Недалёко было Курска-городка, Малой Очкой начиналася Ока. Там пролегал один из трех поясов расселенья служилых людей – однодворцев. Заслон от набегов с юга. Набегали исправно, привнося в южнорусский наш тип очи черные, очи страстные. Потомки получивших тут надел ратников не стали ни господскими крепостными, ни государственными крестьянами. Суровые, непоклончивые. После реформы государя Александра II вроде бы растворились в народе. Фамилия семьи, о которой пойдет речь – Заслонцевы. Наши, курские соловьи. С такой смысловой фамилией, будто подписанные. Елена Захаровна и не отпирается. Припоминает, слышала от отца – однодворцы мы. И без ее подтвержденья однодворческие корни сами лезут из земли. Земля же у Захара Данилыча Заслонцева была, и двое сыновей в придачу. Ой, высокие – с коломенску версту, норовистые, как лошадь на мосту. Все трое заметные мужики. Васильковые глаза сохранились на грубо тёсанных лицах в знак неподчиненья какому бы то ни было игу. Раньше казачества в самой середке зарождающейся России сложилось это сословное образование. Подожмут губы – поберегись, не подходи. Поднимут руку – ушибут до смерти.
Когда пожаловали к Заслонцевым на хутор раскулачивать, Захар Данилыч своих двоих парней почел за недоростков. Ему видней, хозяин – барин. Обманом закрыл в чулан – дверь была дубовая. Сам отстреливался, пока не обошли кругом и не жахнули в окошко. А к волчатам приставили караул до утра. Ночью пленники по-тихому разобрали перегородку и ушли с двумя сонными сестренками на руках. Тоже мне выдумали. Мать как сидела над убитым, так и с места не сдвинулась. На рассвете часовой в сердцах пустил ее в расход. Дальше как в кино. Шел порожний товарняк. Младший из братьев перемахнул через борт платформы. Старший закинул ему в руки малявок и сам успел вскочить. С двумя буханками хлеба на четверых отправились они в Ташкент – город хлебный. Там следы их затерялись, и о смерти матери, что и как, узнал лишь тот из сыновей, кто вернулся домой с войны.
Вернулся без ноги. Елена Захаровна свидетельствует: дома его поначалу не приняли. Значит, так – говорит. Уж потом, когда я Василью шевиотовый костюм купила, тогда снова он поехал к жене в Балашов. Со второго захода дело сладилось. Рассказчица смыкает губы жесткой семейной складкой. Опустив веки, я вижу, как бредет Василий Захарыч на костылях и в гимнастерке через большой от солнца Балашов. Идет к вокзалу, оставив за спиной одичавшую бабу и малолетнюю дочь Валю. Елена Захаровна собирает глаза в кучку и продолжает еще строже. Значит, так. Дали ему от ворот поворот. Поехал он в Курск, добрался до Подворья. Так место наше называлось. От избы одна печная труба. Вышла из баньки восьмидесятилетняя Кичигина Марья. Из деревни притащилась. Тоже погорели. Мать, говорит, твоя в могиле, а сёстры в Москве. Дал ей сточенный ножик, услыхал спасибо и пошел прочь. Найду, думает, через адресный стол. Ой ли. Про Катьку в справочном бюро не сказали, она в Барыбине жила. Я в Москве, на Алексея Толстого. В дворницкой без окошка, под отцовской фамилией. Хорошо, Вася-муж нас с Вовкой тогда уж бросил. Так, значит, Вася-брат до меня легко добрался.
Ни фига себе хорошо. Ни фига себе легко – на липовой ноге через Балашов и Курск. Он Казань-город походом брал, мимоходом город Астрахань. Щедрая сестра, дарительница обновы, вынимает очки из книги, не то «Судьба Прасковьи», не то «Ошибка Маруси». Нацепляет на перебитый в недолгом замужестве нос, показывает мне снимок – погляди, Нинка. Брат Василий со всеми своими. Раз и навсегда присмиревшая при виде дорогой вещи супруга Клава. Валька с косичками. Двое младших, родившихся уже после войны – Толька и Славка. Тот самый всемогущий двубортный пиджак, вынимаемый по праздникам, просторно висит на прежде богатырских, а теперь довольно худых плечах отца семейства. Орден, две медали. И прямой взгляд – будто из двустволки прицелился.
Мы сидим уже не в дворницкой с вечно горящей лампочкой, а в двенадцатиметровой комнате. Настоящее чисто вымытое окно выходит во двор, где далекой кроной шумит вросший в небо тополь. Двухэтажный дом задирает ему вслед мансарду с наклонной крышей. На пышно убранной постели Елены Захаровны преизбыток подушек. Занавески фабричного нитяного кружева аккуратно зашиты во многих и многих местах. Накидки и подзоры вывязаны вручную из тех же катушечных ниток тем же крупным аляповатым рисунком. Скупой рассказ хозяйки окончен. Проявленный к нему интерес Елене Захаровне лестен, но не вполне понятен. Что дед мой с материнской стороны писал историю однодворчества в России – долго объяснять. Иное дело пристальный осмотр ее жилища, предпринятый в почтительном молчанье. Тут всё ясно. Я пришла снимать угол и, конечно, подавлена открывшимся мне великолепием. Хозяйка гасит в чуть поблёкших синих глазах ответ на безмолвные вопросы: как же это она без отца без матери нажила? еще и замуж вышла, хоть и ненадолго? а главное – как осилила шевиотовый костюм, предмет семейной гордости? Елена Захаровна улыбается быстрой, скупо отмеренной улыбкой. ''Я, Нинка, после Ташкента по чужим людям пожила, сперва под Москвой, уж потом в Москве. Меня, бывало, в Кунцеве старуха укорит, что я ее тряпку истёрла. Теперь во дворе уберусь, приду – здесь всё вымою. Сяду на табурет, руки сложу и думаю – господи, неужто это моё! Небось, сейчас хозяева вернутся, скажут – всё не так сделала. Поперек половиц, скажут, мыла''. Смеется коротким неумелым смешком. «Значит, так, девка. Будь по-твоему. Лезь на полати, доставай раскладушку». Мне два раза повторять не надо. На радостях я в мгновенье ока хватаю табуретку, становлюсь на нее босыми ногами. Пошарив, нахожу требуемое. У нас с покойной матерью в Курске комната была не больше этой. Обе спали на раскладушках. Маменька говаривала, что евангельские слова – встань, возьми одр свой и ходи – относятся к раскладушке. Теперь я привычной рукой разложила одр свой – и вселилась. Ура! удача, так же как и беда, одна не ходит. Я только что поступила на истфак МГУ, и жизнь представлялась мне в розовом свете.
Поступила внатяжку. С таким баллом взяли всех москвичей и немного иногородних, с условием – без общежития. Но мне, семнадцатилетней, еще продолжал помогать отец, живущий в Подольске со второй семьей, и я рискнула. Теперь Бог послал Елену Захаровну, ходячую иллюстрацию к рассказам деда, успевшего помереть чуть раньше матери. И вот я кладу свои полторы книжки на тщательно отлакированную этажерку. А в коридоре назревают события. Уже знакомый голос с родным соловьиным перекатом: а мне что? за места общего пользования я ответственная! студенты ходют? ходют! трое? трое! значит, так – будете убирать четыре недели. В ответ взволнованный оперный речитатив. Как я потом узнала, старой пианистки, преподавательницы из Гнесинки. Но мои ти куряне сведоми кмети. Елена Захаровна стоит намертво, как пращуры на естественном рубеже, на Оке – матушке. Не дослушав монолога, переходит знакомым бродом в стремительное наступленье. Еще напор – и враг бежит. Всё как по нотам. Хрупкая жертва пискнула полупридушенным горлышком и пошла мыть сортир, деликатно звякая ведром. Воительница возвращается. Значит, так… скажи, сирота, спасибо… наши-то две недели тебе дежурить… так они хоть не скоро придут… я бы уж из дворников ушла… меня в магазин уборщицей брали… правда, правда… только в дворниках мне легче соседей в кулаке держать. Показывает кулак. Ого-го! В таком кулаке не то что четырехкомнатную квартиру – Россию удержишь. Царский кулак. Стоит, раскраснелась, Настасья Микулична. Ростом Бог не обидел, чего нет, того нет.
Мои счастливые дни текли на Моховой, где некогда дед родился в казенной профессорской квартире отца своего и был крещен в Татьяниной церкви. Мои бездумные минуты летели на балкончике над клетчатым полом. Тогда еще не было этих холодных стекляшек – первого и второго гума. Слоновья доза истории КПСС не могла охладить пыла моей любви к истории отечества. А на Алексея Толстого той порой развернулись полномасштабные военные действия. Вовка-сын уже фигурировал в нашем повествовании как брошенный папой Васей. Этот выросший Вовка в описываемое мной время женат неодобряемым Еленой Захаровной браком. Держится от матери на приличном расстоянии, поскольку не унаследовал ее статей. Подпортил мухортый Вася-муж, который Васе-брату до плеча не доставал. Да уж, великанша-мать может запросто вразумить. А тут вдруг Вовик не вытерпел – пришел жаловаться на жену. Наконец-то. Елена Захаровна перво-наперво заперла на ключ не впору задремавшего Вовика, как тогда ее отец брата Васю и погибшего потом брата Алешу. Сама пустилась на Шмитовский проезд. Там в восемнадцатиметровой комнате коммунальной квартиры были прописаны Вовик, его жена Нюра и дочь Нюры от первого брака по имени Милка. Добравшись до места, СОБСТВЕННОРУЧНО ВРЕЗАЛА В ИХ ДВЕРЬ НОВЫЙ ЗАМОК и домой по месту жительства отбыла.
Значит, так. Я стою на Алексея Толстого под отважным тополем, ввинчивающемся в небесную твердь. Прочухавшийся Вовик орет мне в форточку – Нинка, держи мать, она сейчас дров наломает! Мать, уже наломавши дров на всю зиму, входит в наш двор, вотчину тополя, с видом победительницы. Жена Нюра названивает из коридора с ихнего общего телефона на наш общий телефон. Преподавательница Гнесинки, держа трубку длинными пальцами, хорошо интонированным сопрано передает запертому Вовику ее сетования. Нюрина дочь Милка, находясь в недельном детсаду, находится также и в неведении относительно всего происходящего. Зато я с молодым проворством выхватываю ключ от нового замка из рук похваляющейся своим подвигом хозяйки. Ах, вот ты, оказывается, на чьей стороне… значит, так – пригрела змею… Я убегаю в соседний двор, зарываю ключ в песочницу и успеваю еще отряхнуть руки. Елена Захаровна ловит меня за косу – довольно длинную, тащит домой и в обход всяких приличий запирает вместе с сыном. Раскаявшаяся Нюрка что-то подозрительно быстро прискакала, не на машине ли какого дружка-шофера. Прячется за одушевленным, разумно шелестящим тополем. Я наскоро пишу записку, пока Елена Захаровна разоряется в коридоре: КЛЮЧ ПЕСОЧНИЦА. Вовик сворачивает ее голубем и преловко пускает вкруг участвующего в заговоре дерева. Готово! Нюрка бросилась к песочнице, где дочь ее Милка не раз играла во времена худого мира, который, как известно, лучше доброй ссоры. Елена Захаровна врывается в комнату бурей, но – поздно. Ах, как весело!
На другой день, в воскресенье, меня, немного побитую накануне, хозяйка будит рано. Дело есть. Надо ехать в Барыбино к сестре Кате за картошкой. Как бы не померзла – холод пришел. Удивляться нечему – октябрь на дворе. Воссоединившиеся Нюрка с Вовиком, небось, мирно спят, запершись от склочных соседей на новый замок. Елена Захаровна заставляет меня надеть такую затрапезную одежку, что это уж само по себе эпитимия. Я беспрекословно подчиняюсь. Запасаемся авоськами. Хозяйка сама их вяжет, наматывая нитки на школьную линейку. Выходим в притихший от первого заморозка двор. Друг мой тополь звенит примерзшими листьями. Люди смотрят на глазастую девочку в изношенном долгополом пальто военных лет и деревенском платке с вытертым до последней ворсинки пухом. Мы в сказке – я переодетая принцесса.
В Барыбине, конечно, телефона нет. Застаем Катерину не в лучшем виде. Но это в порядке вещей. Сын ее Коля, изначальная безотцовщина, собирается из дому. Надевает всё, что у него есть – две рубашки, свитер, безрукавку и плащ с подкладкой. Жарко, зато мать не пропьет. Плащ немного разорван. Слово за слово – Елена Захаровна вытягивает: вчера его сбил мотоцикл. Так, чуть зацепил. Руки-ноги целы, слава Господу. Тетка оживляется, заставляет раздеться. Зашивает, расспрашивает. Колька парня знает. Румянец проступает на теткиных щеках. Значит, так: суд, компенсация. И вечный бой – покой нам только снится. Тень воина за плечами – далекого предка, ратника. Пошел работать мой совсем еще новенький ум, блестящий, как только что отчеканенная монетка.