налоги на предметы роскоши, стонал посреди обжигающего лета под грузом фонда помощи зимой. Он понимал: следовало бы незамедлительно уехать из «Ритца», — и все же колебался, ведь, коли обоснуется в каком-нибудь скромном пансионе где-нибудь в переулке на отшибе, где ни один телефон никогда не звонил и куда никто из внешнего мира мимоходом не ступал ногой, не окажется ли он потерянным безвозвратно, погрязший в бедности, неузнаваемый в своей неприметности, позабытый? Не придется ли ему годы спустя выставлять напоказ обесцветившуюся картонку с предложением уроков в английской разговорной речи, не сделается ли он еще потрепаннее, еще седее и одутловатее с развитием хромоты от отчаяния и нищеты и не умрет ли в конце концов там безымянным? Он был человек зрелый, интеллектуал, ученый исследователь классического наследия, почти поэт, но не мог без ужаса смотреть в лицо такому будущему. Вот и пристал он к «Ритцу», к этому, по сути, пустому, презрительно (Скотт-Кинг чувствовал!) к нему относящемуся отелю, как к единственному месту в Нейтралии, где все еще возможно было найти спасение. Если бы он ушел, то, понятно, ушел бы навсегда. У него не было самонадеянности местных аристократов, способных сидеть здесь изо дня в день, будто бы по какому-то праву. Единственное право Скотт-Кинга состояло в его дорожных чеках. Право это истощалось с каждым часом. В данное время у него на руках оставалось почти сорок фунтов. Когда останется двадцать, решил он, придется съехать. Между тем он беспокойно оглядел обеденный зал, прежде чем начать вычислять, насколько дешево ему должен обойтись обед.
И в тот день он был вознагражден. Выпал его номер. Не далее чем в двух столиках от него сидела — в одиночестве — мисс Бомбаум. Скотт-Кинг поднялся, приветствуя ее. Забыты были все гадкие эпитеты, с какими они расстались.
— Могу я присесть?
Она подняла взгляд, поначалу не узнавая, а потом с явным удовольствием. Наверное, было что-то такое в его жалкой наружности, в робости его обращения, что очистило его в сознании мисс Бомбаум. Вовсе не реакционный каннибал стоял перед нею и не фашистская скотина.
— Валяйте, — ответила она. — Малый, что пригласил меня, так и не появился.
Призрачный страх, холодный в этом распаленном на солнце зале, охватил Скотт-Кинга: неужели ему придется платить за обед мисс Бомбаум? Она заказала, как он заметил, лобстера и пила рейнвейн.
— Когда вы отобедаете, — сказал он. — После, может, за кофе в холле.
— У меня свидание через двадцать минут, — бросила она. — Садитесь.
Он сел и тут же, отвечая на ее мимолетные расспросы, излил ей во всех подробностях затруднительность своего положения. Он особо подчеркнул свои финансовые трудности и, как сумел подчеркнуто, заказал скромнейшее из блюд в меню.
— Это заблуждение, что в жаркую погоду не стоит есть, — заметила мисс Бомбаум. — Вам нужно поддерживать свою стойкость.
Когда он закончил свой рассказ, она обнадежила:
— Как ни крути, а по мне, уладить ваше дело труда особого не составит. Действуйте через Подземелье.
Черное от отчаяния, испуганное лицо Скотт-Кинга потемнело еще больше, и это навело мисс Бомбаум на мысль, что она выразилась не совсем ясно.
— Вы разве ничего не слышали о Подземелье? «Это, — процитировала она одну из своих недавних статей на эту тему, — альтернативная карта Европы наподобие копирования всех лежащих на земной поверхности установленных границ и путей сообщения. Это новый мир, формирующийся под поверхностью старого. Это новое наднациональное гражданство».
— Знаете, я потрясен.
— Слушайте, сейчас у меня уже нет времени. Будьте тут вечером, и я отвезу вас повидаться с человеком, играющим ключевую роль.
В тот день (его последний, как оказалось, в Белласите) Скотт-Кинг впервые принял обратившегося к нему посетителя. Он пришел к себе в номер переспать послеполуденную жару, как вдруг зазвонил телефон и чей-то голос объявил о приходе доктора Антонича. Скотт-Кинг попросил пропустить его наверх.
Хорват вошел и сел возле постели.
— Вот и вы обрели нейтралийскую привычку устраивать сиесту. А я слишком стар. Я не в силах приспосабливаться к новым обычаям. Все в этой стране для меня столь же чуждо, как и тогда, когда я впервые приехал сюда.
Сегодня утром я был в МИДе, выяснял про документы о моей натурализации и случайно услышал, что вы все еще здесь. Вот я сразу же и пришел. Я вам не мешаю? Я-то полагал, что вы к этому времени уже уехали. Слышали о наших бедах? Бедняга доктор Фе лишился милости. У него забрали все его должности. Более того, имеется неприятность с его счетами. На чествование Беллориуса он, как выясняется, потратил больше, чем выделило казначейство. Поскольку с работы он уволен, то не имеет доступа к книгам расходов и не может внести в них исправления. Говорят, что его осудят и, наверное, сошлют на острова.
— А вы, доктор Антонич?
— Мне никогда не везло. Я надеялся, что доктор Фе поможет мне с натурализацией. К кому мне теперь обратиться? Моя жена считала, что, возможно, вы сумеете сделать что-нибудь для нас в Англии для обретения британского подданства.
— Тут я ничем вам не помогу.
— Так-так… А в Америке?
— Там и того меньше.
— Я так и сказал жене. Только она чешка, а потому питает больше надежд. Мы, хорваты, надежд не питаем. Вы оказали бы великую честь, если бы пришли и объяснили все это ей. Она не поверит мне, когда я скажу, что надежды нет. Я обещал, что приведу вас.
Так что Скотт-Кинг оделся и пошел, ведомый хорватом, по жаре в новый район на краю города, к многоквартирному жилому дому.
— Мы перебрались сюда из-за лифта. Жена себе все ноги сбила на нейтралийских лестницах. Только, увы, лифт больше не работает.
Они потащились на самый верхний этаж, в квартирку с одной-единственной гостиной, заполненной детьми и густым запахом кофе и сигаретного дыма.
— Мне стыдно принимать вас в доме без лифта, — сказала мадам Антонич по-французски, затем, повернувшись к детям, обратилась к ним на другом языке. Мальчики поклонились, девочки сделали реверанс — и все вышли из комнаты. Мадам Антонич приготовила кофе и принесла из буфета тарелку с печеньем.
— Я была уверена, что вы придете, — сказала она. — Мой муж чересчур застенчив. Вы возьмете нас с собой в Америку.
— Милая мадам, я там никогда не был.
— Тогда в Англию. Мы должны оставить эту страну. Нам тут совсем не по себе.
— Я сейчас испытываю величайшее затруднение, чтобы самому попасть в Англию.
— Мы люди респектабельные. Мой муж — дипломат. У моего отца собственная фабрика в Будвайсе.[154] Вы знаете мистера Макензи?
— Нет, полагаю.
— Это был очень респектабельный англичанин. Он бы объяснил, что мы из добропорядочных людей. Он часто наведывался на фабрику отца. Если вы отыщете мистера Макензи, он поможет нам.
Разговор все больше истощался.
— Если бы вы только нашли мистера Макензи, — повторила мадам Антонич, — всем бы нашим бедам пришел конец.
Вскоре возвратились дети.
— Я уведу их на кухню, — сказала мадам Антонич, — и дам им варенья. Тогда они не будут мешать.
— Вот видите, — вздохнул доктор Антонич, когда закрылась дверь, — она всегда питает надежды. Я теперь не надеюсь. Как вы думаете, может в Нейтралии вновь родиться западная культура? Может, эту страну судьба уберегала от ужасов войны, с тем чтобы она стала светочем надежды для всего мира?
— Нет, — ответил Скотт-Кинг.
— Вы так не думаете? — разволновался доктор Антонич. — Не думаете? Я тоже так не думаю.
В тот вечер мисс Бомбаум и Скотт-Кинг доехали в такси до окраины и оставили его возле какого-то кафе, где встретили мужчину, который сидел с мисс Бомбаум в «Ритце» в первый вечер ее приезда. Никаких имен не было названо.
— Это что за малый, Марта?
— Англичанин, мой приятель; я хочу, чтоб ты ему помог.
— Далеко собирается?
— В Англию. Он может с шефом повидаться?
— Пойду спрошу. Он на уровне?
— Само собой.
— Ладно, поторчите тут где-нибудь, пока я не вернусь.
Он направился к телефону, а когда возвратился, сказал:
— Шеф его примет. Можем подбросить его туда, а потом поговорим о нашем деле.
Они взяли другое такси и поехали в пригород, в район сыромятен и скотобоен, узнаваемый в жаркой темноте по особому запаху. Вскоре они остановились у виллы, в которой не светилось ни одно окно.
— Вон туда. Не звонить. Просто дверь толкнуть.
— Надеюсь, вы довольны поездкой, — сказала мисс Бомбаум.
Скотт-Кинг не был пристрастен к чтению расхожих романов, а потому ему была неведома фраза: «Все произошло настолько быстро, что только после всего…» А между тем именно она выражала его положение. Такси уехало, еще когда он ковылял по садовой дорожке. Толкнув дверь, он вошел в пустой неосвещенный холл, услышал из соседней комнаты голос: «Входите», — вошел и обнаружил, что находится в каком-то затрапезном кабинете лицом к лицу с нейтралийцем в форме майора полиции.
Мужчина обратился к нему по-английски:
— Вы приятель мисс Бомбаум? Садитесь. Пусть вас не тревожит моя форма. Некоторые из наших клиентов уж чересчур тревожатся. Один болван, мальчишка, на прошлой неделе застрелить меня пытался, когда увидел в таком виде. Ловушку заподозрил. Если не ошибаюсь, вы хотите отправиться в Англию. Это очень трудно. Если б вы сейчас назвали Мексику, или Бразилию, или Швейцарию — было бы легче. У вас есть причины предпочесть Англию?
— У меня есть причины.
— Любопытно. Я провел там много лет и не нашел в тех местах особой привлекательности. В женщинах не было скромности, еда расстраивала мой желудок. У меня тут небольшая группа собирается на Сицилию. Может, это и вам подойдет?
— Боюсь, что нет.
— Что ж, надо будет посмотреть, что можно сделать. Паспорт у вас есть? Это удача. Как раз сейчас английские паспорта в очень большой цене. Надеюсь, мисс Бомбаум объяснила вам, что моя организация вовсе не благотворительная. Мы существуем, чтобы вести дело с прибылью, а наши расходы высоки. Меня все время беспокоят люди, которые, приходя ко мне, считают, что я занимаюсь этой работой исключительно из любви к ней. Я и впрямь люблю свою работу, только одной любви не хватает. Молодой человек, о ком я только что упоминал, кто застрелить меня пытался… его здесь же снаружи закопали, прямо под стеной… он думал, что это какая-то политическая организация. Мы помогаем людям независимо от их класса, расы, партии, верования или окраски — за предоплату наличными. Что правда, то правда: когда я поначалу взялся, имелись кое-какие любительские организации, которые расплодились во время мировой войны, — сбежавшие пленные, коммунистические агенты, сионисты, шпионы и так далее. Я их скоро из бизнеса выставил. Вот где пользу приносит мое положение в полиции. Нынче, могу сказать, у меня фактически монополия. Работа наша разрастается с каждым днем. Просто непостижимо, сколько народу без требуемых средств стремится в наши дни перейти границы. К тому же у меня есть ценные связи в нейтралийском правительстве. Бузотеры, от которых государство хочет избавиться, проходят через мои руки толпами. Сколько у вас в наличии?
— Около сорока фунтов.
— Покажите.
Скотт-Кинг вручил майору книжечку своих дорожных чеков.
— Но их тут на семьдесят фунтов.
— Да, но мой счет в отеле…
— На это времени не будет.
— Извините, — твердо выговорил Скотт-Кинг, — я не могу себе позволить выехать из отеля, оставив свой счет неоплаченным, особенно в зарубежной стране. Вам это, возможно, покажется глупым педантством, только это одна из тех вещей, которые для гранчестерца просто недопустимы.
Майор был не из тех, кто отговаривает людей от первейших принципов. Он принимал их такими, какими они к нему являлись, — а по роду своей гуманной деятельности он сталкивался со множеством человеческих типов.
— Вот что, я платить по счету не стану, — сказал он. — Вы знаете еще кого-нибудь в Белласите?
— Никого.
— Подумайте.
— В нашем посольстве есть некто по фамилии Смадж.
— Вот Смадж и оплатит ваш счет. Эти чеки нужно подписать.
Несмотря на свое высокое воспитание, Скотт-Кинг подписал, и чеки перекочевали в ящик секретера.
— А мой багаж?
— Мы багажом не занимаемся. Начать надо сегодня вечером. У меня есть одна группка, отправляющаяся на побережье. Наша главная расчетная палата находится в Санта-Марии. Оттуда вы отправитесь на пароходе — возможно, не в великой роскоши, но чего ж вы хотите? Не сомневаюсь, что вы — как англичанин — хороший моряк.
Майор позвонил в стоявший на столе колокольчик и заговорил с явившимся на зов секретарем на быстром нейтралийском.
— Вот этот человек займется вами и экипирует в дорогу. Вы говорите по-нейтралийски? Нет? Может, оно и к лучшему. В моем бизнесе разговоры не приветствуются, и должен вас предупредить: придется соблюдать строжайшую дисциплину. С этой минуты вы действуете по приказам. Не исполняющие их никогда не добираются до пункта назначения. Прощайте, и счастливого пути.
Спустя несколько часов большой старомодный крытый автомобиль затрясся по ухабам, двигаясь к морю. В нем сидели, сжавшись и скрючившись, семь мужчин в одеянии монашек-урсулинок. Среди них был и Скотт-Кинг.
Небольшой средиземноморский порт Санта-Мария расположен очень близко к сердцу Европы. Во времена Перикла[155] там процветала афинская колония и было возведено святилище Посейдона; карфагенские рабы построили волнолом и углубили бухту; римляне подвели к городу питьевую воду из горных ручьев; братья-монахи доминиканского ордена воздвигли большой храм, давший городу его нынешнее название; Габсбурги заложили искусную небольшую рыночную площадь; один из наполеоновских маршалов сделал город своей базой и оставил в нем классический ландшафтный сад. Следы всех этих благородных завоевателей и по сей день ясно различимы, только Скотт-Кинг не увидел ничего, потому как с рассветом он уже пробирался по булыжнику и гальке к району порта.
Роль центра рассредоточения Подземелья играл пакгауз в три широких, лишенных перегородок настила, с обшитыми досками окнами, соединенными металлической лестницей. Вела в него одна дверь, возле которой сторожиха поставила большой латунный остов кровати. Большую часть дня она возлежала на ней, укрывшись покрывалом, изгвазданным всякого рода едой, ружейной смазкой и табаком, и склонившись на маленькую подушечку, для которой порой плела кружево с рисунком духовного характера. Лицом она походила на одну из тех зловещих старух, что вязали шерсть и плели кружева, сидя вокруг площадей, по которым лилась кровь казненных французскими революционерами во времена террора.
— Добро пожаловать в Современную Европу, — приветствовала она вошедших урсулинок.
Народу там было — тьма. За шесть проведенных в пакгаузе дней Скотт-Кинг по языкам разобрался в большинстве сидевших в тесноте групп. Там сошлись отряд словенских роялистов, кучка алжирских националистов, остатки сирийского анархистского союза, десять неутомимых турчанок-проституток, четыре французских миллионера из числа сторонников Петена,[156] несколько болгарских террористов, полдюжины бывших гестаповцев, итальянский маршал авиации со свитой, венгерский балет, какие-то португальские троцкисты. Группу англоговорящих составляли главным образом вооруженные дезертиры из американской и британской освободительных армий. У этих под подкладкой одежды были рассованы огромные суммы денег — вознаграждение за многие месяцы торговых операций в доках расположенного в самом центре моря.
Такова была обстановка в предрассветный час. Потом появлялся смотритель, по-видимому муж карги-сторожихи, со списками и пачкой паспортов в руке: свиток оглашался, и очередная партия отправлялась. Днем солдаты играли в покер: по пятьдесят долларов за вход и по сто — за поднятие. Порой с наступлением темноты приходили новенькие. Общее же число людей на этом эвакопункте оставалось примерно постоянным.
Но вот на шестой день поднялась суматоха. Началась она посреди бела дня с приходом начальника полиции. Он явился при сабле и в эполетах, нарочито и строго заговорил со смотрителем на нейтралийском.
Один из американцев, освоивший за время пребывания в Старом Свете больше языков, чем иные дипломаты за всю жизнь, пояснил:
— Этот малый в фасонном наряде говорит, что мы должны убираться отсюда ко всем чертям. Видать, какой-то новый офицер собирается устроить налет на этот гадючник.
Когда офицер удалился, смотритель с женой стали обсуждать положение.
— Старушка говорит ему — может, стоит выдать нас всех властям и получить награду. Мужик говорит: «Черта с два; награда, какую мы скорее всего получим, это петля на шею». Видать, в округе поназначали каких-то непреклонных.
Вскоре появился какой-то моряк-капитан и заговорил по-гречески. Все путники Подземелья сидели не шевелясь, стараясь ухватить то одно словцо, то другое.
— У этого малого есть корабль, который может забрать нас всех.
— Куда?
— A-а, в какое-то место. Видать, их вроде больше интересуют финансы, чем география.
Ударили по рукам. Капитан удалился, а проводник Подземелья объяснил каждой большой группе по очереди, что произошла небольшая неувязка с планом.
— Не волнуйтесь, — убеждал он. — Ведите себя тихо. Все в порядке. Мы о вас позаботимся. Все попадете куда нужно, и вовремя. Просто сейчас вам следует двигаться быстренько и тихонько, только и делов.
Так что с наступлением ночи вся эта странная разношерстная толпа безо всяких протестов, толкаясь и пихаясь, полезла на борт шхуны. Ноевы твари некогда пускались в плавание с большим осознанием цели своего путешествия. Суденышко капитана-грека не было приспособлено для такого рода грузов. И отправились они в убежище тьмы; люки плотно задраили, и до узников в обшитой деревом тюрьме долетели звуки, какие ни с чем не спутаешь, — подняли якоря, затарахтел вспомогательный движок, подняли паруса. Вскоре они оказались в открытом море, где погода была просто отвратительная.
Это рассказ о летнем отпуске, благая сказка. В ней говорится, в самом худшем случае, о сплошных неудобствах и интеллектуальных сомнениях. Было бы неподобающе вести здесь речь о тех глубинах человеческого духа, об агонии и отчаянии, о нескольких последующих днях в жизни Скотт-Кинга. Даже для музы комического, непоседы, любительницы приключений среди своих небесных сестер, для кого так мало из присущего человеческой натуре считается неуместным, кто становится своей почти в любой компании и кого с радостью встречают почти в каждом доме, — даже для нее существуют места запретные. Так оставим же тогда Скотт-Кинга в открытом море и вновь встретимся с ним, когда он, прискорбно изменившийся, в конце концов попадет в гавань.
Люки отдраены, августовское солнце кажется прохладным и бездыханным, средиземноморский воздух свеж и упруг, когда Скотт-Кинг наконец-то выбирается на палубу. А там солдаты. А там колючая проволока. А там грузовик поджидает. А там везут куда-то через сплошные пески до горизонта. А потом еще больше солдат, еще больше проволоки. Все это время Скотт-Кинг пребывал в каком-то оцепенении. И в первый раз полностью пришел в себя в палатке, где ему, сидящему раздетым донага, какой-то мужчина в учебной форме цвета хаки выстукивал линейкой колено.
— Послушайте, док, я знаю этого человека. — Бывший учитель вгляделся в смутно знакомое лицо. — Ведь вы же мистер Скотт-Кинг, верно? Что вы, скажите на милость, делаете среди этого сброда, сэр?
— Локвуд! Силы небесные, вы же когда-то у меня учились греческому! Где я?
— В Палестине — лагерь номер шестьдесят четыре для незаконных еврейских иммигрантов.
На третьей неделе сентября все снова собрались в Гранчестере. В первый вечер начавшейся учебы Скотт-Кинг сидел в учительской комнате отдыха и вполуха слушал рассказ Григгса о поездке за границу.
— Такое дает человеку новый взгляд на вещи — покинуть ненадолго Англию. А что вы делали, Скотти?
— О, ничего существенного. Я встретил Локвуда. Вы его помните. Печальный случай: ему светила стипендия в Бейллиоле. Потом пришлось пойти в армию.
— Я считал, что он до сих пор служит. Как это характерно для старины Скотти: все, о чем он может рассказать после восьми недель отсутствия, это о встрече с каким-то учеником-отличником! Я бы не удивился, услышав, что вы еще и поработали кое над чем, старый штрейкбрехер.
— Сказать вам по правде, я чувствую себя немного desoeuvre.[157] Надо бы поискать какую-нибудь новую тему.
— Со стариной Беллориусом вы наконец-то покончили?
— Совершенно покончил.
Позже Скотт-Кинга вызвал директор школы.
— Вам известно, — сказал он, — что мы начинаем этот учебный год при сокращении числа специализирующихся в классическом наследии на пятнадцать учеников в сравнении с прошлым годом?
— Примерно такое число я и предполагал.
— Как вам известно, я сам большой поклонник великих древних. Скорблю по этому поводу не меньше вашего. Только что мы можем поделать? Родители больше не заинтересованы в создании полноценного человека. Им нужно, чтобы их дети были подготовлены к тому, чтобы получить работу и место в современном мире. Вряд ли их можно винить за это, верно?
— О нет, — возразил Скотт-Кинг. — Я могу и виню.
— Я всегда говорю, что вы здесь гораздо более важный человек, чем я. Даже представить себе нельзя Гранчестер без Скотт-Кинга. Только приходило вам когда-либо в голову, что может настать время, когда совсем не останется учеников-классиков?
— О да. Часто.
— Я вот собирался предложить… меня интересует, не подумаете ли вы над тем, чтобы взять какой-либо другой предмет наряду с классикой? Историю, к примеру, предпочтительно экономическую историю?
— Нет, господин директор.
— Но вы же понимаете, что вскоре может произойти нечто вроде кризиса.
— Да, господин директор.
— Тогда что же вы намерены делать?
— Если вы дозволите, господин директор, я останусь здесь до тех пор, пока хотя бы у одного мальчика останется желание читать классических авторов в подлиннике. Я полагаю, что было бы весьма безнравственно идти на все, подлаживая ребенка под современный мир.
— Это близорукий взгляд, господин Скотт-Кинг.
— Тут, господин директор, при всем моем уважении, я основательно расхожусь с вами. По-моему, это самый дальновидный взгляд, какой только возможен.