ЮННА МОРИЦ

* * *

Все там, брат, чужое,

Не по нашей вере.

Не по нашей мере

Окна там и двери.

Все чужое, милый, —

Не по нашей воле.

Не от нашей боли

Воют ветры в поле.

Там глаза чужие.

Там чужие губы

Да чужая память —

Не по нашей глуби,

Не по нашей ласке,

Не по нашей неге...

Там чужие краски

На земле и в небе.

Но всего чужее —

Страх чужой при мысли,

Что у них на шее

Мы с тобой повиснем.

1990

Чужая на любом пиру

Юнна Петровна Мориц родилась 2 июня 1937 года в Кие­ве. Впервые выступила со стихами в 1954 году. Первый по­этический сборник «Разговор о счастье» вышел в 1957 году. В 1961 году закончила Литературный институт имени А. М. Горького. Отправилась в длительное плаванье по Север­ному Ледовитому океану, после чего опубликовала сборник «Мыс Желания» (1961). Печаталась в журнале «Юность». В 1964 году выпустила сборник стихов еврейского поэта М. Тойфа в своих переводах. Активно переводила прибалтий­ских поэтов. Писала стихи для детей. В отличие от шести­десятников эстрадную поэзию недолюбливала. Испытала влияние достаточно политизированной поэзии Марины Цве­таевой. Много пишет о боли, о смерти, о душе, одиночестве. Автор поэтических сборников «Лоза» (1970), «При свете жизни» (1977), «Третий глаз» (1980), «Синий огонь» (1985), «На этом береге высоком» (1987), «В логове голоса» (1990) и др. На мой взгляд, одна из самых мистических поэтов конца XX века, вобравшая в себя всю трагичность и еврейской, и русской культуры.

В отличие от многих своих друзей по литературе и сопле­менников к перестройке отнеслась достаточно скептически, заняла откровенно антибуржуазные, а позднее и антиамери­канские позиции. Противник глобализма в любых видах. Ее просербские стихи читали на улицах Белграда в дни бомбежек Сербии натовскими самолетами в 1999 году.

Лауреат многих премий. Живет в Москве.

· * * *

Юнна Мориц всегда чувствовала себя чужой на пиру любой из элит: «Никакую паутину /Исступленно не плес­ти, /Одиночества картину /До шедевра довести!..». Может быть, это и спасало ее поэзию, которую она считает важ­нейшей частью жизни. Вот уж кто не согласится с пред­ставлением, господствующим на Западе, что поэзия — это некая игра для ума или развлечения, что поэт — некий спе­циалист, овладевший некой профессией. Нет, поэзия спо­собна переименовать, переделать, возвысить мир. Вот уж верно: «Не бывает напрасным прекрасное». Слово у нее са­моценное, не только что-то обозначает, но и само по себе имеет ценность как важнейшая часть бытия.

Казалось бы, после крушения советской власти насту­пило ее время, ушли годы, когда за стихотворение «Памяти Тициана Табидзе»12, а особенно за строки: «Кто это право дал кретину — / Совать звезду под гильотину?» — ее на дол­гие годы занесли в черные списки, когда девять лет по идеологическим причинам не издавали новых книг, когда объявили «невыездной». А теперь же — свобода творить, свобода печатать, свобода ездить по миру. Впрочем, первы­ми поехали и совсем уехали именно те, кто объявлял ту или иную поэзию «невыездной», неважно — Юнны Мориц или Николая Тряпкина. Впрочем, эти выехавшие «комиссары» и сейчас на Западе, став славистами, очень строго опреде­ляют, кого из современных поэтов пускать в Европу, а кого и близко не подпускать. Но вряд ли они распространили бы нынче свои запреты на поэзию Юнны Мориц. Ей-то свети­ло оказаться в «дамках» русской поэзии и в прямом, и в пе­реносном смыслах. И происхождение, и репутация, и бы­лые запреты давали ей карт-бланш. Думаю, нашлись бы и богатые друзья из олигархов. Что же по-прежнему превра­щает Юнну Мориц в некую обитательницу гетто отвержен­ных, из которого она сама не желает выходить? И западный мир ее совсем не прельщает: «Все там, брат, чужое, / Не по нашей вере...».

Поэт осознанно не желает идти в мир сытости и роско­ши, оставаясь, подобно доктору Яношу Корчаку с обреченными на смерть детьми в концлагере, среди сирых и убогих, среди обреченных на нищету и гибель людей в нынешней России. «Все красавцы, все гении, все мозги уезжают, / ос­таются такие бездари и дураки, как я». Конечно, это уничи­жение паче гордости, но уничижение не только самой себя, а и всех остальных неимущих, от которых отгородилась не только Россия богачей, но и Россия либеральной культуры, не желающей видеть бед народных. Именно потому и ре­шила остаться в России, среди якобы «бездарей и дураков», что верит в слово поэта, верит в могущество поэзии, в ее способность не только мир озвучить, но и человека сделать иным. А потому верит и в свою необходимость людям.

Поразительно: литературные круги всю жизнь ее счита­ли чересчур эстетской, а сама Юнна Мориц ощущала себя нужной простым слушателям и читателям. Вера в поэзию заставила такого осознанного поэта-одиночку неожиданно заговорить от имени всех поэтов: «Мы — поэты планеты Земля — в ответ на бомбежки Югославии войсками блока ГОВНАТО — силой поэзии будем крушить авторитеты но­вого гегемонства. Мы дадим современникам и оставим по­томкам самые отвратительные портреты сегодняшних "по­бедителей", называющих Третью мировую войну "защитой прав человека". Мы превратим их в посмешище, мы знаем, как это делать! Гегемонство ГОВНАТО, на глазах всего че­ловечества уничтожая суверенную страну Югославию, диктует свои гегемонские условия капитуляции, свои по­рядки, свои блокады, свои гегемонские интересы всей пла­нете Земля. Мы — поэты этой планеты — будем силой по­эзии наносить удары по гегемонам и гегемончикам, кото­рые сами себя назначили правительством всей Земли... Мы — поэты планеты Земля — не дадим загнать человече­ство в зону страха, мы будем сбивать спесь с гегемонов и гегемончиков мощной струей поэзии. С нами — Бог, Созда­тель, Творец!» (из авторского предисловия к поэме «Звезда сербости» в кн. «Лицо». М., 2000).

Для политиков этот манифест — всего лишь неожидан­ный протест известного либерального поэта против агрессии НАТО в Югославии, для читателя — подтверждение ве­ры Юнны Мориц в силу поэзии, способной оптимизиро­вать дух народа и страны.

О поэме «Звезда сербости», знаковом событии и в судь­бе Юнны Мориц, и в поэзии последних лет, поговорим позже, а прежде попытаемся понять путь поэта к такому бунтарскому произведению.

Юнна Мориц родом из киевской еврейской семьи, и все тревоги и волнения украинского еврейства, помножен­ные на переживания войны, она впитала в себя. И отре­каться от них никогда не собиралась. Как Анна Ахматова писала в «Реквиеме»: «Я была тогда с моим народом...», — так и Юнна Мориц не собиралась уходить от своего народа в космополитическую наднациональную элиту. Когда-то она написала: «В комнате с котенком, / тесной, угловой, / я была жидёнком / с кудрявой головой...» А рядом за стен­кой жили мусульмане, православные — в тесноте, да не в обиде. «Под гитару пенье, / Чудное мгновенье — / Темных предрассудков / Полное забвенье!». Это все та же барачная, коммунальная атмосфера тридцатых годов, что и у Высоц­кого: «Мои — безвестно павшие, твои — безвинно севшие». С той поры у Юнны Мориц и ненависть к рою садящихся на сладкое, и желание чувствовать себя в изгнании — от кормушек, от власти, от наград.

Я – не из роя, и в этом суть.

Полынью пахло в моем раю,

Лечили хиной — от малярий.

Любили горькую там струю

Поэты, пахари, маляры...

Горчили губы у матерей,

Горчили письма из лагерей.

Но эта горечь была не яд,

А сила духа, который свят.

Там родилась я в жестокий год,

И кухня жизни была горька,

И правда жизни была груба,

И я — не сахар, стихи — не мед,

Не рассосется моя строка,

Не рассосется моя судьба.

(«Чем горше опыт — тем слаще путь...», 1987)

Еще одно дитя 1937 года, связанное уже с этим годом навсегда и жизнью своей, и поэзией. С одной стороны, она со своим запрятанным в душе гетто должна быть крайне да­лека от глубинного русского почвеннического рая Вален­тина Распутина, от мистического державничества Алексан­дра Проханова. Но с другой стороны, как близки эти раз­ные писатели, осознающие свои разные корни, — близки своим отрицанием лакейства, патоки и высокомерного из­бранничества. Близки прежде всего тем, что у каждого есть своя почва, своя опора в народе. У каждого своя причина неприятия наднациональных «космополитических высот».

Может быть, резче всего это запрятанное гетто в душе Юнны Мориц проявилось в отказе от любой стайности, от любой тусовочности: «Я с гениями водку не пила / И близ­ко их к себе не подпускала... / И более того! Угрюмый взгляд / На многие пленительные вещи / Выталкивал меня из всех плеяд, / Из ряда — вон, чтоб не сказать похлеще». В своей поэзии она предпочитает первичность жизни, пер­вичность ощущений, первичность запаха и звука любым эффектным формальным приемам. Разочаровавшись еще в самом начале своей литературной деятельности в чрезмер­ных игрищах и неприкрытом политиканстве шестидесят­ников, с их стайностью, стадионностью и часто поэтичес­ким пустозвонством, она, впрочем, как почти и все ее по­коление 1937 года, ушла в одиночество стиха. Не такая ли судьба у Геннадия Русакова, у Игоря Шкляревского, у Оле­га Чухонцева? Тогда же отвернулись от шестидесятничест­ва и более молодые, такие разные поэты, как Татьяна Глушкова и Иосиф Бродский, Юрий Кузнецов и Юрий Кублановский. Еще в 1979 году Юнна Мориц писала:

Я знаю путь и поперек потока,

Он тоже — вещий, из грядущих строк.

Он всем известен, но поэты только

Стоят по грудь — потока поперек.

(«Я знаю ямбы вещих предсказаний...», 1979)

Юнна Мориц не принимала жеманных игр и эстетства литературных салонов еще и потому, что на всю жизнь осталась обожжена своим военным детством, всегда помни­ла, каково это: «Из горящего поезда / на траву / выбрасы­вали детей. / Я плыла / по кровавому, скользкому рву / че­ловеческих внутренностей, костей... / Так на пятом году / мне послал Господь / спасенье и долгий путь... / Но ужас натек в мою кровь и плоть — / и катается там, как ртуть!» («Воспоминание», 1985).

Поэт, как правило, говорит о себе все в стихах, надо только внимательно их читать. Юнна Мориц любила изыс­канность стиля, увлекалась сложными рифмами, экспери­ментировала с ритмом стиха, чем так понравилась ведуще­му теоретику стиха Михаилу Гаспарову, но ее запрятанная глубоко гонимость всегда оставалась в душе, и в результа­те — ранимость, в результате дерзость по отношению к вла­стителям в литературе, отказ от ученичества: «Из-за того, что я была иной, / И не лизала сахар ваш дрянной, / Ошей­ник не носила номерной, / И ваших прочих благ промча­лась мимо...» («Портрет художника в юности», 1985).

Она шла по свободному пути одиночества, отказавшись от многих шалостей интеллигенции, от их снобизма, от их учительства. И более того, отказав высоколобой интелли­генции вообще в праве учительства. «Мой кругозор остает­ся почти примитивным, — / Только мое и твое сокровенное дело...». Из своего еврейства она извлекла принцип гонимости и не собиралась с ним расставаться, ее не манило но­вое барство.

Свои принципы Юнна Мориц не пожелала менять и после перестройки. Если в семидесятых она писала:

Нет, нет и нет! Взгляни на дураков,

Геройство променявших на лакейство, —

Ни за какую благодать веков

Попасть я не желаю в их семейство! —

(«Так думаю и так я говорю...», 1979)

то, продолжая эту тему дальше и едко наблюдая за лакеизацией всей, числящей себя прогрессивной, культуры, она уже в девяностых, отбрасывая вежливость и осторожность в выражениях, переходит на прямую речь:

Меня от сливок общества тошнит!..

В особенности — от культурных сливок,

От сливок, взбитых сливками культуры

Для сливок общества.

Не тот обмен веществ...

……………………………..

Сырую рыбу ела на Ямале,

Сырой картофель на осеннем поле,

Крапивный суп и щи из топора

В подвале на Урале...

………………………………………...

А тут, когда настало

Такое удивительное время

И все, что хочешь, всюду продается —

Моря и горы, реки и леса,

Лицо, одежда, небеса, продукты,

Включая сливки общества, — тошнит

Меня как раз от этих самых сливок...

(«Меня от сливок общества тошнит...», 1998)

В постсоветский период начинается в поэзии Юнны Мо­риц время прямого действия. С пугающей многих прямотой она отворачивается от более чем благополучных друзей, от своего либерального окружения, от самых либеральных жур­налов. Она мыслями уходит в какое-то бродяжничество, на­родное бомжество, как бы самоунижая себя до тех старушек, которые в аккуратно заштопанных пальтишках аккуратно роются на помойках, отыскивая что-нибудь себе на пропи­тание. Вдруг гонимое нищее гетто заговорило в ней во весь голос, и она встала рядом с отверженными постсоветским режимом. Уже их глазами она смотрит на новую власть и ли­беральную культуру. Она уже кричит во весь голос: «Такая свобода, / Что хочется выть». Она становится поэтом из гет­то обездоленных: «А старушка вот плохая, вспоминает вкус конфет, всем назло не подыхая...» Она среди тех, кто «не уме­ет культурно / Свое место занять в гробу...», идет учиться у народа его языку, хлесткому, площадному, бунтарскому:

Очень Моника любила

Хер сосать дебила Билла.

Сербия – не Моника,

Там своя гармоника!..

(Поэма «Звезда сербости»,

21 апр. - 25 мая 1999)

Как часто, увы, бывает у талантливых поэтов — в по­эзии Юнна Мориц более смела и откровенна, чем в своих интервью. Беседуя с давно ей знакомыми либеральными журналистами, она все же обходит острые вопросы и даже старается найти оправдание своим вызывающим стихам. Как поэт, она издевается над Хавьером Соланой и Клинто­ном13, над банкирами и политиками, не стесняясь и не ос­танавливаясь ни перед чем в своих выражениях.

Передо мной лежат ее последние поэтические сборни­ки «Лицо» (М., 2000) и «Таким образом» (СПб., 2000). Они наполнены лексикой анпиловских бунтарей, они созвучны самым ожесточенным страницам газеты «Завтра». Они бес­пощадны по отношению к палачам и богачам. Они едки и язвительны по отношению к западной цивилизации во гла­ве с США. Это откровенная поэзия протеста. Откуда эта смелость и этот протест? Я вывожу их из потаенного гетто, заложенного с детства в душе маленькой киевлянки. Но, думаю, у каждого из сотен тысяч ныне протестующих есть своя потаенная ниша, своя глубинная причина для протес­та. В конце концов и у людей, казалось бы, одного стана — Александра Проханова и у Василия Белова — эти причины тоже разнятся. Каждый шел к противостоянию нынешней бесовщине своим путем. Юнна Мориц со своим чувством гонимости нашла себе в современной России точно обо­значенное ею в стихах место — певца в переходе, зараба­тывающего таким нелегким трудом деньги на помощь близким. Думаю, все свои яркие протестные стихи Юнна Мориц пишет с точки зрения этого обездоленного наблю­дателя жизни, нищенствующего музыканта в уличном пе­реходе или в метро. Это будто бы самоуничижение лишь поднимает поэта над всей сытой, богатеющей на глазах ни­щего народа культурной тусовкой: «Искусство шутом враскоряку жрет / на карнавале банд... / Кто теперь сочиняет стихи, твою мать?.. / Выпавший из гнезда шизофреник. / Большой настоящий поэт издавать / должен сборники де­нег...» Она презрительно отвернулась от «сборникоденежных» поэтов, она не хочет быть с великими лакеями, ей противна такая великость: «Какое счастье — быть не в их числе!.. / Быть невеликим в невеликом доме, / в семействе невеликих человечков...»

Юнна Мориц несет в себе образ гонимого еврейства, и ей в нынешней поэзии явно не по пути с тем же еврейст­вом, пересевшим в «Мерседесы» и переехавшим в особня­ки. Она своей поэзией входит в противостояние и с еврей­ством всемирным, забывшим про гетто обездоленных и заботящимся лишь о правах граждан мира, для которых Юнна Мориц со своей гонимостью и отверженностью на­верняка была чересчур местечкова. Вот и в нынешней дей­ствительности Юнна Мориц ассоциирует себя не с богатой финансовой элитой и не с прикормленными ею лакеями от культуры, а с униженной бедолагой, поющей в переходе. Это у нее не единичное стихотворение, а повторяющийся мотив. Знак поэта, его нынешняя мета.

Тут я давеча клянчила работку,

Чтоб родимого спасти человека,

Прикупить ему скальпель с наркозом.

Обратилась к одному прохиндею,

Гуманисту в ранге министра,

Борцу за права чикотилы...

………………………………..

— Ты очнись, оглянись, что творится!

Президент еле кормит семейство!

А уж я обнищал невозможно!

Тут приехала за ним вождевозка,

И помчался он работать бесплатно,

Голодать на кремлевских приемах,

Делить нищету с президентом.

А я мигом нашла себе работку —

Подхватила я свой аккордеончик,

В переходе за денежку запела,

В переходе, в подворотне, на крыше,

Ветром, ливнем, а также метелью,

Заработала на скальпель с наркозом.

(Из цикла «Святые унижения», 1998)

Поэт, он же бродячий музыкант, певец в переходе, и его песни переходят в метели, ветры, ливни, его слово под­нимает дух у проходящих людей. Это — святое унижение, поэзия как святое унижение, дабы помочь страждущим. В книге «Таким образом» целый цикл Юнна Мориц по­именовала «Вчера я пела в переходе»: «Вчера я пела в пе­реходе / и там картину продала / из песни, что поют в наро­де, / когда закусят удила...» Место в переходе — это ее от­ношение к жизни, ее способ существования. Вон из элиты, туда, к переходу, к гонимым, к нищим, для которых сама на бумаге рисует за отсутствием красок окурками свою мело­дию тоски.

Когда-то невыездная протестантка, подписывавшая письма лишь в защиту Солженицына и Синявского, в сво­ем переходе тоскует о поэзии большого стиля, над которой ныне издеваются все постмодернисты.

Уже и Гитлера простили

И по убитым не грустят.

Поэзию большого стиля

Посмертно, может быть, простят...

(Поэма «Звезда сербости», 1999)

Неожиданно для многих за большой стиль в поэзии, в культуре, в жизни после краха советской власти стали за­ступаться не придворные лакеи, не авторы, когда-то воспе­вавшие школу Ленина в Лонжюмо и Братскую ГЭС, не зав­сегдатаи салонов ЦК и ЧК, а вечно отверженные любители красоты и носители почвы, все равно, Борис ли Примеров или Юнна Мориц.

Она сама была поражена обнаруженным и ощутимым вероломством: «...как только "союз нерушимый" вывел войска из Афганистана, из стран соцлагеря, как только разрушили Берлинскую стену, как только Россия стала ра­зоружаться — о Россию вдруг стали дружно вытирать но­ги, как о тряпку, печатать карты ее грядущего распада, во­пить о ее дикости и культурной отсталости, ликовать, что такой страны, как Россия, больше не существует. С тех пор как я увидела и услышала всю эту "высокоинтеллек­туальную" улюлюкалку, чувство национального позора меня в значительной степени покинуло. В особенности под "ангельскую музыку" правозащитных бомбовозов над Балканами».

Гонимость стариков и старушек, обездоленных детей и умирающих инвалидов в поэзии Юнны Мориц сроднилась с гонимостью ее отцов и дедов, с гонимостью еврейской бедноты. Она чувствовала себя не среди тех евреев, кто кричал когда-то: «Распни Христа!», – а среди тех, кто шел за Христом. И поэтому ее выдуманное гетто не совсем отождествимо с реальным, когда-то существовавшим. Ибо, взяв из гетто ощущение гонимости, она соединила его с православием и отзывчивостью русской культуры.

Старики подбирают объедки,

Улыбаясь, как малые детки,

Как наивно-дурацкие предки

Мудрецов, раскрутивших рулетки...

……………………………….

Стариков добивают спортивно,

Стариков обзывают противно.

И, на эту действительность глядя,

Старики улыбаются дивно.

Есть в улыбке их нечто такое,

Что на чашах Господних витает

И бежит раскаленной строкою

По стене... но никто не читает.

(«Улыбка», 1997)

Это верно, никто не читает ныне раскаленные строки поэзии. Но нет ли тут вины и самих поэтов? Нет ли тут ви­ны и самой Юнны Мориц? Парадоксально, но поэт в силу ли житейской боязни или человеческого окружения, от ко­торого никому не уйти, свою бунтующую, стреляющую, со­страдающую поэзию, порой написанную собственною кровью, прячет под обложками богато изданных книг и элитарно-либеральных журналов. А в интервью в «Литера­турной газете» как бы оправдывается, что, скажем, поэма «Звезда сербости» (которую, на мой взгляд, надо бы печа­тать на листовках, в самых тиражных оппозиционных газе­тах, читать по радио «Резонанс», чтобы донести до народа) не имеет отношения к коллективному протесту. Мол, в ис­полнении поэта, ставшего вместе с массами, поэма «Звезда сербости» «...будет воспринята как политический акт опре­деленного коллектива. А когда я пишу такую поэму, все знают, что это моя, и только моя, личная инициатива, за мной, кроме искры Божьей в моей человеческой сути, ни­кто не стоит...»

И чем здесь гордиться? Юнна Мориц даже не понима­ет, что противоречит своему же манифесту. Как же оптими­зировать дух народов и стран, как же сбивать спесь с того же ГОВНАТО, если поэт не хочет присоединять свой голос к общему протесту?

Именно такие протесты ГОВНАТОвцам и прочим рос­сийским манипуляторам очень выгодны. Вроде бы сказал слово против где-то там в дорогущей книжке, которую ни­щий народ и не купит, или в журнале элитарном, который опять же протестный человек и не догадается открыть, а те­перь можешь спокойненько жить дальше. Протестные сти­хи Юнны Мориц рвутся на протестный простор. Пустит ли их туда поэт Юнна Мориц? Разве этот босховский пейзаж для изнеженного богатенького читателя:

Ван Гога нашли у ефрейтора в койке,

Картину вернули вдове,

Курящий младенец лежал на помойке

И продан в страну или в две,

До полной стабильности — самая малость:

Уж красок полно для волос!

Как мало еврея в России осталось,

Как много жида развелось...

(«Зимний пейзаж», 1995)

Я понимаю, что напиши эти строчки Станислав Куняев, его хором опять обвинили бы во всех смертных грехах. Понимаю и то, что смелость прямой речи в поэзии Юнны Мориц даже в разговоре на «жидовскую» тему идет от ее глубинного гетто, которое никто не сможет отринуть. Ев­рей в либеральной поэзии может быть куда более смел в любой теме, нежели прихорашивающийся под политкор­ректного интеллигента русачок. Иосиф Бродский мог вы­сказаться много откровеннее, чем Евгений Евтушенко. Евгений Рейн пришел на юбилей Юрия Кузнецова и на­звал его поэзию великой, чего, очевидно, не осмелился бы сделать Игорь Шкляревский, не пришедший на юбилей своего былого друга Станислава Куняева. Да и поэму на такую же тему и такой же откровенности, как «Звезда сербости», никогда бы не позволила себе Белла Ахмаду­лина. И дело здесь не в уровне таланта, а в уровне откро­венности.

Вот идет поход крестовый

За Большую Демократь.

Серб стоит на все готовый,

Он не хочет умирать.

И, поэтому, летая

Над Белградом, демократ

Убивает часть Китая, —

Серб опять же виноват!..

(Поэма «Звезда сербости»)

Откровенность могут позволить себе в России лишь го­нимые: гонимые по духу своему, по праву древнего гетто или гонимые в силу социальных катастроф, новых нацио­нальных противоречий. Гнет либеральной жандармерии, соединенный с прямыми репрессиями ельцинских властей и с прямой зависимостью от денежного мешка, не дает воз­можности быть предельно искренним, подлинным и пер­вичным любому из самых уважаемых членов нынешней интеллектуальной и культурной элиты. Политкоррект­ность убила чувство исповедальности и гнева в либераль­ной культуре. Лишь отринув ее, можно претендовать на правду и истину. Откровенен Юрий Кузнецов, откровенен Александр Проханов, но они и есть гонимые сегодняшнего дня. Я понимаю, что название поэмы «Звезда сербости» идет у Юнны Мориц от желтой звезды гонимых, нашивае­мой на одежды еврейских узников в фашистских концлаге­рях. Но ведь красную звезду гонимых можно было нашить на защитников Дома Советов в 1993 году, на журналистов трижды закрытой газеты «День». Гонимость с разных кон­цов и по разным причинам могла бы и соединить сегодня простых людей России.

Сербы стали гонимым народом Европы, и сердце не за­бывающей про свой народ Юнны Мориц отозвалось сочув­ствием к новым гонимым. Конечно, я мог бы не докапываться до параллелей «звезды сербости» с «желтой звез­дой», свести все к единой протестной позиции патриотов России, поддержать Юнну Мориц в ее серболюбии, на­звать ее поэму гражданской публицистикой, но я пони­маю, что корни ее — другие. И поэтому не будем хитрить и таиться.

Жидоеды, сербоеды, русоеды —

И далее везде друг-друга-еды,

До полной, окончательной победы,

До убедительной и точечной победы,

Когда в отдельной точке трупоеды

Найдут, что сербоедский Йошка Фишер —

Такой же труп, как сербоедский Гитлер.

Как всякоедский Гитлер Йошка Фишер,

Как Йошка Алоизович Солана,

Хавьер Адольфович и Гитлерович Йошка...

Конечно же, русско-славянское желание отпора НА­ТО, поствизантийская державность опираются на иные корни, на иную идеологию, нежели крик души поэта, пе­реживающего с детства гонимость своего народа и ныне отождествившего эту гонимость с судьбой гонимых сер­бов.

А чем фашисты хуже «дерьмократов»,

Американских психов и европских,

Штурмовиков, разгромщиков, пиратов

С улыбками побед на фейсах жлобских?!

Как сперму, на Белград спускают бомбы,

Военного оргазма изверженье.

Погром Балкан вздувает их апломбы.

И это называется сраженье?!

Может быть, это же сострадание к гонимым не позво­лило ей подписывать палаческие письма либеральной ин­теллигенции типа «Раздавите гадину»14, призывающие к прямой кровавой расправе с оппозицией в России? Честь ей за это и хвала. Но именно ее же поэзия и вызывает у ме­ня лично чувство протеста: почему эти стихи обездоленных неизвестны обездоленным? Почему поэма «Звезда сербос­ти», смело, по-новаторски написанная современным улич­ным языком частушек и песен, поэма, которой Россия может гордиться как еще одним актом противостояния ново­му мировому порядку, числится в графе некой личной ини­циативы и личного высказывания?

Гром гремит, земля трясется,

ГОВНАТО в Сербию несется,

Летчик сбит ночным горшком, —

Что он чешет гребешком?..

Не для того, думаю я, Юнна Петровна, Вам Бог дал пра­во и возможность написать такую поэму, чтобы она лежала в богатых магазинах и ее лениво перелистывали эти самые хавьеры и соланы, эти самые с «европским» вкусом люди.

Война уже идет. Не с сербами. А с нами.

Но вся Земля живет, овеянная снами

О будущем... Каком?! На нас летит цунами,

И станем мы вот-вот жильцами катакомб.

Пойдут на нас плясать несметные вояки,

Пирог Земли кусать под видом честной драки,

Гумпомощь нам бросать, тряпье в помойном баке

На выжженной земле гуманитарных бомб.

Я уже встречал в «Октябре» Ваши протестные стихи и даже цитировал их в своих статьях, удивляя Вашей смелос­тью того же Станислава Куняева и Владимира Личутина, но все равно был поражен, случайно наткнувшись на поэму «Звезда сербости» в Вашей книге «Лицо». Наверное, так же были поражены первые читатели поэмы Александра Блока «Двенадцать». Но ведь Блок не запер свою поэму в какой-нибудь сборник символистов, дал право на ее повсемест­ное распространение. Может быть, и с поэмой «Звезда сер­бости» поступить точно так же? Опубликовать ее и в «Со­ветской России», и в «Завтра», вот тогда ее прочитают сот­ни тысяч читателей по всей России, тогда она уже точно станет принадлежать не только поэту Юнне Мориц, но и всем гонимым и обездоленным, борющимся и воюющим.

Куча денег у ГОВНАТО,

Жаль, что сербов маловато.

На гектар таких времен

Нужен сербов миллион.

Тем более что свою принадлежность к гетто Юнна Мо­риц простодушно вводит в русский обиход. Ее гетто живет внутри ее же русскости, ее несомненной принадлежности именно к русской культуре и никакой иной. Она считает себя русским поэтом в такой же степени, в какой считает себя тем простым евреем из гетто, которых в России, по ее же словам, все меньше и меньше. Мне кажется, в чем-то Юнна Мориц замахнулась ни много ни мало, а на бунт рус­ского, народного, гонимого, поющего в переходах еврей­ства против еврейства антирусского — еврейства дворцов и банков.

Соотноситься с чем?.. С мечтою этой сраной?..

Предпочитать любой говнюшке иностранной

Отечественный ум, достоинство и честь?!

Расстаться с барахлом и дикостью советской

Во имя барахла и дикости турецкой?!

Чтоб у параши быть венгерской и немецкой?!

Куда мы рвемся, брат?.. В сообщество бандитов?

Не нам, а им нужны потоки тех кредитов,

Что жрет дебил, страну спуская с молотка.

Пускай они теперь с него спускают шкуру,

Нормальную страну не превращая в дуру, —

Не то крутой народ предъявит всем натуру

Такой величины, что мало не пока...

Неужели этот призыв к восстанию привел в восторг Бо­риса Березовского, спонсирующего премию «Триумф»? Неужели эти стихи поразили Зою Богуславскую, эту пре­мию распределяющую? Не есть ли присуждение премии «Триумф» Юнне Мориц точно продуманным шагом укро­тить автора «Звезды сербости»? Не верю, что эта поэма и в самом деле вызвала восторг Березовского и его либераль­ных клевретов, впрочем, как и ее стихи о сливках культур­ного общества и о помоечных старушках.

Унижая сербов напоказ,

Стервецы с фашизменною злобой

Накачали веселящий газ

Для улыбок наглости особой.

Их правозащитная братва

Дрессирует страхом населенье,

Потому что всем нужна жратва,

Пестики, тычинки, опыленье...

Боже, дай им силы прекратить

Сербии жестокую блокаду

Или дай мне в розы превратить

Бомбы, смерть несущие Белграду!..

Воевать ведь можно по-разному, сгибать можно и кну­том, и пряником. Так, похоже, и поступили с автором «Звезды сербости». Сначала приняли чисто полицейские меры. Ведущие либеральные журналы «Знамя» и «Ок­тябрь» наотрез отказались печатать поэму. Сергей Чупринин, главный редактор «Знамени», даже не пытался объяс­нять причины отказа. Да, годами заманивали Юнну Мориц в журнал, да, готовы были послать курьера и срочно поста­вить в набор любой текст. Но когда получили текст с обжи­гающим, режущим, колющим криком ненависти к натов­цам и болью души за поруганную Сербию, за поруганную Россию, «знаменцы» холодно сообщили, что печатать не будут. «Объяснять не надо...» Соросовские журналы15 за­крыли перед поэмой все свои двери и даже щели. Перейти черту и обратиться в журналы патриотические, в ту же «Москву», к примеру, а то и в «Наш современник» Юнна Мориц не решилась. И это тоже, я думаю, заранее учиты­валось либеральными идеологами. Мол, в «Завтра» сама Юнна Мориц не понесет, а в нашей прессе мы уж полный бойкот устроим. Вот пример настоящего тоталитаризма в либеральной печати. От НТВ до РТР, от «Известий» до «Независимой газеты», от «Сегодня» до «Московского комсомольца» все дружно, по команде отмолчались.

От культуры вашего насилья,

Где под видом высшего порядка

Вырежут язык, отрубят крылья

И заставят улыбаться сладко.

Лучше быть в набедренной повязке

И, за пищей бегая ногами,

Не сдаваться в плен кошмарной сказке,

Где за все заплачено долгами...

О поэме — полное молчание критики, даже о книгах — молчание, и так, молча, без всякого обсуждения дали премию «Триумф» за эти же самые стихи. А я хочу также мол­ча цитировать строчки из поэмы, их даже неловко сопро­вождать литературоведческими изысками, ибо нельзя фор­мализованно рассуждать о гибели людей.

Дай мне, Боже, самым низким слогом,

Самым грубым площадным пером

В эту стену упереться рогом,

Потому что — бомбы и погром.

Потому что от победы пьяных

Некому в бараний рог скрутить,

Потому что бомбы на Балканах

Невозможно в розы превратить.

(Там же)

Юнна Мориц интуитивно почувствовала, какой размер надобен именно такой поэме, и тоже отказалась от при­вычных для нее стихотворных изысков, от игры слов и со­звучий, от ненужных метафор и утонченной иронии. По­эма «Звезда сербости» не имеет сюжета в традиционном его понимании, не имеет единого лирического героя. Как у Маяковского, как в революционной поэзии двадцатых го­дов, как у Велимира Хлебникова, как в гениальной поэме Блока «Двенадцать» господствует «мы», лишь кое-где уточ­няемое лирическим «я». Ее герои — массы, гибнущие, сто­нущие, воюющие, защищающиеся. И такие же коллектив­ные враги — говнатовцы, хавьеровцы, америкосы или их семантический двойник — ликующий Ковбойск. Я бы с ра­достью послал эту поэму в подарок Хавьеру Солано и заод­но его российским либеральным защитникам. Я бы эту по­эму зачитал вслух в Государственной Думе.

Крутые мясники

Правозащитных войск

Планету на куски

Разделают, как тушу,

И вынудят мозги

Признать, что их Ковбойск

Есть Божья благодать, спасающая душу...

Поразительно, что в конце XX века самые беспощад­ные, сатирические, митинговые стихи в защиту Сербии, проклинающие гуманитарную цивилизацию «нового ми­рового порядка», написала поэтесса, окруженная всячес­ким вниманием именно этих цивилизаторов. Плач о Сер­бии в исполнении Юнны Мориц я бы сравнил с плачем о защитниках Дома Советов в октябре 1993 года Татьяны Глушковой. Мне нет дела до их личных отношений, если две киевлянки примерно одного возраста и чуть ли не из одной школы вошли в большую русскую поэзию, изна­чально между ними дружбы быть не могло — такова при­рода таланта, — но одинаковыми оказались направлен­ность, протестность, бескомпромиссность, ощущение на­рода.

Мадам, мадам, засуньте в зад

Улыбок чемодан!

Ты помнишь сербский дом и сад,

Веселая мадам?..

Не дай Господь, чтоб в твой квадрат

Попала та семья,

Тот сербский дом и сербский сад,

Где жизнь спаслась твоя,

Где спасся твой квадратный смех,

Квадратной злобы вид,

Когда земля, одна на всех,

Горит, горит, горит!..

Это редкая по откровенности лирика, это брутальная простая первичность прямой речи, это поэзия площади, поэзия улицы, поэзия ратного поля. Смело сочетается са­мое «высокое» и самое «низкое», господствует цветаевская нервная напряженность. Поэма, конечно же, близка таким же цветаевским максималистским установкам: «Отказыва­юсь быть в бедламе нелюдей...» Установка на просто­ту — на простые и знакомые рифмы, на простой размер, на простой язык. Тональность явно декламационная, с расче­том на площадь, на массу, на слушателей, готовых действо­вать.

Европа, ты — в дерьме! Ордой поперло зверство,

Нашествие хавьер, ковбойский интеллект,

За ценности твои сражается хавьерство

И хавает тебя, как мясо для котлет.

Жесткое осуждение Европы — «Тебя покинул Бог». И тут же обращение к Богу за помощью сербам.

Выслушав мои восторги по прочтении поэмы, Юнна Петровна на всякий случай заметила, что она не собиралась навязывать антизападное настроение в России. Ну что ж, я давно знаю, что критику при анализе произведения его ав­тор часто не помощник, ибо пишет-то поэму (рассказ, ро­ман) один человек — с искрой Божией, а отвечает тебе на вопрос человек иной — житейский. Кстати, это и ответ обы­вателям на вопрос: когда Пушкин был искренен — когда писал «Я помню чудное мгновенье» или когда с мужским цинизмом комментировал это «чудное мгновенье» в письме к своему другу Сергею Соболевскому? А не надо читать чу­жие письма, не надо лезть в жизненные дебри поэта, надо жить его стихами. Вот и я живу сейчас поэмой «Звезда сербости». Пусть Юнна Петровна кому-нибудь другому гово­рит, что в поэме нет антизападных настроений. Может быть, Юнна Мориц в своей житейской ипостаси и не желала бы видеть свои же строчки, может, она сама побоится их прочи­тать вслух на площади или по телевидению, но они тем не менее полны недвусмысленной ненависти к цивилизован­ным убийцам. Это поэма прямого сопротивления. Это, если хотите, призыв к восстанию, статья 74. За подобные выска­зывания меня два года таскали по ельцинским судам.

И будут нас долбать америкосы,

Диктуя нагло свой ковбойский план,

И будут резать нас фашистские отбросы,

Собой заполнив мировой экран.

А я уйду, конечно, в партизаны,

Чтоб эту авиацию крушить (натовскую. — В. Б.)

И, как простые русские тарзаны,

В землянке водку ведрами глушить.

А в это время умные засранцы (наша «высококультурная» элита. — В. Б.)

Гуманитарно улетят в Париж,

Где горячо их примут, сделав танцы,

От радости в душе, когда бомбишь...

Крутой демократический следователь будет слепить лампой в глаза и спрашивать: в каких землянках вы готови­тесь отсиживаться и как собираетесь крушить дружественные нам американские самолеты? Не после вашего ли при­зыва русский парень, кстати, художник, скульптор, взял гранатомет, чтобы стрелять по американскому посольству?

Юнна Мориц как идеолог антиамериканского сопро­тивления:

Помочиться Гитлер вышел,

А навстречу — Йошка Фишер.

Сербоеду сербоед

Сделал пламенный привет!

По большому счету, эта поэма, хоть и называется «Звез­да сербости», но могла быть названа и «Звездой русскости», ибо она о нас самих. О России, о наших предателях, о гиб­нущей стране. О чести и достоинстве русском.

Соотноситься с кем?.. Какого беса ради

Не видеть, что война — в Москве, а не в Белграде?

Мы — нищие, о да, но не такие бляди,

Чтоб стать ордой хавьер и мчаться всей страной,

Приветствуя кошмар порядка мирового,

Когда в любой момент летят бомбить любого,

Кто не сдается в плен ковбойщине дрянной.

Поэма «Звезда сербости» становится явлением русской культуры не только по языку, но и по своей трагичности, историчности, по христианской сути своей, по максима­лизму требований, по глобальной сверхзадаче. Так «европские» и «америкосские» поэты уже давно не пишут. Так пи­сать упорно отучают и наших русских поэтов. Вот уж о чем сегодня можно сказать «поэзия большого стиля», так это о поэме Юнны Мориц.

Я живу в побежденной стране,

Чья борьба за права человека

Упростила победу в войне

За планету грядущего века.

Вот идет Победитель Всего,

Поправляет Земли выраженье.

Никогда на победу его

Не сменяю свое пораженье.

Это уже не надтрагедийное, уходящее от борьбы, пас тернаковское «и пораженье от победы он не умеет отличать», а осмысленное понимание своего и народного пора­жения в прошедшей битве со Злом. И твердая ставка на проигравший, но народ, на потерпевшее поражение, но Добро. Поэт бескомпромиссно делает ставку на людей до­бра и тепла. Добровольно зарывшись в свое индивидуаль­ное гетто, в свой очерченный круг, куда не допускается ли­тературная чернь, поэт из одиночества пластично и зримо перетекает в народное «мы», в круг народных понятий и традиций. Кстати, этого умения преодолеть одиночество и выйти к людям, говорить их голосом до сих пор недостает сверстнице Юнны Мориц — Белле Ахмадулиной. Не хвата­ет смелости? Но ведь лишь выйдя к трагедийности народ­ной, зазвучали на совсем иной высоте и Анна Ахматова, и Марина Цветаева. Вот и поэма «Звезда сербости», что бы ни думал о ней сам автор, достигает эмоциональной убеди­тельности своими зримыми образами благодаря стройному композиционному слиянию личностного, потаенного и всеобщего. Я бы не побоялся сказать — всенародного.

И этой волчьей соли звук

Еще распробует Европа,

Когда сверкнут во мраке мук

Караджич Вук и Васко Попа16.

Их сербость перекусит сук,

На коем трусость правит кастой.

Еще сверкнет Караджич Вук

Баллады сербостью клыкастой.

От поражений и побед

Лишь песня — вещество спасенья...

Песня поэта — как вещество спасенья, слово поэта — как шаг к победе, поступок поэта — как зримое реальное дело. Насколько эти аксиомы Юнны Мориц противоречат установкам наших либеральных культурных идеологов! Яс­но, что поэма не могла быть востребована ни «Знаменем», ни «Октябрем». Но куда идти поэту дальше? Кому нести свою ношу? Клыкастая сербость сопротивления видна и у Вука Караджича, и у Радована Караджича, но где взять клыкастую русскость сопротивления? И осмелится ли Юн­на Мориц так же прямо, без обиняков написать о клыкастой русскости? Не верю, что ее могут остановить малочис­ленные русские экстремисты, у сербов их гораздо больше, и наверняка ее поэму, переведенную уже на сербский язык, читали и читают с восторгом бойцы погибшего Аркана и соратники воинственного Воислава Шешеля17, хотя иные постулаты их явно неприемлемы для Юнны Мориц. К сча­стью, не знаю уж каким образом, Юнна Мориц сумела пе­реступить через многие запреты и преграды. Как пересту­пить через такие же преграды и запреты здесь, в России, чтобы ее будущую «Звезду русскости» читали не только в либеральных салонах, но и в окопах под Сержень-Юртом, не только профессора и студенты, но и похожие на шешелевцев нацболы Лимонова и уже впадающие в отчаяние бескорыстные анпиловцы? Может быть, в определенный момент поэту потребуется выдавить из себя потаенное гет­то ранимости и гонимости для того, чтобы поверить в по­беду? Ибо и в поэме «Звезда сербости» все-таки самые сильные строки, на мой взгляд, случаются тогда, когда мы слышим не плач по погибшим, а мелодию непримиримос­ти. И значит, надежду и уверенность в будущей победе. Уй­ти с проигравшими не для того, чтобы с ними умереть, а для того, чтобы вдохновить их на победу — вот высшее призвание поэта.

Но свечи сербам зажигает Бог.

И в этом свете мой поется слог,

Который сердца боль превозмогает,

Когда «сдавайся, серб!» поет орда.

Сама я — серб. Не сдамся никогда.

Творец нам, сербам, свечи зажигает.

Потому и пишу я эту статью в защиту и поддержку сего­дняшней поэзии Юнны Мориц. В защиту и от угрюмых певцов русской резервации, ибо не таков наш народ, чтобы развиваться в этнической резервации, и не такова наша русская культура — без имперской всечеловечности она за­дыхается и мельчает. В защиту и от либеральствующих «борцов за права чикатил», услужников западного правле­ния, стремящихся который год и даже век безуспешно переделать русских под западную колодку. Может быть, в за­щиту и от самой Юнны Мориц, остановившейся перед по­следним рубежом, мешающей ей стать «певцом во стане русских воинов». В нашем русском стане и ее талант не по­меха. Такое вот впечатление осталось у меня после прочте­ния последних стихов Юнны Мориц, еще одного поэта, рожденного в грозовом 1937 году.

2001

* * *

Загрузка...