V

Девочка с письмом

Вот толстая девочка с толстым письмом

Проходит вдоль пляжа с изрытым песком,

Вдоль моря, штормящего пятые сутки,

И мыса, что тонет в тумане морском.

Все как-то тревожно, не так, как вчера,

Уже москвичам собираться пора,

Сентябрь на носу, и штормит, и впервые

Из бухты боятся уйти катера.

Хоть солнце, но ветер. Во всем этом есть

Какая-то новая, внятная весть.

Письмо набухает тревогой и счастьем:

Еще не открыто, и страшно прочесть.

Под ветром акации сходят с ума:

Они понимают, что скоро зима,

А это начало иного отсчета

(Что, в сущности, ясно уже из письма).

Я был тут уместен, покуда в разгар

Сезона я впитывал крымский загар

И каждую ночь уплывал в Адалары,

А каждое утро ходил на базар.

Но нынче, когда наконец началось,

Сложи свою сумку и куртку набрось:

Курортный сезон проживается вместе,

А время штормов проживается врозь.

Летают обрывки вчерашних торжеств,

Скрипит под порывами ржавая жесть,

Отводит глаза продавец на базаре,

И городу странно, что я еще здесь.

А я и не здесь, но помедлить люблю

В кафе перед порцией «Гордона блю»,

У моря, которое нынче пустынно —

И даже нельзя помахать кораблю.

Мне нравится, в общем, что здесь сведены

Три главные ноты — точнее, струны,

На коих играл я, пока моей лире

Внимали читатели нашей страны.

Во-первых — приморского города тишь,

В котором остались по осени лишь

Любители странной поры межсезонья —

Пустеющих пляжей, ржавеющих крыш;

Затем — я любил межсезонье само,

В котором, как пел Сальватор Адамо

(А может, не пел, но годится для рифмы)

Так много тревоги. И в-третьих — письмо.

Как Лотман учил нас — а он ли не знал?—

Письмо — медиатор, тревожный сигнал,

Канал меж мирами, внушающий трепет

(Особенно тем, кто письма не читал).

Там может быть вызов, а может — тоска

Далекого друга, мальчишки, щенка,

Но все-таки главное — это начало

Чего-то, чего я не знаю пока.

Все резко, и в блеске электродуги

Обрезками лески, железки, фольги

Дробятся лучи на неистовой зыби

(Достань из конверта, прочти и сожги).

А главное, ветер. На этом ветру

Слезятся глаза, и бежит по двору

Воронка окурков и листьев платана

(Все брось, приезжай, а не то я умру)

Иди же вдоль пляжа не знаю куда,

Пока потерявшая разум вода

Горою вздымается рядом с тобою

И рушится, не оставляя следа;

Покуда под ветром скрипят фонари,

Покуда по рюмочным пьют рыбари,

Пока никому ничего не понятно,

И это мне нравится, черт побери!

2002 год

Басня

Да, подлый муравей, пойду и попляшу

И больше ни о чем тебя не попрошу.

На стеклах ледяных играет мерзлый глянец.

Зима сковала пруд, а вот и снег пошел.

Смотри, как я пляшу, последний стрекозел,

Смотри, уродина, на мой прощальный танец.

Ах, были времена! Под каждым мне листком

Был столик, вазочки, и чайник со свистком,

И радужный огонь росистого напитка…

Мне только то и впрок в обители мирской,

Что добывается не потом и тоской,

А так, из милости, задаром, от избытка.

Замерзли все цветы, ветра сошли с ума,

Все, у кого был дом, попрятались в дома,

Повсюду муравьи соломинки таскают…

А мы, не годные к работе и борьбе,

Умеем лишь просить: «Пусти меня к себе!» —

И гордо подыхать, когда нас не пускают.

Когда-нибудь в раю, где пляшет в вышине

Веселый рой теней, — ты подползешь ко мне,

Худой, мозолистый, угрюмый, большеротый,—

И, с завистью следя воздушный мой прыжок,

Попросишь: «Стрекоза, пусти меня в кружок!» —

А я скажу: «Дружок! Пойди-ка поработай!»

2002 год

«Самодостаточных, мечтательных, упрямых…»

Самодостаточных, мечтательных, упрямых,

Неподдающихся, угрюмых, как броня,

Не самых ласковых и непокорных самых,

Ревнивых, бешеных, не верящих в меня,

Жестоко мучащих себя за каждый промах,

Скиталиц истовых, кому и космос мал,

Отважных, меченых, в стигматах и изломах —

Вот этих я любил, вот этим жизнь ломал.

Я сам, не слишком тверд, не скрытен и несдержан,

Болтун и зубоскал, возросший без отца,

Отчаянно ломал их сокровенный стержень,

Чтоб только сделать их своими до конца.

Задобрить, приучить к хозяину и дому —

И выжечь изнутри, чтобы одна зола;

Поскольку мысль одна, что некогда другому

Достанутся они — мне пыткою была.

И знаешь, иногда я думаю: ей-богу,

Как славно, что кафе на южном берегу,

И летний двор с бельем, и долгую дорогу

Из школы через парк — я выжечь не смогу.

Могу лежать в траве, рассеянно листая

Роман «Армагеддон» — и думать в полусне,

Какая черная, сожженная, пустая,

Безвидная земля осталась бы по мне.

2002 год

«Он умница, этот упорный…»

«И весь в светозарной руке.»

Ольга Бешенковская

Он умница, этот упорный,

Озлобленный, еле живой,

С его меланхолией черной

И лысой его головой.

Он вроде упрямца-солдата,

Что свой защищает редут,

Не веруя в то, что когда-то

И чем-то ему воздадут.

Среди соискателей подлых,

Которые сплошь бодрячки,

Он верит в бессмысленный подвиг,

И я им любуюсь почти,

Когда, покидая берлогу,

Он мрачно выходит на свет —

Назло неизвестному Богу,

Которого, в сущности, нет.

И пошлость подачки загробной

Ему очевидна вполне

В гордыне его бесподобной;

Ей-богу, он нравится мне.

Извечная жертва разбоя

В глухих подворотнях Москвы,

Он может представить любое,

И лишь милосердье — увы.

И в полночь, плетясь со свиданья,

Спасенья ища в кураже,

Он даже не видит сиянья

В окне на шестом этаже,

Где я, снисходительный к павшим,

Любитель угрюмых зануд,

Откроюсь меня не искавшим,

Да так, что они не поймут.

2002 год

Тактическое

Разбуди лихо, пока оно тихо,

Пока оно слабо, пока оно мало,

Пока не проснулось, пока не потянулось,

Пока не надулось, пока не расцвело.

Покуда не в славе, покуда не в праве,—

Не встало на поток, не раззявило роток:

Протирает зенки, ходит вдоль стенки,

Хочет укусить, да боится попросить.

Не давай лиху дремать в колыбели,

Подбирать слова, накачивать права.

Разбуди лихо, пока оно еле,

Пока оно только, пока оно едва,

Пока оно дремлет, чмокая губою,

Под напев матери, под крылом отца.

Пока лишь юроды, вроде нас с тобою,

Слышат, как оно по-тя-ги-ва-ет-ца.

Чеши ему пятку, вливай в него водку,

Стучи во все бубны, ори во весь рот,

А когда разбудишь — сигай ему в глотку,

Чтобы все увидели, как оно жрет.

Может, поперхнется, может, задохнется,

Задними скребя да передними гребя…

А как само проснется, уже не обойдется:

Всех умолотит, и первого тебя.

Помнишь канцонету про умную Грету,

Плакавшую в детстве — мол, смерть впереди?

Разбуди лихо, пока его нету,

Выдави из чрева и тут же буди!

Словес нет, чудес нет, помощи небес нет.

Лучшая среда для нашего труда.

Когда сожрет много, оно само треснет,

Но это когда, но это когда…

2005 год

«Жизнь — это роман с журналисткой…»

Жизнь — это роман с журналисткой. Стремительных встреч череда

С любимой, далекой и близкой, родной, не твоей никогда.

Поверхностна и глуповата и быстро выходит в тираж,—

Всегда она там, где чревато. И я устремлялся туда ж.

За склонной к эффектам дешевым, впадающей в удаль и грусть,

Питающей слабость к обновам китайского качества — пусть.

Зато мы ее не подселим в убогое наше жилье.

Порой ее нет по неделям. Люблю и за это ее.

Не жду ни поблажек, ни выгод. Счастливей не стал, но умней.

Я понял: единственный выход — во всем соответствовать ей.

Мы знаем, ты всех нас морочишь и всем наставляешь рога.

Как знаешь. Беги куда хочешь. Не так уж ты мне дорога.

Пусть думает некий богатый с отвисшею нижней губой,

Что я неудачник рогатый, а он обладает тобой,—

Лишь я среди вечного бега порой обращал тебя вспять,

Поскольку, во-первых, коллега, а в-главных, такая же блядь.

2003 год

«На самом деле мне нравилась только ты…»

На самом деле мне нравилась только ты, мой идеал

и мое мерило. Во всех моих женщинах были твои

черты, и это с ними меня мирило.

Пока ты там, покорна своим страстям, летаешь

между Орсе и Прадо, — я, можно сказать, собрал

тебя по частям. Звучит ужасно, но это правда.

Одна курноса, другая с родинкой на спине, третья

умеет все принимать как данность. Одна не чает

души в себе, другая — во мне (вместе больше не попадалось).

Одна, как ты, со лба отдувает прядь, другая вечно

ключи теряет, а что я ни разу не мог в одно все это

собрать — так Бог ошибок не повторяет.

И даже твоя душа, до которой ты допустила меня

раза три через все препоны, — осталась тут, вопло-

тившись во все живые цветы и все неисправные телефоны.

А ты боялась, что я тут буду скучать, подачки сам

себе предлагая. А ливни, а цены, а эти шахиды,

а роспечать? Бог с тобой, ты со мной, моя дорогая.

2003 год

«Божий мир придуман для счастливцев…»

Божий мир придуман для счастливцев —

Тоньше слух у них и взгляд свежей,—

Для бойцов, для страстных нечестивцев,

А не для чувствительных ханжей.

То есть счастье — этакий биноклик,

Зрительная трубка в два конца,

Чрез какую внятным, будто оклик,

Станет нам величие творца.

Этот дивный хор теней и пятен,

Полусвет, влюбленный в полутьму,

Если вообще кому и внятен,

То вон той, под кленом, и тому.

Меловые скалы так круты и голы,

Так курчавы усики плюща,

Чтобы мог рычать свои глаголы

Графоман, от счастья трепеща.

Пленники, калеки, разглядите ль

Блик на море, солнцем залитом?

Благодарно зорок только победитель,

Триумфатор в шлеме золотом!

Хороша гроза в начале мая

Для того, кто выбежит, спеша,

Мокрую черемуху ломая,—

А для остальных нехороша.

Врут, что счастье тупо, друг мой желторотый,

Потому что сам Творец Всего,

Как любой художник за работой,

Ликовал, когда творил его.

Столько наготовив хитрых всячин,

Только благодарных слышит Бог,

Но не тех, кто близоруко мрачен,

И не тех, кто жалок и убог.

А для безымянного урода

С неизбывной ревностью в груди

В лучшем — равнодушная природа,

В худшем — хор согласный: вон иди!

Сквозь сиянье нежного покрова,

Что для нас соткало божество,—

Видит он, как ест один другого,

Мор и жор, и больше ничего.

Только рыл и жвал бессонное роенье,

Темную механику Творца,—

И не должен портить настроенье

Баловням, что видят мир с лица.

Он спешит под пасмурные своды,

В общество табличек и камней,—

Как Христос, не любящий природы

И не разбирающийся в ней.

2003 год

Инструкция

Сейчас, когда я бросаю взгляд на весь этот Голливуд, — вон то кричит «Меня не едят!», а та — «Со мной не живут!». Скажи, где были мои глаза, чего я ждал, идиот, когда хотел уцепиться за, а мог оттолкнуться от, не оспаривая отпора, не пытаясь прижать к груди?! Зачем мне знать, из какого сора? Ходи себе и гляди! Но мне хотелось всего — и скоро, в руки, в семью, в кровать. И я узнал, из какого сора, а мог бы не узнавать.

«Здесь все не для обладания» — по небу бежит строка, и все мое оправдание — в незнании языка. На всем «Руками не трогать!» написано просто, в лоб. Не то чтоб лишняя строгость, а просто забота об. О, если бы знать заранее, в лучшие времена, что все — не для обладания, а для смотренья на! И даже главные женщины, как Морелла у По, даны для стихосложенщины и для томленья по. Тянешься, как младенец, — на, получи в торец. Здесь уже есть владелец, лучше сказать — творец.

Я часто пенял, Создатель, бодрствуя, словно тать, что я один тут необладатель, а прочим можно хватать, — но ты доказал с избытком, что держишь ухо востро по отношенью к любым попыткам лапать твое добро. Потуги нечто присвоить кончались известно чем, как потуги построить ирландцев или чечен. Когда б я знал об Отчизне, истерзанный полужид, что мне она не для жизни, а жизнь — не затем, чтоб жить! Когда бы я знал заранее, нестреляный воробей, что чем я бывал тиранее, тем выходил рабей!

У меня была фаза отказа от вымыслов и прикрас, и даже была удалая фраза, придуманная как раз под августовской, млечной, серебряною рекой, — мол, если не можешь вечной, не надо мне никакой! Теперь мне вечной не надо. Счастье — удел крота. Единственная отрада — святая неполнота. Здесь все не для обладания — правда, страна, закат. Только слова и их сочетания, да и те напрокат.

2003 год

Избыточность

Избыточность — мой самый тяжкий крест. Боролся, но ничто не помогает. Из всех кругов я вытолкан взашей, как тот Демьян, что сам ухи не ест, но всем ее усердно предлагает, хотя давно полезло из ушей. Духовный и телесный перебор сменяется с годами недобором, но мне такая участь не грозит. Отпугивает девок мой напор. Других корят — меня поносят хором. От прочих пахнет — от меня разит.

Уехать бы в какой-нибудь уезд, зарыться там в гусяток, поросяток, — но на равнине спрятаться нельзя. Как Орсон некогда сказал Уэллс, когда едва пришел друзей десяток к нему на вечер творческий: «Друзья! Я выпускал премьеры тридцать раз, плюс сто заявок у меня не взяли; играл, писал, ваял et cetera. Сказал бы кто, зачем так мало вас присутствует сегодня в этом зале и лишь меня настолько до хера?»

Избыточность — мой самый тяжкий грех! Все это от отсутствия опоры. Я сам себя за это не люблю. Мне вечно надо, чтоб дошло до всех, — и вот кручу свои самоповторы: все поняли давно, а я долблю! Казалось бы, и этот бедный текст пора прервать, а я все длю попытки, досадные, как перебор в очко, — чтоб достучаться, знаете, до тех, кому не только про мои избытки, а вообще не надо ни про что!

Избыточность! Мой самый тяжкий бич! Но, думаю, хорошие манеры простому не пристали рифмачу. Спросил бы кто: хочу ли я постичь великое, святое чувство меры? И с вызовом отвечу: не хочу. Как тот верблюд, которому судьба таскать тюки с восточной пестротою, — так я свой дар таскаю на горбу, и ничего. Без этого горба, мне кажется, я ничего не стою, а всех безгорбых я видал в гробу. Среди бессчетных призванных на пир не всем нальют божественный напиток, но мне нальют, прошу меня простить. В конце концов, и весь Господень мир — один ошеломляющий избыток, который лишь избыточным вместить. Я вытерплю усмешки свысока, и собственную темную тревогу, и всех моих прощаний пустыри. И так, как инвалид у Маяка берег свою единственную ногу, — так я свои оберегаю три.

2003 год

«Я не могу укрыться ни под какою крышей…»

Я не могу укрыться ни под какою крышей. Моя объективность куплена мучительнейшей ценой — я не принадлежу ни к нации явно пришлой, ни к самопровозглашенной нации коренной. Как известный граф, создатель известных стансов о том, что ни слева, ни справа он не в чести, — так и я, в меру скромных сил, не боец двух станов, точней, четырех, а теперь уже и шести. Не сливочный элитарий, не отпрыск быдла, я вижу все правды и чувствую все вранье — все мне видно, и так это мне обидно, что злые слезы промыли зренье мое.

Кроме плетенья словес, ничего не умея толком (поскольку другие занятья, в общем, херня) — по отчим просторам я рыскаю серым волком до сей поры, и ноги кормят меня. То там отмечусь, то тут чернилами брызну. Сумма устала от перемены мест. Я видел больше, чем надо, чтобы любить Отчизну, но все не дождусь, когда она мне совсем надоест. Вдобавок я слишком выдержан, чтобы спиться, и слишком упрям, чтоб прибиться к вере отцов. Все это делает из меня идеального летописца, которого Родина выгонит к черту в конце концов.

Что до любви, то и тут имеется стимул писать сильнее других поэтов Москвы. От тех, кого я хочу, я слышу — прости, мол, слушать тебя — всегда, но спать с тобою — увы. Есть и другие, но я не могу терпеть их. Мне никогда не давался чистый разврат. Слава Богу, имеются третьи, и этих третьих я мучаю так, что смотрите первый разряд. Портрет Дориана Грея, сломавший раму, могильщик чужой и мучитель своей семьи, я каждое утро встречаю, как соль на рану. И это все, чего я достиг к тридцати семи.

Отсюда знание жизни, палитра жанровая, выделка класса люкс, плодовитость-плюс.

— Собственно говоря, на что ты жалуешься?

— Собственно, я не жалуюсь, я хвалюсь.

2003 год

Начало зимы

1

Зима приходит вздохом струнных:

«Всему конец».

Она приводит белорунных

Своих овец,

Своих коней, что ждут ударов,

Как наивысшей похвалы,

Своих волков, своих удавов,

И все они белы, белы.

Есть в осени позднеконечной,

В ее кострах,

Какой-то гибельный, предвечный,

Сосущий страх:

Когда душа от неуюта,

От воя бездны за стеной

Дрожит, как утлая каюта

Иль теремок берестяной.

Все мнется, сыплется, и мнится,

Что нам пора,

Что опадут не только листья,

Но и кора,

Дома подломятся в коленях

И лягут грудой кирпичей —

Земля в осколках и поленьях

Предстанет грубой и ничьей.

Но есть и та еще услада

На рубеже,

Что ждать зимы теперь не надо:

Она уже.

Как сладко мне и ей — обоим —

Вливаться в эту колею:

Есть изныванье перед боем

И облегчение в бою.

Свершилось. Все, что обещало

Прийти, — пришло.

В конце скрывается начало.

Теперь смешно

Дрожать, как мокрая рубаха,

Глядеть с надеждою во тьму

И нищим подавать из страха —

Не стать бы нищим самому.

Зиме смятенье не пристало.

Ее стезя

Структуры требует, кристалла.

Скулить нельзя,

Но подберемся. Без истерик,

Тверды, как мерзлая земля,

Надвинем шапку, выйдем в скверик:

Какая прелесть! Все с нуля.

Как все бело, как незнакомо!

И снегири!

Ты говоришь, что это кома?

Не говори.

Здесь тоже жизнь, хоть нам и странен

Застывший, колкий мир зимы,

Как торжествующий крестьянин.

Пусть торжествует. Он — не мы.

Мы никогда не торжествуем,

Но нам мила

Зима. Коснемся поцелуем

Ее чела,

Припрячем нож за голенищем,

Тетрадь забросим под кровать,

Накупим дров, и будем нищим

Из милосердья подавать.

2

— Чтобы было, как я люблю, — я тебе говорю, — надо еще пройти декабрю, а после январю. Я люблю, чтобы был закат цвета ранней хурмы, и снег оскольчат и ноздреват — то есть распад зимы: время, когда ее псы смирны, волки почти кротки и растлевающий дух весны душит ее полки. Где былая их правота, грозная белизна? Марширующая пята растаптывала, грузна, золотую гниль октября и черную — ноября, недвусмысленно говоря, что все уже не игра. Даже мнилось, что поделом белая ярость зим: глотки, может быть, подерем, но сердцем не возразим. Ну и где триумфальный треск, льдистый хрустальный лоск? Солнце над ним водружает крест, плавит его, как воск. Зло, пытавшее на излом, само себя перезлив, побеждается только злом, пытающим на разрыв, и уходящая правота вытеснится иной — одну провожает дрожь живота, другую чую спиной.

Я начал помнить себя как раз в паузе меж времен — время от нас отводило глаз, и этим я был пленен. Я люблю этот дряхлый смех, мокрого блеска резь. Умирающим не до тех, кто остается здесь. Время, шедшее на убой, вязкое, как цемент, было занято лишь собой, и я улучил момент. Жизнь, которую я застал, была кругом неправа — то ли улыбка, то ли оскал полуживого льва. Эти старческие черты, ручьистую болтовню, это отсутствие правоты я ни с чем не сравню… Я наглотался отравы той из мутного хрусталя, я отравлен неправотой позднего февраля.

Но до этого — целый век темноты, мерзлоты. Если б мне любить этот снег, как его любишь ты — ты, ценящая стиль макабр, вскормленная зимой, возвращающаяся в декабрь, словно к себе домой, девочка со звездой во лбу, узница правоты! Даже странно, как я люблю все, что не любишь ты. Но покуда твой звездный час у меня на часах, выколачивает матрас метелица в небесах, и в четыре почти черно, и вовсе черно к пяти, и много, много еще чего должно произойти.

2004 год

«Приснился Тютчева новооткрытый текст…»

Приснился Тютчева новооткрытый текст —

Шестнадцать строчек нонпарели;

Он был из лучшего, и помнится — из тех,

Что строятся на параллели.

Уже он путался — в предсмертии, в бреду,

Усилье было бесполезно,

И обрывалась мысль, и словно на виду

Сама распахивалась бездна.

Он с бури начинал; с того, что двух начал

В ней есть слиянье роковое.

Два равных голоса он ясно различал

В ее смятении и вое.

Один был горний гром, боренье высших сил,

Второй был плач из преисподней,

И чем грознее шторм удары наносил,

Тем обреченней и бесплодней.

Стихия буйствует — сама, в себе, с собой,

С извечной злобой инородца —

И вдруг, покорная, как утренний прибой,

На милость берега сдается.

Не так ли и душа, он спрашивал, когда

Она пускается в мытарства

Для бунта жадного — и жалкого стыда

При виде тщетности бунтарства?

Не так ли и она, сама, в себе, с собой,

Без утешенья остается

И, утомленная безвыходной борьбой,

На милость Господа сдается?

Там был еще мотив — какой, не усмотреть,

И в нем особая отрада:

Там каждая строка пласталась, будто плеть

Дичающего винограда.

Все силится схватить опору на скалах,

И заплетается, и вьется,

И обрывается, и, воротясь во прах,

На милость хаоса сдается.

И вот я думаю — что он хотел сказать,

Коль верить в бред загробных сплетен?

Сознанье бренности с отвагой увязать —

Мол, только тот порыв, что тщетен,

Зовется доблестным? — Я это знал и так.

Покинуть Лимб трюизма ради?

Иль, видя мой распад, он подавал мне знак,

Что есть величье и в распаде?

Душа немотствует и лишь удивлена,

Как это вовремя примнилось.

На милость чью-нибудь сдалась бы и она,

Когда б надеялась на милость.

2004 год

«Словно на узкой лодке пролив Байдарский пересекая…»

Словно на узкой лодке пролив Байдарский пересекая,

Вдруг ощутишь границу: руку, кажется, протяни —

Там еще зыбь и блики, а здесь прохлада и тишь такая.

Правишь на дальний берег и вот очнешься в его тени.

Так я вплываю в воды смерти, в темные воды смерти,

В область без рифмы — насколько проще зарифмовать «Der Tod»,

Словно намек — про что хотите, а про нее не смейте;

Только и скажешь, что этот берег ближе уже, чем тот.

Ишь как прохладою потянуло, водорослью и крабом,

Камнем источенным, ноздреватым, в илистой бороде,—

И, как на пристани в Балаклаве, тщательно накорябан

Лозунг дня «Причаливать здесь»; а то я не знаю, где.

Все я знаю — и как причалить, и что говорить при этом.

В роще уже различаю тени, бледные на просвет.

Знаю даже, что эти тени — просто игра со светом

Моря, камня и кипариса, и никого там нет.

А оглянуться на берег дальний — что мне тот берег дальный?

Солнце на желтых скалах, худые стены, ржавая жесть.

Это отсюда, из тени, он весь окутан хрустальной тайной:

Я-то отплыл недавно, я еще помню, какой он есть.

Вдоль побережья серая галька, жаркая, как прожарка.

С визгом прыгает с волнолома смуглая ребятня,

Но далеко заплывать боится, и их почему-то жалко;

Только их мне и жалко, а им, должно быть, жалко меня.

Так я вплываю в темные воды, в запах приморской прели.

Снизу зелено или буро, сверху синим-синё.

Вот уже видно — заливы, фьорды, шхеры, пещеры, щели,

Столько всего — никогда не знал, что будет столько всего.

Камень источен ветром, изъеден морем, и мидий соты

Лепятся вдоль причала. Мелькает тропка. Пойдем вперед.

Славно — какие норы, какие бухты, какие гроты.

Жалко, что нет никого… а впрочем, кто его разберет.

2004 год

«Жил не свою. Теперь кукую…»

Жил не свою. Теперь кукую, все никак не разберу — как обменять ее? В какую написать контору. ру? Мол, признаю, такое горе, сам виновен, не вопрос, был пьян при шапочном разборе, взял чужую и унес, и вот теперь, когда почти что каждый вздох подкладку рвет, — прошу вернуть мое пальтишко, а в обмен возьмите вот. Я не сдавал ее в кружало, не таскал ее в кабак. И не сказать, чтоб слишком жала, — проносил же кое-как до тридцати семи неполных, не прося особых прав, не совершив особо подлых и не слишком запятнав. Тут брак какой-то, там заплата, что хотите, крепдешин. Тут было малость длинновато, извините, я подшил. Но, в общем, есть еще резервы, как и всюду на Руси. Иные чудища стозевны скажут — сам теперь носи, но до того осточертело это море дурачья, получужое это тело и душа незнамо чья, и эти горькие напитки (как ни бился, не привык), и эти вечные попытки приспособить свой язык, свои наречия, глаголы и служебные слова — под эти проймы, эти полы, обшлага и рукава, но главное — под эти дырки, дешевый лоск, ремень тугой… И «Быков» вышито на бирке. Но я не Быков, я другой! Причем особенно обидно, что кому-то в стороне так оскорбительно обрыдла та, моя! Отдайте мне! Продрал небось, неосторожный, понаставил мне прорех, — а ведь она по мерке сложной, нестандартной, не на всех, хотя не тонкого Кашмира и не заморского шитья… Она моя, моя квартира, в квартире женщина моя, мои слова, мои пейзажи, в кармане счет за свет и газ, и ведь она не лучше даже, она хуже в десять раз! И вот мечусь, перемежая стыд и страх, и слезы лью. Меня не так гнетет чужая, как мысль, что кто-то взял мою, мою блистающую, тающую, цветущую в своем кругу, а эту, за руки хватающую, я больше видеть не могу.

Но где моя — я сам не ведаю. Я сомневаюсь, что в конце она венчается победою и появляется в венце. В ней много скуки, безучастности, что вы хотите, та же Русь — но есть пленительные частности, как перечислю — разревусь. Я ненавижу эти перечни — квартира, женщина, пейзаж, — за них хватаюсь, как за поручни в метро хватается алкаш; ну, скажем, море. Ну, какая-то влюбленность, злая, как ожог. Какой-то тайный, как Аль-Каеда, но мирный дружеский кружок. А впрочем, что я вам рассказываю, как лох, посеявший пальто, — про вещь настолько одноразовую, что не похожа ни на что? Похожих, может быть, немерено, как листьев, как песка в горсти. Свою узнал бы я немедленно. Куда чужую отнести?

Теперь шатаюсь в одиночку, шепча у бездны на краю, что все вовлечены в цепочку, и каждый прожил не свою. Сойтись бы после той пирушки, где все нам было трын-трава, — и разобрать свои игрушки, надежды, выходки, права! Мою унес сосед по дому, свою он одолжил жене, она свою дала другому, — и чья теперь досталась мне? Когда сдадим их все обратно, сойдясь неведомо куда, — тогда нам станет все понятно, да фиг ли толку, господа.

2004 год

«Вся жизнь моя обводит…»

Вся жизнь моя обводит, как Обводной канал, ту мысль, что все проходит, то есть нам никто не врал. Эта илистая жижица, извилистая нить, с виду вроде бы не движется, а не остановить, сколько в гладь ее угрюмую ни окунай весло. Вот на тебя гляжу и думаю: прошло, прошло, прошло. Ни божественное слово, ни верещащий соловей не значат ничего другого, кроме бренности своей. Когда глядишь на мельтешенье графоманской малышни, все эти самоутешения особенно смешны. На месте сталинской высотки разливается тайга, из блистательной красотки получается карга, и ракета после запуска упадет, пробив дыру. Не могло, а видишь — запросто. Вот так же я умру — как надлежит ослу и гению, как поступает большинство, и к счастью или к сожалению, ты не рехнешься от того. То есть рехнешься обязательно, за всеми же придут, — и это очень показательно в свете сказанного тут. Мораль, что жизнь мою итожит, над входом надо бы прибить: сначала говоришь — не может, а потом — что может быть. И не только охломону, что по природе недалек, — а сперва и Соломону это было невдомек: при всей своей гордыне царской он загрустил, как человек, услышав от царицы Савской, что и это не навек. Потом, порвав с царицей Савской (он всех со временем бросал), он не расстался с круглой цацкой, где эту надпись написал. А ты сидишь и уминаешь шоколадное драже. Оно проходит, ты понимаешь? Не понимаешь? А я уже. Жизнь уходит, как водица, как песок. И черт бы с ней. Лучше было не родиться, это было бы честней.

2004 год

«У меня насчет моего таланта иллюзий нет…»

У меня насчет моего таланта иллюзий нет.

В нашем деле и так избыток зазнаек.

Я поэт, но на фоне Блока я не поэт.

Я прозаик, но кто сейчас не прозаик?

Загоняв себя, как Макар телят,

И колпак шута заработав,

Я открыл в себе лишь один, но большой талант —

Я умею злить идиотов.

Вот сидят, допустим, — слова цивильны, глаза в тени,

Говорят чего-нибудь о морали…

Я еще не успел поздороваться, а они

Заорали.

И будь он космополит или патриот,

Элита или народ, красавец или урод,

Раскинься вокруг Кейптаун или Кейп-код,

Отчизна-мать или ненька ридна,—

Как только раскроет рот,

Да как заорет,—

Становится сразу видно, что идиот.

А до того иногда не видно.

Иногда я что-нибудь проору в ответ,

Иногда с испугу в обморок брякнусь.

Я едва ли потребен Господу как поэт,

Но порой полезен ему как лакмус.

Может быть, фейс-контроль. А может, у них дресс-код.

Может быть, им просто не нравится мой подход

К их святому, напыщенному серьезу,

Я не знаю, чем посягаю на их оплот

И с чего представляю для них угрозу.

А писанье — продукт побочный, типа как мед.

Если каждый день на тебя орет идиот,

Поневоле начнешь писать стихи или прозу.

2005 год

«Я назову без ложного стыда…»

«Еще пугает слово „никогда“».

Н.С.

Я назову без ложного стыда

Два этих полюса:

Дурак боится слова «никогда»,

А умный пользуется.

И если жизнь его, как голова,

Трещит-разламывается,—

Он извлекает, как из рукава,

Величье замысла.

Я не увижу больше никогда

Тебя, любимая,

Тебя, единственная, тебя, балда

Себялюбивая.

Теперь ты перейдешь в иной регистр

И в пурпур вырядишься.

Отыгрывать назад остерегись:

Вернешься — выродишься.

Мне, пьедестала гордого лишась,

Тебя не выгородить —

А так еще мы сохраняем шанс

Прилично выглядеть.

Я, грешный человек, люблю слова.

В них есть цветаевщина.

Они из мухи делают слона,

Притом летающего.

Что мир без фраз? Провал ослизлой тьмы,

Тюрьма с застольями.

Без них плевка не стоили бы мы,

А с ними стоили бы.

Итак, прощай, я повторяю по

Прямому проводу.

Мне даже жаль такого слова по

Такому поводу.

Простились двое мелочных калек,

Два нищих узника.

А как звучит: навек, навек, навек.

Ей-богу, музыка.

2004 год

Новая графология-2

Если бы кто-то меня спросил,

Как я чую присутствие высших сил —

Дрожь в хребте, мурашки по шее,

Слабость рук, подгибанье ног,—

Я бы ответил: если страшнее,

Чем можно придумать, то это Бог.

Сюжетом не предусмотренный поворот,

Небесный тунгусский камень в твой огород,

Лед и пламень, война и смута,

Тамерлан и Наполеон,

Приказ немедленно прыгать без парашюта

С горящего самолета — все это он.

А если среди зимы запахло весной,

Если есть парашют, а к нему еще запасной,

В огне просматривается дорога,

Во тьме прорезывается просвет,—

Это почерк дьявола, а не Бога,

Это дьявол под маской Бога

Внушает надежду там, где надежды нет.

Но если ты входишь во тьму, а она бела,

Прыгнул, а у тебя отросли крыла,—

То это Бог, или ангел, его посредник,

С хурмой «Тамерлан» и тортом «Наполеон»:

Последний шанс последнего из последних,

Поскольку после последнего — сразу он.

Это то, чего не учел Иуда.

Это то, чему не учил Дада.

Чудо вступает там, где помимо чуда

Не спасет никто, ничто, никогда.

А если ты в бездну шагнул и не воспарил,

Вошел в огонь, и огонь тебя опалил,

Ринулся в чащу, а там берлога,

Шел на медведя, а их там шесть,—

Это почерк дьявола, а не Бога,

Это дьявол под маской Бога

Отнимает надежду там, где надежда есть.

2004 год

«Хорошо тому, кто считает, что Бога нет…»

Хорошо тому, кто считает, что Бога нет. Вольтерьянец-отрок в садах Лицея, он цветет себе, так и рдея, как маков цвет, и не знает слова «теодицея». Мировая материя, общая перемать, вкруг него ликует разнообразно, и не надо ему ничего ни с чем примирять, ибо все равно и все протоплазма.

Сомневающемуся тоже лафа лафой: всю-то жизнь подбрасывает монету, лебезит, строфу погоняет антистрофой: иногда — что есть, иногда — что нету. Хорошо ему, и рецепт у него простой — понимать немногое о немногом. Мирозданье послушно ловит его настрой: час назад — без Бога, а вот и с Богом.

Всех страшнее тому, кто слышит музыку сфер — ненасытный скрежет Господних мельниц, крылосвист и рокот, звучащий как «Эрэсэфэсэр» — или как «рейхсфюрер», сказал бы немец; маслянистый скрежет зубчатых передач, перебои скрипа и перестука. И ни костный хруст, ни задавленный детский плач невозможно списать на дефекты слуха. Проявите величие духа, велит палач. Хорошо, проявим величье духа.

Вот такая музыка сфер, маловерный друг, вот такие крутятся там машинки. Иногда оттуда доносится райский звук, но его сейчас же глушат глушилки. А теперь, когда слышал все, поди примири этот век, который тобою прожит, и лишайные стены, и ржавые пустыри — с тем, что вот он, есть и не быть не может, потому что и ядовитый клещ, который зловещ, и гибкий змеиный хрящ, который хрустящ, и колючий курчавый плющ, который ползущ по сухому ясеню у дороги, и даже этот на человечестве бедный прыщ, который нищ и пахнет, как сто козлищ, — все о Боге, всегда о Боге.

А с меня он, можно сказать, не спускает глаз, проницает насквозь мою кровь и лимфу, посылает мне пару строчек в неделю раз — иногда без рифмы, но чаще в рифму.

2004 год

С английского

Как сдать свое дитя в работный дом,

Как выдать дочь изнеженную замуж,

Чтоб изнуряли гладом и трудом

И мучили, а ты и знать не знаешь,—

Так мне в чужой душе оставить след —

Привычку, строчку, ежели привьется,

А повстречавшись через много лет,

Узнать и не узнать себя в уродце.

Зачем я заронил тебя сюда,

Мой дальний отсвет, бедный мой обломок,—

В трущобный мир бесплодного труда,

Приплюснутых страстей и скопидомок?

Все то, что от меня усвоил ты,

Повыбили угрюмые кормильцы.

Как страшно узнавать свои черты

В измученном, но хитром этом рыльце!

Ты выживал в грязи и нищете,

В аду подвала, фабрики, казармы,

Ты знаешь те слова и вещи те,

Которых я скоту не показал бы.

Гиеньи глазки, выгнувшийся стан,

Гнилые зубы жалкого оскальца…

Но это я! И я таким бы стал,

Когда б остался там, где ты остался.

Полутуземец, полуиудей,

Позорное напоминанье, скройся.

О, лучше мне совсем не знать людей,

Чем видеть это сходство, это скотство!

Чужая жизнь, других миров дитя,

Возросшее в уродстве здешних комнат,

Тотчас ко мне потянется, хотя

Себя не знает и меня не помнит,

И сквозь лохмотья, язвы, грязь и гной

Чуть слышно мне простонет из-под спуда;

«Зачем я тут? Что сделали со мной?

Мне плохо здесь, возьми меня отсюда».

Да и другим, другим он был к чему?

В моих привычках людям все немило,

И память обо мне в чужом дому

Была страшна, как знак иного мира.

Так работяга, захворав впервой

И вдвое похудев за две недели,

Все думает тяжелой головой —

Что это завелось в послушном теле,

Что за хвороба, что за чуждый гость

Припуталась во сне, и жрет, и гложет…

А это смерть врастает в плоть и кость,

Он хочет к ней прислушаться — не может

Ни слова разобрать. Придет жена

Или брательник с баночкой гостинца,—

Брательник хмур, она раздражена,

Обоим ясно, что пришли проститься:

Сопит, бурчит… На нем уже печать,

Он всем чужак. Скорей спихнуть его бы.

Так жен моих умеет отличать

Любой — на них клеймо моей хворобы.

О, лучше бы с рожденья, как монах,

Разгромленного ордена осколок,

Я оставался в четырех стенах,

Среди моих листов и книжных полок,

Чем заражать собою этот мир!

Ужель себя не мог остановить я,

В картонных стенах нищенских квартир

Плодя ублюдков нашего соитья?

Низвергнутая статуя в снегу,

Росток ползучий, льнущий к перегною,—

Вот все, что с миром сделать я могу,

И все, что может сделать он со мною.

Скажи, ты смотришь на свои следы?

Или никак, как написал бы Павел?

Что ты меня оставил — полбеды.

Но для чего ты здесь меня оставил?

Зачем среди расползшихся дорог

Нетвердою, скользящею походкой

Блуждаю, полузверь и полубог,

Несчастный след твоей любви короткой?

Твой облик искажен моей виной,

Гримасой страха, судорогой блуда.

Зачем я тут? Что сделали со мной?

Мне плохо здесь, возьми меня отсюда.

2004 год

Песенка

Да, завидую — ты можешь на него облокотиться,

Опереться, положиться, встать под сень.

Ибо он твое спасенье, как окоп для пехотинца,

Как кинжал для кахетинца, как постель

Для усталого скитальца, как непалка для непальца,

Как для путника в чащобе тайный знак.

Да, завидую, мой ангел. Извини мое нахальство.

Я и сам бы так хотел, но все никак.

Для меня же ты окопа не увидишь, как ни щурься.

Редкий лес, пустое поле, голый лед.

Ибо мне он не опора, извини мое кощунство,

А скорее, я боюсь, наоборот.

Мне никто не даст гарантий, даже если бы воскресли

Все святые, коим имя легион.

Это я его последняя надежда, ибо если

Я обрушусь, то обрушится и он.

Ты умеешь видеть стену, я умею — только бездну,

Обступившую меня по рубежу.

Это он навек исчезнет, если я навек исчезну

Или даже если что не так скажу.

Кто из нас сидит в окопе, кто танцует на прицеле —

Не подскажет никакое колдовство.

Хорошо тебе, и плохо мне, держащемуся еле,

А ему — боюсь и думать каково.

2004 год

«Озирая котел, в котором ты сам не варишься…»

Озирая котел, в котором ты сам не варишься, презирая клятвы, которые мы даем, — не тверди мне, агностик, что ты во всем сомневаешься. Или нет, тверди — добавляя: «во всем твоем». Ибо есть твое — вопреки утвержденью строгому, что любая вера тобою остранена. Есть твое, и мне даже страшно глядеть в ту сторону — до того скупа и безводна та сторона. Где уж мне до упорства черствого, каменистого, хоть надень я мундир и ремнями перетянись. Есть твое, и в него ты веришь настолько истово, что любой аскет пред тобою релятивист. Ход туда мне закрыт. Дрожа, наблюдаю издали: кабала словес, ползучая каббала, лабиринты, пески, а меж ними такие идолы, что игрушками кажутся все мои купола.

Не тверди, обнимаясь с тартусцами и с венцами, рассыпая мелкие искры, как метеор, — что с таких, как я, начинаются все Освенцимы, ибо всякая твердая вера — уже террор. Как я знаю всю твою зыбкость, перетекание, разрушенье границ — соблазн его так влекущ! Есть твоя вертикаль, и она еще вертикальнее, но скрывает ее туман, оплетает плющ. Я боюсь плюща — хоть растенье, в общем, красивейшее. Так узорчат лист, так слаба курчавая плеть — но за слабостью этой темнеет такая силища, что и дубу, и грабу опасно туда смотреть.

Но хоть все пески, всю пустыню словами вымости, завали цветами, чей многоцветен пир, — не тверди, не пой мне о щедрой твоей терпимости и о том, как в сравнении с нею я нетерпим! О, ты терпишь всех, как терпит белая бестия ундерменша в коросте, прикованного к ярму. Я терплю этот мир иначе — как терпят бедствие. Извини, что я иногда нетерпим к нему.

Я не все говорю, не всему раздаю названия, вообще не стремлюсь заглядывать за края — ибо есть зазор спасительного незнания, что тебе и мне оставляет вера моя. В небесах случаются краски, которых в мире нет, — немучительная любовь и нестыдный стыд. Твой пустынный Бог никогда меня не помилует, — мой цветущий тебя простит и меня простит.

2004 год

Теодицея

«— На, — сказал генерал, снимая „Командирские“. — Хочешь — носи, хочешь — пропей.»

М.Веллер

Не всемощный, в силе и славе, творец миров,

Что избрал евреев и сам еврей,

Не глухой к раскаяньям пастырь своих коров,

Кучевых и перистых, — а скорей

Полевой командир, небрит или бородат,

Перевязан наспех и полусед.

Мне приятно думать, что я не раб его, а солдат.

Может быть, сержант, почему бы нет.

О, не тот, что нашими трупами путь мостит

И в окоп, естественно, ни ногой,

Держиморда, фанат муштры, позабывший стыд

И врага не видевший, — а другой,

Командир, давно понимающий всю тщету

Гекатомб, но сражающийся вотще,

У которого и больные все на счету,

Потому что много ли нас вообще?

Я не вижу его верховным, как ни крути.

Генеральный штаб не настолько прост.

Полагаю, над ним не менее десяти

Командиров, от чьих генеральских звезд

Тяжелеет небо, глядящее на Москву

Как на свой испытательный полигон.

До победы нашей я точно не доживу —

И боюсь сказать, доживет ли он.

Вот тебе и ответ, как он терпит язвы земли,

Не спасает детей, не мстит палачу.

Авиации нет, снаряды не подвезли,

А про связь и снабжение я молчу.

Наши танки быстры, поем, и крепка броня,

Отче наш, который на небесех!

В общем, чудо и то, что с бойцами вроде меня

Потеряли еще не все и не всех.

Всемогущий? — о нет. Орудья — на смех врагу.

Спим в окопах — в окрестностях нет жилья.

Всемогущий может не больше, чем я могу.

«Где он был?» — Да, собственно, где и я.

Позабыл сказать: поощрений опять же нет.

Ни чинов, ни медалей он не дает.

Иногда подарит — кому огниво, кому кисет.

Скажем, мне достались часы «Полет».

А чего, хорошая вещь, обижаться грех.

Двадцать пять камней, музыкальный звон.

Потому я и чувствую время острее всех —

Иногда, похоже, острей, чем он.

Незаметные в шуме, слышные в тишине,

Отбивают полдень и будят в шесть,

Днем и ночью напоминая мне:

Времени мало, но время есть.

2004 год

Колыбельная для дневного сна

В удушливом полдне, когда ни гу-гу

В цветущем лугу и заросшем логу,

И, еле качая тяжелые воды,

Река изогнулась в тугую дугу

И вяло колышет лиловые своды

Клубящейся тучи на том берегу,—

СГУЩАЮТСЯ СИЛЫ НЕЯСНОЙ ПРИРОДЫ.

Я слышу их рост и уснуть не могу.

Как темные мысли клубятся в мозгу,

Как в пыльные орды, в живую пургу

Сбивают гонимые страхом народы,—

В безмолвии августа, в душном стогу,

В теплице безветренной влажной погоды

СГУЩАЮТСЯ СИЛЫ НЕЯСНОЙ ПРИРОДЫ.

Я вижу их мощь и дышать не могу.

Один изгаляется в узком кругу,

Взахлеб допивая остатки свободы,

Другой проклинает недавние годы,

А третий бежит, норовя на бегу

Еще и поставить подножку врагу,—

Хотя их обоих накроют отходы,

Осколки руды и обломки породы.

На всем горизонте, на каждом шагу

СГУЩАЮТСЯ СИЛЫ НЕЯСНОЙ ПРИРОДЫ.

Я знаю, какой, но сказать не могу.

Но в это же время, над той же рекой,

В лиловом дыму вымывая проходы,

В ответ собираются силы такой,

Такой недвусмысленно ясной природы,

Что я ощущаю мгновенный покой.

Уже различая друг друга в тумане,

Они проплывают над лесом травы.

Имело бы смысл собираться заране,

Но первыми мы не умеем, увы.

И я засыпаю, почти замурлыкав,

В потоке родных переливов и бликов

Плывя в грозовую, уютную тьму.

У тех, кто клубится в лиловом дыму,

Всегда бесконечное множество ликов,

А мы остаемся верны одному.

Неясно, каков у них вождь и отец,

Неясно, чего они будут хотеть,

Неясно, насколько все это опасно

И сколько осталось до судного дня,

И как это будет, мне тоже неясно.

Чем кончится — ясно, и хватит с меня.

2004 год

Прощай, молодость!

Противна молодость. Противна!

Признаем это объективно.

Она собой упоена,

Хотя не может ни хрена,

Она навязчива, болтлива,

Глупа, потлива, похотлива,

Смешна гарольдовым плащом

И вулканическим прыщом.

Ее настырное соседство —

В отличье, может быть, от детства,—

Внушает мысли о конце,

И мы меняемся в лице.

Как, как! И этому теляти —

С такими бабами гуляти

И не заботиться о том,

Что с ними станется потом!

Он так спешит открыться миру,

Он только с пылу, с жару, с жиру —

С него и бесится, пока

Еще горит его щека

От бритвы, а не от пощечин;

Пока он мало озабочен

Уместностью своих словес

В компании других повес;

На всех кидается с объятьем,

Чужие пошлости твердит,

И все, за что мы нынче платим,

Ему еще дают в кредит!

Ему фактически задаром

Досталось шляние по барам,

Полночной улицы пейзаж,

Который был когда-то наш,

Скамейки, лужи, светофоры,

Бульвары, Ленинские горы —

Читатель вспомнит сгоряча

Про фильм «Застава Ильича»,

И впрямь — кино шестидесятых

Теперь об этих поросятах:

В цепи прибавилось звено,

А в девяностых нет кино.

Есть мир расчисленный, в котором

Остались горечь, скука, гнет,

Где Бог, одевшись светофором,

Нам никогда не подмигнет…

Как ни геройствуй, ни усердствуй —

Владеет бедною душой

Не грусть по юности ушедшей,

А зависть к юности чужой.

Но тайной радостью для взора

И утешеньем для ума,

Что безболезненно и скоро

Она, как жизнь, пройдет сама.

1994 год

«В России выясненье отношений…»

В России выясненье отношений

Бессмысленно. Поэт Владимир Нарбут

С женой ругался в ночь перед арестом:

То ему не так и то не этак,

И больше нет взаимопониманья,

Она ж ему резонно возражала,

Что он и сам обрюзг и опустился,

Стихов не пишет, брюзжит и ноет

И сделался совершенно невозможен.

Нервозность их отчасти объяснима

Тем, что ночами чаще забирали,

И вот они сидят и, значит, ждут,

Ругаясь в ожидании ареста

И предъявляя перечень претензий

Взаимных.

И тут за ним приходят —

Как раз когда она в порыве гнева

Ему говорит, что надо бы расстаться,

Хоть временно. И он в ответ кивает.

Они и расстаются в ту же ночь.

А дальше что? А там, само собою,

Жена ему таскает передачи,

Поскольку только родственник ближайший

Такую привилегию имеет;

Стоит в очередях, носит продукты.

Иметь жену в России должен каждый —

Или там мужа; родители ненадежны,

Больны и стары, а всякий старец

Собою озабочен много более,

Чем даже отпрыском. Ему неясно,

С какой он стати, вырастив балбеса

И жизнь в него вложив, теперь обязан

Стоять в очередях. Не отрицайте,

Такое бывает; вообще родитель

Немощен, его шатает ветром,

Он может прямо в очереди сдохнуть,

Взять и упасть, и не будет передачи.

В тюрьме без передачи очень трудно.

В России этот опыт живет в генах.

Все понимают, что терпеть супруга

Приходится. Любовниц не пускают,

Свиданий не дают, а женам можно.

Ведь в паспорте никто пока не пишет

«Любовница»! А получить свиданье

Способен только тот, кто вписан в паспорт.

Вот что имел в виду Наум Коржавин,

Что в наши, дескать, трудные времена

Человеку нужна жена. Нужна. Уж верно,

Не для того, чтоб с нею говорить.

Поэтому выясненье отношений

Бессмысленно. Поэтому романы

В России кратки, к тому же всегда негде.

Нашли убогий угол, быстро слиплись,

Быстро разлиплись, подали заявленье,

Сложили чемодан и ждут ареста.

Нормальная любовь. Потом плодятся,

Дети быстро знакомятся, ищут угол,

Складывают чемодан и ждут ареста.

Паузы между эпохами арестов

Достаточны, чтобы успели дети

Сложить чемодан и слипнуться. Ведь надо

Кому-нибудь стоять в очередях.

В любви здесь надо объясняться быстро —

Поскольку холодно; слипаться быстро —

Поскольку негде; а разводиться

Вообще нельзя, поскольку передачи

Буквально будет некому носить.

2005 год

Отчет

А взглянуть ретроспективно — стыдно, блин, за свой же страх. Часто тошно, чаще противно, порою ах, но не ах-ах-ах. Что придумает такого даже лучший из врагов? Тебе, бодливая корова, вновь недодали рогов. Да, есть игнатии лойолы, но у них особый дар, — а у садистов новой школы в основном один пиар. И чего мы так боялись? Даже в наши времена все эти менши юбер аллес не умеют ни хрена. Любой поэт — буян, сквалыжник, извращенный автократ, — в родном углу тиранит ближних изобретательней стократ. Что до ссылок или тюрем (это вечный их прием), — то мы и в тюрьмах балагурим, и в «Столыпиных» поем. Конечно, есть такие вещи — дыбы, вытяжки, кресты, — они для зрителя зловещи и для жертвы непросты; но кто их слишком щедро тратит — в конце концов сойдет с ума, и всех пытать — спецов не хватит, а всех распять — крестов нема.

Когда посмотришь на соблазны — они, как в баре островном, обременительны и грязны, и неприятны в основном. Ну что, попил я вашей водки — прямо скажем, не шарман; малоумные кокотки истощали мой карман; пускай мила иная пара и хорош иной салон — но в общем, элемент пиара и тут достаточно силен; в беседах, спиртом подогретых, идею вытеснил напор, а что находят в сигаретах — я не понял до сих пор. Все это врут, что каждый гений любит злачные места. И даже с уксусом пельменей можно съесть не больше ста. А если ставить на эти средства против нашего царя, — то это все, ребята, детство, детство, прямо говоря.

Кто был внимания достоин? Мать, что бодрствует пять ночей; одинокий в поле воин; каждый третий из врачей; любовь угрюмца нелюдимого, доброжелательность бродяг; способность жить без необходимого, но без излишнего — никак; холодный жар восторга жреческого; бедняк, следящий ход планет… Преодоленье человеческого — конечно, почему бы нет? Я не хочу врагов окрысить, не люблю друзей дразнить, — ведь штука в том, чтоб его превысить, а не в том, чтоб упразднить. А то я знаю тебя, злодея, — чем пышнословней, тем лютей: ты врешь, что у тебя идея, а просто любишь бить детей!

Так вот, на фоне этой лажи тем ярче то, что я люблю. И, само собой, пейзажи. Пейзажи были — ай-лю-лю. Мне как-то, знаешь, жалко даже ехать в прочие места. Здесь кресты — зато пейзажи, а там ни пейзажа, ни креста.

И вот мы начали движенье. Я к стеклу прижал чело. Темнеет. Кроме отраженья, в окне не видно ничего. Сосед жует кусок нарезки, мне кивает — «Чай неси!» Организатору поездки большое русское мерси.

2005 год

Загрузка...