БОРИС ПРИМЕРОВ

* * *

Когда-нибудь, достигнув совершенства,

Великолепным пятистопным ямбом,

Цезурами преображая ритмы,

Я возвращусь в советскую страну,

В союз советских сказочных республик,

Назначенного часа ожидая,

Где голос наливался, словно колос,

Где яблоками созревала мысль,

Где песня лебединая поэта

Брала начало с самой первой строчки

И очень грубо кованные речи

Просторный возводили Храм свобод.

Там человек был гордым, будто знамя,

Что трепетало над рейхстагом падшим

И обжигало пламенем незримым,

Как Данту, щеки и сердца всерьез.

Какая сила и какая воля

Меня подбрасывала прямо к солнцу!

Гремели грабли, и мелькали вилы,

И тяжелели легкие слова.

...От гроз бегут истрепанные травы

И убежать не могут через степи;

А посредине ливня — легкий мерин...

Блаженно рдеют лица у крестьян...

1994

Жизнь с открытым сердцем

Борис Терентьевич Примеров родился 1 июля 1938 года в станице Матвеево-Курганская Ростовской области, в семье потомственных знатных казаков. Весь материнский круг по­гиб в годы Гражданской войны и жестокого расказачивания. Детство провел на Дону, среди трав и птиц, сказок и казачьих преданий. Там же начал писать стихи. В Литературном ин­ституте учился вместе с Николаем Рубцовым, с которым дру­жил до самой его смерти. Среди его друзей также Анатолий Передреев, Александр Вампилов, Владимир Цыбин. Окончил ин­ститут в 1970 году. В Союз писателей СССР был принят в 1968-м. Первый сборник стихов вышел на Дону в 1964 году — «Синевой разбуженное слово». Далее сборники чередовались: за московской книгой «Некошеный дождь» (1967) выходила рос­товская — «Стихи» (1967), потом опять московский сборник «Поющее лето» (1970). Следующие поэтические книги: «Румя­нец года» (1971), «Весенний гость» (1972), «Малая заря» (1974), «Вечерние луга», «После разлуки» (обе — 1983) и другие.

Всю жизнь собирал редкие книги по истории России. Был женат, имеет сына.

В годы перестройки примкнул к патриотической оппозиции, стал постоянным автором газеты «День», участвовал в обороне Дома Советов в 1993 году. Тяжело перенес поражение оппозиции. 5 мая 1995 года Борис Примеров покончил с собой на даче в Переделкино, там же, на переделкинском кладбище, и похоронен. Не­задолго до смерти написал знаменитую «Молитву», призывая Господа помочь сбросить ненавистный ельцинский режим...

· * * *

Борис Примеров всегда мне напоминал Хлебникова. Он был похож на мое представление об этом гениальном русском поэте своей внебытностью, стихийностью, природностью и открытостью. Впрочем, и сам Борис Примеров не случайно так ценил Велимира Хлебникова, считая, что его осознанно затерли куда-то на околицу русской поэзии. Он не стеснялся говорить поклонникам Пастернака: «Это идет срочное продвижение за счет умалчивания Хлебникова. Маяковский и Пастернак делают стихи... На Пастернака можно выучиться, хоть и трудно, а на Есенина с Блоком — нет».

Как когда-то Василий Блаженный говорил свою правду царям, так и Борис всегда, сколько его помню, говорил свою правду в лицо всем, кто его окружал. Поэтому никогда он и не был приласкан властями, ни партийными, ни государственными, ни литературными. Поэтому его, с легкой, музыкальной, в чем-то воздушной поэзией, так же, как Хлебникова, заталкивали в тень угрюмые делатели стиха. Они его не понимали. Они страдали и мучились над стихом, выдумывали тече­ния, направления, коллекционировали фиги в кармане, а Борис Примеров будто из какого-то таинственного со­суда черпал метафоры, слова, рифмы, образы. У него была иная боль, иное мучение — за народ, за Родину, за Державу.

В его понятие о гармонии входила и гармония Родины. Не вымученное политическое понятие, не тяжеловесный паровоз конъюнктурных выгод, а как неотъемлемая часть души, часть природы, часть Бытия. Удивительная природ­ная державность, такая же, как у Павла Васильева, еще од­ного его великого предшественника.

Думаю, не отрицая ныне знаменитой, как сегодня гово­рят, раскрученной, четверки: Анна Ахматова, Марина Цве­таева, Борис Пастернак и Осип Мандельштам (всех этих поэтов Примеров высоко ценил, особенно Марину Цвета­еву), все же на вершину русской поэзии XX века Борис поместил бы иную четверку, близкую ему: Александр Блок, Велимир Хлебников, Сергей Есенин и Павел Васильев. Та­кая же открытая природность, такая же державность и та­кое же отчуждение от властей.

Увы, наша партийная верхушка в семидесятые — вось­мидесятые годы тянулась к такой же, как она сама, само­влюбленной, верхушечной, эгоцентричной интеллиген­ции.

Своему другу Владимиру Цыбину Борис говорил: «Вот их власть (эстрадно-евтушенковской поэзии. — В. Б.), пи­ши что хочешь, а не пишут — не о чем, значит... У меня же душа больна Родиной...»

Его поэзия насколько музыкальна, настолько же и ре­лигиозна. И эта религиозность не в церковных образах, не в православной символике, а в самой сути стиха. Хотя, на­до заметить, Примеров обращался в стихах напрямую к Бо­гу тогда, когда многие ныне воцерковленные писатели так же напрямую богохульствовали.

Взором многое подслушал,

Просыпался я к семи.

Боже, возврати мне душу,

Что угодно, черт возьми:

Шрифт бессонницы, след лисий,

В зазеркалье две струны —

В них слышны бряцанья ливней

Ангела и Сатаны.

(«Взором многое подслушал...», 1977)

Поразительно, как он любил жизнь, любил людей, лю­бил книги.

Для высоколобых снобов такая открытая природная поэзия всегда отдает варварством. Помню, как снисходи­тельно проходился по его поэзии эстет Вячеслав Иванов[11]. Первичность поэтических чувств для таких знатоков филологической книжной поэзии всегда кажется неотесанной, как бы отдает малой образованностью. И как же прокалывались эти эрудиты на Примерове!

Этот природный, влюбчивый человек был к тому же величайший книжник, знаток русской истории и русской культуры, почти все свои деньги тративший на редкие из­дания. Его жизнь как бы и делилась на две части, о чем он сам писал.

«В первой, воплощенной в образе донской, утопаю­щей в разнотравье степи я увидел пролетавшего надо мною шмеля. Его путь был так чист, оставлял за собой та­кой гудящий след, что я пошел без оглядки по этому сле­ду, по его свежему следу ориентируясь во времени и про­странстве.

Вторую половину я прожил среди книг. Среди замеча­тельных старых энциклопедий, полузабытых и забытых ис­следований отечественной литературы, среди трудов по русской истории Карамзина, Татищева, Костомарова, Ключевского, Забелина. Я находил себя в кругу философов и авторов, изданных в "Литературных памятниках"...»

В книжности своей он не терял первичность, не допус­кал тяжеловесную филологичность в свою поэзию. Там ца­рил шмель.

Кто нюхал степь, вдыхал поля,

Подошвами пыля,

Тот без труда найдет шмеля,

И даже след шмеля.

(«След шмеля», 1967)

Погружение в историю и философию, пожалуй, лишь добавило в его поэзию тему смерти. Романтическая лег­кость дополнилась трагичностью. Воздушные бабочки сго­рали в огне времени.

Сначала смерть где-то таяла в туманной дымке.

Не дышать на остывшие ночи,

Прах грозы — затяжные дожди.

У меня впереди все что хочешь,

Даже смерть у меня впереди.

(«Что дышать...», 1977)

Чувствуется некая молодецкая бравада в этом дальнем предощущении смертельного исхода, когда сам поэт еще в горнем полете, в стремительном упоительном ритме сти­хийных слов. Но его открытость, его обнаженность души не могли долго существовать без тяжелых ран. Менялось, отягощалось время, нарастала фальшь, его любимая Роди­на на всем мощном имперском ходу, управляемая бездар­ными, лживыми лидерами, неслась в пропасть. Поэт свои­ми тончайшими мембранами чувствовал надвигающуюся катастрофу.

Я умер вовремя, до света,

И ожил вовремя — к утру.

А мимо проходило лето

В бредовом затяжном жару.

Иссохшие уста — и только.

Глаза тоски — невмоготу...

И степи, серые, как волки,

Крадутся к мертвому пруду,

Где на краю, в краю безвестном,

В репьях, во рву,

На самом дне,

Всего на расстоянье песни

Лежу от жизни в стороне.

(«Я умер вовремя, до света...», 1966)

Наверное, поэты действительно знают про себя что-то предначертанное, иначе чем еще объяснить, что такой лег­кий и мелодичный поэт, блаженно набормотавший вол­шебные строки о травах и реках, купающийся в солнечных метафорах, временами как бы озирался вокруг себя, чувст­вуя трагичнейшее дыхание смерти.

Я в рубашке родился,

Без рубашки умру

На стареющем, душном

Безымянном ветру.

И пролают собаки,

Отпоют петухи,

И напишут деревья

Ночные стихи.

Как напишут, не знаю,

Но напишут про грусть,

Что вошла навсегда

В мое сердце, как Русь.

Без нее нет поэта,

Песни собственной нет.

Вот и все.

Умираю...

Разбудите рассвет.

(«Я в рубашке родился...», 1966)

Эти предчувствия, эти тревоги сменялись новой лучезар ностью жизни, пока еще держалась его Держава. Удивительна сама державность Бориса Примерова — она как бы не включала в себя реальные трухлявые властные структуры.

Я подружился с Борисом в середине семидесятых, он бывал у меня дома на станции Правда, на шумных писательских посиделках, где так же стихийно, как его стихи, оформлялось, гранилось поколение сорокалетних: Владимир Маканин, Руслан Киреев, Валентин Устинов, Анатолий Ким, Александр Проханов, где пели старинные русские песни и спорили об амбивалентности, безверии, надвигающемся кризисе, а потом из этих споров рождались книги... Я бывал у него на квартире у метро «Красносельская», с удовольствием рылся в его изумительном книжном собрании, и Борис рассказывал о малоизвестных тогда русских мыслителях Константине Леонтьеве, Михаиле Меньшикове33, отстаивал величие Петра Первого, говорил о государственных идеях Аракчеева, Победоносцева.

Он соединил книжную державность с природной, эт­нической державностью и именно с державных позиций часто крайне резко критиковал брежневские власти. Этим он был противоположен своему сверстнику, столь же талантливому поэту Олегу Чухонцеву. Реальную власть Борис Примеров, может быть, не любил еще больше, чем Чухонцев, да и она его не жаловала, так же, как и Чухонцева. Я уж не говорю об открытой, лютой ненависти Примерова ко всей ельцинской камарилье, которую он готов был уничтожить чуть ли не лично. Но в результате один — Борис Примеров, — не любя эту власть, любил и воспевал Державу, другой — не написав ни строчки протеста в адрес реальной власти, перенес свою злость и ненависть на свой народ и свою Отчизну. Чухонцев не какой-то обком, а саму державность демонизировал, а Примеров даже природу наделял — по-державински — державностью. Вся русская история — «державной мудрости страницы, непревзойденные хол­сты», — писал Примеров.

Он уже тогда, в семидесятые, не боялся воспевать и купцов, и самодержцев, создающих фундамент державности.

Мне думается, первопричина столь разных взглядов в том, что Олег Чухонцев устыдился своей посадской «убого­сти» и отвернулся от нее, а Борис Примеров и в книжности своей оставался мужицким поэтом.

Я не стесняюсь, я — мужик,

Мужицкий у меня язык.

Давно его колокола

Гудят во все концы села,

И падает, как капля с крыш,

Его пророческая тишь.

(«Русский язык», нач. 1980-х)

Какое великолепие демонстрирует этот язык! Какой не изобретенный, а естественный, живой парад метафор! Какие загадочные «поросшие сухим бурьяном / Воспоминания земли»!

Книжная культура и народная культура соединились вместе.

Движения травы красивы,

Особенно в такую рань,

Когда она, чуть вскинув гриву,

Бежит, как вспугнутая лань.

(«Трава», 1977)

При всей своей врожденной религиозности мышле­ния он был к тому же и древнеязыческим натурфилосо­фом, в его природный мир входили друзья, женщины, де­ти, Родина, Дон, степи, бабочки, рыбы, шмели. Он всегда нес в себе память детского восприятия мира, доверчи­вость ребенка, доброту, отсюда его ласковые обращения к друзьям — Володечка, Санечка. Отсюда и его вера в лю­дей.

Владимир Цыбин, давний его друг, писал, что «Борис Примеров был один из тех редких людей, кого Бог поце­ловал на творчество». И это в самом деле так. Пушкинско-блоковско-есенинское — моцартианское — начало, не натужное, а летящее, парящее, присутствовало и в нем, оп­ределяло яркую образность его поэзии, неземную фантазийность сравнений и метафор.

Земля, земля, дай дух переведу!

Сегодня мне и весело и жутко —

Вон солнце красное бьет крыльями в пруду

И кружит, как подстреленная утка,

Роняет перья жаркие и крик,

Прощальный крик безудержного сердца...

О чем еще?.. И вечер, как старик,

К моим глазам подносит полотенце.

(«Взошел я в совершенные лета...», 1980-е)

Но довольно о легком и музыкальном. Может, эта душа нараспашку, эта доверчивость к жизни, эта обнаженность, открытость и погубили поэта? Циник бы выжил. Салье­ри — выжил, Моцарт — погиб.

Невозможно отделаться от ощущения, что сейчас в нашем искусстве время господствующих Сальери — они жуют в ресторанах с журналистами, раскручивающими их на деньги Сороса, они играют в значительность, они конструируют стихи, у них холодное сердце. От сострада­ния и неприятия зла в дни народных бедствий душа ис­тинного поэта, будь то Юлия Друнина или Борис Приме­ров, кровоточит, гибнет, а, к примеру, пожилой человек Андрей Вознесенский, кому пора бы уже о душе подумать, радостно заявляет по телевидению, что испытывает от всего происходящего «черный кайф». Не случайно о нем Солженицын сказал: «Деревянное сердце, деревян­ные уши».

А у меня в памяти остается нежный, переживающий за всех нас Борис Примеров.

Возможно, моему нынешнему грустно-лирическому воспоминанию о Борисе способствует и то, что он сам по­стоянно находится где-то недалеко от меня. Я живу сейчас, работая над этой статьей, в Переделкино, долечиваюсь по­сле болезни, ко мне приезжают друзья — Валентин Усти­нов, Александр Проханов, Владимир Личутин, и тут же не­далеко, на переделкинском кладбище, покоится Борис Примеров.

Ночь давно колдует на дворе

И разносит струи ароматов,

Цвет небес загадочен и матов,

Спят деревья в лунном серебре.

Утомил людей веселый хмель.

Ко всему прислушиваясь чутко,

На свирели сладостно и жутко

Май выводит сказочную трель.

Спят деревья в лунном серебре.

Только я пленен томленьем вешним,

Все грущу о новом, о нездешнем...

Я умру сегодня на заре.

(«Ночь давно колдует на дворе...», 1988)

Борис Терентьевич Примеров по своей воле ушел из жизни 5 мая 1995 года здесь, в Переделкино, не выдержав катастрофы России, так и не пережив кровавых событий октября 1993 года, расстрела своих друзей, гибели всего, что было ему дорого. В предсмертной записке он написал: «Три дороги на Руси: я выбираю смерть. Меня позвала Юлия Владимировна Друнина34... Неохота жить с подонка­ми: Лужковым и Ельциным. Опомнись, народ, и свергни клику... такого не было и не будет на белом свете».

Прощаясь с ним, Владимир Цыбин сказал, может быть, вещие слова: «"...Чтобы убить народ, надо убить его поэтов" — эти слова много раз повторял Борис Примеров, не принимая бездуховного сегодняшнего времени. Нынешние дни покинул ангел времени, ангел-хранитель, и гибнут первыми те, кто близко стоял к бездне: поэты-мечтатели... Тем более такие поэты, как Борис Примеров, которые видят мир как бы из какого-то дальнего и провидческого сна. Они сейчас не нужны, отвергнуты — отторг­нутое от дела поколение. В таланте есть пророческий дар — он видел всю пустоту и гнусность режима новых людей».

Как бы предвидя агонию ельцинской клики, разрушив­шей Россию и погубившей сотни тысяч людей, летит ей в лицо примеровское предсмертное проклятье.

«Страшно проклятие поэта, — продолжал Владимир Цыбин, — потому что оно всегда сбывается, как проклятье Лермонтова Николаю Первому, который кончил первой чуть ли не за двести лет проигранной войной (как чечен­ская война — проклятье Ельцину. — В. Б.). Последнее сквозь тесноту удушения проклятье Бориса Примерова не­пременно исполнится. Страшно проклятье поэта, ибо он, хотя и блудное, но дитя Бога».

И эти слова, как и сама трагическая гибель Бориса Примерова, были трусливо не замечены нашим общест­вом, замолчаны или оболганы нашей литературной журна­листикой.

Впрочем, в этом вся прижизненная судьба Бориса При­мерова, так похожая на судьбу его ближайших друзей — Александра Вампилова, который был даже шафером у него на свадьбе, и Николая Рубцова, с кем он жил в одной ком­нате все годы учебы в Литературном институте, кому лю­бовно покровительствовал. Им откровенно завидовали ку­да более именитые и успешные поэты и драматурги. У этих именитых было все, но не было «поцелуя Бога». Может быть, за все муки и страдания русского народа именно в са­мые суровые 1937—1938 годы Бог так щедро награждал по­целуями нарождавшееся поколение.

Ах судьба моя — суд Бога,

Сорок бед — один ответ.

Гонится за мной дорога

Не один десяток лет.

(«Судьба», 1970)

Борис Примеров появился на свет 1 июля 1938 года. Так же, как у большинства сверстников, детство было у него тяжелое — бытом, условиями жизни, но радостное духом — все они росли в атмосфере великой Победы 1945 года.

Еще есть залежи лазури

Тех дней, когда меня слепили.

Слепили нервы, голос, руки

И сердца вещего заказник,

И закричал я, как от муки,

И закружился, словно праздник...

(«Я жил без мамок и без нянек...», нач. 1980-х)

Родился он на Дону, в станице Матвеево-Курганской в семье потомственных казаков, даже казачьей знати. Весь материнский род погиб «в слепой круговерти гражданской войны». Их и расказачивали, и раскулачивали, но они вы­жили, может быть, благодаря Дону, жизни в природе, вдали от городов.

Я к Дону вышел, и отныне

В неподражаемом числе

Необходим я, как святыня,

Одной-единственной земле.

(«Я Русь люблю! А кто не любит...», 1977)

С детства ему открывались радость природы, богат­ство южнорусского фольклора, пения, сказок. Он рос во времена, когда устная поэзия еще жила в народе, когда «любой сельский человек... почитал природу та­кой же живой и так же разумно действующей, как он сам». Отсюда у поэта столь метафорическое восприятие мира.

Затем пришло время книг, образования, время друж­бы. Город круто обламывал деревенских, поселковых, окраинных, барачно-коммунальных ребят. Примеров вспо­минает: «С Николаем Рубцовым мы поступали вместе в Литературный институт в начале шестидесятых годов. Параллельно учились, дружили, яростно спорили... Это было время великого слома, великого смещения пластов, которое подняло многих талантливых представителей моего поколения: Алексей Еранцев, Павел Малехин, Алексей Заурих, Анатолий Передреев, Алексей Прасо­лов. Однако, я уверен, каждый из них как поэт в замысле природы был гораздо больше того, что осуществил на бу­маге.

Околица, родная, что случилось?

Окраина, куда нас занесло?

И города из нас не получилось,

И навсегда утрачено село, —

(«Окраина», 1964)

эти широко цитировавшиеся стихи А. Передреева точно и жестко констатируют факты и формулируют "беду" и "вину" моего литературного (да если бы только литера­турного!) поколения. Почти все мы... были детьми "око­лицы", почти все — бросили и потеряли "крестьянские права", а потом во сне и наяву оплакивали их... Думаю, что если есть заслуга моего поколения, то она в том, что оно первым (еще до знаменитой впоследствии "дере­венской прозы") обозначило болевые точки времени, утрачивающего, разрывающего корневую связь с зем­лей, с заложенными в ней вековыми традициями рус­ской жизни. Мы своими искренними порывами не сумели спасти красоту... А может быть, мы не шли доста­точно далеко и глубоко в поисках причин этой, как те­перь ясно, всенародной беды — глубокого обморока на­шей деревни...»

И на фоне все расширяющейся фальши, лицемерия, раздвоения, лживо декларируемых успехов придворной элитой шестидесятников в примеровском природном по­колении детей 1937 года «кто-то из нас замолчал, кто-то с головой ушел в переводы, кто-то запил, сломался, совсем ушел из жизни. Были и такие, кто запер душу на замок и обратил поэзию в ремесло...».

В этой цитате из примеровского предисловия к свое­му избранному зафиксирован исток не только его лич­ной трагедии, но и трагедии всего народа, всего государ­ства.

Увы, не в суровые тридцатые, включая 1937 год, не в во­енные сороковые, а в семидесятые сломали душу народа, уничтожили основу традиционного общества. Самые кру­тые диссиденты признают, что и в сталинские годы народ все еще жил в традиционном укладе, взрыв народного ук­лада произошел в болотное, фальшивое брежневское вре­мя. Все остальное — прямые последствия.

Борис Примеров чувствовал, что в Советском Союзе, несмотря на все идеологические препоны, сквозь них, еще жила его природная Россия. Он видел, что с перест­ройкой пришла гибель прежде всего самой России. Когда сегодня новые изменники вроде Дмитрия Быкова пишут, не стесняясь, о «трупе России», когда либеральная интел­лигенция злорадно предвидит исчезновение русской на­ции как не нужной в мировом сообществе, становится яс­нее бунт против перестройки таких глубинных русских поэтов, как Николай Тряпкин и Борис Примеров, таких национальных писателей, как Валентин Распутин и Васи­лий Белов.

Не марксизм они спасают, ибо никогда марксистами не были, не прежние достатки, которых не имели, не обко­мовские пайки, которые получала эстрадно-евтушенковская придворная компания, — они спасают русский тради­ционализм, державную гармонию общества.

Закономерно, что не официозные советские поэты, не авторы «Лонжюмо» и «Братской ГЭС», не заклинатели «Коммунисты, вперед!», не певцы «комиссаров в пыльных шлемах», а последние певцы национальной России, храни­тели народного лада Николай Тряпкин и Борис Примеров стали советскими поэтическими символами газеты «День», газеты русской оппозиции. И стихи свои последних лет они сразу же несли в «День». Оба они были не в фаворе у совет­ской власти, оба считались чуть ли не антисоветчиками, и оба оставили классические циклы, воспевающие былое величие советской Державы. В чем загадка? Почему от со­ветской власти отвернулись в лихую минуту все те, кто ей прислуживал, начиная с автора гимна и кончая комсомоль­скими поэтами? Почему ее стали защищать те, кого она ни­когда не пригревала? Какие глубины увидели в этой власти национальные русские поэты? Может быть, ценили госу­дарственный порядок — когда не разбазаривались террито­рии, старики не стояли с протянутой рукой и не рылись на помойках, когда в молодежную среду не закачивались бес­препятственно наркотики — выше личного благополучия? Это тема для раздумий. Но никому уже не уйти от того, что шедевром поздней примеровской поэзии и одним из сим­волов сопротивления ельцинизму стала его «Молитва»:

Боже, который Советской державе

Дал процвести в дивной силе и славе,

Боже, спасавший Советы от бед,

Боже, венчавший их громом побед.

Боже, помилуй нас в смутные дни,

Боже, Советскую власть нам верни!

Властью тиранов, Тобою венчанных,

Русь возвеличилась в подвигах бранных,

Стала могучею в мирных делах —

Нашим на славу, врагам же на страх.

Боже, помилуй нас в горькие дни,

Боже, Советский Союз нам верни!

Русское имя покрылось позором,

Царство растерзано темным раздором.

Кровью залита вся наша страна.

Боже, наш грех в том и наша вина.

Каемся мы в эти горькие дни.

Боже, державу былую верни!

Молим, избавь нас от искушенья

И укажи нам пути избавленья.

Стонет измученный грешный народ,

Гибнет под гнетом стыда и невзгод.

Боже, лукавого власть изжени,

Боже, империю нам сохрани!

(«Молитва», 1993)

Такое не напишешь по заказу. И я не понимаю поэта Юрия Кублановского, который, не принимая пафос этого стихотворения, отказал Примерову в поэтическом таланте. Вот пример дурного политиканства. Я мог бы еще понять сожаление о том, что поэт-де ошибается, тратя талант на чуждую ему идеологию. Но исключить Примерова из спи­сков поэтов за политические взгляды? Или это поэтичес­кая ревность?

Недруги стали говорить, что Примеров круто изменил­ся в худшую сторону. Этим оправдывают себя отошедшие от него, от его послеперестроечных взглядов иные бывшие господа-товарищи.

Врете, господа! Сколько я помню, Борис Примеров всегда был ярчайшим, яростнейшим государственником, державником, сторонником Великой Российской импе­рии, как бы она ни называлась. Вот почему он всегда высо­ко чтил Петра Великого, Александра Третьего, Иосифа Сталина, «тиранов, Тобою венчанных». И его защита Со­ветской власти, его защита Дома Советов в октябре 1993 го­да была защитой Великой Державы.

Не понимать этого — значит, не понимать ничего в его поэзии. И у своих любимых поэтов — Сергея Есени­на, Павла Васильева, Александра Блока, Велимира Хлеб­никова — он ценил прежде всего русское державное на­чало.

Борис Примеров был поэтом «Дня». Не только пото­му, что он у нас часто печатался. Он не мог хотя бы раз в три дня не зайти к нам в редакцию и не порадоваться но­вым номерам газеты. Он не замечал у нас недостатков, идеализировал нас, влюбленно внимал всему нашему миру оппозиции. Ему нужна была, как воздух, такая га­зета. Он был идеалистом, романтиком до конца жизни, и он нас идеализировал. Может быть, мы помогали ему жить?

Он был последним поэтом Империи! Все нынешнее — ельцинско-горбачевское — Примеров искренне не­навидел. И потому он сражался и готов был погибнуть на баррикадах в октябре 1993 года. Не погиб. Там погибли многие его друзья. Простые рабочие, инженеры, рядовые пенсионеры. Все те, без кого народ неполон, как говаривал еще один русский гений Андрей Платонов. И опять напра­шивается вопрос. Почему одни интеллигенты живут в на­роде, а другие изначально лишены этого понятия «мы» и живут только в мире «я»? Марина Цветаева как-то замети­ла: «Все бессмертные диалоги Достоевского я отдам за про­стодушный гимназический хрестоматийный диалог Пуга­чева с Гриневым — из "Капитанской дочки" Александра Пушкина. Ибо они — говорят как два человека, вне иерар­хий. Это и есть народная связь, народное единение, когда возможно общаться напрямую, в простодушии». Таким же был и Андрей Платонов. Как вспоминает его однополча­нин М. Зотов: «Он любил поговорить с солдатами, а не с ге­нералами. Симонов все-таки больше вращался среди гене­ралов и командующих. Его так и называли: "генеральский писатель"... А стихия Платонова была именно окопники. Среди них он был свой человек».

Эти сравнения я привел, чтобы лучше был понятен и характер Бориса Примерова. Он тоже был окопник. И в ок­тябре 1993 года был не с оппозиционной элитой, не в каби­нетах Дома Советов, а в палатках у Дома, у костров баррикад ников.

Сейчас интеллигенция любит гордо относить слова Платонова «без меня народ неполон» к себе, к своим эли­тарным тусовкам. Нет, не про вас эти слова, эстетствующие господа.

Это к Борису Примерову и таким, как он, относится на­прямую. В самом деле, без Бориса Примерова и его поэзии будет неполон русский народ.

Душа русского поэта не выдержала всего напора нынешних сатанистов. Прямо по-платоновски, по-чевенгуровски ему стало невмоготу жить с подонками, и он заве­щал всем нам: «Опомнись, народ, и свергни клику!». Он умирал, не беря в руки винтовку. Нет ее и у измученного народа. «Свергни» — это значит «отринь», «отмети», «прокляни всеми силами духа и совести».

Иные из трусливых непротивленцев сразу завопили: «Не делайте из смерти Бориса Примерова политическое событие!». То же самое они говорили и писали после смер­ти Юлии Друниной и Вячеслава Кондратьева. Будто забы­ли о предсмертных строчках Друниной:

Как летит под откос Россия,

Не хочу, не могу смотреть!

(«Судный час», 1991)

Это и есть совестливый взгляд поэта, а не наслаждение «черным кайфом» Андрея Вознесенского.

Конечно же, смерть Бориса Примерова — это прямая политика. Любя и защищая народ, он, того не желая, стал политиком. А разве не политика — обращение к Всевыш­нему. «Боже, Советскую власть нам верни!» И мечталось ему при этом не о бюрократах из обкомов, которых он при своей безбытности и не видел никогда, а о гармонии наро­да и Державы. Нет, не слабость он проявил, а акт борьбы, и гибель его — это гибель борца.

Я уверен, значение Бориса Примерова в русской по­эзии после его смерти будет расти. При жизни многие обходили его стороной, милиционеры косились — он всегда был похож то ли на выпившего, то ли на нищего странника. Кому был нужен этот блаженный, не от мира сего, влюбленный в людей и Родину человек? А он все­гда жаждал общения и чурался одиночества. Он не мог жить в поэтической клетке избранничества. Будучи книжным эрудитом, он при этом избегал аполитичной богемности.

Может, и в самом деле в нем крепко сидела генетичес­кая память казачьих атаманов, бесшабашных воинов. Ду­маю, когда-нибудь на родном Дону будет и памятник воль­ному певучему соловью русской поэзии.

Те, кто по-настоящему ценил поэзию, понимал и ис­тинную значимость Бориса Примерова. В молодости ему помог Сергей Наровчатов, в разгар баррикадных боев от него не отворачивались даже такие его демократические сверстники, как Игорь Шкляревский и Руслан Киреев. А Борис Примеров ходил на все анпиловские сходки и всю свою светлую лирику отдавал в распоряжение пламенных советских державников, тех, кого демократы считали хама­ми и люмпенами. Он давал надежду совсем уж обессилен­ным нищетой людям.

В его постсоветской советскости были простота ребен­ка, наивность мечтателя. Это не какая-то лакейская советскость Роберта Рождественского, не фальшь поздних ком­сомольцев. Он вдруг вернулся в юную стадию искренних большевиков из платоновского «Чевенгура». Впрочем, та­ким же был и сам Андрей Платонов с его мистическим ви­дением русского советизма.

Он стал символом советскости в самое антисоветское время. Посмотрите, как явно отличаются его цельные, в высоком смысле наивные и прямодушные стихи от творче­ства официальных советских стиходелов:

Когда-нибудь, достигнув совершенства,

Великолепным пятистопным ямбом,

Цезурами преображая ритмы,

Я возвращусь в советскую страну,

В союз советских сказочных республик,

Назначенного часа ожидая,

Где голос наливался, словно колос,

Где яблоками созревала мысль,

Где песня лебединая поэта

Брала начало с самой первой строчки

И очень грубо кованные речи

Просторный возводили Храм свобод.

Там человек был гордым, будто знамя,

Что трепетало над рейхстагом падшим

И обжигало пламенем незримым,

Как Данту, щеки и сердца всерьез.

Какая сила и какая воля

Меня подбрасывала прямо к солнцу!..

(«Когда-нибудь, достигнув совершенства...», 1994)

Это же героическая утопия, это федоровско-циолковские грезы о будущем. Такие слишком проникновенные, слишком пронзительные и глубинно-родные стихи непо­нятны ни серым бонзам из партаппарата, ни диссидентствующим нигилистам.

Советская глыба рухнула со всеми достоинствами и недостатками, и вдруг на развалинах возникло новое, чи­стое видение сказочной Державы, нового Чевенгура или старинного града Китежа. Дым от обвала рассеялся, и за­сверкала истинная мечта о новом русском рае. А сам поэт, возвращаясь из своей великой Утопии в грязную действи­тельность коррумпированного государства, уже реально не мог сосуществовать рядом с тьмой содомизма. Это же откуда-то из вечного Бытия звучит: «Неохота жить с по­донками».

Он вычеркнул их из своей жизни, а нам оставил «Про­щальный диптих». Прощание с Державой:

Молюсь последним синим взглядом

За облик и размеры дней,

Где с ближним зарубежьем рядом

Шли толпы кинутых теней.

Они идут без сна на чудо —

Узреть лачуги, явь и свет,

Они идут, земные люди,

В страну, которой больше нет.

Прощай, великая держава,

Одна шестая часть земли,

Которую на переправах

мы сообща не сберегли.

(«Прощальный диптих», 1993)

Борис Примеров оставляет свою мечту о русском рае, об ином сказочном союзе всем обитателям земли, а сам спешит совершить последний акт земного сопротивления:

Еще немного слов, и дни земные

В последний раз предстанут и падут.

И я уйду от них в поля иные,

Оставив прах земной земным на суд.

Еще немного слов, и парус белый

Умчит ладью мою от берегов.

То будет час, — паду я онемелый...

Еще, еще, еще немного слов.

(«Еще немного слов, и дни земные...», 1994)

Да, он, как и Есенин, умер прежде смерти, но он оставил нам на жизнь и свои проклятия, и свои прозрения, и свою мечту о всех нас.

1995.

* * *

Загрузка...