Оля
Тридцать первого декабря я проснулась от тишины. Это была странная тишина. Не та, к которой я привыкла за эти дни, наполненная шелестом страниц и гулом батарей. Другая. Звенящая. Такая бывает только в последний день года, когда время вдруг замирает, делает глубокий вдох перед долгим выдохом в двенадцать ударов.
Я лежала и смотрела в потолок. Там, где облупилась краска, давно уже образовался причудливый узор, похожий на карту неизвестной страны. Я изучила её за эти дни вдоль и поперёк. Все материки, все проливы, все необитаемые острова. Сегодня я не хотела быть необитаемым островом. Я, хотела быть материком.
На телеграф я пришла за час до открытия. Дурацкая привычка, всюду спешить, всюду успевать первой. Мама смеялась:
«Оля, ты и в роддом, наверное, первой прибежала, а врачи ещё кофе пили».
В этом вся я.
Очередь выстроилась мгновенно. Тётки в пуховых платках, студенты с зажатыми в кулаке жетонами, заплаканная девушка, которая повторяла про себя одно и то же слово, беззвучно шевеля губами. Я сжимала в кармане заветную монетку и смотрела на часы каждые две минуты. Когда наконец пробили талон, у меня тряслись руки.
–
Алло… мам? Пап? Я…
–
Оленька! – голос мамы прорвался сквозь треск помех, сквозь сотни километров, сквозь этот проклятый холодный провод. – С наступающим новым годом, доченька!
–
С наступающим, мам.
Я говорила бодро. Даже слишком. Щебетала про зачёты, про автоматы, про то, какая вкусная у них в столовой выпечка. Врала, что поставила ёлку, маленькую, искусственную, но очень уютную. Говоиила, что меня пригласили в гости отмечать Новый год замечательные люди. Врала, что у меня всё хорошо.
Мама молчала в трубку. И в этом молчании я слышала всё.
–
Ты ешь хорошо? – спросила она наконец.
–
Мам, ну конечно.
–
Не худей. Ты и так у меня воробушек, одни глаза.
Я зажмурилась, чтобы не разреветься прямо здесь, на виду у всех.
–
Воробушки зимой не летают, мам. Сидят по домам, греются.
–
Вот и ты грейся. Мы тебя очень ждём.
Я повесила трубку и долго стояла, прижимая ладонь к холодному металлу аппарата. Словно через него могла передать им хоть немного тепла.
На улице снег уже почти перестал. Лежал нетронутыми сугробами, искрился под тусклым декабрьским солнцем, и этот свет был какой-то нездешний, ненастоящий. Как декорация к спектаклю, который вот-вот начнётся.
Я побрела к площади. Все куда-то бежали. Торопились. Толкались. Тащили пакеты с подарками. Предновогодняя лихорадка стучала в висках у всего города. И только я шла медленно, нарочно замедляя шаг, впитывая эту суету, как губка. Мне некуда было спешить. Меня никто не ждал.
Площадь Октября встретила меня гулом детских голосов и запахом хвои. Ёлка возвышалась до самого неба. Огромная. В шарах размером с мою голову, в гирляндах, которые перемигивались разноцветными огнями даже днём. Я задрала голову и смотрела, смотрела, пока не затекла шея.
Рядом визжали дети, кубарем скатываясь с ледяной горки. Автобусы с табличками «ДЕТИ» выстроились в ряд, похожие на разноцветных гусениц. Родители фотографировали, кричали, ловили своих чад у подножия.
А я стояла и смотрела на ледяные скульптуры. Они переливались на солнце. Прозрачные. Хрупкие. Совершенные. Застывшие рыцари, лебеди, сказочные замки. И в каждую фигуру были заморожены монетки, на счастье. Кто-то бросал их прямо в лёд, кто-то прижимал к поверхности, дышал, вплавлял металл в прозрачную толщу.
Я достала из кошелька самую мелкую монету. Десять копеек, старая, ещё советская, с дубовым листом. Зачем я её хранила, сама не знала. Но сейчас, глядя на эту ледяную сказку, вдруг остро захотелось верить. Я подышала на монетку, прижала к боку ледяного лебедя.
–
Пожалуйста, – шепнула я, – пусть у всех всё будет хорошо. У мамы. У папы. У Ларисы. И у меня… тоже пусть будет. Хоть немного.
Монетка прилипла. Блеснула на солнце. Я отошла и долго ещё оглядывалась на неё, пока не потеряла в толпе.
–
Оля? Оля, это ты?
Голос ударил в спину, и я обернулась так резко, что чуть не упала. Передо мной стояла Аня Самохина. Мы не виделись с момента окончания школы… Вроде не так давно, с другой стороны было такое чувство, что прошла целая жизнь.
В школе она сидела за соседней партой, и мы вместе корпели над сочинениями, обменивались учебниками, всегда писали контрольные на пятерки. Она была ещё бо́льшей тихоней, чем я. Сейчас она стояла передо мной в ярко-красном пальто, с глазами, в которых плескалась та же робость, и улыбалась.
–
Анька! Ты здесь? Я слышала, вы переехали в город…
–
Да, папе здесь работу предложили. – она говорила и всё никак не могла остановиться, будто боялась, что я сейчас исчезну. – А ты на филфаке же учишься? Я тоже!
Мы говорили, перебивая друг друга, и я вдруг поняла, как сильно скучала. Не по ней конкретно, по этому чувству, когда тебя понимают с полуслова. Когда не надо объяснять, почему ты предпочитаешь книгу компании, а тишину – музыке. Когда можно просто быть собой и не бояться, что тебя осудят.
–
Слушай, – сказала Аня, и щёки её порозовели. – А может, ты с нами Новый год встретишь? У нас скромно, но мама пирог обещала…
–
Я не могу, – выдохнула я. – Обещала одногруппнице.
–
Жаль, мои предки были бы рады с тобой повидаться, – она улыбнулась, но глаза чуть потускнели. – Тогда может, после каникул увидимся?
–
Обязательно.
Мы обнялись на прощание. От её красного пальто пахло морозом и чужим домом. Я смотрела ей вслед, пока она не растворилась в толпе, и думала:
«Как странно. Город огромный, а мы всё равно находим друг друга».
Мир и правда тесен. Только места в нём для счастья почему-то всегда мало.
В магазин я зашла уже на автопилоте. Торт. Мандарины. Сельдь под шубой. Ну какой Новый год без селёдки под шубой? Я брала продукты и чувствовала себя почти взрослой, почти самостоятельной. Мама всегда говорила:
«С пустыми руками в гости не ходят».
Значит, пойду с полными.
А потом я увидела его. Стеклянный шар на деревянной подставке. Внутри был маленький домик с красной крышей, ёлочки по периметру, снеговичок с морковкой вместо носа. И снег. Бесконечный, вечный снег, который падал, стоило лишь встряхнуть.
Я взяла его в руки. Перевернула. Снег закружился, укрывая домик, ёлки, снеговика.
«Как ожившая рождественская сказка», – подумала я и купила два: для Ани и для себя, чтобы у нас обоих была своя сказка.
Домой вернулась с пакетами, оттягивающими руки. Торт, мандарины, шары, продукты на салат, который я всё-таки решила сделать сама, чтобы не ударить в грязь лицом.
Скинула пальто, включила свет в комнате и замерла.
Тишина.
Я ненавидела эту тишину. Раньше я мечтала о ней, а теперь она давила на уши, заползала под кожу, высасывала воздух.
В углу стояла Ларисина кровать. Пустая, заправленная с военной аккуратностью. Подушка взбита, одеяло уголком.
Лариса уехала. Лариса там, дома, со своими родными. А я здесь. Одна.
Я тряхнула головой. Так, хватит ныть! Работа – лучшее лекарство от хандры.
И я взялась за уборку. Со свойственной мне дотошностью. С остервенением. Словно отмывала не комнату, а собственную душу. Полы промысла на три раза. Пыль вымела из всех углов. Книги поставила по струнке.
К концу уборки я выдохлась настолько, что села прямо на пол, прислонившись спиной к батарее. Сделано! Чистота везде почти стерильная. Теперь привести себя в порядок и можно отмечать.
В общем душе на первом этаже была очередь. Целая толпа полуголых девиц, которые переминались с ноги на ногу и материли друг друга шёпотом. Кто-то смелый крикнул:
«Айда в мужской, там пусто!»
И половина очереди рванула туда, оставив нас, «трусих», дожидаться законной очереди. Я стояла и смотрела на кафельную стену. В голове было пусто и звонко. Когда наконец подошла моя очередь и я зашла в душ, вода показалась обжигающе горячей. Я стояла под струями и смывала с себя этот день. Звонок маме. Площадь. Аню. Шар со снегом.
После душа я почувствовала себя почти человеком. Села за «селёдку под шубой». Нарезала лук, и слёзы потекли сами собой. Отчасти от лука, отчасти от всего остального. Вкус детства, вкус дома. Мама всегда ставила миску с этим салатом в центр стола, и папа говорил:
«Ну, Щедрое яблоко, давай удиви нас».
Я не знаю, почему он так её называл. Наверное, это было какое-то их, родительское, тайное слово.
Я терла овощи на терке и улыбалась сквозь слёзы. А потом я вспомнила про стирку. Час назад я лежала на кровати, пила чай и чувствовала себя почти счастливой. Салат готов, подарок упакован, платье отглажено. Осталось только собраться и выйти в люди. И тут до меня дошло. Бельё. Моё грязное бельё. лежит в корзине.
–
Твою ж… – я никогда не ругалась, но сейчас очень хотелось.
В восемь вечера, когда нормальные люди уже наряжались и открывали шампанское, я стояла над тазом с горячей водой и стирала. Тщательно. С мылом. С остервенением. Полоскала, отжимала, вешала на верёвки, натянутые под потолком.
Комната превратилась в бельевые джунгли. Сырые простыни хлопали меня по лицу, мокрые носки свисали гирляндами. Я лавировала между ними, как корабль в тумане, и проклинала свою дурацкую привычку, которую привила мне с детства мама, в новый год никакого грязного белья!
Было уже без десяти десять, а я ещё не одета. Не причёсана. И, кажется, только что…
–
А-а-а-ай!
Стул подо мной покачнулся, и я полетела вниз. Боль пронзила ногу. Острая. Дикая. Неожиданная. Я замерла, пытаясь понять, что произошло. А произошло вот что: моя нога каким-то невероятным, издевательским образом просунулась между перекладинами стула и застряла там намертво. Я дернула ногу – бесполезно. Ещё раз, очень больно.
–
Ну, ёлки-палки, – выдохнула я.
Минуту сидела и смотрела на эту конструкцию. Стул. Моя зажатая в нём нога. И новый год, который начнется через два часа.
Полный абсурд.
Как будто год Змеи решил начать свои пакости заранее.
Когда наконец высвободилась, нога распухла и приобрела синеватый оттенок. Я хромала по комнате, собираясь, и шипела от боли. Сапог не застёгивался. Я посмотрела на распухшую ногу, на сапог, на часы. Десять пятнадцать. И вдруг расхохоталась.
–
Да пошло всё к чёрту, – сказала я вслух.
Натянула широкие штаны поверх сапог, схватила пакеты и поковыляла в Новый год.
Анина семья оказалась именно такой, какой я представляла идеальную семью. Шумной. Тёплой. Хлебосольной. Меня встретили как родную, выслушали историю про стул и ногу с таким сочувствием, будто я не сама залезла куда не надо, а попала под поезд.
–
Лежи, лежи! – командовала Анина мама, укладывая мою ногу на подушку. – И не смей вставать!
Я лежала на диване, укутанная пледом, с бокалом шампанского в руке, и чувствовала себя… почти счастливой.
Аня села за пианино. Пальцы коснулись клавиш и комнату наполнила музыка. Чистая. Светлая. Рождественская. Я слушала и подпевала, и впервые за долгое время мне не хотелось быть никем другим. Только собой.
Мы встретили полночь под бой курантов из старенького телевизора. Загадали желания. Чокнулись. Обнялись.
–
С Новым годом, Оля!
–
С Новым годом, Аня.
Я смотрела в окно, где в небо взлетали первые салюты, и думала:
«Всё будет хорошо. Обязательно будет».
Обратно меня провожали всей семьёй до самой вахты. Благо квартира Мирошниковых находилась в десяти минутах от общаги. Я хромала, но уже почти не чувствовала боли. Шампанское сделало своё дело: внутри разливалось мягкое, пушистое тепло.
Общага гудела. Вахтёрша тётя Люда стояла при полном параде, в новогоднем колпачке, с фужером в руке, и чокалась со всеми подряд. Щёки её пылали, глаза сияли. Увидев меня, она замахала рукой:
–
Оленька! С Новым годом! Счастья, здоровья!
–
С Новым годом, тёть Люд!
Кто-то сунул мне в руки конфету. Кто-то – мандарин. Кто-то просто обнял, дыша шампанским и радостью. Я шла по коридору, и руки мои наполнялись подарками, как новогодний мешок.
На пятом этаже гремела музыка. Пели, смеялись, танцевали. Я хромала к своей комнате и думала:
«Может, зайти? Посидеть с ними? Не одной же быть в новогоднюю ночь…»
А потом я увидела их. Ирина, Валя, Лёша – неразлучное трио. Они сидели прямо в коридоре, на полу, перегородив проход. Между ними лежала гитара, бутылка водки, стопки, бутерброды с колбасой. Ирина перебирала струны, и голос её плыл над пустым коридором:
«Ты на тройке меня не выкрадешь…
Замок мне за рекой не выстроишь…
Лишь тихонько мне „Горько“ выкрикнешь…
И последним пойдёшь домой…»
Я замерла. Забыла, как дышать. Мы жили на одном этаже почти полгода. Я сто раз проходила мимо Ирины, кивала, здоровалась и не знала, что она так поёт.
– Оля! – замахали мне. – Иди к нам! Что стоишь?
Я присела на краешек пледа. Рядом с ними, с этими почти незнакомыми людьми, мне вдруг стало спокойно. Не надо ничего изображать. Можно просто слушать.
Гитару взял Лёша.
«Я сижу и смотрю в чужое небо из чужого окна…»
Голос у него был хриплый. Надорванный. Взрослый не по годам. И такая тоска в нём, что у меня сжалось сердце.
«Но если есть в кармане пачка сигарет…
Значит, всё не так уж плохо на сегодняшний день…»
Я смотрела на него и думала:
«Сколько же мы носим в себе, ничего не показывая наружу».
Он весёлый. Лёгкий. Всегда с улыбкой. А поёт так пронзительно, будто прощается с жизнью.
Валя была полной противоположностью Ирины. Короткая стрижка, угловатая фигура, худая, как подросток. Больше смахивает на парня, чем на девушку.
Она ударила по струнам, вскинула подбородок и из неё хлынуло:
«Гоп-стоп, мы подошли из-за угла!
Гоп-стоп, ты много на себя взяла!»
Она дёргалась, кривлялась, строила рожи, и мы хохотали до слёз. Таких людей называют обычно душа компании. Свой парень. Только я видела, как дрожат её пальцы на грифе.
–
Оля, – Ирина повернулась ко мне. – А ты петь умеешь? Давай, спой что-нибудь.
Я замерла. Петь? При людях? Я никогда…
–
Давай-давай! – загалдели все. – Сыграть тебе?
Я назвала песню. Сама не знаю, как решилась. Ирина взяла аккорды и я запела.
«По улице моей который год…
Звучат шаги – мои друзья уходят…»
Я закрыла глаза. И исчезла. Не было коридора, не было гитары, не было этих людей. Была только музыка и слова. И вся моя боль, вся моя тоска по дому, по маме, по той жизни, которую я не умела жить. Всё это вытекало из меня вместе с песней.
«Друзей моих прекрасные черты… Появятся и растворятся в сроки…»
Я никогда не умела дружить. Не умела быть лёгкой, простой, своей. Я пряталась в книгах, зарывалась в конспекты, убегала в выдуманные миры от настоящего, в котором мне было страшно и одиноко.
Мне двадцать лет. Двадцать! А я ничего не видела, нигде не была, никого не любила. Я целовала страницы книг, а не губы. Я обнимала подушку по ночам, а не человека.
Я открыла глаза. В коридоре было тихо. Ирина смотрела на меня с мокрыми глазами. Валя открыла рот от удивления. Лёша сжимал гриф так, что побелели костяшки пальцев. А потом они захлопали.
–
Оля, это круто… – выдохнула Ирина. – Действительно круто…
Я не знала, что ответить. Я просто жила. Просто чувствовала. Просто была собой впервые за долгое время, нараспашку, без защиты.
Допили шампанское. Доели бутерброды. Ещё пели, ещё смеялись, ещё говорили ни о чём. А потом я пошла спать.
В комнате пахло сырым бельём и мандаринами. Я легла на кровать, укрылась одеялом и смотрела, как за окном взлетают салюты. Красные, зелёные, золотые.
–
Я справлюсь, – сказала я тихо. – Я всё смогу.
Где-то в темноте, за сотни километров, спали мои родители. Где-то по ночному городу носился чёрный БМВ с мужчиной, у которого были глаза-омуты. А здесь, в этой маленькой комнате, лежала я и впервые за долгое время мне не хотелось быть никем другим.
Стеклянный шар стоял на тумбочке. Я встряхнула его. Снег закружился, укрывая домик, ёлочки, снеговика с морковкой вместо носа. Вечный снег. Вечная сказка. Может, и у меня будет своя сказка. Может, не в этом году. Может, в следующем. Может, когда я наконец перестану её ждать и начну жить сама.
Я закрыла глаза, проваливаясь в сон, когда за окном уже догорал последний салют…