БОРИС РЫЖИЙ

· * * *

Если в прошлое, лучше трамваем

со звоночком. Поддатым соседом.

Грязным школьником, тетей с приветом,

чтоб листва тополиная следом.

Через пять или шесть остановок

въедем в восьмидесятые годы:

слева — фабрики, справа — заводы.

Не тушуйся, закуривай, что ты.

Что ты мямлишь скептически, типа

это все из набоковской прозы.

Он барчук, мы с тобою отбросы.

Улыбнись, на лице твоем слезы.

Это наша с тобой остановка:

там — плакаты, а там — транспаранты,

небо синее, красные банты.

Чьи-то похороны, музыканты.

Подыграй на зубах этим дядям

и отчаль под красивые звуки.

Куртка кожаная, руки в брюки,

да по улочке вечной разлуки.

Да по улице вечной печали

в дом родимый, сливаясь с закатом,

одиночеством, сном, листопадом.

Возвращайся убитым солдатом.

2000.

Поэтическая интонация смерти

Борис Борисович Рыжий родился 8 сентября 1974 года в Челябинске, в семье ученых. В ночь на 7 мая 2001 года покон­чил с собой. Похоронен в Екатеринбурге.

Учился в екатеринбургской школе, добиваясь успехов и в точных науках, и в поэзии, и в спорте. В 1989 году стал побе­дителем городского турнира по боксу. Окончил геофизический факультет Уральского политехнического института, посту­пил в аспирантуру и после ее окончания защитил диссертацию.

Стихи писать начал еще в школе, и со временем, устав жить двойной, а то и тройной жизнью, оставил и спорт, и науку, ушел в литературу. Работал некоторое время в журнале «Урал». Бы­стро завоевал всероссийскую популярность. Участвовал и в мос­ковских, и в европейских поэтических фестивалях. В его поэзии заметно влияние Иннокентия Анненского, Сергея Есенина и Гле­ба Горбовского. Автор сборников стихотворений: «И все такое» (СПб., 2000), «На холодном ветру» (СПб., 2001) и серии поэти­ческих подборок в центральных газетах и журналах («Литера­турная газета», «Экслибрис НГ», ж. «Знамя», «Звезда» и др.).

Лауреат премии «Антибукер» (1999) — за журнальные публикации стихотворений, а также — премии «Северная Пальмира» (2000).

Был женат, имеет сына.

· * * *

Интонация смерти есть в стихах любого крупного по­эта. Но страшно, если она овладевает им. Поэт из Екате­ринбурга Борис Рыжий ушел в эту интонацию целиком, погрузился в нее с головой. И не выплыл обратно. И было ему всего 27 лет. Сверстник моего сына 1974 года рожде­ния. Это соприкосновение дат еще более задело меня.

Встречались мы с Борисом Рыжим лишь единожды — на вручении ему поощрительной премии «Антибукер». Я искренне поздравил его. Тем более что его стихи периода района Вторчермета мне были по душе.

Его поэтическое окружение в Москве было достаточно далеким для меня. Его жизненное уральское окружение, столь узнаваемое и точно передаваемое в стихах, было го­раздо ближе и мне, и моим собратьям по перу. В нем и с радостью для нас, любителей поэзии, и с печалью — ибо сколько же может продолжаться эта вереница поэтичес­ких смертей — ожила есенинская традиция. Не повтор, не эпигонство, да и ритмика стиха, как правило, разная, но та же жизнь с разгону и всерьез на предельных скоростях. Не соскочишь. На моей памяти умудрился соскочить с этой смертельной тропы один лишь Глеб Горбовский, ран­ним стихам которого явно внимал и Борис Рыжий. Но Глеб Горбовский ушел в христианство, в смирение и пока­яние, а Борис Рыжий так и ушел с богоборческими стиха­ми, лишь изредка ощущая Его высшую необходимость для себя.

Снег бинтует кровавую морду планеты.

Но она проступает

под ногою. Не знаю,

доживем ли до нового лета

мы, родная, с тобою.

Я встаю на колени...

(«Вот зима наступила...», февраль 1994)

Борис Рыжий решил войти в русскую поэзию чисто по- русски. Самосжиганием дотла. И он стал более русским по­этом, чем многие прирожденные русачки. А был он евреем. Но он явно пренебрег уроками еврейской школы поэзии, даже своих учителей Сергея Гандлевского и Евгения Рейна. Уважал их, но делал все по-своему, дабы остаться наверня­ка «своим» в русской литературе. Как он был «своим» для старого урки с родного вторчерметовского двора, дяди Са­ши, отмотавшего двадцать лет по лагерям.

Дядя Саша откинулся. Вышел во двор.

Двадцать лет отмотал: за раскруткой раскрутка.

Двадцать лет его взгляд упирался в забор,

чай грузинский ходила носить проститутка.

Народились, пока меня не было, бля, —

обращается к нам, улыбаясь, — засранцы!

Стариков помянуть бы, чтоб пухом земля,

Но пока будет музыка, девочки, танцы.

…………………………………………………….

Вспоминается мне этот маленький двор,

длинноносый мальчишка, что хнычет, чуть тронешь,

и на финочке вашей красивый узор:

подарю тебе скоро (не вышло!), жидёныш...

(«Дядя Саша откинулся...», 2000)

«Жиденыш» не желал оставаться в таком обличии, даже при всей благодушности и некоей ласковости такого своего обозначения. Не хотел Борис Рыжий оставаться «жидёнышем» и в своих стихах, в поэтическом мире, где уж точно его национальное происхождение мало кого интересовало и ничего в худшую сторону не меняло. Скорее наоборот. Нет, он упорно рвался в русскую поэзию и считал себя русским национальным поэтом. Говорили, что у него амбиции первого поэта Екатеринбурга:

Ночь. Звезда. Грядет расплата.

На погонах кровь заката.

«А, пустяк, — сказали только,

выключая ближний свет, —

это пьяный Рыжий Борька,

первый в городе поэт».

(«Ода», 1997)

На самом деле амбиции были еще шире и выше — первого поэта Урала, а затем уже и всей России. Он шел напролом в столицы и далее в мир — именно как русский поэт. И себя, думаю, Борис Рыжий по праву считал настоящим приемным сыном русской поэзии. Он слишком высоко ее ценил и знал, чтобы сделать все возможное и невозможное для завоевания этого звания, ниже ему не надо было. Потому и предельно искренен, предельно откровенен, иначе нельзя, в достижении такой цели шулерства не терпят...

В Свердловске живущий,

но русскоязычный поэт,

четвертый день пьющий,

сидит и глядит на рассвет.

……………………………….

Следит за погрузкой

песка на раздолбанный ЗИЛ —

приемный, но любящий сын

поэзии русской.

(«В Свердловске живущий...», 2000)

Вот такую дистанцию от дворового «жидёныша» до лю­бящего сына поэзии русской преодолел с помощью инто­нации смерти Борис Борисович Рыжий. Он и был «ры­жим» — и для «чистых поэтов», чурающихся его дворовой интонации, и для упертых традиционалистов, чуящих в нем что-то чужое и откровенно опасающихся его смертель­ной интонации, его какого-то потустороннего вызова, по­койницкой тени на живом, крепком, мускулистом юноше.

«О, я с вами, друзья —

не от пули умру, так от боли...»—

не кричу, а шепчу.

И, теряя последние силы,

прижимаюсь к плечу,

вырываюсь от мамки-России,

и бегу в никуда,

и плетусь, и меня догоняют.

...И на космы звезда

за звездой, как репей, налипают.

(«И не злоба уже...», январь 1996)

Сами по себе описания собственных похорон, видения смерти, разумеется, не обязаны приводить к неизбежной физической гибели поэта, как не привели они к ней ни Бо­риса Пастернака, ни Глеба Горбовского. Поэты почти с не­избежностью часто кличут беду на себя во имя какого-то своего замысла (ведь смерть — одна из классических тем поэзии), но потом умелой рукой авторы печальных стихов отводят от себя свои же прорицания. Умаляется ли с пере­черкиванием собственных прорицаний поэтическая мощь стихов — сказать трудно. Я уже не раз приводил один из самых выразительных примеров — непопадание того же Иосифа Бродского в свое раннее пророчество:

Ни страны, ни погоста

не хочу выбирать,

на Васильевский остров

я приду умирать...

(«Ни страны, ни погоста...», 1961)

Ну и где же тот Васильевский остров? В какой Венеции?..

При всем уважении к Иосифу Бродскому уральский по­эт Борис Рыжий не желал превращать свои стихи в острую игру, в парад удачных рифм, в иронические перевертыши. Ирония — признак усталости и неверия в самого себя. Он верил в свое предначертание и шел до конца. Печальной ин­тонации смерти неизбежно сопутствует ностальгия по было­му, по чему-то раннему, радостному. Но такие элегические стихи свойственны обычно поэтам в зрелом возрасте. Эле­гические мотивы двадцатилетнего здоровяка-боксера пора­жали многих. Еще и жизни-то не было, а он с головой ухо­дит в воспоминания о былом. Нет, оказывается, жизнь уже была, и столь богатая, столь разная, что хватило на множест­во элегий — и о доме, и о любимой девушке, и о друзьях...

Мы были последними пионерами,

мы не были комсомольцами.

Исполнилось четырнадцать — галстуки сняли.

И стали никем: звездами и снежинками,

искорками, летящими от папиросок,

легкими поцелуями на морозе,

но уже не песнями, что звучали

из репродукторов, особенно первого мая.

(«Мы были последними пионерами...», 1996)

Молодой поэт, он уже в двадцать лет постоянно обращался в свое прошлое, прошлое вторчерметовской свердловской ок­раины, где жил с отцом и матерью вполне благополучной жиз­нью, где успешно занимался боксом, став уже в четырнадцать лет чемпионом города и избрав в друзья заводскую шпану.

Борис Рыжий все делал успешно, всего добивался, это-то его и сгубило — устремленность к последней цели. Его мощное, мускулистое тело упорно противоречило его по­эзии. Но он и его победил.

Звучи заезженной пластинкой,

хрипи и щелкай.

Была и девочка с картинки

с завитой челкой.

И я был богом и боксером,

а не поэтом.

То было правдою, а вздором

как раз вот это...

(«А грустно было и уныло...», 2000)

Так и рождался поэт — из какого-то первичного вздора. В те же четырнадцать лет, уже став чемпионом по боксу об­ластного города, кумиром и богом взрослеющих девиц, со всего маху бросился в поэзию. Да, он ее с раннего детства хорошо знал, так был воспитан в интеллигентнейшей семье, где даже о Евгении Евтушенко хорошо говорить считалось дурным тоном. Впрочем, позже, уже став поэтом, Борис Рыжий нашел у именитого поэта несколько хороших стихо­творений. До Андрея Вознесенского так и не добрался. Вла­димира Высоцкого никогда не ценил за постоянную игру, за смену ролей и масок — значит, актер, а не поэт. Поэт всегда ведет свою единственную личную интонацию, сливаясь со своим лирическим героем во всем, даже в смерти.

Поэзия оказалась более опасным занятием, чем бокс с его постоянными травмами и перебитым носом или же драки с уличной шпаной. Его любили и боялись как боксе­ра, а он уже воспринимал мир как поэт.

А я из всех удач и бед

за то тебя любил,

что полюбил в пятнадцать лет,

и невзначай отбил

у Гриши Штопорова, у

комсорга школы, блин.

Я, представляющий шпану

спортсмен-полудебил.

Зачем тогда он не припер

меня к стене, мой свет?

Он точно знал, что я боксер.

А я поэт, поэт.

(«Ни разу не заглянула, ни...», 1998)

Он сразу стал поэтом. Его ранние стихи так же хороши, как и предсмертные. Хотя что там говорить, у двадцатисеми­летнего поэта все стихи — ранние. Он сразу и резко не поже­лал идти в «чистые поэты», которых хватало и в крупном горо­де Свердловске. Ни книжной поэзии, ни интеллектуальной филологической лирики у него не найдете. Впрочем, вымысел и героическая бравада все равно присутствовали в его дворо­вых стихах, в его поэзии прямого действия. В его слиянии с го­родской шпаной, в его рассказах об урках, как ни парадок­сально, чувствуется детство с мечтами о победах и героях, при­нимающих тебя за равного. Кто в детстве не мечтал, чтобы его взял под защиту известный хулиган, гроза всего района, чтобы у него были крутые непобедимые друзья? Вот он, этот роман­тизм, соединенный с реальным описанием городской жизни восьмидесятых — девяностых годов, когда Свердловск был одним из самых криминализированных городов России:

В том доме жили урки —

завод их принимал...

Я пыльные окурки

с друзьями собирал.

Нам было по двенадцать

и по тринадцать лет.

Клялись не расставаться

и не бояться бед.

...Но стороною беды

не многих обошли.

Убитого соседа

по лестнице несли.

Я всматривался в лица,

на лицах был испуг-

А что не я убийца —

случайность, милый друг.

(«В том доме жили урки...», март 1996)

Борис Рыжий и в жизни, и в поэзии выбрал себе имидж скандалиста. Сначала это и был не более чем имидж, ибо и сама биография, и судьба поэтическая отнюдь не готовили из него нового Сергея Есенина. Не было и трагических пе­реломов в его судьбе, как у его тезки Бориса Примерова. Ему не пришлось переживать перестройку как трагедию, ибо он рос в ней, рос вместе с ней, скептически посматри­вая на все деяния своего земляка и тоже тезку Бориса Ель­цина. Он выскочил из благополучной биографии, как уже не раз за двадцать с лишним лет выскакивал из наметив­шейся судьбы.

Читаем в биографической справке: «Борис Борисович Рыжий родился 8 сентября 1974 года в г. Челябинске в се­мье горного инженера...»

Первая пауза — какие урки, какие скандалисты в ин- теллигентнейшей семье горного инженера? К тому же пре­красно знающего и ценящего всю русскую культуру, осо­бенно поэзию. Конечно, тогда у нас не было привилегиро­ванных домов с охраной и заборами, и во дворе в поселке Вторчермета он видел другую жизнь, сталкиваясь с иными правилами игры, нежели у себя дома. Но все же это была не зона, и не одни урки определяли поведение даже на улице. Да и к семьям крупных инженеров многие рабочие в завод­ском районе относились с уважением, в конце концов от них зависела их работа...

Далее в биографической справке: «В связи с переводом отца по службе в 1980 году семья переехала в г. Свердловск и поселилась в заводском районе, население которого и уклад жизни хорошо описаны в стихах Бориса. В 14 лет он был чемпионом города по боксу и имел соответствующий имидж у сверстников...»

Пауза вторая. Конечно, окружение юного боксера, да еще чемпиона, уже ближе к тому жесткому миру, который с ностальгией описывал поэт в девяностые годы. Но и бокс, судя по всему, выбран не случайно. Изначальное стремле­ние к независимости, к умению постоять за себя, соединенное с чувством своего еврейства, ощущение закинутости в чуждый ему мир привели его не просто к решению стать боксером, но и к умению побеждать, быть готовым ответить на любой вызов. Собственную интеллигентскую рефлексию он уничтожал боксерскими перчатками. Он привык принимать решения и отвечать за них до конца еще в юные годы. Увы, думаю, что боксерские качества ускори­ли финал его судьбы. Как поэт, он писал о смерти, но хва­тило бы у него сил самому совершить ее? Как боксер, он принятое решение довел до конца. Просто и без колеба­ний. Удар — и ты летишь в никуда.

Похоронная музыка

на холодном ветру.

Прижимается муза ко

мне: я тоже умру.

Отрешенность водителя,

землекопа возня.

Не хотите, хотите ли,

и меня, и меня....

(«Похоронная музыка...», 2000)

На то, на что никогда бы не решился субтильный ре­флектирующий поэт, сколько бы стихов о смерти он ни пи­сал, легко решился битый-перебитый в поединках (видно даже по фотографиям) боксер...

Но вернемся к справке: « В 1980 году он пошел в школу, которую закончил в 1991-м. В том же году Борис поступил в Свердловский горный институт и женился. В 1993-м году у него родился сын. Стихи он начал писать рано, лет с че­тырнадцати... ездил на студенческие фестивали поэзии, где... занимал призовые места».

Третья пауза. Значит, лет до двадцати, а то и больше по­эзия мало что значила в его жизни, занимала место студен­ческих КВН, не более? Он не понимал еще сам себя и свой дар, не было и никакой трагичности. Бокс, молодая жена, сын, отличная учеба на горного инженера. И в свободное время баловство стихами. Видимо, на его решение посту­пить в горный институт повлияли и мнение отца, преемст­венность, хорошая интересная работа. Отец — горный инженер, сын — горный инженер, а там и внук пойдет в горные инженеры. Горная династия... Да и, очевидно, по­нимал, что поэзией в перестроечные годы семью не про­кормишь. И вообще, надо же было ему стать поэтом в то время, когда поэзия уже ничего не значила в жизни обще­ства, когда своя же отечественная культура стала ненужной государству. Отсюда и его отношение к поэзии: «Но ведь поэзия — роскошь, не так ли? А не средство к существова­нию. Поэт, думается, должен где-то служить. Охранять объект какой-нибудь строительный... А если без дураков, поэзию нашу читают и в России, и за ее пределами. Не по­головно все, как это было, когда я пошел в первый класс, а те, кто может позволить себе эту опять-таки роскошь. Ведь поэзия — роскошь, я настаиваю на этом. Или я не прав? А слава, что слава... Слава это для теноров, как могла бы ска­зать Ахматова. Я так думаю...»

Как видим, ни о какой трагедии еще и речи не было. Роскошь и роскошь. А в жизни — заниматься своим инже­нерным делом. Борису Рыжему, не побоюсь сказать, везло во всем: и в семье, и в работе, и в любви, и в спорте. Везун­чик да и только. Отсюда и излишняя самоуверенность. Впрочем, откуда взяться тоске или унынию?

Читаем в справке дальше: «В 1997 году Борис закончил горный институт и... (это меня просто поразило. — В. Б.) поступил в аспирантуру Института геофизики... В 2000 го­ду после успешного окончания аспирантуры он стал млад­шим научным сотрудником, опубликовал 18 работ по стро­ению земной коры и сейсмичности...» Дальше его ждала защита диссертации. Кафедра. Интересные исследования.

Пауза четвертая. Момент непонятности. Никакого ус­корения жизни мы не видим. Никаких прыжков в про­пасть. Никакой бешеной скорости. Наоборот, этакий раз­меренный, с различными отклонениями от основного кур­са, набор жизненной высоты. Долгие раздумья, какую же высоту взять? Я сам прошел подобный путь, только инже­нера-химика, и аспирантуру тоже закончил успешно. И публикаций научных хватало, пяток авторских свиде­тельств имею и даже три медали ВДНХ за изобретения. Но ведь уже тогда знал я для себя, что это лишний груз в жиз­ни, что неизбежно уйду вскоре в литературу. Помешала ли мне инженерная работа? Не знаю. Зато в новые, уже фило­логические, аспирантуры не хотел идти, как ни уговарива­ли. Все-таки литература — это литература, живое дело.

Вот и Борис Рыжий с неизбежностью стал понимать ненужность своей успешной научной карьеры. Как бросил спорт, так же решительно бросил и горную науку. Две жиз­ни, три жизни. Вот и пришла сразу же пора элегии писать. Было что вспоминать.

Вот красный флаг с серпом висит над ЖЭКом,

а небо голубое.

Как запросто родиться человеком,

особенно собою.

Он выставлял в окошко радиолу,

и музыка играла.

……………………………………..

Про розы, розы, розы, розы.

Не пожимай плечами,

а оглянись и улыбнись сквозь слезы:

нас смерти обучали

в пустом дворе под вопли радиолы,

и этой сложной теме

верны мы до сих пор, сбежав из школы,

в тени стоим там, тени...

(«Вот красный флаг с серпом висит над ЖЭКом...», 2000)

Как видим, самые сентиментальные воспоминания за­канчиваются у Бориса Рыжего темой смерти. Ее интонация начинает господствовать сразу же, как только из всех наук и боксов уходит он в поэзию. Оказывается, жизнь еще сво­ими отклонениями и бытовым обустройством защищала поэта, когда же он наконец отринул все лишнее и остался один на один с собой, слив уже воедино поэзию и жизнь, лирического героя и себя самого, так сразу же вырвалась на свободу поэтическая интонация смерти.

И когда бы пленку прокрутили

мы назад, увидела бы ты,

как пылятся на моей могиле

неживые желтые цветы.

Там я умер, но живому слышен

птичий гомон, и горит заря

над кустами алых диких вишен.

Все, что было после, было зря.

(«Вспомним все, что помним и забыли...», 2000)

Впрочем, закончим чтение биографической справки: «Был сотрудником журнала "Урал", вел рубрику "Актуаль­ная поэзия с Борисом Рыжим" в газете "Книжный клуб". Участвовал в международном фестивале поэтов в Голлан­дии, стал лауреатом премий "Антибукер" и "Северная Пальмира"...»

Как видим, внешняя судьба везунчика продолжалась. Порвав с надоевшей инженерной работой (уверен, что она надоела ему до печенок, как бы успешно он ни тру­дился), Борис Рыжий и в поэзии становится российской восходящей звездой. Пишет стихи — это само собой. Но он уже и «лауреатствует», ездит по международным фести­валям, знаком с элитой мировой поэзии, его переводят. Выходит в Петербурге одна книга «И все такое», готовит­ся другая «На холодном ветру». Подборки стихов в «Экс­либрисе», в «Знамени»... О нем желчно говорят спившие­ся неудачники всех литературных лагерей. Борис Рыжий подумывает уже о том, чтобы перебраться в Москву, и это тоже естественно для талантливого поэта. Столица помо­гает расправить крылья, осуществить крупные творческие замыслы... И вдруг обрыв. Впрочем, слово «вдруг» по отношению к Борису Рыжему и его поэзии неуместно. Трагедия ждала поэта, как только он стал по-настоящему осуществляться. Может быть, это и был последний его крупный творческий замысел: осуществить наяву свои поэтические пророчества. Воспарить победно своей по­этической легендой, которая всегда так нужна. Победил поэт, а жизнь ушла...

Здесь много плачут. Здесь стоят кресты.

Здесь и не пьют, быть может, вовсе.

Здесь к небу тянутся кусты,

как чьи-то кости.

Когда б воскресли все они на миг,

они б сказали, лица в кисти пряча:

«Да что о жизни говорить, старик...

...когда и смерть не заглушает плача».

(«Здесь много плачут. Здесь стоят кресты...», сентябрь 1993)

Конечно, нельзя говорить, что Борис Рыжий покон­чил с собой исключительно ради своей поэтической ле­генды, своего поэтического признания. Он жаждал этой легенды, но не настолько же! Во-первых, он был уверен в будущей славе и без всякого влияния потустороннего ми­ра. Он знал себе цену, когда писал, что победит в поэтиче­ском поединке и Бродского, и Пастернака. Он был уверен в своей живой победе на поэтическом пространстве и ино­гда мечтал о долгой-долгой жизни в роскошном облике русского поэта.

Приобретут всеевропейский лоск

слова трансазиатского поэта,

я позабуду сказочный Свердловск

и школьный двор в районе Вторчермета.

(«Приобретут всеевропейский лоск...», 2000)

Он успел еще в юности пройти этап увлечения из­лишними сложностями, экспериментированием с рит­мом, рифмами, метафорами. «Как сложно сочинял, как горько пел, / глагольных рифм почти не принимая, / как выбирал я ритмы, как сорил / метафорами, в неком сти­ле нервном...» Он успел прийти к своей простоте стиха и найти своего читателя. Во-вторых, думаю, что Борис Ры­жий устремлялся к смерти, чтобы поскорее обрести ка­кую-то завершенность, цельность. В-третьих, сыграли свою роль пагубные пристрастия — алкоголь, наркоти­ки, о чем не единожды повествовал его лирический ге­рой (и здесь это не как тема для любопытствующих, а как ярко выраженный молодежный симптом безвременья, в том числе и литературного). Но погиб-то не лирический герой, а сам автор, поэтому не будем врать: поэт писал про себя:

Бритвочкой на зеркальце гашиш

отрезая, что-то говоришь,

весь под ноль

стриженный, что времени в обрез,

надо жить, и не снимает стресс

алкоголь...

И в-четвертых, может быть, губительной оказалась и его огромная любовь к кинематографу. У него немало стихов кинематографического плана. Он мыслил часто кинообразами, и в этом кинематографическом ракурсе смерть героя была необходима для его мифологизации, для легенды.

Россия — старое кино.

О чем ни вспомнишь,

все равно на заднем плане

ветераны сидят, играют в домино.

Когда я выпью и умру —

сирень качнется на ветру,

и навсегда исчезнет мальчик,

бегущий в шортах по двору.

А седобровый ветеран

засунет сладости в карман:

куда — подумает — девался?

А я ушел на первый план.

(«Россия — старое кино...», 2000)

Борис Рыжий еще тем отличается от своего поэтичес­кого окружения, что в отличие и от более именитых стихо­творцев знал цену народности стиха. Когда его друг Юрий Казарин назвал свою статью о поэте «Народный поэт» — это было, конечно, преувеличением. Но дистанцию от ин­дивидуального эгоистического «я» до братского, всеобще­го, всенародного «мы» он научился преодолевать. В этом «мы» он готов был слиться с толпой, беря на себя и лучшие, и худшие ее качества.

Я заметил, как его либеральные критики проходят ми­мо иных явно ксенофобских выпадов в стихах Бориса Ры­жего. Есть у него целый цикл скинхедовских стихотворе­ний. Но если уж вы говорите о слиянии лирического героя с самим автором, то признайте за ним и это право: «Сего­дня ночью (выплюнув окурок) / мы месим чурок... / Но мне пора, зовет меня Витюра. / Завернута в бумагу арматура...»

Допускаю, что это тот самый поэтический вымысел, но он идет от улавливания поэтом народных настроений, или скажем так: настроений улицы, заводского «Вторчика», тех самых урок и дядь Саш и прочих разнообразных, почти ре­альных его персонажей. Отсюда в его стихах и «хачики», и «придурки азиаты», и «нагловатая трусость в глазах татар­вы». Эта лексика из мира его приблатненных персонажей. Думаю, он от нее бы впоследствии неизбежно ушел, но от самого голоса улицы Борис Рыжий не отказался бы никог­да. В нем была его сила, чего всегда не хватает у «чистых поэтов». Да, он откровенно воспел уже уходящий завод­ской мир, свердловский уличный мир, мужской жестокий мир уродливых перестроечных времен. Такого мира, кото­рый мы найдем в стихах Бориса Рыжего, нет на телевизи­онных экранах, нет в наших думских и кремлевских кори­дорах — его там не видят и не слышат. И потому неожидан­но для себя Борис Рыжий становится явно социальным поэтом, поэтом уличных низов. Может быть, какие-то его стихи когда-нибудь будут читать и на баррикадах! Такие по­эты на Руси остаются надолго.

Пишущие ...

...в той допотопной манере,

когда люди сгорают дотла.

(«Осыпаются алые клены...», 2000)

По-человечески жаль его, поэта-пацана, превращаю­щегося в подлинного охранителя вечных человеческих чувств. В 2004 году ему исполнится всего лишь тридцать лет.

2003.

* * *

* -

Загрузка...