В ДОРОГЕ Рассказ

— Брысь! Пес тя скради! — хрипловато крикнула бабка Нюша, приходя понемногу в себя.

Кошка, что возилась на полу, у печки, затихла, а старуха все еще таращила в темноту глаза и не понимала, что же такое могло свалиться. Сердце от испуга билось часто, и это окончательно прогнало сон. Охая, она свесила ноги с печки и, вдруг вспомнив, что сегодня вторник, засуетилась:

— Ох, опоздаю! Ох, опоздаю и есь!

Она торопливо нащупала позади себя валенки, сбросила их на пол, слезла.

Замерзшее окошко глянуло сине-серым бельмом. Обдало холодом босые ноги. «Никак месяц светит?» — подумала старуха, различая стену напротив окна. Не надевая валенок, она нащупала на шестке коробок спичек, долго шарила по нему сухими пальцами, и наконец, когда спичка вспыхнула и осветила кухню, она увидела на полу упавшее со скамейки пустое ведро.

Спичка догорела. Бабка Нюша, выставив в темноте руку, пошла из кухни в другую комнату — в «передний угол». На стенке отчаянно стучали ходики.

— Ба! Да никак седьмой? — проговорила она, жмурясь от света вновь зажженной спички. Однако, присмотревшись, она успокоилась: времени было лишь половина пятого.

Когда она зажгла лампу и направилась к валенкам, из-под печи шмыгнула кошка с мышью в зубах.

— Брысь! — шлепнула ногой бабка Нюша. — Брысь, окаянная сила, прорва эдака! Тьфу!

Она еще долго брюзжала, надевая валенки, но мысли ее уже уходили далеко. Она думала о том, что занимало все ее существо и с чем связаны были в последнее время все помыслы, — о пенсии. Это за ней собиралась бабка идти в город, в «собес». Слово это она выучила наизусть, по буквам, еще с весны, когда соседка Рябчиха, баба въедливая и остроязыкая, уверила бабку Нюшу, что та может-таки получить пенсию.

— Токо не проговорись, что три года мыла полы в церкви, а то не дадут, — предупредила Рябчиха и забрала курицу-клушу за совет.

С тех пор лишилась старуха покоя. Лежа ли на печке, вскапывая ли свои шесть грядок, управляясь ли с хозяйством, то есть кормя шесть кур и петуха, или хворая, — она все время думала о пенсии. Все мысли, связанные с планами на жизнь, она начинала с одной: «Вот, бог даст, получу пенсию и тогда…» И ей рисовалась картина: сидит она на крыльце под вечер, а почтальон, шабунинский парень на велосипеде с трескучим мотором, подвозит ей в положенный день пенсию, да целых двадцать рублей. Она приглашает его в «передний угол», угощает чайком с сушеной малиной и тщательно выписывает на бумажке одну букву: «С» — Степанова, значит, а после буквы — волнистый хвостик…

Однажды ночью ей показалось, что она разучилась расписываться. Разволновавшись, она встала, зажгла лампу, отыскала за божницей старый, облезлый карандаш и долго упражнялась на клочке обоев. Буква «С» выходила кособокой, а хвостик у нее казался то длинен, то короток. Бабка ушла спать, когда заломило голову и началась острая резь в глазах. Утром она осмотрела свои росписи и решила, что пенсию ей получать можно.

К вечеру того же дня она пошла к учительнице писать бумаги, без которых в собесе, как говорила Рябчиха, и разговаривать-то не станут.

Уборочная затянулась, и попутной подводы в город все не было. Правда, до города пылила частенько колхозная машина, и бабка Нюша всерьез подумывала ехать на ней, невзирая на тряскую дорогу, но всякий раз не хватало духу. «А вдруг, как летось, машина-то с моста да в реку? Долго ли до греха?»

Она ждала, что кто-нибудь ее подвезет на подводе, но осенние дожди надолго испортили дорогу, а бригадир Разгуляев Иван, пообещав однажды взять ее с собой в город, заторопился, забыл и уехал один.

И вот пришел декабрь. По утрам стало холодно вставать с печки. Оконные стекла все реже и реже оттаивали в полдень, а загулявшаяся кошка надрывно пищала от холода на крыльце.

На днях, когда бабка Нюша уже собралась идти в город пешком, пока снег неглубок, к ней зашел Разгуляев и сказал, чтобы она готовилась во вторник в «район»: он едет продавать поросенка.

В понедельник вечером она положила в мешочек несколько картофелин, соль, отрезала от начатой буханки хлеба, который по настоянию шабунинской учительницы носят ей девочки-пионерки, добавила к этому два соленых огурца и положила узелок на край стола. Потом она открыла сундук. Там, на самом дне его, лежало все ее богатство: два платья, старая жакетка с пыжами на плечах, шерстяной платок и две косынки ковровой расцветки, «ни разу не надеванные». Она знала, что если не будет пенсии, то и это все ей придется продать на еду.

Она перевела спокойный взгляд на узелок в правом углу. В нем хранились одежки, приготовленные «на смерть». Там же немного денег от проданного сарая: батюшке — за отпевание, столяру — за гроб, мужчинам на водку — за могилу.

Сверху лежала синенькая рукавичка, заменявшая бабке Нюше кошелек. Достав из нее четыре рубля, она постояла, подумала и один положила обратно. «Не с неба манна», — решила она.

Деньги и справку она завернула в тряпочку и сунула в карман шубенки, висевшей на стене.

Встав, разбуженная кошкой, к половине шестого, она уже собралась и решила не ждать обманщика Разгуляева. Дорога в город одна, и он все равно ее догонит, если поедет. Бабка Нюша накинула поверх платка шаль с кистями, взяла у порога палку и вышла на крыльцо, похлопав рукавицами по своей овчинной шубенке.

Конец ночи был светел. Поздний месяц еще не опустился за крыши, и тени от домов и деревьев казались темными проталинами на голубых сугробах. Березы, высвеченные инеем, белели и искрились, только чернели на них сгустки прошлогодних грачиных гнезд, словно большие комья грязи.

Она широко перекрестилась и пошла, опираясь на палку, к проезжему прогону за прудом, откуда начиналась дорога в город.

Пройдя с километр и поднявшись на гору, она остановилась, мучимая одышкой. В низине лежала ее деревня. Серой мутью подступал к ней заиндевелый лес. Слева широко распахнулись поля, темнеющие низинами, а за ними, у неприметных перелесков, — далекие деревни. Там столбовая дорога. Там огни…

Мороз подергивал за пальцы, белым пушком тронул шаль под губой, прихватывал ноздри. Бабка Нюша посмотрела на дорогу — Разгуляева не видать. Она пошла дальше.

Вскоре из-за кустов олешника показалось Шабунино, деревня большая и, как считала бабка Нюша, богатая. За деревней, среди высоких старых берез, стояла белая церковь. Невдалеке от нее — крепкий дом священника, отца Серафима. Двери в этом доме закрываются плотно, в глубокие притворы, каждая со своим скрипом. Это бабка Нюша знает хорошо.

Несколько лет назад она сама себе навредила, высказавшись на колхозном собрании. Работала она ночным сторожем. В ее обязанности входил и подогрев воды на скотном дворе к утренней дойке. Всем была довольна старуха, да насочила ей на ухо Рябчиха, что-де мало ей платят в зиму, требуй, мол, прибавки, а не будут давать — откажись.

— Как же это так? — сказала на собрании бабка Нюша, собравшись с духом. — Зимой ночь доле, работы боле, а пишут мене трудодня? Не буду. Вот.

Не дождавшись ответа, она ушла в надежде, что за ней придут, «в ногах наваляются да напросятся». Но никто не пришел.

На том же собрании ночным сторожем назначили попросившуюся Рябчиху, а бабка Нюша через это тяжело расхворалась. Ей жалко было своей хорошей, тихой работы, жалко удобной соломенной постели за печкой, в водогрейке, где она тихонько от людей спала по ночам, часа по три. Нравилось ей и ходить по деревне, когда все спят. И все вокруг — и лес, обступивший деревню, и пятна построек во тьме, и ленивый лай собак, и длинный скотный двор с его густым запахом — все было ей привычно и любо. И вдруг — Рябчиха на ее месте!

Прохворав неделю, она, еще совсем слабая, поднялась: валяться не за кем. А жить надо. «Ежели господь не прибирает, — подумала бабка, — значит, черед не пришел. Все в его руках…»

Она надумала подкараулить председателя колхоза, сказать ему про себя. Она надеялась, что он ее пожалеет и прогонит обманщицу Рябчиху, а может, и деньжат выпишет… Кто его знает?

Председатель был человек еще молодой, присланный. Бабы говорили — грамотный. И не пил. Еще никому из мужиков не удавалось затащить его на рюмку самогону, даже в праздник.

Бабка Нюша остановила его в тот момент, когда он садился в кабину грузовика.

— Ну что тебе, бабушка? — спросил он.

— Да мне, дитятко, жить худо. Вот.

— Чем же худо-то?

— Дак ведь не на что.

Это председателя озадачило, и он спросил:

— А пенсию-то получаешь?

— То-то и есь, что не получаю.

— Ну, алименты с детей?

— Детишек-то вот и нету.

— Гм. А муж?

— Это Сеня-то?

— Ну Сеня или кто другой…

— Христос с тобой! Другой! Другого не было. А Сеня убитой. Давно уже…

— Ну вот за мужа и получай. Есть документ о его гибели?

— Есть бумажка, да больно трепана. Дома она.

Председатель нетерпеливо переступил с ноги на ногу и сказал:

— Ты возьми ту бумажку и покажи в сельсовете, председателю. Там тебе должны устроить пенсию.

Все-таки ей хотелось, чтобы именно председатель колхоза посмотрел ее бумажку. Уж больно нравился ей этот бойкий председатель, и она ему верила. Но когда она пришла в правление, оказалось, что председатель уехал в район.

Бабка Нюша направилась в сельсовет, но чем ближе она подходила к большой избе, тем сильнее боялась, что над ней, над церковницей, только посмеются там, пристыдят. Однако вспомнила председателя сельсовета — высокого, болезненного мужчину, который на собраниях всегда говорил дело, — и поднялась на крыльцо. Тревожило только, что в помощниках у председателя вместо приветливой девчушки-секретаря, как раз на ее месте, торчал теперь Тимоха-пьяница.

Как-то раз привезли из города на скотный двор патоку. Ночью Тимофей вместе со сторожем Рябчихой взяли да и украли четыре ведра, да самогону наварили, да и напились на буднях. Тимофей-то уснул в снегу, простыл, и ему, как сказывали бабы, одно легкое совсем вырезали, сердешному. Оттого и пить он стал пуще, что место внутри ослобонилось. Работать в колхозе не может: больной. Так вот и пристроился в тепле. Но, слышно, не залюбил его председатель, прогнать вроде хочет…

«Ну уж будь что будет! Никто как господь…» — прошептала бабка Нюша и, помолившись в темном коридоре, открыла дверь.

Рабочий день только начался, и посетителей никого не было. Бабка Нюша вошла в пустую комнату с одним окном и заглянула в полуоткрытую дверь другой комнаты. Председателя там не было. На его месте за столом сидел Тимоха.

Бабка Нюша так тихо вошла в своих подшитых валенках, что секретарь сельсовета не слышал ее. Он сидел, подпирая кулаками свои широкие щеки, так что они, завалив глаза, подобрались к самым бровям. Казалось, он спал.

— Тимоха, — позвала было бабка Нюша, но в горле у нее только просипело, и она стала откашливаться.

— Бабка Нюша?

— Да-а…

— Чего те?

— Мне… к председателю я, Тимоша. Вот.

— Не Тимоша, а Тимофей Фомич. «Тимоша»! Шляются тут всякие…

— Я не шляюсь, я пришла в сельсовет, вот. Это не твой сельсовет, а обчий. Я не хуже тебя, никто не скажет, что хуже, я ведь…

— Ну хватит бубнить, а то возьму да выгоню.

— Не выгонишь, коль сельсовет обчий, и нечего меня пугать, — оживилась бабка Нюша, не узнавая сама себя, — не впервой пришла и не разу не выгоняли, а вот тебя…

— Замолчи!

— …а вот тебя выгонят, вот.

— Ну хватит! Проходи, токо замолчи.

Но разволновавшаяся бабка Нюша прислонилась к косяку и молчала, довольная, что так смело отчестила Тимоху. «Обязательно всем расскажу в деревне, как я его…»

— А председателя нет, — продолжал секретарь сельсовета. — Я за него.

— Так я подожду, коли так.

— Долго ждать, — усмехнулся Тимофей.

— Подожду, чего же…

— Два месяца ждать будешь, а то, может, и больше.

— Как два месяца?

— Да вот так два месяца, — продолжал Тимофей, запустив обе пятерни в голову. — В отпуске он. После отпуска — на операцию: райком прогнал к врачам. Ясно?

— Ясно.

— У него под самым сердцем осколок ходит… А тут вся работа на мою шею. На двух должностях сразу. Не шутка.

— Да-а, трудно тебе, Тимош… Тимофей Фомич, коли так.

Тронутый сочувствием, секретарь сельсовета откинулся на спинку стула, крепко растер лицо руками и спросил:

— Ну, чего те?

— Так ведь раз его нету…

— Да ну телись! Ведь я за него, ну? Эвон у меня и печать есь. О! — И, подышав на печать, он шлепнул ею полевой ладони. — Вишь? — продемонстрировал он лиловый оттиск.

Это произвело на старуху впечатление, она решилась рассказать о деле и показать бумажку.

Секретарь сельсовета посопел над бумажкой и сказал, что все это надо обдумать. Сначала он решил оставить бумажку у себя, но потом, повертев ее в пальцах, отдал бабке Нюше и стал говорить по телефону о дровах, о страховке, о покупке стульев для клуба.

Бабка Нюша стояла у стола и не знала, идти ей или подождать. Она смотрела на секретаря сельсовета и думала, как быстро он вырос. Все бегал рыженьким мальчишонком, сопли до нижней губы, потом стал озорником, драчуном. А сейчас секретарь сельсовета — Тимофей Фомич Стручков. Не подступись. Батька его взял у бабки Нюши шерсти на валенки, да так и не отдал. Давно было. До колхозов еще. А матка-то плясунья была. Вместе на гулянье в Шабунино бегали. Подруги были…

— Ну ты ступай, бабка Нюша! — сказал Стручков, глядя в стену. — Я о твоем деле спрошу в городе. Ступай!

Шло время, а он все не узнавал. Потом сказал, когда она опять пришла в Шабунино, что ничего не получится.

Вот тогда-то и предложил ей староста церкви мыть полы в храме божьем.

За неплохую плату и за старые просвиры она мыла большой каменный пол и ухаживала за скотиной священника.

В это время, как и в далеком детстве, она с новой силой полюбила церковь. Почти все деньги она жертвовала на храм, и это нравилось отцу Серафиму. Ее имя в списках «о здравии» старались читать погромче, особенно если бабка Нюша была рядом. А она старалась еще усерднее.

Душа ее замирала, когда отец Серафим читал проповедь своим проникновенным голосом, призывая к еще более усердному поклонению господу богу, к возвращению отбившихся от божьего храма мирян-грешников. Бабка Нюша содрогалась, когда отец Серафим угрожающе предупреждал спешить «ко вратам рая небесного, ибо скоро двери его закроются».

За три года она нажила болезнь ног от холодного пола. Это совсем расшатало ее слабое здоровье.

Когда в последний раз она упала в обморок в доме священника, ей было очень мягко, по-божески, предложено «отдохнуть». Домой прислали жалованье, а тридцать рублей за барашка, которого она продала батюшке, не прислали.

Как-то недавно, подходя к причастию, бабка Нюша хотела напомнить батюшке про долг, но он так ласково посмотрел на нее, что она просто не посмела. Тогда она решила зайти в дом и спросить деньги у матушки. Но и там, встреченная очень ласково, не спросила. Ее напоили чаем. Тогда, видя их доброту, старушка решила спросить совета у отца Серафима насчет пенсии. Уж кому, как не ему, батюшке, заботиться о своих прихожанах?

Бабка Нюша снова пошла к священнику. Встретили ее холодней. Она показала бумажку отцу Серафиму и спросила о пенсии.

— Сия бумага, — ответил ей священник, — дела давно минувших дней. И нет никакой надежды, что власти вложат тебе во длани твои пропитание ни днесь, ни присно, ни во веки веков. Не вложат, и не надейся. Иди и уповай на господа.

Священник перекрестил ее и, проводив до порога, плотно закрыл за нею дверь.

«И чайку-то не налили», — грустно подумала тогда бабка Нюша.

И вот сейчас, идя в город и глядя на дом священника, она, приученная с детства все прощать, не чувствовала никакой обиды на этот дом. Она привычно перекрестилась и пошла дальше. Правда, ей очень хотелось напомнить батюшке про долг, но в такую рань не зайдешь, разве что на обратном пути…

Послышался шорох полозьев и мягкий топот лошади.

— Эй, бабка Нюша, садись скорей! — Разгуляев придержал лошадь. — Ишь ты, куда ускакала, старая! А я стучу — закрыто. Только кошка пищит на крыльце.

— А ты поздненько едешь, — заметила она Разгуляеву.

— Ну, седьмой час — не поздно. Спалось сегодня: я вчера долго возился с поросенком. Хотел палить паяльной лампой, да не нашел ее. Нет ни у кого.

— Это с трубочкой-то?

— Ну да.

— Так как же нет? Есь!

— У кого?

— У Марьи-корелки.

— Ты путаешь чего-то, — усомнился Разгуляев и, пихнув ей под бок сена, тронул лошадь. — Откуда у одинокой бабы паяльная лампа? Ты, наверно, никогда ее не видела и не знаешь.

— Знаю, видела. Под кроватью у ей стоит.

— Да откуда?

— А слесарь-то к ей был повадивши, осенью-то? Шабунинский-то?

— А-а… Не знал. — Он потаскал из-под себя сена еще и кинул ей на ноги.

«Какой хороший этот Иван, хоть и матюжник да и пьет», — подумала бабка Нюша. Она пощупала мясо в мешке и, не в силах сдержать любопытство, спросила:

— Всего поросенка-то везешь аль не всего?

— Всего.

— Велик ли весь-то?

— Пудов на восемь-десять.

— Много выручишь, коли так…

— Да, думаю, рублей двести пятьдесят, не мене.

— Это в новых эстолько?

— В новых, в каких же…

Бабка Нюша подумала. Потом глаза ее засветились усмешкой, и она захотела пошутить с Иваном.

— Иван, — улыбнулась она беззвучно и заглянула на его сиреневый нос, — так ведь ты все деньги-то и пропьешь. В городе-то.

Он повернул к ней свое длинное, как у лошади, лицо и показал в улыбке щербину зубов:

— Не, бабка Нюша, всех сразу не пропить. Не-е… А на спор могу, ты знаешь меня! — похвастал он и, лихо сдвинув шапку с затылка на глаза, хлестнул лошадь. — На спор аль с приятелем — могу!

«Могу… Хвастун». — Она улыбнулась про себя. Она вспомнила, как он гулял «в парнях» и был такой же хвастун и форсила. Все ходил в кепке на одно ухо, увешав ее женскими брошками. «Могу… Овдотья те даст, вот и будет тогда «могу»!»

У бригадира две дочки учились в большом городе, куда одна дорога стоила чуть не пятнадцать рублей.

— Иван, — спросила опять бабка Нюша, — а много на дочек-то идет?

— Ой не говори! — откликнулся тот. — Мало ли им надо! Были бы парни — другое дело. Купил бы им по костюмишку да на ноги чего-нибудь поздоровей — и все. А тут: платьица-кофточки, тапочки-шляпочки, чулочки-носочки, резиночки… — Разгуляев сказал в рифму такое словцо, что бабка Нюша засмеялась и, хватив морозного воздуха, закашлялась. Иван же, довольный собой, высморкался на свежий снег, что шуршал и посвистывал о розвальни у самых его колен.

В город въехали на рассвете. Заря, не успев разгореться, затянулась облачностью. Пошел снежок, редкий, крупный. Мороз заметно поослаб.

— Ну, ты давай шпарь в свой собес, а я начну! — сказал бодро Разгуляев, остановив лошадь у рынка.

Бабка Нюша отсидела ноги. Она долго кряхтела и охала, а потом пошла к большим двухэтажным домам, куда указал ей бригадир.

Райсобес был во втором этаже деревянного здания, выкрашенного не то в зеленый, не то в желтый цвет.

Она в последний раз уточнила у прохожего, собес ли это, и поднялась по оббитым ступеням на второй этаж. Сердце ее захолонуло, когда она подошла к двери. «Только бы не узнали, что мыла полы в церкви», — думала она. Бабка Нюша перекрестилась и приоткрыла дверь. В щелку она увидела человека в очках, стену с портретом и пустой стол, на котором стояло что-то черное. В комнате пахло бумагой, клеем и дровами, что были воткнуты за круглую печку у самой двери. Освоившись, она приоткрыла дверь побольше и стала опять наблюдать. Но в это время мужчина поднял голову и посмотрел на дверь.

— Здравствуйте, — сказала бабка Нюша, сунув в комнату уже всю голову. Она увидела еще один стол, а за ним женщину в зеленой вязаной кофте.

— Здравствуй, бабушка, — сказал мужчина. — Заходи, заходи, а то комнату выстудишь. С чем пришла?

— Да мне бы пенсию, — ответила бабка Нюша, входя и пристраивая в углу свой узелок.

— Первый раз?

— Впервые…

— Вы откуда? — вмешалась женщина.

— Из Завалихи, Шабунинского сельсовету…

— Стаж по найму есть?

«По найму… Знает! Про церковь знает. Нанималась полы-те мыть — это вот по найму и есь…» — подумала бабка Нюша, и в глазах у нее потемнело.

— Не понимаете? Ну на спичечной фабрике, на льнозаводе или на железной дороге работали?

— Нет. Я в колхозе…

— Всю жизнь?

— Всю-у…

— Ну так вот: вы в свой колхоз и должны обратиться.

— А у меня бумажка…

— Зачем нам ваши бумажки? У нас своих хватает!

В груди у бабки Нюши что-то оборвалось и упало. Она даже слышала, что упало. Глаза заело, как дымом, и неудержимо покатились слезы. Она повернулась и тихонько пошла к двери.

— Бабушка! — окликнул мужчина. «Пожалел, — подумала она. — Даст пенсию-то…»

— Бабушка, мешочек-то свой забыли.

На площадке лестницы она заплакала, сморкаясь в подол. Потом вспомнила, что Рябчиха велела постращать, если откажут в пенсии, открыла дверь и выпустила свой последний козырь:

— А коль не даете, так я жаловаться буду. Вот!

Женщина в зеленой кофте засмеялась, а мужчина в очках посмотрел на открытую дверь как-то удивленно, почти задумчиво.

Бабка Нюша плакала, вспоминая, что нынче у нее неважная картошка, что всего только шесть кур и очень мало дров. А за воз дров мужики берут пол-литра. Пол-литра! — шутка сказать. А где взять-то? Она так сильно расстроилась, что почувствовала острую боль в голове.

— Вы что плачете? — спросила ее молодая женщина с красивым белым лицом.

— Так вот… — ткнула бабка Нюша рукавицей в дверь.

— Ну, понятно. Заходите ко мне. Проходите, проходите!

Войдя, бабка Нюша остановилась и пропустила вперед начальницу. А та, холодно поздоровавшись с подчиненными, прошла в другую дверь, что была налево, у стола, на котором стояло что-то непонятное, угловатое, под черным клеенчатым чехлом.

— Проходите, — позвала начальница, оставив открытой дверь своего кабинета.

Бабка Нюша поспешно вошла в кабинет и прикрыла за собой дверь. Второпях она прихлопнула себе ногу, но начальница, слава богу, этого не заметила. Сняв свое светлое пальто и шляпку, похожую на кривой горшочек на смятом блюде, начальница все это повесила на гвоздь за шкапом. Затем она посадила бабку Нюшу на стул и спросила:

— Ну, что с вами, бабушка?

— Пенсию бы мне…

— Откуда вы?

Бабка Нюша рассказала.

— Живете одни?

— Одна. Смолоду одна, как мужа убили… в революцию еще, осенью, уж картошку копали…

— Где же он погиб?

— Дома.

— Дома? И кто же его?

— Так кавалеристы. И Сеня мой был кавалерист. В Шабунине стояли.

— А чьи это были кавалеристы?

— Сенины. Он их обучал.

— Он их обучал, и они его убили? А за что?

— Да вроде как учил их супротив власти.

— В революцию, осенью… — промолвила про себя начальница. — А вы не помните, против какого правительства он учил воевать своих кавалеристов?

— А пес его, прости господи, знает…

— Ну, а за кого он воевал?

— Так за тех, кто царя спихнули.

— Значит, против старой власти? За красных, значит?

— За их, за их. Иконки мои поснимал. Бить не бил, а поснимал.

— Ну, а документ у вас о его гибели не остался? Бумажки никакой не давали?

— Дадено! Как не давали! — И бабка Нюша вывернула из-за пазухи свои документы на стол.

Начальница долго вчитывалась в пожелтевшую, развалившуюся на четыре части бумажку, а бабка Нюша часто вытирала щипком свои и без того сухие губы, осторожно дыша ртом, чтобы не сопеть.

— Вы нигде, кроме колхоза, не работали?

— Не-ет, — похолодев, соврала бабка Нюша.

— Ну, это все равно. Вы давно имели и имеете сейчас право на пенсию как жена красного командира, погибшего в результате мятежа в учебном отряде.

— Так я получу?

— Обязательно получите!

— Ой милая! — воскликнула бабка Нюша, и ее руки мелко задрожали на столе. — Вот спасибо-то! Как же это…

Она опять заплакала.

— А много ли дадут-то?

— Думаю, что немного.

— Хоть бы рублей двадцать мне…

— Двадцать? Дадут и побольше, — улыбнулась начальница. — А что же вы раньше не хлопотали?

Бабка Нюша объяснила ей, что раньше, когда у нее были силы, то и пенсия была не нужна, а как стали подкашиваться ноги да стало гудеть в голове, так и начала подумывать о пенсии. Она также сказала, что показывала бумажку «начальству всякому», но из этого ничего не получилось. Она чуть не проговорилась, что показывала бумажку и отцу Серафиму, но вовремя зажала рот рукавицей. «А что, как начальница спросит про отца Серафима?» — подумала она с ужасом. Но начальница не спросила. Она только качала головой, слушая, а потом пообещала уладить дело и сообщить о решении письменно.

Бабка Нюша, невзирая на свои семьдесят два года, как на крыльях выплыла на лестницу. «Счастьище-то привалило, — горячо шептала она. — Деньжищи-то как с неба упали. Недаром ладонь чесалась!» Ноги и руки ее все еще сильно тряслись от только что пережитого, а в висках и ушах гулко стучало. Когда она вышла на улицу, ей вдруг сделалось худо. Снег показался черным, голову словно кто резко повернул из стороны в сторону, и бабка Нюша, опершись о стенку, сползла по ней на снег.

Обморок был коротким. Кто-то поднял ее. Что-то спрашивали, но она твердила: «Сама. Сама». И тихо пошла к рынку, ощущая слабость во всем теле и вкус крови во рту.

«Пенсия! — с радостью думала она. — Слава богу! Теперь не буду морить себя. А что это у них стояло там, на столе-то? — неотвязно лезла в голову мысль. — Чего такое? Спросить бы. И покрыто, главное дело. Это чтобы не видали, значит. А кнопочки-то беленьки видать… Слава богу: пенсия!»

— О! Бабка Нюша! — крикнул ей Разгуляев, когда она вошла в мясной ряд. — Как ты скоро! А я тут совсем уморился. Смотри — на рынке нет никого со свининой. Хватают — только дай. Вот те и вторник!

Он двигался за прилавком в белом с желтыми пятнами переднике, рубил мясо и громко разговаривал:

— Ой! Бабка Нюша, чуть не забыл! Сбегай-ка, принеси мне полжизни! Озяб я. — И он подал ей через прилавок три рубля.

Она принесла ему бутылку водки и вытряхнула из рукавицы сдачу.

— Свининки хошь? — спросил ее Разгуляев.

— Что ты! Спаси бог: пост.

— Пост! Да твой поп, отец Прохиндей, жрет мясо на неделе семь дней!

Она ничего не ответила, но почему-то вспомнила своего барашка, которого она отдала священнику как раз в пост. Правда, тогда к отцу Серафиму приезжал сын, доктор из города. «Но неужели доктор ел мясо один?» — мелькнула у нее нехорошая мысль, и она застыдилась.

Она поела из своего мешочка и сказала, что пойдет потихоньку к дому.

— Давай, давай шпарь! Я тя нагоню! — крикнул Разгуляев, повеселев от водки. — Я через часок закончу. Давай шпарь!

Она еще долго ходила по рынку, несмело приценяясь к продуктам и обходя наиболее крикливых баб. Потом потолкалась у прилавков в магазинах. Купила полкило сахару и коробочку леденцов. «Уж больно хорошо с чайком-то, лучше сахару, выгодней», — подумала она и положила сахар в мешочек, а коробочку сунула в карман шубенки.

Был уже третий час, когда бабка Нюша направилась из города по длинной прямой улице. Вдоль каменных и деревянных домов гудели столбы. На окраине, где вправо от большака начинался проселок на Завалиху, она остановилась и долго смотрела на город.

Опускался снежок, и все вокруг было подернуто белой, колыхающейся на ветру кисеей. А за нею, на холме, лежал город, белея крышами. Длинные улицы разбегались с холма и рассыпались на окраине маленькими домишками. В центре возвышался Дом культуры, большой, розовый, и торчали колокольни двух старых церквей. И, глядя на них, бабка Нюша вспомнила вьюжный зимний вечер, когда она со своим Сеней возвращалась из города домой. Это было в первые дни их женитьбы, перед войной, перед той еще… Они ехали с покупками на лошади, молодые, счастливые, а мигающий огоньками город догонял их вечерним звоном…

Бабка Нюша сняла рукавицу, накрепко вытерла глаза ладонью и пошла в поле, туда, где на горизонте темнел лес и собирались ранние сумерки.

Уже стемнело, когда она, пройдя полдороги, остановилась отдохнуть подольше. Разгуляев не ехал, а идти становилось все труднее и труднее. Ныли ноги, ломило поясницу, нехорошо покалывало в висках.

Наконец она подошла к Шабунину. Показались темные громады деревьев и церковь. Бабка Нюша остановилась. Ей непреодолимо захотелось зайти на могилку к Сене, поделиться с ним своим счастьем и поплакать. Но на могилку было поздно, а в дом отца Серафима, за долгом — можно: еще горит свет. «Только что кончилась всенощная», — подумала она и сделала шаг в сторону от дороги.

Увязая в снегу, она пыталась выбраться из канавы, но острая боль в голове заставила ее слабо охнуть. В ушах зашумело, словно в них набралось воды. По всему телу от головы разлилось тепло и застыло, сковав ее всю. И белая, еле видимая церковь, и темные деревья, и освещенный дом отца Серафима — все дернулось куда-то в сторону и исчезло. Бабка Нюша мягко опустилась в снег и затихла, утонув в нем левым боком. В ее ушах нежно звенели колокола, и из этого звона, из белых снегов к ней шел ее Сеня, молодой, статный, с красным бантом на груди и с длинной шашкой у пояса. Таким он приезжал в последнее время из Шабунина, где учил кавалеристов. Он шел и улыбался ей крепкими, белыми зубами и говорил, как и тогда, подавая шашку: «Повесь-ка на стенку, Анюта!»

Она протянула руку, но на месте вдруг исчезнувшего Сени появился кто-то другой. Длинные черные полы, длинные седые волосы этого человека и его седую бороду откинуло ветром в сторону. На груди его холодным светом чадил ей прямо в глаза серебряный крест.

Священник подошел, наклонился, заглянул в лицо простонавшей бабке Нюше и торопливо пошел к дому, крестясь…

Ей послышалось, как где-то пропела дверь. Совсем рядом. Знакомо-знакомо. И все стихло…

Над Шабунином подымался надкушенный месяц.

Загрузка...