X

И вот однажды — так рассказывал мне достопочтенный фермер из Мон-де-Ровиля — старуха Клотт, что пряла и пряла после полудня на пороге своего дома, остановила, утомившись, колесо своей прялки.

— Малышка! — позвала она маленькую Ингу и оглянулась по сторонам.

Никто в ответ не откликнулся. Домишко Клотт — теперь-то его нет давно — стоял на обочине дороги, что вела из Белой Пустыни в Лессе, и у Клотт не было других соседей, кроме матушки Ингу, чья младшенькая приходила ей помогать вести скудное хозяйство. Но в тот день девочка быстро управилась с домашними хлопотами и, соблазнившись ясным вечером — выманили ее из дома Клотт косые оранжевые лучи, — подхватила в каждую руку по сабо и припустилась по пологой дороге вниз к дому, поднимая босыми ножонками тучи пыли, какие до смерти любят все ребятишки. Ради радости попылить по дороге и сбежала младшенькая Ингу, позабыв попрощаться с калекой Клотт, позабыв, что нужно внести ее прялку в дом.

Клотт с трудом, но доползала до комнаты, упираясь палкой, которую всегда держала рядом, она хваталась за нее руками и подтягивала неподвижные ноги, но прялку, на которой полдня пряла у порога, втащить в дом никак не могла.

«Что же делать?» — задумалась она и тут заметила на дороге Жанну Мадлену.

Медленно, очень медленно приближалась к ее дому Жанна! Куда девалась ее уверенная быстрая походка, по которой ее узнавали издалека? Она будто волочила груз, шла трудно, едва передвигала ноги. Бедная подбитая птица. Белоснежный чепец, шлем из накрахмаленного батиста, что так подходил к ее решительному твердому лицу, уже не венчал гордо поднятую голову, ясный безмятежный лоб. Больше того, возможно, без бархатного банта, что поддерживал этот шлем под подбородком, голова Жанны поникла бы под невыносимой тяжестью неотвязной мысли, которая рассекла ей лоб, будто топор крутой лоб быка.

Сухие глаза гордячки Клотт — а она говорила, что выплакала все свои слезы на пепелище молодости, — завидев издалека всегда такую красивую, а главное, сильную Жанну, повлажнели от последней капли сохранившейся жалости. Все случившееся с Жанной лежало перед ней как на ладони. Вы ведь помните, с первого дня она предчувствовала, что роковое бесстрастие Иоэля, сгубившее отчаянием Длаиду Мальжи, принесет беду и несчастной дочери Локиса де Горижара, и предупреждала об этом.

— Бегите от него, — твердила она с исступлением, в которое по временам впадала и которое казалось Жанне Мадлене следствием незаживших жгучих обид и безмерного одиночества. — Ночью, когда я не сплю, голос Длаиды твердит мне, что, если вы не будете избегать аббата де ла Круа-Жюгана, он станет вашей судьбой. Не говорите «нет», Жанна де Горижар! Разве дочь дворянина, благородного воина, устрашат рубцы на лице мужчины, который умеет их носить? Вы не из слабонервных особ, что вздрагивают при виде царапины и лишаются чувств из-за пустяка. Нет! Вы из древнего кельтского рода де Горижаров, и ваши предки, по словам вашего батюшки, сначала подносили к губам младенца клинок, а потом уже материнскую грудь. Шрамы от пуль на лице, которое от них не отвернулось, не помешают вам полюбить Иоэля!

Жанна не верила Клотт. А может быть, верила. Но не избегала аббата, увлеченная страстным, всепоглощающим, самозабвенным интересом. Ее толкало к аббату седое прошлое, многие поколения предков, голубая кровь, что влекла ее к точно такой же, чувства и язык, каких она не встречала в скудном мирке, где жила, но о которых всегда мечтала. Жанна приходила к Клотт все чаще, все чаще приходил и аббат, вовлек ее мало-помалу в свои опасные затеи. Замешанная на горьком стыде и отчаянии преданность Жанны повелителю гражданских распрь, обладающему своеобразным величием, сродни величию Жоржа Кадудаля[27], о котором много толковали в ту пору, росла и росла. Глава шуанов заслонил собой монаха. Но и монах никуда не исчез: о нем, суровом, ледяном, неумолимом, хотелось сказать словами святой Терезы об искусителе: «Несчастный! Он не любит!»

Страдания Жанны сделались со временем непереносимыми. Доверить их она могла только Клотт, которая сразу предупредила ее о беде и даже поведала историю несчастной Мальжи. Презираемая всей округой пария пыталась помочь Жанне излечиться от дерзновенного обольщения, которое наслала на нее собственная гордыня. Нераскаянная почитательница родовитости, шлюха из Надмениля, как называли ее местные крестьяне, одна могла понять любовь мадемуазель де Горижар, непостижимую для набожных и уравновешенных душ, каких в нормандском краю большинство.

Что же до аббата де ла Круа-Жюгана, то после того, как его столь упрямо выношенные замыслы окончательно рухнули, обреченные на гибель безнадежной судьбой того дела, которому он служил, монах сделался еще угрюмее, свирепее и перестал навещать Клотт. Что ему было у нее делать? Он потерял все. Своего злого гения Жанна Мадлена видела теперь только в церкви. Военное поприще отвергло преданного военачальника, удоволит ли религия строптивого монаха? Распростившись с надеждой победить, как распростился Карл V с надеждой царствовать, станет ли беглый инок из Белой Пустыни созидать в своем сердце крепость более обширную и могучую, чем та, которую он оставил в юности? Или дубовая скамья в церкви станет для него подобием гроба, где, погребенный заживо, он будет читать над самим собой заупокойные молитвы? Кто мог доподлинно знать, что творилось в его душе? Неоспоримо одно: угрюмое, устрашающее лицо аббата, которое с самого начала до смерти пугало местных обывателей, стало еще более зловещим с тех пор, как на лице Жанны все явственнее проступали пожирающие ее мучительные терзания. Отчаянные мучения жертвы прибавляли безжалостности палачу.

Одиночество, на которое добровольно обрек себя черный аббат после крушения всех надежд, подкосило мужество Жанны. Но и подсеченного под корень мужества, унаследованного от Луизон-Кремень, оставалось еще немало. И мать и дочь были той же породы, что и Марий[28]: умирая, они собирали вытекающую из раны кровь в пригоршню и выплескивали ее в лицо врагу, пусть врагом было само небо! Ни Луизон, ни Жанна не ведали расслабленности или меланхолии. И когда Жанна Мадлена шла по дороге из Белой Пустыни в кровоточащий час дня, что так близок кровоточащему сердцу, и лучи умиравшего солнца украшали прощальными розами ее белый чепец, она шла медленно не от слабости. Мощь ее пламенеющего сердца была так велика, что и лицо пылало жаром. Свое сердце, что норовило выскочить из груди, она сдерживала твердой рукой и повторяла: «Пламя! Скоро ты вырвешься на свободу, вулкан извергнется и перестанет даже дымиться». Жанна приняла решение, груз его замедлил шаги. Именно такие решения принимает отчаявшаяся воля, и оно умиротворяет сильные души, как умиротворяет осужденных на казнь последняя молитва.

— Вот вы где, матушка Клотт, — произнесла Жанна, обращаясь к старой пряхе, сидящей на пороге перед колесом своей прялки, и голос ее прозвучал глухо и сумрачно, как должен был прозвучать, потому что решение было принято.

— Боже мой! Что случилось, барышня де Горижар? — воскликнула Клотт, пораженная видом и голосом Жанны. — Сегодня вы не такая, как обычно. Хоть не знали вы черных дней, благородная мадемуазель, но сегодня, сдается мне, вы задумали что-то страшное. Как две капли воды вы похожи на Юдифь, убивающую Олоферна, на картинке у изножья моей кровати.

— Не спешите, матушка Клотт, — отвечала Жанна с недоброй усмешкой, — мои руки пока еще не в крови, так что рано сравнивать меня с убийцей. Кровь пока у меня на лице, и она моя собственная — пламенеет, но не течет… А если бы текла с той поры, как стала для всех заметна, я была бы счастливее, ибо упокоилась бы мертвым сном, подобно Длаиде Мальжи, ей ведь так спокойно в своей могиле, — и она указала дрогнувшей рукой на изгородь, за которой синела крыша колокольни Белой Пустыни, одетая вечерней тенью. — Не сравнивайте меня с Юдифью, матушка Клотт! На нее, говорят, снизошел Дух Божий, а в меня вселился дьявол. И сегодня он так силен, этот дьявол, с которым знались и вы, Клотильда Модюи, в дни своей молодости, что мне хочется покончить разом и с благоразумием, и с гордостью, и с добродетелью, и с жизнью — со всем!

— Пойдемте в дом, дитя мое, а то, не ровен час, кто-нибудь нас услышит. Ведь про вас и так уже много болтают напраслины в Белой Пустыни, — сказала Клотильда почти по-матерински.

Калека взялась за палку, что стояла с ней рядом, уцепилась обеими руками и с трудом перетащила себя за порог. Больно было смотреть, как старая ужиха, раздавленная по дороге телегой, мучительно преодолевает колею, стремясь попасть в убежище под кустом.

Жанна Мадлена подняла прялку и вошла следом.

— Пряжа кончилась, — сказала она, поглядев на работу Клотт, которая трудилась целый день не покладая рук. — Вот и у меня кончилась гордость, кончилась жизнь. Не кончились только мученья. Кто знает, — продолжала она, поставив прялку на обычное ее место у окна и погрузившись в мрачное раздумье, — может, нить с твоего веретена пойдет на саван Жанны де Горижар…

— Да что с вами такое, бедное дитя мое? — встревожилась Клотт.

— Сейчас, сейчас, — отвечала Жанна с загадочным выражением лица, в котором было и что-то безумное, и что-то преступное.

Жанна уселась на маленькую скамеечку, поставив локоть на колено, подперла пылающую щеку ладонью, потом взглянула на Клотт, словно собиралась поведать что-то необыкновенное.

— Знайте же, — произнесла она, устремив на старуху потемневший взгляд, — я люблю монаха. Люблю аббата де ла Круа-Жюгана.

Клотт с тоской сцепила руки.

— Боже мой, боже! Знаю! Отсюда все ваши беды…

— Да, я люблю его, и я проклята, — со страстью проговорила несчастная. — Любить монаха — смертный грех, и Господь не простит мне кощунства. Я проклята. Но хочу, чтобы и его Господь проклял тоже. Хочу, чтобы в аду мы были вместе. Ад тогда послужит добру, ад будет мне дороже рая. В жизни он не почувствовал и тени того, что я выстрадала, но, может, он поймет мою муку, когда адское пламя охватит его ледяное сердце. Нет, ты не святой, Иоэль, и ты примешь вместе со мной вечную погибель! Клотильда Модюи, в дни вашей молодости вы были свидетельницей не одного кощунства, но и вы не видели того, что произойдет неподалеку от вас сегодня вечером. Если вы не будете спать этой ночью, то услышите, как душа Длаиды Мальжи будет кричать громче стаи орланов на охоте.

— Замолчите, Жанна де Горижар, дорогое дитя мое, — прервала ее Клотт с выражением неизъяснимой нежности, прижимая Жанну к иссохшей груди, словно мать, что защищает истекающее кровью дитя.

— Понимаю, вам кажется, что я не в себе, — проговорила Жанна уже более спокойно. Ее словно бы утешила почти что мужская ласка преданной Клотт. — Конечно, я обезумела, но только отчасти, а в целом сохранила твердый разум и способность рассуждать здраво. И решила пойти на все — монах будет любить меня! Ему не было дела до того, что я выстрадала. Он пренебрег мной, как Длаидой Мальжи, как всеми вами, девицами Надмениля, которых одарял лишь презрением. Но я отомщу за всех. Полгода тому назад я была еще безумнее, чем сегодня, но никому не признавалась в этом… Тогда я пошла тайком к пастухам. Прошли те времена, когда я смеялась над ними и их ворожбой. Зажав сердце в кулак, низко опустив голову, я все-таки пошла к ним. Я узнала среди них того, которого повстречала у ворот Старой усадьбы, того, кто угрожал мне, чьи угрозы мне не удалось позабыть. И этого пастуха, нищего бродягу, я молила так, как можно молить только Господа Бога, молила его сжалиться надо мной и избавить от жребия, на который он меня обрек. Я намозолила себе колени, валяясь перед ним в пыли пустоши, отдала серьги, золотой крестик, браслет, кинжал и деньги. Я отдала бы всю кровь до капли, если бы он открыл мне средство, благодаря которому Иоэль полюбил бы меня, если только есть на свете такое средство. Жалкий босяк отнекивался из ненависти и желания отомстить, но в конце концов сказал, что я должна поносить рубашку, пропитать ее своим потом и надеть на Иоэля. Поверите ли, матушка Клотт? Жанна де Горижар не сочла его слова обидной насмешкой, она поверила, что ей дали совет… Любовь отнимает у женщин разум. Я сама скроила, сама сшила эту рубашку, я носила ее на своем теле, которое горит огнем при одной только мысли об Иоэле, и она вобрала мой пот, пропиталась им. Я пропитала бы ее и своей кровью, если бы пастух сказал, что нужна кровь, а не пот. Однажды вечером, когда дверь в его дом была открыта, а он сам, как я слышала, говорил в конюшне со своей лошадью, единственным живым существом, которое, похоже, любит, я проскользнула в дом как воровка и бросила рубашку ему на постель, надеясь, что он наденет ее машинально, не задумываясь. Надел ли? Не знаю. Но если надел, то рубашка не прибавила ему любви. Наоборот, он невзлюбил меня еще больше. А когда я вновь пришла к пастуху, он заявил со злорадной усмешкой: «Рубашка-то должна была быть еще влажной…» — и словно нож повернул у меня в сердце, потребовав невозможного. Пелена с моих глаз упала: пастух отомстил за себя. Больше я к нему не ходила. Но безрассудство меня не оставило. На всех ярмарках, на всех рынках я стала подходить к гадалкам, и все они говорили одно: ты любишь темноволосого, власть его больше, чем наша, и он тебя погубит. Но он уже меня погубил. Разве я та же Жанна де Горижар, которую все знали в Белой Пустыни и Лессе? Разве ужасное, горящее жаром лицо естественно для нормальной живой женщины? Я давно уже не живу. Иоэль погубил меня. А я погублю его душу. Я не кончу свои дни, как жалкая голубица Длаида Мальжи, у которой не нашлось и капли яда, чтобы отомстить, которая только и сумела, что поваляться в ногах у того, кого любила, и умереть!

Горькая улыбка тронула губы бывшей одалиски султанов Надмениля, когда она услышала вопль женщины, узнавшей силу соблазна, разбуженного в ней грехом.

— Безумица, — воскликнула она, — безумица! Значит, вы еще не знаете аббата де ла Круа-Жюгана… — И прибавила с убежденностью, которая потрясла Жанну, несмотря на смятение, в каком она находилась: — Даже когда вы опуститесь ниже Мальжи и припадете к ногам этого человека, вы не получите того, чего хотите.

— Он не мужчина? — спросила Жанна с пламенеющим лицом.

Вся ее женская чистота, честь и добродетель истаяли в огне страсти более могущественном, чем одиннадцать лет покорности. Полтора года ожесточенной борьбы испепелили одиннадцать лет.

— Он священник, — ответила Клотт.

— Падали и ангелы, — сказала Жанна.

— Из гордыни, не из любви.

Обе женщины смолкли.

Ночь с грузом черных мыслей переступила порог дома Клотт.

— Он любит месть, — глухо сказала Жанна Мадлена, — я — жена «синяка».

— Кто знает, что он любит, дитя мое? — отозвалась Клотт совсем тихо. — Может, он любит только дело, за которое боролся, а оно не в ваших руках. Если бы он мог раздавить всех на свете «синяков» вашим матрасом, тогда, быть может, он и переспал бы с вами! Переспал бы прямо после мессы, с губами, красными от крови Господней, которая проклянет его! Но вы — это вы и можете предложить ему только сердце, которое он как священник считает пищей могильных червей.

— А если ты ошибаешься, Клотт? — спросила Жанна, поднимаясь со скамейки.

— Нет, мадемуазель де Горижар, — сказала старая Клотт с величавым жестом Гекубы, — я его знаю. Не бесчестите себя ради этого человека. Пощадите свое щедрое сердце. За позор с вами расплатятся презрением…

Старая Клотт ухватилась обеими руками за алый передник Жанны, пытаясь удержать ее.

— Старость сделала тебя трусливой, Клотильда Модюи, — возбужденно воскликнула Жанна, погасив последнюю искру разума. — Будь ты в моих годах и будь ты влюблена, удержал бы тебя страх позора? Боязнь презрения?

И она рванулась прочь, оставив в руках старухи алый лоскут.

Как безумная из лечебницы, убегала Жанна из дома Клотт.

Загрузка...