Взбегу на холм
и упаду
в траву.
И древностью повеет вдруг из дола!
И вдруг картины грозного раздора
Я в этот миг увижу наяву.
Пустынный свет на звездных берегах
И вереницы птиц твоих, Россия,
Затмит на миг
В крови и в жемчугах
Тупой башмак скуластого Батыя...
Россия, Русь — куда я ни взгляну...
За все твои страдания и битвы
Люблю твою, Россия, старину,
Твои леса, погосты и молитвы,
Люблю твои избушки и цветы.
И небеса, горящие от зноя,
И шепот ив у омутной воды,
Люблю навек, до вечного покоя...
Россия, Русь! Храни себя, храни!
Смотри, опять в леса твои и долы
Со всех сторон нагрянули они,
Иных времен татары и монголы.
Они несут на флагах черный крест,
Они крестами небо закрестили,
И не леса мне видятся окрест,
А лес крестов
в окрестностях
России.
Кресты, кресты...
Я больше не могу!
Я резко отниму от глаз ладони
И вдруг увижу: смирно на лугу
Траву жуют стреноженные кони.
Заржут они — и где-то у осин
Подхватит эхо медленное ржанье,
И надо мной —
бессмертных звезд Руси,
Спокойных звезд безбрежное мерцанье...
1962
Неожиданное чудо Рубцова
Николай Михайлович Рубцов родился 3 января 1936 года в поселке Емецк Архангельской области, погиб 19 января 1971 года в Вологде. Отец, политработник, ушел на фронт и после войны домой не вернулся, мать умерла, когда Рубцову было шесть лет. С 7 до 14 лет воспитывался в детском доме села Никольское Вологодской области.
В 1950 году закончил Никольскую школу-семилетку, затем поступил в лесотехнический техникум в Тотьме. Перед армией успел поработать подручным кочегара на тральщике в Архангельске, службу проходил на Северном флоте. Уже там писал стихи и печатался во флотских газетах. После демобилизации работал в Ленинграде на Кировском заводе. Занимался в литературном объединении «Нарвская застава». В 1962 году поступил в Литературный институт имени А. М. Горького. Сблизился с С. Куняевым,В. Соколовым, А. Передреевым, В. Кожиновым. Из института то исключали за проступки, то восстанавливали, но его авторитет как поэта уже рос в те годы. С 1964 года — автор журналов «Молодая гвардия», «Октябрь», «Юность» и др. В 1965 году выходит в Архангельске книга стихов «Лирика», а в 1967 году в Москве — «Звезда полей».
Был принят в Союз писателей России, получил квартиру в Вологде. В 1969 году в Архангельске выходит еще одна поэтическая книга «Душа хранит» и вскоре в Москве — последняя прижизненная книга «Сосен шум». Налаживалась жизнь, слава поэта крепла с каждым годом, особенно благодаря усилиям Вадима Кожинова, и вдруг — трагическая гибель от руки женщины, поэтессы Людмилы Дербиной, которую собирался назвать женой. Поэт будто предвидел: «Я умру в крещенские морозы...»
Похоронен на Вологодском кладбище. Прекрасный памятник поэту в Тотьме поставлен скульптором Вячеславом Клыковым.
Лучшие стихи Николая Рубцова уже давно вошли в русскую классику, наравне с поэзией Федора Тютчева и Сергея Есенина.
· * * *
Николай Рубцов естествен в русской классической поэзии. Он должен был появиться после почти полувековой пустоты в отечественной словесности. Нельзя сказать, что в столь долгий период не было ярких талантливых русских поэтов, — Николай Заболоцкий, Александр Твардовский, Александр Яшин... Но не было у них еще того вольного, свободного русского поэтического дыхания, единого и для народа, и для поэта, каким отличалась русская классическая поэзия. Впрочем, и рубцовское вольное дыхание вскоре оборвалось...
Не случайно его поэтический собрат Юрий Кузнецов в те же годы рождения «тихой лирики» писал такие горькие строчки:
Три поколенья после Блока серы,
Соперника не родилось ему.
Кто искру даст славянскому уму?
На Западе нет вещего примера.
И сами не приходим ни к чему.
Очень верная мысль. Не просто блестящую метафору или неожиданный образ, а «искру славянскому уму» обязаны давать настоящие поэты. Несомненно, такая искра была высечена поэзией Николая Рубцова.
Для своего времени начала шестидесятых Николай Рубцов неожидан и с трудом вписывается в поэзию своего поколения. Среди поэтов-шестидесятников периода «оттепели» он кажется неким классическим анахронизмом.
Евтушенко и Ахмадулина, Вознесенский и Окуджава спешили вперегонки за своим временем, рвали старые корни и подсаживались на гидропонику всечеловеческих идей. Им искренне хотелось быть подальше от своего народа, от его «отсталых» и «дремучих» догм. Противостоящие им по идеологии такие поэты, как Владимир Фирсов, Феликс Чуев, Валентин Сорокин, утверждали свою гражданскую публицистическую линию в советской поэзии. У шестидесятников, левых или правых, учились почти все молодые поэты, и вдруг кто-то посмел идти не в ногу.
Я уплыву на пароходе,
Потом поеду на подводе,
Потом еще на чем-то вроде,
Потом верхом, потом пешком.
Пройду по волоку с мешком —
И буду жить в своем народе!
(«Экспромт», 1957)
Николай Рубцов подпитывался от животворных корней народной культуры и потому был более сокровенен, менее восприимчив к суете времени, нежели его современники. Впрочем, зная себе цену как поэту, он, думаю, не догадывался о еще большей своей цене — хранителя Руси... А когда бы догадывался, может, больше берег бы себя? Но сохранил бы он тогда поэтическое чудо в себе?
Когда я пишу о корневой народной основе в поэзии Николая Рубцова, я не имею в виду книжную фольклорность, стилизацию под народное творчество или древнюю старину. Этого у Рубцова нет вовсе. Скорее речь идет о народной напевности языка, о народной этике и мировоззрении, а уже из этих составляющих Николай Рубцов творил свою собственную, ни на кого не похожую поэзию. То же можно сказать и о влиянии русской классики — она несомненна, но как развитие традиций Тютчева и Есенина, Некрасова и Блока.
Я переписывать не стану
Из книги Тютчева и Фета,
Я даже слушать перестану
Того же Тютчева и Фета,
И я придумывать не стану
Себя особого, Рубцова.
…………………………….
Но я у Тютчева и Фета
Проверю искреннее слово,
Чтоб книгу Тютчева и Фета
Продолжить книгою Рубцова!..
(«Я переписывать не стану...»)
Может быть, та же тонкая чувствительность души, которая так ему вредила в жизни, в поэзии давала ему возможность видеть и чувствовать то, что не дано другим. Это слияние с чувствами народа в лучших его стихах было исчерпывающе полным. Интонация его слов совпадает с интонацией народного лада. С интонацией народного ожидания чуда и счастья.
Я запомнил, как диво,
Тот лесной хуторок,
Задремавший счастливо
Меж звериных дорог...
Там в избе деревянной
Без претензий и льгот,
Так, без газа, без ванной,
Добрый Филя живет...
(«Добрый Филя», 1960)
Он, пожалуй, первым приметил этого доброго Филю, русского крестьянина, на котором и держалась вся страна в Великую Отечественную войну и после войны, благодаря которому выстояла и великая держава. Кстати, сам Николай Рубцов был уже другим, «подпорченным» и городом, и своими скитаниями, лишь в стихах своих лучших и в мечтах он оставался как бы таким же добрым Филей. Жизнь с самого детства ломала его через колено — сиротство, детдом, нищета, тяжелая работа на флоте, одиночество, бродяжничество. И то, что он выдержал столько времени, удержал в себе «русский огонек» и чувство «тихой родины», ту самую «искру славянского ума» — уже его подвиг. Это же о себе, не о Есенине, писал Рубцов в «Последней осени»:
Его увидев, люди ликовали,
Но он-то знал, как был он одинок.
Он оглядел собравшихся в подвале,
Хотел подняться, выйти... и не смог!
Николай Рубцов — мой земляк, родом из того русского Севера, который в эпоху крушения русской духовности в средние века сумел стать удерживающим центром. Не случайно именно русский Север породил еще одно уникальное явление культуры XX века — «деревенскую» прозу от Федора Абрамова до Владимира Личутина. Север сохранил миру русский эпос. Может быть, потому его нынче держат в таком запустении, что боятся — вдруг какой-нибудь Илья Муромец вырвется из недорубленных северных лесов?!
Судьба Николая Рубцова — это и судьба русского Севера в XX веке. Сиротство, детдомовщина, отрыв от корней — на это в какой-то мере были обречены все русские люди XX века... Таким, как Николай Рубцов, досталось поболе всех. Сиротство никого не украшает. Не вина это, а большая беда, грусть неизлечимая. Окунувшись с детства в мир зла, насилия, грубости, одиночества, трудно сохранить уравновешенность характера. Зло, неустроенность, жестокость, явленные в детстве, никогда не проходят даром. Могла бы помочь семья, любовь, женщина, но и этого, увы, не случилось. Бог не дал ему даже капли благополучной жизни...
Потому именно детдомовец Рубцов так обостренно описал в своих стихах тихие радости деревенского лада, что сам был их лишен, наблюдал за ладом из угрюмых окон деревенского приюта. Из той же детдомовщины метания и неуравновешенность Виктора Астафьева, Владимира Максимова, Игоря Шкляревского... Оттуда же неизбывная тоска по дому, по оседлости и в то же время неумение жить в доме, в оседлости, кочевое сознание, неустроенность души...
Спасибо, ветер! Твой слышу стон.
Как облегчает, как мучит он!
Спасибо, ветер! Я слышу, слышу!
Я сам покинул родную крышу!..
(«По дороге из дома...», 1966)
Валентин Распутин или Василий Белов, из кондовых русских крестьян, при всей видимой творческой близости с поэтом, воспринимают мир совсем по-иному, нежели воспринимал его вечный бродяга Николай Рубцов.
Как же ненавидел свою неустроенность, свою кочевую жизнь поэт! Своими светлыми лирическими стихами он отрицал свое пьянство, свой неуют, свое сиротство. Его жизнь, его поэзия — это и была одна непрерывная борьба с самим собой. Жаль, что в эту борьбу, вольно или невольно, примешивались чужие люди. Он, может, даже неосознанно бросил свой мощный вызов тем силам, которые обрекли его самого и его Россию на бездомность и бездумность:
Россия, Русь! Храни себя, храни!
Смотри, опять в леса твои и долы
Со всех сторон нагрянули они,
Иных времен татары и монголы...
(«Видения на холме», 1962)
Вся сегодняшняя Россия похожа на Колю Рубцова, в шарфике, в драном пальтишке, мечущегося в поисках своего угла. Вроде бы обрел пристанище, кончилось великое кочевье... Жена, дом... Оказалось, подмена. Вместо жены — такая же кочевая и безбытная женщина, вместо дома — квартира. Здесь и ждала его смерть, жуткая, жестокая.
Неужели такая судьба ждет и Россию? Неужели эти «иновременные татары» сумеют расправиться со все еще святой Русью? Пусть в рубище, пусть в корчах от насланных болезней, но непоколебимо святой, как был святым, высокодуховным, чистым и сам Николай Рубцов при всех его бродяжнических хмельных выходках. Благополучный синклит поэтов-сверстников не позволял себе такого, был более политкорректным, но этот синклит в годы перестройки легко уступил чужакам свою Родину, не пожертвовав в ее защиту ничем.
Бог выбрал своего великого мученика — Николая Рубцова. Кто из нынешних благополучных бросит в него камень?
Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи...
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
- Где тут погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу. —
Тихо ответили жители:
- Это на том берегу.
Тихо ответили жители,
Тихо проехал обоз.
Купол церковной обители
Яркой травою зарос.
…………………..
С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.
(« Тихая моя родина...», 1964)
Его «жгучая, смертная связь» с народным русским бытием пронизывает всю его поэзию, облагораживает, героизирует, возвышает реальную жизнь всех русских Кать, Глебов, Лен и Сергеев. Сравните случай с Николаем Рубцовым в ресторане «Поплавок», описанный со всеми бытовыми подробностями в традициях грубого реализма Виктором Астафьевым, и отражение его в прекрасном рубцовском стихотворении «Вечерние стихи». И ведь высшая правда все-таки не в жестком реалистичном описании Астафьева, а в воспевании жизни и людей у Рубцова. Это как у Александра Пушкина — одни любят читать «Я помню чудное мгновенье...», а других тянет узнать бытовую подоплеку этого «мгновения» в личных письмах поэта. И все-таки «чудное мгновенье» определяет пока еще нашу жизнь.
Вникаю в мудрость древних изречений
О сложном смысле жизни на земле.
Я не боюсь осенних помрачений!
Я полюбил ненастный шум вечерний,
Огни в реке и Вологду во мгле...
(«Вечерние стихи», 1969)
Глубинная, духовная Русь даже не отзывалась на все быстротекущие российские перевороты, и была права. В этом ее победность, ее менталитет. Сквозь сражения и поражения, сквозь космодромы и полигоны, участвуя во всем этом, она одновременно и царит над этим. Эта национальная народная Русь прорастает сквозь все технические новации XX века. Прорастает сквозь грязный быт земной жизни. Она подчиняет себе художника и заставляет его писать изначальную народную правду.
Мир такой справедливый,
Даже нечего крыть...
- Филя! Что молчаливый?
- А о чем говорить?..
(«Добрый Филя», 1960)
Совершенная и простая, напевная форма его стихов созвучна русской душе. Поэтому после Есенина он стал вторым в столетии народным поэтом. При этом, что бы ни говорили многие критики, поэтом совершенно иным, непохожим на своего старшего собрата так, как непохожи и даже противостоят в чем-то друг другу его родная северная Русь, помнящая еще вечевой колокол Господина Великого Новгорода, и рязанская есенинская Русь, которую не обошли и татары, и московская суровая длань, и дикое крепостничество... Увы, лишь бытовые судьбы поэтов в чем-то трагически совпали. Николай Рубцов писал о своем старшем поэтическом собрате:
Да, недолго глядел он на Русь
Голубыми глазами поэта.
(«Сергей Есенин», 1962)
Эти строки оказались пророческими и для него самого. Но жива и будет жить его неожиданная для нашего скомканного времени классическая поэзия. Неожиданное чудо Рубцова оказалось спасительно для всей русской культуры. Именно Николай Рубцов, живя в вологодской глухомани, в деревне Никола, оказался новым русским центром культуры, к которому тянулись, который ценили и москвичи, и петербуржцы, и Владимир Соколов, и Станислав Куняев, и Вадим Кожинов, и Глеб Горбовский, люди, старше Николая Рубцова и по возрасту, и по литературному опыту. Как писал Станислав Куняев в стихотворении «Памяти поэта»:
Он выглядел
как захудалый сын
своих отцов...
Как самый младший.
Третий...
Но все-таки звучал высокий смысл
в наборе слов его
и междометий...
Чудо — оно и приходит, как чудо. В первых стихах моряка-североморца Николая Рубцова были удачные строчки («Есть на Севере береза, / Что стоит среди камней...»), среди стихов питерского рабочего Кировского завода иные уже надолго врезались в память («Плыть, плыть, плыть / Мимо могильных плит, / Мимо церковных рам, / Мимо семейных драм...» — несомненная перекличка с ранним Бродским...). В московском кружке Кожинова и Куняева в начале шестидесятых годов обратили внимание на щуплого, но горделивого студента Литературного института. Уже были написаны «Добрый Филя», «Видения на холме» и «Осенняя песня». Но до поры до времени ничто не предвещало нового русского классика. Прав был Глеб Горбовский, когда писал о раннем Рубцове питерского периода: «И голос Рубцова, еще не нашедшего своей корневой драматической темы Родины, России, темы жизни и смерти, любви и отчаянья, тогдашний голос Рубцова тонул в окружающих его голосах... Не секрет, что многие даже из общавшихся с Николаем узнали о нем как о большом поэте уже после смерти. Я не исключение... Мы расстались, но мы — рядом... Я протягиваю руку, и глаза касаются Рубцова, души его нежной, опаленной, но всегда — живой...»
И хотя считал Вадим Кожинов, что московский круг поэтов где-то в 1962 -1963 годах уже сформировал подлинно народного Рубцова, «дал возможность Николаю Рубцову быстро и решительно выбрать свой истинный путь в поэзии...», я думаю, что без окончательной Никольской, деревенской огранки 1964 года мы не имели бы того классического поэта, который и сегодня серьезно влияет на русскую поэзию.
Тут уже не поэтическая школа, тут звучит родовая поэзия русского народа.
Взбегу на холм
и упаду
в траву.
И древностью повеет вдруг из дола!
И вдруг картины грозного раздора
Я в этот миг увижу наяву...
(«Видения на холме»)
Что поразительно, он в самом деле так наяву и видел картины и своей жизни, и прошлого, и будущего времени, мистически предчувствовал все, вплоть до своей смерти в крещенские морозы. Да и он ли это видел? Или дано было видеть свыше? Он лишь писал свои стихи, записывал данные ему свыше строки.
Как отделить нам поэта Николая Рубцова от человека Николая Рубцова? И когда появилось неожиданное для многих даже его близких друзей чудо рубцовской поэзии? Я думаю, всю полноту дара своего он ощутил в деревне Никола в 1964 году.
И пусть порой злилась на него теща, мол, нигде не работает, хоть бы за дочкой присматривал, по дому помогал, но это все шло мимо, мимо, а наяву — слияние с землей, с природой, с людьми, с той Русью, которая еще уцелела в его пору. Рождение той самой жгучей, смертной связи с родной землей.
Конечно, уже до 1964 года было написано немало шедевров, уже были и предчувствия, и провидения, уже пошли почти одновременно подборки его стихотворений в крупнейших столичных журналах, делавшие имя поэта знаменитым: в «Юности», в «Молодой гвардии», в «Октябре». Стихи Рубцова зазвучали по всесоюзному радио... Все это — 1964 год. И тут же исключение из Литературного института, лишение московской прописки, долгое и, на мой взгляд, счастливое пребывание в Николе. Пребывание в некой вынужденной ссылке почти на содержании жены и тещи...
Но мало ли что случается с поэтами в неволе, в ссылке добровольной или вынужденной. Александр Пушкин, высланный в Михайловское, писал гениальные строки.
Вот и Николай Рубцов почти всю свою знаменитую книгу «Звезда полей» написал, живя с Гетой и своей дочкой Леной на положении чуть ли не какого-то лежебоки-тунеядца в деревне Никола. Там окончательно сформировалось его поэтическое мировоззрение. Позже никакие загулы, никакие московские и вологодские угрюмые трущобные дни не могли выбить из него ощущение своего народного рая, ощущение своей тихой родины, своего русского огонька.
Спасибо, скромный русский огонек,
За то, что ты в предчувствии тревожном
Горишь для тех, кто в поле бездорожном
От всех друзей отчаянно далек,
За то, что с доброй верою дружа,
Среди тревог великих и разбоя
Горишь, горишь, как добрая душа,
Горишь во мгле — и нет тебе покоя...
(«Русский огонек», 1964)
Можно, конечно, мечтательно задуматься: вот бы и жил Николай Рубцов всю дальнейшую жизнь до старости с женой и дочкой и даже со сварливой тещей в этой деревне Никола и писал бы свои замечательные стихи. Увы, но так в России не бывает. И винить даже некого. То, что для крестьян стихи — не труд, а баловство какое-то, можно было и пережить. Жили же на селе свои юродивые, свои плакальщицы, прожил бы и такой чудак, как Рубцов. Свыклись бы селяне, свыклась бы теща, свыклась бы семья. Но не свыкся бы никогда он сам. Бежал и Пушкин из своего любимого Михайловского, бежал и Лев Толстой из Ясной Поляны.
Взвалила бы на себя Гета всю тяжелейшую ношу жены такого поэта, утверждать сейчас никто не возьмется. Но с другой стороны, если забыть, что это поэт Рубцов, так ли отличалась его бытовая жизнь от жизни многих вологодских мужиков того времени? И ведь хватало терпеливых женщин, выносящих загулы и скандалы. Может, свыклась бы и Гета, а там бы смирился и сам мужик... Но никак не мог смириться с вариантом подобной жизни поэт Николай Рубцов. Сам поэт, внутренне, мистически осознав законченность своей поэтической выделки, пройдя в Николе свои последние, столь необходимые ему для его поэзии высшие университеты, уже рвался вон, наружу, в мир. Он писал свою «Прощальную песню» (1966):
Слышишь, ветер шумит по сараю?
Слышишь, дочка смеется во сне?
Может, ангелы с нею играют
И под небо уносятся с ней...
Не грусти! На знобящем причале
Парохода весною не жди!
Лучше выпьем давай на прощанье
За недолгую нежность в груди.
Мы с тобою как разные птицы!
Что ж нам ждать на одном берегу?
Может быть, я смогу возвратиться,
Может быть, никогда не смогу...
Не смог. Его увлекали большой мир, большие страсти. Ему не только Вологда была нужна, но и сама Москва, где он появлялся регулярно, когда бывали деньги, и не всегда с видимой причиной. Ему нужны были поэтические друзья, редакции журналов, творческие вечера. Ему нужен был весь мир...
Мне кажется, он сам рвался от своей добропорядочной, но так никогда и не ставшей его законной женой Геты к чему-то иному, страстному, грешному. Он же читал еще в рукописи книги «Сиверко» поразившие его строки своей новой подруги Людмилы Дербиной:
О, так тебя я ненавижу!
И так безудержно люблю,
Что очень скоро (я предвижу)
Забавный номер отколю!
Когда-нибудь в пылу азарта
Взовьюсь я ведьмой из трубы
И перепутаю все карты
Твоей блистательной судьбы!
И все-таки что тянуло его к этой «ведьме» с ее явно «жутковатыми стихотворениями»? То же, что тянуло его иногда и в своих стихах к тьме, к бездне, к зияющей глубине, к знобящей тревоге. Все лучшее отдав «Успокоению» (так назвал Николай Рубцов составленный им самим сборник своих лучших стихов), он уже дальше жил с истонченной, измотанной душой, готовой лететь на огонь.
Ты не знаешь, что ночью по тропам
За спиною, куда ни пойду,
Чей-то злой настигающий топот
Все мне слышится, словно в бреду...
(«Прощальная песня», 1966)
Его последняя спутница и оказалась для него тем ожидаемым роковым огнем, тем «злым настигающим топотом». Нисколько не оправдывая ее, думаю: а не окажись этой ведьмицы на нужном месте, разве не оказался бы кто-то другой? Он истинно жил моментами рая, но он жил и моментами чудовищного бреда своей болезни.
Я и сам однажды перенес такую бредовую страшную ночь, когда и подушка, и одеяло казались колючими и режущими, когда все становилось чужим и пространство надвигалось на меня, как тень ужаса. Это было связано с моей болезнью, с операцией, и спасся от этого бреда я только сильным снотворным. Может быть, и Николаю Рубцову нужны были в такие тяжелые, бредовые для него моменты сильнодействующие лекарства, но кто бы ему дал их в те годы в Вологде? Даже в Москве такие лекарства не смогли отдалить гибель Владимира Высоцкого. Не перешел ли поэт уже свой смертельный край?
Это ощущение смертельного края есть и в книге Николая Коняева о поэте, и в воспоминаниях его близких друзей, эти ощущения видны и в поздних стихах поэта:
Окно, светящееся чуть.
И редкий звук с ночного омута.
Вот есть возможность отдохнуть...
Но как пустынна эта комната.
Мне странно, кажется, что я
Среди отжившего, минувшего
Как бы в каюте корабля,
Бог весть когда и затонувшего.
Что не под этим ли окном,
Под запыленною картиною
Меня навек затянет сном,
Как будто илом или тиною...
(«Бессонница», 1969)
Поэт сам говорил, что, может быть, написал уже все свои лучшие стихи, что впереди его ждет тьма и безнадежность... Все более ухудшалось здоровье, усиливались сердечные боли. Надо было резко порывать с пьянством, лечиться. Жаль, что те вологодские писатели, которые пробовали отправить Рубцова на принудительное лечение, не довели свое дело до конца. Их до сих пор осуждают и в левой, и в правой прессе, ведь они могли бы сохранить поэту еще годы и годы жизни. Да и подруга непутевая, глядишь, ушла бы в сторону. Не случилось.
Случилась трагическая смерть поэта. В пьяной драке его убила несостоявшаяся жена Людмила Дербина. Год их полусовместной жизни был полон скорее не поэзии, а некоего взаимного безумства и предчувствия гибели. Однажды гибель поэта не состоялась лишь случайно, когда, разбивая окна в доме Дербиной, Рубцов порезал себе артерию. Он был на краю смерти, истекал кровью, спасли врачи. Может быть, это было некое предупреждение, знак свыше? В больнице Николай Рубцов написал печальное элегическое стихотворение «Под ветвями больничных берез» (1970):
Под ветвями плакучих деревьев
В чистых окнах больничных палат
Выткан весь из пурпуровых перьев
Для кого-то последний закат...
……………………………
В светлый вечер под музыку Грига
В тихой роще больничных берез
Я бы умер, наверно, без крика.
Но не смог бы, наверно, без слез...
В больнице его навещали и Виктор Астафьев, и Александр Романов, другие вологодские писатели, ощутившие опасный момент в жизни поэта. Были и разговоры о возможном будущем, о выходе из кризиса, о новых планах. Но рок распорядился по-своему.
И дело, думаю, не только в своенравном и отпорном поведении Дербиной. Вообще два поэта редко уживаются вместе. Ахматова ли с Гумилевым, Евтушенко ли с Ахмадулиной... Тут кому-то надо жертвовать собой во имя другого, как это сумела сделать жена Юрия Кузнецова — Батима. Но на такой подвиг жертвенности мало кто из поэтов способен.
Второй выход — разойтись, разбежаться, пока не грянула беда. Ведь писал же Николай Рубцов:
Я забыл, что такое любовь.
И подлунным над городом светом
Столько выпалил клятвенных слов,
Что мрачнею, как вспомню об этом.
И однажды, прижатый к стене
Безобразьем, идущим по следу,
Одиноко я вскрикну во сне
И проснусь. И уйду, и уеду...
(«Расплата», 1970)
Не ушел и не уехал. Хотя и вскрикнул, полузадушенный, перед смертью: «Люда! Я тебя люблю!». Что было в этом крике? Страх перед смертью? Попытка остановить карающие руки? Мольба о прощении? В ответ лишь:
Слепые безумные пальцы
На певческом горле свести
Рванулась...
(Из книги Л. Дербиной «Крушина»)
А дальше уже «множественные царапины на горле», кладбище, памятник в Тотьме, улица в Вологде, всенародная любовь и память об одном — о Николае Михайловиче Рубцове. Другую — Людмилу Дербину — ждала женская тюрьма, восемь лет лишения свободы в исправительно-трудовой колонии общего режима, почти полный срок отсидки, без всяких льгот и снисхождений.
Сначала ее посетит покаяние и смирение, потом пойдет нарастание уже непонятной безумной гордыни. Гордыни убийцы великого русского поэта. Был бы он обычный алкоголик, погибший в случайной семейной драке, кому бы она была интересна? Отсидела и вышла, живи дальше. Нет. Устроилась в Питере на работу, где никто ее не беспокоил, не тревожил воспоминаниями о прошлом... Но — не сидится спокойно. Годами ходит по друзьям поэта, по известным писателям, собирая клочки сострадания... к себе. Публикация воспоминаний об убитом с громким мелодраматическим названием: «Все вещало нам грозную драму»... Книга стихов «Крушина», где можно прочесть:
И будет мне вдвойне горька, гонимой,
Вся горечь одиночества, когда
Все так же ярко и неповторимо
Взойдет в ночи полей твоих звезда.
Я не сторонник теории заговоров, умышленного убийства. Верю, что все могло закончиться в тот вечер иначе, что состоялась бы через несколько недель свадьба, могли бы вместе, как и собирались, поехать в Дубулты... Но рано или поздно эта или подобная «грозная драма» разразилась бы с тем или иным печальным результатом.
Согласен, что 19 января 1971 года произошла роковая случайность. Но оказалось, что с клеймом убийцы великого поэта жить неудобно, поэтому и родилась на наших глазах новая версия. Сначала у самой Людмилы Дербиной, затем, как всегда среди нашей интеллигенции, нашлись и защитники, добрались и до известных питерских медэкспертов. И вот мнение Юрия Молина и Александра Горшкова: «В данной ситуации перенапряжение, связанное с освобождением от рук нападавшей, и ее резкое отталкивание явились последним фактором, который мог вызвать развитие острой сердечной недостаточности, приведшей к смерти...»
Во-первых, это лишь мнение двух экспертов, основанное на чтении опубликованных документов, и не более. Во-вторых, и это главное, юридических претензий к полностью отсидевшей свой срок Дербиной ни у кого нет. А вот моральные претензии к ней останутся уже навсегда, даже если Николай Рубцов не был задушен ее руками, а погиб от сердечного «перенапряжения, связанного с освобождением от рук нападавшей...». То есть от инфаркта, возникшего в стрессовой ситуации. Когда человек с больным сердцем гибнет от нападения на него, для близких нет разницы — ножом ли его зарезали, застрелили или не выдержало сердце. И нападавшие для этих близких навсегда останутся убийцами. Народный поэт Николай Рубцов — близкий человек для миллионов своих читателей, и даже если бы эта новая экспертиза подтвердилась, в мнении народном ничего бы не изменилось. Скорее Людмила Дербина могла бы сослаться на роковое предчувствие Николая Рубцова — мол, меня вела роковая судьба самого поэта, — на его стихотворение:
Я умру в крещенские морозы.
Я умру, когда трещат березы.
А весною ужас будет полный:
На погост речные хлынут волны!
Из моей затопленной могилы
Гроб всплывет, забытый и унылый...
(«Я умру в крещенские морозы...», 1970)
Но не все поэтические предчувствия сбываются: и на Васильевском острове нет могилы Иосифа Бродского, хотя он и писал: «На Васильевский остров я приду умирать...», и Глеб Горбовский, к счастью, еще жив и радует своих читателей, несмотря на свою раннюю кладбищенскую лирику. Да и могила самого Николая Рубцова, слава Богу, еще не затоплена. Повернулась бы судьба по-другому, может быть, и сейчас был бы жив поэт. Да и Дербиной не пришлось бы до конца жизни носить это клеймо убийцы национального русского поэта. И потом, даже если Николай Рубцов и предчувствовал свою гибель, виновница остается виновной.
Иисус знал заранее, кто его предаст, но неужели это оправдывает Иуду? Богу — Богово, а Иуде — иудино. Людмиле Дербиной лишь остается жить в покаянии и надежде на «...чудный миг! Когда пред ней в смятенье / Я обнажу души своей позор, / Твоя звезда пошлет мне не презренье, / А состраданья молчаливый взор...», — как пишет она в своей книге «Крушина». Остается надеяться на неземную доброту Николая Рубцова. Ту доброту, которая живет в его лучших классических стихах, без которой невозможна и его собственная жизнь.
Все остальное, даже в его биографии, — это мусор жестокой жизни XX века, нанесенный силами зла. Все остальное — лишь порча его поэзии, его неожиданного драгоценного дара. В центре его поэзии и жизни, несмываемо и нестираемо, — всегда царит доброта. Потому он и дорог всем людям.
Перед всем
Старинным белым светом
Я клянусь:
Душа моя чиста.
Пусть она
Останется чиста
До конца.
До смертного креста!
(«До конца», 1969)
2004
· * * *