НАСЛЕДНИК Повесть

1

Генка возвращался в родные места, когда деда Никифора уже не было в живых. Известие об этом он получил еще там, в Сибири, и не мог разобраться в себе: погрустить ему для порядка или радоваться, что он теперь остался старшим в дому. Дед был человек своенравный, гордец и упрямый, как черт. Сухой, жилистый, он прожил долго и до последнего дня оставался шумным хозяином. Умер же он тихо, будто бы не всерьез, а так, только примеряясь к смерти, — лег на сенокосе под кустик и не поднялся больше. «Запалил себя дедушко — царствие ему небесное! — ровно жеребчик», — писала мать. Нет, Генка жалел деда: свой ведь… И в лице Генки многое повторилось от деда, и ухваткой пошел в него, и характером — такой же шустрый и огневой. Не удался он только телом. Было оно не в архиповскую породу — не сухим и дубовым, а немного рыхлым и неповоротливым, как у матери, да и костью вышел потолще, но все равно узнавали в нем деда. И хоть тот не раз бивал внука за всякие дела, но ни мать, ни сам Генка не таили на него злобы. Да и то сказать: кто же поучит озорника, если батька убит? Еще спасибо надо сказать: тут любой подзатыльник на пользу.

Поезд останавливался на их полустанке утром, но Генка еще с ночи осторожно поднялся, чтобы не разбудить попутчика, шебутного парня Бушмина, и слонялся по вагону. То поговорит с кондуктором, то выйдет в тамбур покурить. Деревня вспоминалась ярко, резко. Он уже чувствовал запах пруда и дороги, слышал голоса людей, видел лица — то, от чего он был оторван в последние годы, что казалось порой ушедшим в небыль, — теперь все это всколыхнулось в нем и не давало покоя. Ожидание чего-то нового, предчувствия усиливали волнение. Правда, многое из новостей он уже знал по письмам. Знал, что сестра Любка вышла замуж за каменского парня Лешку и живет в чужой деревне, что его однокашник Толька теперь председатель колхоза, а Сергея Качалова, которого он знает столько же лет, сколько себя, и с которым они служили в армии, ждут с каких-то областных курсов, и он, как писала Любка, тоже будет раскатывать на машине. Все это уже было известно Генке, но многого он еще не знал. С особой досадой он отбрасывал последние письма из дому, не найдя в них ни строчки про Гутьку. Сам он в письмах не спрашивал о ней — гордость не давала — и еще больше злился от этого. «Ну, если не дождалась!..» — сжимал он зубы.

Свою остановку, как это часто бывает с теми, кто переполнен нетерпением поскорей доехать, он едва не прозевал. Задумался в тамбуре, и только когда кондуктор спросил, почему он без чемодана, Генка кинулся к своей полке. Он растолкал приятеля, и тот прямо в майке выскочил провожать Генку. Долго тряс ему руку, тараща спросонья глаза, и все твердил:

— Не забудь, понял? Прямо ко мне приезжай, понял? У нас там такое строительство — я те дам! Так что загоняй дом и жми ко мне. Приедешь — что-нибудь сообразим. Кучеряво жить будем! Понял? Ну, бывай!

А когда поезд судорожно дернулся и пошел, Бушмин свесил свою косую челку и пропел Генке напоследок:

Геночка-Гена

Страшный был комик:

Взял да и про-опил

Дедушкин домик!

Генка благодарно махнул ему рукой, но тот уже не смотрел в его сторону, казалось, сразу забыл, заговорив с кем-то.

Поезд скрылся за поворотом, издали простучав колесами по мосту, и все стихло вокруг. Генка постоял, перешел линию, а когда ступил на тропу — облегченно вздохнул: теперь уже ничто, даже поезд, не связывало его с недавним прошлым.

Весна в тот год выдалась затяжная. Майские праздники уже прошли, а на дорогах кисла грязь. Тяжело лежали сырые, не тронутые плугом поля. На желтых косогорах робко проклевывалась трава, а в перелесках, там, где погуще, еще млели косяки плотного зернистого снега. Оттуда несло — особенно по низинам — сыростью и холодом, от которых лето казалось еще дальше и невозможнее.

Генка сосредоточенно шел краем проселка, стараясь ступать по прошлогодней траве. В такую погоду впору бы сапоги, а он в низких ботиночках. Не рассчитал… Хотелось Генке приехать ясным днем, чтобы солнышко грело, чтобы пиджак висел на одном плече, открывая белую как снег рубаху, схваченную в вороте непривычным галстуком, — чтобы все было, как у хорошего отпускника, а тут — на тебе: холод, и поверх костюма, купленного в Москве, шуршит на нем старый плащ неопределенного цвета, побывавший с Генкой не в одном бараке.

«Сниму на руку, когда войду в деревню», — подумал он, остановившись на взгорье под старой березой. Он помнил это дерево с детства и даже обрадовался, что вот оно стоит на старом месте и будто ждет, как верный друг. Березу чуть тронуло легкой, цыплячьей желтизной, и Генка вспомнил примету деда: пока лист на березе не развернется в пятак — коровы в поле не наедятся. В другое время, раньше, он, наверно, подумал бы о кормах — о насущной весенней нужде деревни, но сейчас это его не тронуло, он вспомнил примету, и все. И было у него при этом удивительно легкое, как у гостя, чувство. С ним он вышел из вагона, с ним предстояло жить дальше, хотя и сам еще не знал, где и как жить. Ему еще грезились города, которых коснулся проездом, он видел большие стройки, где ему пришлось работать, и хотя все это не отталкивало от своей деревни, все же в чем-то настораживало, заставляя скорей увидеть ее, чтобы сравнить что-то, взвесить и выбрать в первый, а быть может, в последний раз…

Генка взглянул на дорогу — грязную, ухабистую — и не испытал к ней отвращения: ведь это была его дорога. По этой дороге ушел на войну отец, по ней уходил в армию и сам Генка, по ней же шел он с бумажкой на суд пять лет назад.

2

Тот год стал для Генки черным годом.

Он пришел из армии в сентябре. Отпустили его одним из первых. Заслужил. Специальность тракториста пригодилась на службе: он сел на вездеход, и никто, казалось, не мог водить эту машину так ловко, как Генка, привыкший дома к рытвинам да ухабам. Раз на ученьях чья-то машина провалилась в болото. Генке приказано было вытащить. Он вытащил, а свою посадил. Все ушли вперед, а он остался возиться в болоте. Один остался. Провозился больше суток, из части уже кран направили было, а он сам вылез. Врывается ночью в расположение части — черт чертом: грязный, голодный, а бычьи глазищи огнем горят, радостью. Дежурный по части прямо к телефону, докладывает командиру на дом: так, мол, и так — Архипов сам вылез! А командир, уж на что сухарь был, а тут кричит в трубку: накормить! Утром перед строем благодарность объявили… Нет, заслужил Генка уважение в армии. А из армии пришел, не успел дома картошку выкопать — в колхоз позвали. Дело нашлось новое — дизелистом на скотном дворе, тогда как раз автоматическая дойка в моду вошла. Правда, тянуло Генку к трактору, но машины свободной не было, и он согласился поработать дизелистом. Ничего дельце. Утром хоть и рано вставать, вместе с доярками, зато все время рядом с Гутькой Цветковой. Она работала первый год после школы, молодая совсем, но группа ей попалась хорошая — все справные коровенки, и доярка числилась в передовых. Надой — главное! Аппараты у Гутьки всегда в исправности — это была Генкина забота. Подойдет Гутька: почини, а сама губу свою полную прикусит, покраснеет и глаз своих серых не подымет, только ресницы дрожат да грудь под белым халатом дышит — складки ходят. Ох, Гутька, Гутька! Недаром языкастая доярка Тонька-недоросток уже на свадьбу к ним набивалась.

А месяц не прошел — первый удар свалился на Генку.

В Октябрьскую пришел Генка на скотный двор. Работа: коровам праздники — не праздники, их доить надо. Ну, пришел Генка — все честь честью, аппараты Гутьке сам подключил, а чтобы не слоняться без дела (моторы работали нормально), он решил потаскать за Гутьку подстилочного торфа. Схватил первую попавшуюся корзину и сразу нарвался на скандал. Оказалось, корзина эта была Тоньки-недоростка, крикуньи и шальной девки. Вцепилась она в корзину как клещ, да еще ногами брыкает по Генке. Больно. Ноги у Тоньки короткие, а ботинки на них здоровенные, мужицкие. Больно бьет. Ясно было, что не от жадности не дает она корзину, а от обиды, что вот, мол, они — Генка с Гутькой — счастливые, а она, маленькая да головастая, никому не нужна, а ведь тоже молодая… Надо бы отвязаться тогда от Тоньки, отдать ей корзину, а он принцип поставил.

— Отвяжись! — крикнул ей. — А не то сейчас на крышу заброшу вместе с корзиной!

— Ишь, какой силач нашелся!

— Ах, так!..

Схватил ее Генка за шиворот да ватные штаны, приподнял и кинул. Улетела Тонька не на крышу, а за торфяную кучу. Туда же бросил он и корзину. В воротах-то доярки вытолпились, все — в за́ходы. Такой смех поднялся, что лучшего представления и не надо для праздника. Тут и мужички праздничные подкачались на смех:

— Как ты ее, Генка, на этакую вышь кинул?

— А чего там! Не баба — Кило-С-Ботинками!

Все опять за животы схватились: уморил, да и прозвище пустил потешное, еще тогда было ясно, что привяжется оно к девке. Тогда же мужики утянули его в моечную, сели на бидоны, стали по рублю складываться. Смех-то смехом, а выпить надо: праздник. В это время влетела Кило-С-Ботинками, схватила шланг да как порскнет из него по Генке, прямо в шею. Повернулся он, а она ему в лицо. Вода, как лед, подземная. Мужики ржут. Изловчился Генка, выбил у нее шланг рукой, схватил ее да как жахнет в ванную с водой — и сам обомлел. Никогда — ни раньше, ни после — он не слышал такого крика. Ноги подкосились. Истошно заорала девка. А когда пар ударил в потолок, понял Генка, что случилось…

Выжила она чудом — ватные штаны спасли да Генкина кожа, он с обеих ляжек отдал без слова для операции. Его судили и дали условно. Тут все обошлось благополучно, набраться бы ума да и жизнь начинать, так нет — опять беда.

Вышел Генка после суда с дружками, веселый, только слезы матери утер, а дружки свое:

— Отметить надо! Обязательно!

Особенно Витька Баруздин напирал.

Пошли к ларьку. Толька Сизов в магазин забежал попутно. Взяли в ларьке пива. Понравилось. Генка сходил на вокзал, взял у матери деньги, а Сергей Качалов в магазин сбегал. Потом опять пошли к ларьку за пивом да и устроили там небольшую пляску, с частушками. Ну, а закончилось все дракой. Свисток раздался — пришел милиционер. Повели Генку, голубчика, а дружков — как и не бывало.

Судили его в том же зале, тот же судья и при тех же заседателях. Генка односложно отвечал на все вопросы и ничего не сказал в своем последнем слове, он только таращил на знакомых судей глаза, смотрел на них с улыбкой, как на друзей, все признавал и верил, что не должны его осудить, ведь знают же его. На пострадавшего он смотрел обиженно. Ну, было — словно хотел он сказать — ну, вылил пиво на голову, пусть и он выльет Генке хоть целую бочку, а в суд-то зачем? Лучше бы выпить мировую, и стали бы такими друзьями, что не разлить водой. Так нет!..

В зале сидела и беззвучно плакала мать. Рядом с ней притихла, будто окостенела, сестра, а за ней — Тонька, Кило-С-Ботинками. Она сидела в углу зала и кивала оттуда вихрастой головой. На предыдущем суде она сделала все, чтобы защитить Генку, и вот опять пришла. «Ай, молодец, Кило!» — поглядывал он на нее, а видел Гутьку…

Приговор был чем-то похож на задачу в одно действие: за хулиганство в общественном месте дали три года и прибавили два, что он получил за Тоньку. Два условных года стали безусловными. Мать заплакала в голос, а Тонька крикнула из своего угла:

— Тоже нашли общественное место — ларек!

Милиционер погрозил ей пальцем и увел Генку.

Генке не забыть этих лет — ни первых, ни последних: все они вошли в него калеными иглами, они обтесали и чем-то умудрили его. Там он хорошо работал, был на Доске почета и даже окончил один класс в вечерней школе.

3

…И вот опять он здесь.

Генка потрогал ствол березы и подумал, что по нему уже тронулся сок. Через недельку-другую развернется лист, а сок идет сейчас так, что за ночь набежит бутылка. А если, как бывало, в войну, этот сок сварить — он загустеет, будто сметана, присолить его и — ложкой…

По дороге, со стороны деревни, кто-то шел: за кустами ольшаника глухо плюхали по раскисшей дороге чьи-то неверные шаги. Генка поднял чемодан и, приосанившись, зашагал навстречу. Он знал, что любой человек на этой дороге знаком, и надо показаться не унылым каторжником, а таким, каким помнят его в Зарубине, — веселым, отчаянным парнем.

За кустами, подхватив длинный подол, переходила ручей старуха, мать Кило-С-Ботинками, — мелкоглазая, подслеповатая, коротенькая и быстрая, как моль.

— Батюшки! — старуха уронила подол и перешла ручей напропалую. — Да никак Генка? Генка и есть!

Она приблизилась вплотную и смотрела ему прямо в лицо из-под ладони, как на солнышко.

— Здорово, тетка Домна!

— Ой, ой, ой! Генка! А ведь у тебя зубы-то железны! Вывалились свои-то?

— Продал, тетка Домна. Продал. Нынче они в цене. Ну, как живете тут?

— Да живем помаленьку: день да ночь — сутки прочь.

— А ты куда идешь?

— На станцию за хлебом. Там торгуют городским, штучным, а в нашем магазине сельповских пекарей хлеб. Он у них за́все с сы́рью, а буханищи-то большенные — весовой. Весовой им и продавцам выгодней: какая-никакая — а нажива. А ну-кось кепку-то сними!

— Ладно, ступай…

Они разошлись.

— А матка-то твоя в Каменке живет, у Любки! — крикнула старуха вслед. — Они еще на зиму перебрались: у Лешки дом теплый.

Это известие немного остудило Генку, но все равно он решил сначала зайти в свой дом, а потом уж, может завтра, направиться в Каменку к своим. От Зарубина это всего километра четыре, если идти полем, через дедов покос.

Генка перепрыгнул ручей и прибавил шагу. Скоро…

Деревня, когда идешь со станции, всегда появлялась неожиданно и близко. Сараи и крайние дома надвигались из-за кустов сразу во всей величине, темнея расщелявшимися бревнами старой рубки. Сейчас было так же. Генка глянул на знакомые строения и остановился: что-то новое поразило его. Правда, линию новых столбов он заметил еще от станции и понял, что в деревне электричество; увидел он и редкие на дороге следы мотоцикла, и даже нового (судя по четкому протектору), но было и еще что-то. Он вошел в деревню, отметил несколько телевизионных антенн, но, прежде чем всмотреться в свой дом, увидел то, что его поразило, изменив вид деревни, — он увидел ровную, высоко взметнувшуюся аллею берез. Она тянулась от его дома до правления и шла немного наискось от дороги, как и была посажена раньше.

«Стоят, стервы!» — радостно прошептал он.

Генка был уже подростком, лет пятнадцати, когда была посажена эта аллея. А все дед выдумал. Привез как-то осенью целую телегу молодых березок, накопал их где-то на лесной болотине. Сильно утомился дед с этой работой, лег на печи пообсохнуть, довольный своим делом. Генка тоже с улицы заявился, с дождя, и тоже забрался, только на полати. Лежат. Обсыхают. Дед покряхтывает, Генка покашливает: подстыл, озорник. И что его подтолкнуло тогда зацепить деда? Взял да и спросил с полатей, от скуки, должно быть, не иначе:

— Дед, а дед?

— Ой?

— Ты у Махна служил? А?

— Ну, был!

— А на что?

— А дурак был.

— Та-ак… — Генка перевернулся на брюхо. — А ты в Красной Армии служил?

— Да служил! Отвяжись ты…

— А на что?

— Сказано — молодой был!

— Та-ак… А где лучше?

Взорвало деда. Схватил он валенок — да в Генку, а когда тот засмеялся — решил до него добраться по-настоящему, но не поймал, зато расходился. В тот же час выгнал всех из дому и заставил на дожде ямы под березы копать. До ночи продержал на улице Генку, Любку (та еще маленькая была) и мать, да и сам не ушел, пока все березы не посадили. Аллея растянулась до самого правления и почти уперлась в его стену, отшатнувшись от дороги. Смеялись люди: аллею, старый дурак, на дом загнул, нет, чтобы вдоль дороги!

Утром дед нашел отброшенную в сторону березку. Решил, что это Генкина работа, и выпорол внука ее гибкой вершиной, а потом заставил это дерево посадить с самого краю, у правления. Все время, даже в армии, Генка дулся на эту аллею, а вот сейчас увидел эти березы — и на тебе! Пустяковое вроде дело — березы, а почему-то хорошо на душе стало.

«А вымахали-то! А вымахали!» — думал он, забыв, что идет уже деревней, не снимая старого плаща.

А березы, все еще юные, гибкие, были как на подбор. Все эти годы они только то и делали, что тянули свои легкие головы как можно выше. Что делать! Стремление юности. Пройдет еще немного времени, и они остановятся в своем зеленом разгоне, будут медленно, долгие годы, полнеть, затвердеют корой и станут мудро шуметь на ветру заматеревшими ветвями.

Первыми заметили Генку чьи-то детишки. Они испуганно, как воробьи, вспорхнули с грязи, в которой копались посреди дороги, и кинулись к домам с новостью: незнакомый в деревне! Генка заметил: вдали, почти в другом конце, за домом учителя, шла какая-то женщина с ведрами. Она остановилась прямо посреди дороги и долго смотрела в сторону Генки.

Когда он свернул в свой заулок, она торопливо пошла к колодцу, видимо, догадалась. «Узнают, сейчас узнают и в том конце, — обрадовался Генка и с волнением подумал о Гутьке. — Сейчас должна прибежать».

Дом стоял заколоченный. Генка поднялся на покосившееся крыльцо, пощупал ключ в щели — той, куда клали раньше, но там было пусто. Поставил чемодан. Подумал, разглядывая старую дверь, и пожалел, что не послал телеграмму. Поржавевший амбарный замок выпятился, как рыжий кулак. Генка решил попасть со двора. Он подошел к воротам, сунул в их притвор руку и выдернул из скоб старый гладкий кол, на который были заперты ворота. Снаружи он оторвал прибитую наискось, через весь проем, доску и вошел в спокойный полумрак. Остановился. Вдохнул слабый запах выветрившегося навоза, окинул взглядом пустые заклети. На минуту вспомнился шорох скотины на мягкой подстилке — это еще из тех довоенных лет, когда отец и дед, два мужика, с легкостью вели большое хозяйство. Было… И дом был полон веселых шагов, сытных запахов, тепла… Все это вспомнилось на какую-то минуту и тут же рассеялось, только стоило затрепыхаться воробьям в дыре крыши, у старого князька. Теперь со двора можно было попасть в дом через мост — черным ходом, но Генка заметил у воротни шкворень и решил снять замок с двери, не дожидаясь ключа. Он вернулся на крыльцо и мигом выдрал пробой. В дом прошел осторожно, как проходил, бывало, под утро, когда засиживался с Гутькой после армии. Вошел и остановился сразу у порога. Внутри стоял тяжелый, нежилой запах, и темнота по-амбарному пахла мышами. Генка вышел на улицу и оторвал доски с окошек. Стекла местами были поколочены, но зато во всех четырех окошках стояли двойные рамы. Когда он вернулся в дом и снова остановился посреди избы, то уже мог видеть знакомые предметы. От большой русской печки, промерзшей за зиму, тянуло холодом и сырой глиной. Потолок из чисто оструганных досок теперь не выделялся своим коричневым блеском: он весь помутился от пыли и матово посвечивал. Лавки вдоль стен, квадратная рама с фотографиями — все было покрыто пылью. На переборке, что отделяла передний угол от кухни, оборвался толстый пласт обоев, обнажив белые доски, — видимо, оборвался недавно, в оттепель… Нет, не таким ожидал увидеть Генка свой дом. Он грезился ему праздничным, с запахами пирогов и свежего веника, по которым не раз тосковалось. Помнился почему-то пестрый домотканый половик, и чудилось, как ступают по нему на́босо ладные Гутькины ноги…

Генка подошел к раме с фотографиями, мазнул по стеклу рукавом старого плаща раз и другой, стал смотреть. Раньше он с удовольствием и подолгу рылся в этом ворохе лиц, сейчас он с минуту посмотрел на фото отца, потом наткнулся на колючий взгляд деда. Тот с сердитой справедливостью смотрел прямо перед собой, будто требовал внимания к себе от всех, что окружили и затерли его в этой раме.

«Ну, чего, дед? — тихо проговорил Генка. — Вот пришел. Жизнь, видать, надо начинать как-то… Смотри».

Он еще постоял, нашел себя с гармошкой на одном плече и в обнимку с Витькой Баруздиным. Это они перед армией, навеселе. Волосы у Генки длинные, мягкие, закрыли половину широкого, упрямого лба и целиком — ухо. В глазах веселье, удаль и такая сила во всей фигуре, которую, казалось, не сломает ничто. Эх, остановить бы Генке то время, подержать бы его. Да подольше…

Рука, на которую он опирался, затекла, и он оторвался от фотографий. Принялся ходить по дому, будто ждал чего-то, да косился на стол, где темнел отпечаток его руки — медвежий след. Он монотонно ходил от двери к окну, быстро поворачивался у порога и медлил у подоконника. Всякий раз, когда на улице он видел кого-нибудь, то весь подбирался, но радостное оцепенение тут же опадало с него, как только проходили мимо его дома. Он несколько раз прижимался щекой к косяку кухонного окна, стараясь увидеть заслоненный деревьями дом Гутьки, однако видел только трубу. Раза три пробегали мимо окон мальчишки, бросали грязью в пруд и посматривали. Генка не признавался себе, что он ждет. Пусть хоть кто-нибудь зашел бы, ведь это означало бы, что он не забыт, не оплеван, — и это все, что нужно было зашибленной Генкиной душе. Он напрягал слух, но только тонкие крики детей доносились с улицы да где-то вдали натуженно тарахтел трактор.

Генка посмотрел на время — половина одиннадцатого, — прикинул, что ему лучше всего сбегать в Каменку к матери и сестре, а там уж — все остальное!

Вспомнив родных, он снова почувствовал тоску по ним, не раз пережитую им в последние годы.

Пробой на двери он вставил в старое гнездо, пристукнул ладонью — висит замок — и направился к околице через свой огород: не захотелось вдруг между прочим попадаться людям на глаза.

Огород был запущен. Одичал. Около самого двора темнел пяток старых, коротких, как могилы, грядок, уже года два не копанных, а дальше по всему участку рыжела поникшая прошлогодняя отава. «Один укос взят», — сразу смекнул он. По всему видно было, что мать после смерти деда приспособила огород под покос. Генка прошел луговиной, вышел за старый овин и направился к мосту через ручей, огибавший деревню. У Синего камня кто-то полоскал белье, а на взгорье, по ту сторону ручья, тарахтел по сырой круче трактор с дровами. Дальше по полю вместо густых полос высокого березняка теперь темнел низкий плотный кустарник и поднимался к перелеску, сливаясь там с его опушковой зарослью.

А день разгуливался. Временами пробивалось солнышко, и сразу радостнее становилось на душе. Мир в такую минуту будто раздвигался во все стороны от Зарубина; воздух, отяжелевший сыростью, мутный, вдруг становился прозрачнее и легче; радостно зеленели замшелые крыши сараев, а где-то вдали, на опушках, совершенно невидимые доселе, снегом вспыхивали березы.

У Синего камня шумела в воде какая-то девчушка в яично-желтой городской кофте. «Ого! Одеваются в Зарубине!» — невольно подумал Генка, всматриваясь. Таз с бельем, должно быть уже выполосканным, стоял на берегу, остальное плотной сырой кучей лежало на камне. Что-то знакомое показалось ему в крупной голове девчонки, но его догадки еще не успели проясниться, как Кило-С-Ботинками быстро повернула к нему голову и стремительно выпрямилась.

— Хо! Вот так встреча! Здорово, Кило-С-Ботинками! — искренне поздоровался Генка.

— Здравствуй! — без видимой обиды ответила она. — С возвращеньем тебя! — Отвела вихрастые волосенки от глаз.

— Спасибо… Повезло мне сегодня на вашу семью: со станции шел — тетку Домну встретил, на Каменку иду — ты здесь. Похоже, что во всей деревне только вы и живы.

— Не только мы, — между прочим, обронила она как бы про себя, а сама не сводила глаз с Генкиного рта и нахально смотрела в него из-под ладони, как мать.

«Зубы заметила и рада этому, зараза», — подумал Генка и плотно сжал губы.

— Пришел, значит… — вздохнула она, опустив руку и подбоченясь.

— Все в порядке. А ты — на ферме?

— На ферме.

— Ну, а кто еще с тобой?

В ее глазках мелькнул острый огонек злорадства.

— И новые и старые!

— Та-ак… И старые, значит…

— И старые. Только Гутьки твоей нет! — снова посмотрела в лицо, и — ладонь козырьком.

Генка невольно оскалился, напряженно всматриваясь в ее глаза — что в них? Отвернулась Кило-С-Ботинками, на трактор смотрит из-под ладони, вид делает, что это ей интересно. Вопроса ждет, подколодная! Ну уж нет, не увидит она его расстройства!

— Ну и правильно, что ушла со скотного, — сказал Генка как можно спокойнее, но ботинки застучали по бревнам моста — не то грязь околачивает, не то чечетку норовит.

— Чего же правильного?

— В полеводстве легче.

Опять тот же огонек в глазах у нее:

— Ее и в полеводстве нет! — и не вынесла Генкиного взгляда, принялась за белье.

Ну что ты будешь делать! Генка сжал кулаки в карманах плаща. Если бы кто знал, как хотелось ему в ту минуту садануть этого сморчка — не то девку, не то бабу с гладким длинным лицом да одной-единственной, но глубокой морщиной в межбровье. Да, добиться от нее чего-либо без унижений было невозможно, стоять тут с ней — тоже противно, и он зашагал по тропке к перелеску, вдоль полосы кустов, кипя от злости и нетерпения узнать все о Гутьке. Он знал, что только там, в Каменке, от матери и сестры можно узнать все как есть. Как против ветра, наклонив голову, пробежал он мимо трактора, волочившего на «пене» огромный воз нераскряженных дров. Широкий железный лист оставлял позади себя приглаженную грязь, гладкую, как свежий асфальт. Молодой парнишка-тракторист весело закивал Генке, но тот лишь кинул бровью, пролетел мимо, сжимая челюсти. Только усталость немного остудила Генку. Уже под самым лесом, на вершине высокого поля, он вспомнил лицо тракториста и узнал в нем рябковскую породу. У Рябковых было много детей, а который из них сидел в тракторе, Генка не мог сообразить.

Ясно было, что подросла ребятня, вот уже трактора водят! И ничего: хоть машина и дергается из стороны в сторону, а идет.

Генка оглянулся — трактор уже перешел мост, а позади его осыпавшейся ромашкой желтела кофта. Генка плюнул и скрылся в кустарнике.

Перелесок был небольшой, сильно поредевший в последние годы. Вдоль тропы попадались кусты орешника, за ним открывались удобные сенокосные поляны, а там дальше уже опять просвечивала опушка и начиналось большое поле. За полем темнел старинный, но уже поредевший парк. Когда-то посреди него, у пруда, стоял большой деревянный дом, в котором жил какой-то художник, раньше Генка помнил его фамилию. До войны в этом доме была школа, в ней довелось учиться и Генке. Это была семилетка, в нее ходили ребята из девяти деревень. После войны школа сгорела.

Генка поравнялся с парком и решил пройти через него: ближе.

Когда-то парк был большой и частый. Со временем он ужимался, редел; слабее становился его тополиный шум, и поля, со всех сторон подступавшие к нему вплотную, с тупым упорством подмывали его. Пруд обмелел. Берега его осыпались и покрылись крапивой. На месте дома пестрели красные пятна кирпичного фундамента, разобранного после пожара на печи. Остались только полуразрушенные столбы ворот да два каменных льва, сидевшие некогда у входа в дом. У одного льва была отбита голова, у другого лишь немного поцарапана морда да в правой лапе зияла щербина. Эту рану нанес льву еще Генка. Сколько прошло лет!..

Генка рос подвижным мальчишкой. Сообразительность делала его успевающим при малой затрате сил, и потому он, не в пример многим сверстникам, дольше обыкновенного не испытывал отвращения к школе. Он шел туда с охотой, видя в ней удобное место для того, чтобы быть на виду сразу у девяти деревень, а в третьем классе это завидная судьба. Но и это давалось ему легко: застроженный дедом дома, он полностью развязывал себя в школе. Учителей это не беспокоило, ведь Архипов успевал. И даже тогда, когда Генка тяжелым булыжником отбил кусок от лапы каменного льва, никто не обратил на это серьезного внимания. Да и кому там нужен был какой-то лев. Но через несколько дней прибыл в шкапу инспектор роно, и все узнали, что поврежден не просто лев, а какая-то скульптурная группа. «Скульптурная группа» — эти слова не сходили с языка учеников и учителей. Кинулись искать виновника. Больше всех — помнится Генке — усердствовал Шепелявый. Он в тот месяц заменял директора школы и серьезно опасался, что из-за какого-то камня пострадает человек, то есть он: его могут не утвердить директором.

— Почто ломал? Будешь еще? Говори! — надсадно кричал Шепелявый.

Что ему мог ответить Генка, если он и сейчас не знал, отчего у Шепелявого была такая истерика из-за камня. Но зато до сих пор стоит в ушах крик:

— Я тебе покафу, как львов бить!

«Умора…» — подумал Генка, вспомнив пахнущий медом кулак Шепелявого, которым тот махал перед носом своего ученика. Недаром ребята в школе еще долго хватали друг друга за шиворот и, подделываясь под директора, шепелявили:

— Я тебе покафу! — и совали под нос кулаки.

…Генка прошел вдоль фундамента, подивился, что один из каменных львов уцелел, и направился через парк прямо на дальний угол — так короче. В той стороне парка был овраг, весь заросший кустарником. Овраг выходил в поле, спускаясь к небольшой речушке, светлевшей в низине. Туда, в эту речушку, бодро струился из оврага никогда не пересыхавший ручей. Однажды в детстве Генка нашел среди кустов начало этого ручья — родник. Это была для Генки большая радость.

На краю оврага по-прежнему толпились старые тополя и среди них, чуть на отшибе, — сосна, одна-единственная во всем парке. Он на ходу окинул взглядом ее ствол, выгнутый, как шея гуся, и подумал: «Старая…» Ему еще в детстве кто-то говорил, что ей больше ста лет. Все здесь вроде было так, как раньше, только грачи, усыпавшие гнездами деревья, кричат почему-то громче и чистым кладбищенским эхом обдают окрестность.

Грачевник — так звали теперь этот парк.

Почти у самого поля, за черными стволами деревьев, мелькнуло что-то белое, и Генка сразу вспомнил, что это могила художника. Генка подошел. Мраморный обелиск, на котором когда-то был бюст, потемнел, покрылся выбоинами и желтизной. У подножия лежала плита, тоже белая, мраморная, с поврежденной надписью. В первом классе, когда было интересно складывать слова, он знал, что там написано.

По полю кто-то шел. Генка присмотрелся — две женщины. Он торопливо вышел на тропу, а через минуту остановился и упер свои короткие руки в бока. Он ждал и смотрел, как спешили к нему — одна молодая, легкая, а другая, отставая все больше и больше, путалась в длинном подоле, трясла головой, пошатывалась, но напряженно торопила свои непослушные ноги, согнувшись и вытянув одну руку вперед.

— Генушка-а-а… — донесся ее голос, высокий, как плач.

Любка подбежала первая. Бросила на землю какие-то кутули и обняла брата. Лицо ее тут же сморщилось, глаза покраснели.

— Ой, Генка… — она выдернула из рукава платок.

— Ну, ты чего? Чего? — добродушно, будто уговаривая маленькую, пробасил Генка. Он двумя пальцами хотел отнять от лица Любки ее руку с платком, но не успел: подбежала мать.

— Генушка… Сыночек… — она задохнулась, кинула ему на плечи свои сухие темные руки, тычась синими губами в его лицо. Тут же запричитала-заголосила на все поле, то припадая ему на грудь и давя головой горло, то снова смотрела в лицо сына, находя в нем страшные перемены.

— Сыночек ты мой родимый! Соколик ты мой ненаглядный! Да куда же ты развеял-растерял свои белые зубки? Ой-инь-ки… Да где же ты их позабыл-пооставил? Сыночек ты мой ненаглядный!..

— Мама… Мама… Ну? Ну? — трогал ее Генка за затылок и хмурился, глядя в поле.

Мать гладила его тело, будто хотела убедиться — то ли оно, потом потянула руку к голове, сняла с него пеструю кепку — и зашлась в рыданьях еще пуще: Генкиных волос как не бывало. Тупо и широко глянул на мать голый, непривычно длинный лоб сына. Любка увидела и тоже тихонько заплакала. Генка смотрел по сторонам, давая им немного выплакаться, и слушал сквозь их плач, как тоскливо кричат птицы.

— Ну? Ну, чего вы?.. Ну? — наконец заговорил он. — Руки-ноги целы — и ладно… Ну, хватит, говорю! — Плач приутих.

Любка уже спокойно сморкалась в платок, а мать упиралась ладонью, поглаживая другой рукой новую Генкину рубаху.

— Как вы узнали-то? — спросил Генка, радуясь, что можно отвлечь их разговором, сбить плач.

— Ой! — просветлела Любка. — Это Шура, почтальонша, прибежала со станции — прямо к нам: «Идите, говорит, приехал!» Ну, вот мы и пошли. Собрались и пошли… Я Лешку накормила, а сама с мамой в магазин да сюда.

— Лешку? А что он сам не наестся, барин? И чего он не идет? Заработался. Небось деньги на мотоцикл копит? Ну, чего смеешься? Не правда, что ли?

— Да ведь она не про того Лешку, она про маленького, а не про большого. Про сынка она про своего! — тоже улыбнулась мать, утирая лицо обеими руками.

Генка засмеялся своей ошибке, подумал: «У Любки сын!»

— Сколько ему? — спросил он. — Год, кажется…

— Да уж большущий: скоро год! Мужик мужиком! — с гордостью махнула Любка рукой, мол, что о нем говорить — человек что надо!

— Хорошенький мальчишонко, — подтвердила мать. — Пузатенький, как ты был, а лицом — весь в Леню-батюшку: и уши этакие же, листом, и брови вверх торчком, вот только нос не знаю в кого выйдет, когда обрастет, а так все — лоб такой же, щеки так же дует и попка ящичком — весь Леня!

— Мама!..

— Неправда, что ли? Только губы твои да характер тоже, слава богу, в архиповскую пошел…

Генка взял у матери кепку и тщательно прикрыл свою голову, сделал он это как бы между прочим, но мать заметила. Она не заревела опять, крепилась и все гладила рубаху сына.

— Там выдали или купил где? — спросила она.

— В Москве купил.

— А это? — она тронула пиджак.

— И костюм там же. Ну, пойдемте, чего стоять?

— Там разве деньги платят?

— Платят, а как же!

— Много ли?

— Сколько заработаешь. Я не смеюсь, мама. Только там вычеты большие: за одежду, за кино, за стрижку, за питание…

Он поднял кутули и пошел впереди, опять в Зарубино. Мать торопливо засеменила за его спиной, рассматривая ботинки, походку, заметила сутулость и тихонько плакала. Любка оббегала их то справа, то слева, нарываясь на кусты, и взахлеб рассказывала последние новости и кое-что из старого, неизвестного.

Генка уже начинал досадовать, что сестра прожужжала ему уши о всякой всячине, а ни слова не обронила про Гутьку.

— Как колхоз-то? — спросил Генка, начав издалека.

— А чего колхоз?

— Доярки, слышал, разбегаются.

— Как же им не разбегаться, — загорелась Любка, сама ушедшая со скотного.

— Ну, и что доярки? — опять напомнил Генка, направляя разговор в нужную сторону.

— А ничего. Кто ушел от малых заработков, кто остался, вроде Кило-с-Ботинками.

— Та-ак… А кто ушел? — с трудом спросил Генка.

— Да я давно не была в Зарубине. С осени… — почему-то уклонилась Любка.

— Генушка! — окликнула мать, поотстав, и как раз в тот момент, когда он решился спросить про Гутьку. — Генушка, иди-кося…

Она сошла с тропы на поляну и стояла поодаль, у орехового куста. Там она крестилась, сгибая свое короткое полное тело, и плакала.

— Чего, мама?

— Генушка, дедушко-то ведь вот ту́тотко умер. Тутотко вот… — указывала она под куст.

Генка оставил кутули на тропе, подошел и остановился прямо в кепке, крепко засунув руки в карманы и набыча голову.

— Вот ту́тотко и прилег. Сенокос уже кончал… Вот ту́тотко.

4

Дом сразу ожил, как только в нем появились женщины. Сразу же была затоплена печь, закурилась баня, появилась теплая вода, тряпки — и уборка началась.

— Генушка, пособирай еще дровец да за банькой посматривай! — попросила мать, выскочив босиком на крыльцо. — Ой, Марковна! Не до тебя, милая, погоди, управимся!

Тетка Домна шла со станции и решила, должно быть, узнать новости из первых рук, но сама поняла: не время.

— Примывайтесь, примывайтесь, я потом! — услышал Генка ее голос уже от берез.

Он походил по заулку, посмотрел дров в сарае и снаружи, но много ли можно было найти после того, как в доме жили одни женщины? В огороде он поднял несколько старых, упавших в траву жердей, отяжелевших от сырости. Перерубил их. За баней увидел длинное ошкуренное бревно, сразу видно — деловое, приготовленное на что-то дедом. Генка подумал, для чего бы оно могло пойти, но потом махнул рукой и взялся за ножовку. Чурки из бревна получились, как игрушки, а когда он их колол — пахли лучиной и скипидаром. Дрова он сложил у крыльца, а с последней охапкой направился в дом, прикидывая в уме, когда лучше заняться заготовкой дров. Он перебрал в голове дела и решил, что надо заготовить дрова сейчас, еще до посевной: самое время. Дрова просохнут за лето, а зимой благодать с сухими. «Гутька спасибо скажет!» — подумал он и заволновался, представив Гутьку хозяйкой. Он уже взялся за скобку, но дверь распахнулась, откинутая ногой, и Любка, растрепанная и раскрасневшаяся, выбежала выливать помои.

— Нарубил?

— Нарубил.

Он пропустил ее и, дождавшись, когда она вернется с пустым ведром, загородил ей дорогу:

— Люба, а чего это ты мне ни слова…

— Чего — ни слова? — сразу будто испугалась она.

— Где Гутька?

Любка отвернулась в сторону, нахмурилась. Широкие брови ее — белесый колос — сошлись, обычно толстые щеки ее сейчас были ввалившимися и чуть вздрагивали. «Грудью кормит. Долго…» — подумал он.

— Ну, ты чего? — он перехватил охапку и тронул сестру локтем за спину.

— В городе она, в райцентре. На портниху учится. Вот увидишь, в субботу заявится за салом, за молоком да за картошкой. Да ну ее!.. Ты баню-то посматривай…

Генка вошел в дом за Любкой, положил у печки дрова и направился к бане, темневшей в конце огорода. «Почему — ну ее? — думал он, понимая, что это сказано неспроста. — А может, она беспутничает? Ладно, сегодня четверг, подожду два дня…»

Уже в первом часу все в доме было готово. Генка взял чистое белье и пошел в баню. Мать стала ставить самовар, утомленная уборкой, но довольная.

— Постели ему постель, — указала она дочери. — Белье в сундуке.

Любка вытрясла на крыльце матрас, расстелила простыню и вдруг остановилась над открытым сундуком.

— Мама…

— Ой?

— Он про Гутьку спрашивал… Слышишь?

— Слышу, — вздохнула та.

— Чего говорить-то?

— А ничего пока не надо. Не расстраивай.

— Не мы — люди скажут, да и не утаишь: оговоренное дело — не иголка.

— Откуда ты знаешь, оговоренное или нет?

— Сам Кривоногий хвастал. Да и она в прошлую субботу: «Я в городе буду жить!» Тьфу!

А Генка между тем парился. Парился долго. Всласть. Сначала хлестался веником осторожно, все посматривал на пятна на ляжках — следы снятой кожи — прощупывал их границы, но потом раззадорился. И чем сильнее сек душистым веником свое тело, тем острее раздирал его кожу ненасытный зуд. Казалось, брызни кровь из-под веника — и тогда будет мало этой слабой березовой рези. И он наддавал. Когда уже нечем было дышать — он опускался на пол, припадал к притвору двери и хватал свежий воздух, в голове, как пестом: «Тук! Тук! Тук!» Хорошо…

Он вышел из бани, когда задергались в глазах желтые круги. Шел огородом без майки, покачиваясь и улыбаясь от удовольствия. Широкие дедовы штаны, очень длинные ему, были прохладны и пахли стиркой. Войлочные отопки на ногах — тоже дедовы — хлябали и смешили Генку. Белье Генка тащил в руке, чтобы одеться дома. Он уже прошел половину огорода, когда в прогон, за изгородью, ввалился целый косяк деревенских баб.

— Эй, Генка, с легким паром!

— Спасибо! — опешил он.

— Пойдем с нами в бурты, картошку перебирать!

— Дайте отдышаться!

Он неуклюже заторопился к дому, волоча ноги в отопках, чувствуя, что все смотрят на него и шепчутся о чем-то, должно быть о его лысине.

Генка переоделся за дверью и прошел в дом.

На столе стоял уже самовар, бутылка водки, закуски, приветливо посвечивал стакан и две граненые стопки.

По чистому домотканому половику он прошел от порога к столу и сел на дедово место в одной нижней рубахе. Блаженство! Как все переменилось: опять блестит потолок, прозрачны стекла, речным песком пахнет пол, до желтизны оттертый голиком, а от мягкой рубахи тянет Синим камнем, ручьем…

— Ну, налей мне, сестренка, долгожданную! А ты не плачь, мама, все теперь хорошо! — он поднес водку к губам и опять сказал: — Все. Давайте, чтобы больше не было этого, дурости то есть…

Мать придвинулась к столу и немного пригубила тоже. Она не ела ничего, а только смотрела в лицо сына. И глаза ее слезились непрестанно и сами собой. Она видела его маленьким — так уж устроены сердца матерей, — помнила, как она оставляла его на полу в лубяном коробе, как он от зуда в деснах слюнявил край короба, грыз его, как мышонок. А зубы-то потом какие были!.. А волосы? Тонкие, светлые, как ленок, они пушились легкой копной, и холил он их перед старым зеркалом для Гутьки…

— Генушка, ты как надумал: здесь останешься или уедешь куда? Ты ведь в тракторах мастер, — сразу напомнила она.

— Куда же мне ехать, мама? А по-настоящему-то еще и не решил… — он задумался, глядя на свое изображение в самоваре. — Ну, а если уеду — тебя с собой возьму, а дом продам.

— Дом твой, — ответила она. — Ты им и распоряжайся, а поехать я никуда не поеду. Годы не те, да и Любе с Лешкой нянька пока нужна.

— А ко мне в няньки пойдешь? — с улыбкой поинтересовался он.

— Да только позови, Генушка! Как же мне не пойти? За мной дело не станет: пока ноги держат — по то́ и ходить буду.

5

Уже к вечеру, когда Любка убежала к себе в Каменку, пришла тетка Домна. Она помолилась у порога и низко поклонилась:

— С возвращеньем, Геннадий Сергеевич! С возвращеньем!

— Спасибо! Проходи, тетка Домна, садись.

Старуха безошибочно села к столу.

— А я на станции сегодня гляжу — почтальонша каменская, ну я возьми да и скажи ей: Генка Архипов приехал! Беги, говорю, скорей, передай там матке и Любке, чтобы мигом шли, — вот вы и тут как тут.

— А Шура сказала, что сама его видела, — не удержалась мать.

— Пусть не мелет не дело-то! Это я ей сказала! Я!

Генка пощупал ногой под лавкой — там глухо звякнули бутылки, те, что принесли в кутулях, но не стал доставать и налил тетке Домне остатки из первой, что было на столе. Пока старуха ломалась для приличия — дверь отворилась и пришел Рябков-старший, пастух. Он покрутил маленькой головенкой, шустро поздоровался с хозяином и хозяйкой, оценил обстановку и подсел к столу, словно век тут сидел.

— А ты, Домна, чуть не опередила меня! Ловко, ничего не скажешь. Дай-ка сюда рюмку-то!

— Ишь какой!

Генка достал бутылку, налил Рябкову. Тот без уговоров выпил за возвращение одним духом, подышал шумно, открыв мокрый рот, поморгал, но не заметил на столе вилки и тотчас легко вскочил, побежал на кухню, принес. Старый пастух, он столько раз ночевал в каждом доме, что даже в темноте мог найти любую вещь.

— Все пасешь? — спросил Генка.

— Пасу.

— С прокормом?

— Нет. Этот обычай отошел, теперь деньги в чести.

За Рябковым пришел его сын, тракторист, и молча, степенно поставил на стол бутылку. Рябков-отец крякнул и посмотрел на Домну: вот, мол, как у нас, видела?

— Ну, давай к столу, коллега! — позвал его Генка, вспомнив это слово, а Домна глянула на них из-под ладони и засмеялась, думала, что обозвал.

— Сейчас ребята придут, — с виноватой улыбкой, как бы прося подождать, уклонился молодой тракторист.

Рябкову-старшему не терпелось выпить еще, но Генка степенно заговорил с его сыном о технике, о пахоте, о заработках. Говорили они увлеченно, со знанием дела, нравясь друг другу все больше и больше. Но вскоре им пришлось оставить разговор: на крыльце затопали, зашаркали по двери и вошли четверо молодых парней, ровесников и друзей Рябкова-тракториста. Они поздоровались и вежливо остановились у порога. Потом поодиночке подошли, поздоровались с Генкой за руку, стараясь сохранить солидность, и вновь отошли к порогу.

— Так куда же вы? Давайте, давайте к столу! — радушно пригласил Генка.

Он был переполнен благодарностью к этим ребятам, которым когда-то на правах старшего давал затрещины, бросал летом в воду прямо в одежде, а вот ведь пришли, не попомнили зла! Больше всех он обрадовался им. Помнят! Ведь он не только обижал их, но и защищал, когда неприятели из других деревень нападали на них на станции или в лесу отнимали ягоды… Помнят! Генка рассаживал их за столом и уже опустился было на колени, чтобы достать водку из-под лавки, как за дверью послышался женский говор. Генка пулей метнулся за переборку надевать рубаху и костюм.

— Еще гости! — не то испугалась, не то обрадовалась мать.

Несколько шумных, говорливых женщин вытолпились у порога. Поздоровались и на минуту приумолкли, испытующе разглядывая Генку, вышедшего к ним. Он тоже смотрел на них и про себя с огорчением отметил, что нет среди них не только Гутьки, но и ее матери, раньше ходившей к ним запросто.

— Чего это ты приуныл вроде? Ну-кось дай-ка я на тебя посмотрю!

Толстенная Нюрка Окатова, лихая баба лет сорока, двинула боками одну-другую соседку и вышла от порога вперед. На широком румяном лице ее вмялась добрая улыбка. Она протянула к нему темные, жесткие от картошки ладони.

— Та-ак… Ростом — такой же, телом — такой же… А где же волосья?

— Пропил.

— А зубы?

— Продал.

— Ну, это ничего; на дело, значит, пустил! Верно, бабы? Было бы вот здесь, — постучала она по голому лбу Генки. — Да чтобы руки были не к заду приделаны.

— Ну, Генка на все руки мастер! — чуть не хором вставили другие.

— Да чтобы мужиковское было в порядке! — крикнула тетка Настя Коробова, смолоду оставшаяся вдовой.

— Ну… — отмахнулась Нюрка.

— Ну, хватит вам, болтушки! — вмешалась Генкина мать. — Мелет Емеля — пустая неделя! Садитесь за стол! Садитесь, садитесь, нечего модничать! Чем богаты — тем и рады. Спасибо, что пришли…

«Во! Мать в точку попала!» — подумал Генка, переполненный именинной радостью.

— Так как же нам не прийти! — изумилась Нюрка, зажав тетку Домну в самый угол.

— Мама, дай хоть чашки — стопок не хватит…

— Как же нам не прийти! Ведь свой, чай, деревенский. Да и не бандит какой-нибудь и не вор поганый, а дельный человек. Ежели не будет в глупые драчки встревать — парень хоть куда!

— Да уж что и говорить!

— Верно, верно!

— Никто худого не скажет! — поддержали бабы вразнобой.

— Парень что надо! — продолжала председательствовать Нюрка, казавшаяся сейчас Генке красивее всех присутствующих и добрее их. — Теперь бы оженить его. Сколько тебе, Генка?

— Двадцать восемь, — ответил Генка, помолчав.

— Пора, пора! — взвизгнула тетка Домна.

— А ты, Домна, чего забралась в красный угол? Не в родню ли метишь? — приперла ее Нюрка. — Ты смотри!

— А чего я тебе? А чего я тебе? Я тебе дорогу не перешла, на мозоль не наступила, а что в угол села, так я, чай, первая его сегодня встретила у ручья.

— А может, я его первая встречала у перелеска! — привязывалась Нюрка к старухе и двигала ее пудовым локтем.

— Ну, давай за возвращенье! — покрывая голоса, громко сказал Генка и встал, как на свадьбе.

Все приумолкли.

— Фу, болтушки! — облегченно вздохнул Рябков-пастух. — И выпить с хорошим человеком не дадут спокойно. Кнутом бы вас по языкам.

— Закусывайте, закусывайте! — суетилась мать, светясь радостью сына.

— Эй, допризывники! — крикнул Рябков. — За гармошкой шаго-ом…

— Ясно! — Рябков-младший протиснулся между столом и Нюркой и побежал за гармошкой.

Бывают за столом такие минуты, когда обрывается вдруг веселье, все умолкают, и неизвестно отчего каждому становится неловко за то, что только сейчас он громко говорил или смеялся, все мучительно ждут выхода из этой мертвой точки, и если кто-либо попытается искусственно наладить прежний тон — его не поддержат, а общее смущение станет еще глубже, тишина — тяжелей.

После ухода Рябка за гармошкой все именно так и замолчали, но никто, даже Нюрка Окатова, не стала пустословить. Зато Настасья Коробова приблизила к Генке свое сухое желтое лицо и тихо, серьезно спросила:

— Расскажи-ка нам, где ты побывал да чего повидал, а мы послушаем да подумаем. Расскажи.

Кто-то вздохнул облегченно, кто-то поерзал, садясь удобнее.

— Не знаю, чего и сказать вам… — немного растерялся Генка и задумался, глядя на плечо Настасьи. — Ну, сначала я был на самом Севере, там, где от холода и леса не растут… — он повернулся к всхлипнувшей матери и пожалел, что сказал это.

— Худо там? — спросила тетка Настасья.

— Да уж несладко, поди! — вставила Нюрка. В голосе ее уже не было веселья.

— Да живут люди. Ничего… — ответил Генка. — Поначалу, правда, — и вспоминать не хочется. Одно слово — с непривычки беда. Как зарядит сплошная ночь на целых полгода — как в могиле. А кругом снег, пустыня, хоть волком вой. Один бы одурел сразу, а с народом и ничего вроде…

Генка оторвался от стены, взглянул на потолок, глаза его засветились.

— А бывает, как полыхнет северное сиянье — красотища! Этакой красы нигде я не видывал. Чудо!

— А это чего такое? — спросила мать.

— А это… Я и сам не знаю. Это вот, как жар в печке, что на угольях дрожит. Вот как охватит чуть не все небо, как почнет его красить в разные цветные круги да пятна, да как почнет их трясти — так рот и откроешь. А оно все ходит по небу-то, все ходит, то так, то этак — то венком закрутит, то столбами забегает, — и так светло станет, хоть шей. Смотришь на это диво — и душа у тебя замирает, будто ты уж и не на Севере, будто тебе и на работу завтра не вставать. Смотришь — и иной раз кажется, что вот упадет все это чудо сейчас на землю — и станет вместо ночи сплошной день-деньской. Смотришь, смотришь, пока не окликнут тебя или пока само не уйдет, и опять настанет ночь. А ночь — черная как деготь. Вот ведь какое дело… Нет, нигде на земле нет такого чуда, а там есть. Верно говорю…

Генку уже никто не спрашивал, только каждый ждал, чего он скажет еще.

— А весной там тоже диво. Сначала, значит, долго снег лежит, а потом вдруг — откуда взялось? — как даст оттепель, как потечет, а воде-то и некуда деваться, вот и стоят болота, громадные. Тут птиц налетает столько, что не перестрелять, не пересчитать, не понять даже, какие это птицы: и такие носы, и этакие, и на длинных ногах, и на коротких — в глазах рябит. Верно говорю. В ту пору и цветы цветут. Цветут они скорехонько, торопятся: лето там с воробьиный шаг, а тоже отцвести надо. Зато скалы там все сплошь покрыты мхом, и каждый мох свой цвет имеет. Верно говорю… Живут люди, врать не буду…

И женщины, и ребята слушали его, не перебивая. У каждого складывалось свое представление о Севере.

— А вот в тайге, где я был в последнее время, там совсем другое дело… Ох, там и леса-а! Страх! Сначала рубили просеку. Такую просеку вырубили, какой здесь сроду не бывало! Вот выйдешь на нее, в одну сторону посмотришь и кажется, что в само небо уходит, в другую — то же самое. Смотришь, а она вдали уж и не просека, а узенькая щель, в которую, думаешь, и ладонь-то не просунешь, но она просека по всем правилам. Верно говорю. А техника какая! — повернулся Генка к ребятам. — Я под конец на трактор сел. Не трактор — танк. Верно говорю. Возьмешь дерево длиной в полдеревни да еще не одно, и как папиросину везешь. Весело…

На крыльце послышалась гармошка. Рябок тронул ее еще на улице, и, наверно, поэтому за ним увязалась толпа девчонок. Пришла с ними и Кило-С-Ботинками, зажелтела у печки, позади всех.

— Молодежь, пляшите! — крикнула Настасья Коробова. — Хозяйка, можно им?

— Пусть пляшут хоть до утра, — ответила мать Генки.

— Стоп! — крикнула Нюрка. — До утра? А где у вас электричество? Нет его! Генка, дед не успел провести, а тебе стыдно так.

— Да проведу. Тут мне на день работы, я смотрел…

— Вот уж мастер-то так на все руки! — тотчас подхватила тетка Домна.

Пришли еще две девчонки и тоже остановились у порога, толпились у печки. Их звали к столу, но они не осмелились, да и видели, что нет места за столом. Рябок уже сел на стул к переборке, поиграл немного и смолк. Ему поднесли стопку — он опять заиграл, но никто не выходил плясать, девчонки только подталкивали друг дружку. Но вот шевельнулась желтая кофта у печки, и вышла Кило-С-Ботинками. Поправила серый платок на шее, тряхнула завитыми волосенками, и уже по всему было видно, что хотела выдробить на середину, но в это время на мосту что-то стукнуло, дверь распахнулась и грохнула скобкой о стену.

— Это что за группировка?! — заорал Василий Окатов. Он стоял на пороге, угрожающе нависнув над девчонками, и, по обыкновению, щурился, оглядывая всех.

Генке нравился этот человек, нравился еще с детства, когда в деревню возвращались с войны уцелевшие. Их было немного, из девятнадцати пришли только трое: учитель Антон Иваныч — Шепелявый, Рябок-пастух и он, Окатов Василий. Тогда это был совсем молоденький сержант. Ребята зарились на плотный ряд медалей на его гимнастерке, трогали ордена, и каждый думал, что если бы пришел его батька, то можно было бы такие награды поносить… А Василий Окатов наслаждался завоеванной жизнью, катался по деревне на красивом трофейном велосипеде и распевал что-то без начала и конца. В память Генке врезалась одна лишь строчка из той песни:

…Р-р-расцветает Родина моя…

Многие возлагали на Василия большие надежды. Думали, встанет он во главе колхоза, но он пометался немного по округе, как щука в омуте, а потом женился на Нюрке Спице и затих. Нюрка, в то время тоненькая девчонка, родила ему дочь и двух сыновей, располнела всем на диво, а Василий сник с годами, и только на праздниках поднималась в нем прежняя лихость — признак невылившихся сил.

— Р-р-р-авняйсь! — орал Василий с порога. Было видно, что он навеселе, но не прочь подладить к Генкиному празднику.

— Р-р-р-аздайсь!

Кило-С-Ботинками отскочила в сторону.

Василий прищурился, схватил двух девчонок за бока — визг! И потом прошагал прямо к Генке, обнял его, сидящего, поцеловал в ухо.

— Заждались, — сказал он негромко. — Ну, как там?

— Ничего…

— Да вижу, как ничего, — он кивнул на голову Генки. — Или, может, не в струю попал? А?

— Точно, — кивнул Генка, уступая ему свой табурет. — Мама, дай дедов бокал…

Василий присел к столу боком, выпил один. Нюрка без слова и очень ловко протянула ему ломтик огурца на своей вилке. Обычно она с утра до вечера кричит на него, но пьяному — ни слова поперек. Дуется, копит про себя, но — ни-ни!

— Рябок! Ты чего не играешь? А ну-ко дай «Соломушку»!

Рябок нерешительно хлюпнул басами.

— Врежь на все! — осмелели его дружки.

Первым кинулся в пляс Василий. Он продробил каблуками для вступления, отшатнулся в простенок и оттуда запел первую частушку, выходя прямо на девчонок:

Эй, вы, сопливые, ленивые,

Не вешайте носы!

Все равно загонят матушки

На печку до росы!

— Тебя загонят! — обиделись девчонки и вытолкнули на него белолицую Машу Горохову.

Маша родилась как раз в самую грязь, в распутицу. И хоть мать ее, засидевшаяся в девках, принесла ее «в подоле» с железной дороги, где она работала будочницей у шлагбаума, — в доме Гороховых, да и по всей деревне ходили весельчаки, поздравляли, радовались.

Выхожу и запеваю

И спою наперебой:

До утра бы я плясала,

Только, старый, не с тобой!

— О как! Съел? — крикнул Рябков за столом.

Василий протопал свой круг под насмешки девчонок, почесал в затылке и решил отомстить насмешнице. Пропев частушку, ткнул Машу в бок.

У кого-то вырвался нехороший смешок, но Рябок тотчас нажал со всей силой на басы, однако и сквозь гармошку раздался Нюркин голос:

— Отстань, дурак, от девки! — так крикнула, будто он трезвый. Не испугалась на этот раз.

Василий кинул в ее сторону налитый кровью взгляд, но Нюрка и тут не испугалась и показала ему свой плотный кулак, гладкий как колено.

А Маша ничуть не смутилась. Она еще веселей прошла круг, раскатилась в широкой улыбке, только ямки замерцали на щеках, глазищи горят коричневой темью.

«Ладная девка растет, — шептались бабы. — Это всегда так: как из-под куста — так красавица. Говорят, у них с Петюхой Сизовым, Кузнецовым сыном, любовь завелась. А он на льнозавод подался… Тише!»

Однако Маша не стала ввязываться в спор с Василием на частушках и, будто хотела сама подтвердить то, о чем шептались бабы, спела задушевную:

Как миленку захотелось

Предприятья прочего.

Каждый вечер дожидаю

С поезда рабочего.

Досадно, что ли, показалось Василию, что Маша отказалась сразиться с ним, а может, вспомнился кулак Нюрки, — трудно сказать, только прогнал он девчонку к подругам, а на середину потащил за руку Генку.

— Давай, давай, тряхни стариной!

— Спляши, спляши! — поддержали со всех сторон.

Вышел Генка, провел ладонью по облетевшей голове — но нет уже тех волос, не пригладишь… Кто-то охнул некстати. Молча прошел круг Генка, потом вскинул голову, глянул на Василия снизу вверх, выдохнул:

Эх дом родимый, дом родимый,

Разродименький-родной!

Отчего ты, дом родимый,

Не укрыл меня собой? —

и так топнул в широкую дедову половицу, что звякнуло на столе.

— Тьфу ты, окаянный! Типун тебе на язык! — не выдержала Настасья Коробова.

Василий начал петь непристойное, и его утащили за рукав к столу. Генка остался один и спел напоследок:

Я на тракторе проеду

И оставлю в поле след.

Ты, родимая сторонушка,

Я нужен или нет?

Голова у Генки, отвыкшая от таких праздников, начинала кружиться.

А гармошка играла. Там плясали девчонки, так и не севшие за стол, хотя ребята и уступали им место. Замелькала желтая кофта. Генка смотрел, как пляшет Кило-С-Ботинками, как дробно перестукивают ее модные открытые туфли на высоком каблуке, в которых коротенькие Тонькины ноги казались совсем нормальными. «Человек как человек», — подумал он рассудительно. До его слуха долетела ее частушка:

То не голубь сизокрылый

На мое окошко сел —

На родимую сторонушку

Залетка прилетел.

Платок ее серым туманом проплыл у самых глаз, обдал холодом разгоряченную голову.

6

Откуда-то накатился гром. Дом задрожал, тонко дзенькнули стекла. Генка вздрогнул, открыл глаза и увидел, как двигается по стене бело-желтое пятно. «Машина!» — догадался он и облегченно вздохнул. Тут же сознание окончательно вернуло его к действительности. Он понял, что он в родном дому, в постели, и никто на свете не может подойти к нему и потребовать встать. Сон прошел мгновенно, голова просветлела, лишь слегка подташнивало, в горле стоял сладковатый ком перегара и хотелось пить. Он осторожно поднялся и прошел на кухню.

— Генушка, не спится? — спросила мать и села на своей постели, устроенной на широкой лавке, за столом.

— Да попить я… А что за машина прошла?

— Так это, видать, председатель из города приехал. Посмотри, сколько время-то?

— Полпервого.

— Ну это он и есть! Наверно, вместе с Качаловым прикатили. Тот выучился. Теперь его направили в колхоз, у самого города, а в субботу он домой заглядывает. Неважно с Зинкой-то живут. Она здесь, он там, может, нашел себе кралю, раз курсы кончил да ученый стал.

— Ну уж ты сразу — кралю!

— Да я — ничего… Я ведь только так, тебе… Подумала. А у Зинки-то уж второй народился. Они при тебе поженились?

— При мне еще. Мама… — он сел на табуретку в темноте и почувствовал, что мать насторожилась. — Мама, а где — я все забываю спросить — Витька Баруздин?

— Баруздин-то?

— Ну да!..

— Так он… это… в район перебрался.

— Работать?

— Да вроде…

— А где?

— В милиции, вот где!

— Кривоногий в милиции! Вот так гусь! Только там таких и не хватало!

— Да вот взяли. Качалов, должно, помог. Ну, а тут чего ему делать? Специальности нет, да и ленив был, а там и деньги дают, и одежу ихнюю, и квартиру обещают. Теперь в городе-то много домов строят. Все каменные, серые. У каждого дома два этажа и два крыльца. Вот…

В окошко была видна остановившаяся у председательского дома машина. Там горели фары и мелькали чьи-то тени.

«Толька — председатель. Чудеса!» — весело подумал Генка и вдруг вспомнил, что ни Толька, ни Сергей не знают еще о его приезде! Ему захотелось немедленно увидеть старых друзей. Забыв, что уже поздно, Генка торопливо оделся, несмотря на увещания матери, и пошел, весь сгорая от нетерпения обнять приятелей.

— Я скоро, мама!

— Да не ходил бы. У них теперь своя компания…

Глаза быстро присмотрелись к темноте, и он прибавил шагу, когда направился вдоль аллеи. Обошел правление, свернув на изгибе дороги вокруг этого здания. Потом перешел дорогу и приблизился к председательскому дому. Грузовая машина еще пофыркала на малом газу. Горели фары, тепло посвечивал стоп-сигнал.

— Да там была, смотри лучше! — послышался голос Тольки.

— Нету, говорят тебе! — чей-то голос из кабины.

— В ногах посмотри! — опять сказал Толька и понес что-то домой.

В доме уже зажгли свет, а мимо стола, что стоял у самого окна, в одной рубашке прошла Валька, председателя жена, она же бригадирша в Зарубине.

Генка вплотную подошел к машине. Он еще не знал, кто в кабине, шофер или Сергей Качалов, и прислушивался, как там двигали сиденье.

— Что потерялось? — спросил Генка.

В кабине повернулся человек, и, прежде чем Генка узнал его, послышался голос Качалова:

— А, Генка! Здравствуй! Да вот шапка завалилась, черт ее…

— А вот на земле чего-то… Шапка и есть! — он поднял синюю кепку Качалова.

— Верно она! Это он вылезал и смахнул с сиденья. Вот тут лежала, — и повернулся поправлять сиденье, будто Генки и не было здесь совсем.

На крыльцо вышел председатель, но, увидев кого-то у машины, осекся.

— Председатель, принимай живую силу! — высунулся из кабины Качалов, как бы предупреждая того о постороннем.

— Завтра будет день!

— А может, подойдешь или зажрался? — не выдержал Генка.

Наступило короткое молчание. Из дома вышел шофер, вытряхивая пустой вещевой мешок, в котором он, должно быть, что-то вносил в дом хозяина, и прошел прямо к машине. Шофер Лешка был из молодых ребят, ровесник Рябку, он сел в кабину и спросил:

— Завтра, как всегда?

— Как всегда, — ответил председатель и все же спустился с крыльца, но подошел какой-то новой, развалистой походкой, откидывая носки ботинок в стороны.

— Здорово, — сказал он и протянул бесстрастную, привыкшую к частым пожатиям руку. — Мне уже сказали сейчас дома…

«Сказали, что приехал, а он: завтра будет день!» — подумал Генка, и челюсти его сжались сами собой.

Оба приятеля стояли друг против друга и молчали.

Машина отошла.

— Та-ак… — Качалов поправил кепку, будто боялся потерять ее снова. — Ты все взял? Хорошо. А! Вон у меня тоже свет зажгли! Дожидаются…

В доме наискосок засветились два окна на улицу и третье — в проулок. Качалов всем своим видом показывал, что он не в духе, и ему не только не хочется разговаривать с Генкой, но даже и домой идти. Председатель делал вид, что очень устал — и это было похоже на правду, — но все же стеснялся будто, что не получился разговор с Генкой, и одновременно сердился, что тот нагрубил ему, и поэтому считал вправе уйти домой без лишних слов. Но слишком много было у них раньше общего. Много.

— Ну, ты на трактор сядешь или как? — спросил он Генку, почему-то улыбаясь. — Или ты там разучился?

Генка молчал.

— Ну, а если не разучился, — торопливо продолжал председатель, — тогда я дам тебе новый трактор, скоро должны получить. Так уж и быть — новый, по старой дружбе. Так и быть уже…

Он снисходительно похлопал Генку по плечу, очевидно, считая, что вправе за такое обещание, и снова обрел позу.

Генка молчал.

— Сегодня или завтра решим вопрос-то? — спросил председатель у Качалова, отвернувшись от Генки, но по-прежнему чувствуя его взгляд.

— Сегодня, сегодня! Только поскорей, видишь ждут? — кивнул он с неприязнью на свой дом.

Качалов торопливо направился к крыльцу, но остановился на полпути и сухо сказал, обернувшись к Генке:

— До завтра! — при этом он поднял руку к виску, словно отдавая честь, и небрежно бросил ее вниз.

— До завтречка!.. — подхватил Толька.

Но только рука председателя коснулась плеча, как Генка сбросил ее и побрел вдоль деревни. Он шел, сжав челюсти и засунув руки в карманы так, что плащ давил ему плечи. Он попал в жидкую грязь, но не обратил на это внимания. Потом едва не упал, поскользнувшись, но схватился руками за штакетник забора. Тотчас залаяла собака, и только по ее знакомому басу и хрипу он вдруг понял, что идет не в ту сторону, что он стоит у дома учителя.

«У них своя компания. У них своя компания», — автоматически повторял он слова матери и не понимал их смысла.

Так же медленно и бесстрастно побрел он назад. Вскоре засветилось кухонное окно председательского дома. Глянул — сидят оба. В раздерге занавески светилась на столе бутылка.

«Третий лишний. Понятно»… — опять ожесточенно подумал Генка, метнув в ту сторону сердитый взгляд. А там неторопливо двигались по занавеске тени голов — то медленно опускались, видимо в такт словам, то снова поднимались навстречу мысли приятеля. Уютом и спокойствием несло от этой немой беседы, но Генке казалось, что там засыпают.

Он перешел дорогу, обогнул правление и увидел над головой контуры берез. Под ними было суше — это Генка почувствовал сразу, — здесь уже он не боялся поскользнуться и упасть, а забелевшие в ночи стволы столбовой дороги вели его к дому. Там желтело окошко. Ждала мать.

Генка остановился, облокотясь плечом о березу. Сейчас ему было тяжелее, чем утром, когда он ходил по остывшему, неубранному дому. Он снова почувствовал себя после такой встречи со старыми приятелями не нужным здесь никому. Даже те люди, что приходили сюда в его дом с таким радушием, теперь спокойно спали за черными, потухшими окнами. Их волнует совсем другое, — не то, что Генку: они видят свои заботы, думают о своих дворах, ждут запоздавшую весну.

«Уеду к дьяволу! Дождусь Гутьку, уговорю — и вместе махнем к Бушмину или еще куда-нибудь. Вот только дождусь… Вот только продам дом, выправлю документы… Тогда прощай, Зарубино!»

Он не пошел в дом, а свернул с аллеи и мимо пруда направился в прогон, стал сходить по нему. Темнота чем-то успокаивала, в ней думалось просторнее и ничего не отвлекало. Раздражение понемногу остыло, беспокойные мысли улеглись, и как-то само собой подумалось, что сегодня что-то меняется в природе.

Когда Генка подошел к дому, то услышал, как прошлепали чьи-то неверные шаги.

— Кто тут? — спросил он строго, но смягчил: — Мама, ты?

Никто не ответил. Снова шаги, теперь уже прямо на него.

— Тоже ищешь? А? — Генка узнал голос пастуха Рябкова. — А я смотрю: окошко у тебя засветилось… Ну, вот… А ты уж не по девкам ли? А? А то ведь соскучал, поди…

— Нет.

— А я думал, к Гутьке ты, по старой памяти.

— Дома ее нет.

— Это — да-а… Завтра приедут, если Витька не на дежурстве будет.

— Чего?

— Я говорю, коль не на дежурстве, так вместе приедут, а на дежурстве — так она одна. У тебя там ничего не осталось, под лавкой-то? А то проснулся я — голова, как колокол в пасху, гудит. Так и бродит, так и бродит, будто пуд дрожжей с сахаром положено. Так как там у тебя?

Рябков подождал.

— Это точно, дядя Ваня?

— Да вот тебе крест! Шевельнуться не могу.

— Нет. Я про Гутьку с Витькой…

— А вот чего не знаю, того не знаю — точно или нет. Ведь они когда приедут, когда — нет. А вот уж после свадьбы в город переберутся окончательно и тогда приезжать будут редко. Это точно. Так как там у тебя?..

— Свадьбы?

— Ну да! В троицу дожениваться метили.

— Как дожениваться?

— Да так. Пора ведь: Гутька на четвертом месяце ходит. А ты чего дивишься? Теперь многие так… У тебя, говорю, ничего там не осталось?

Рябков еще долго бубнил чего-то о своей голове, о том, что нынче худые выпасы, что лучше бы председателем был Качалов, теперь он тоже партийный, но покрепче Тольки, и каждую свою мысль обрывал вопросом: не осталось ли? — а потом посмотрел, махнул рукой и ушел в темноту.

Генка чувствовал необыкновенную тяжесть в ногах, да и во всем теле. Слабость была такой, будто он поднялся из шахты после двух смен подряд. Очень хотелось сесть, но сознание противилось этому: под ногами была голая земля. Кепка казалась ему тяжелой и надоела уставшим пальцам, а сам он стоял в неудобной позе, но не двигался. Ему казалось, что вот-вот должна прийти светлая спасительная мысль, но ее все не было, только неясным пятном плавало перед глазами полузабытое Гутькино лицо да ноздри его разгоряченно хватали знакомый запах отмякшей земли. Этот запах прелого листа, травы и чего-то еще все настойчивее входил в Генку, наконец он глубоко передохнул, будто всхлипнул, и неожиданно понял, что в эту теплую ночь пошла трава.

7

Проснулся Генка поздно. Мать давно и неслышно протопила печку, еще раньше принесла от соседей молока, а когда заворочался сын, она густо окропила водой натоптанный с вечера пол и стала смело мести.

Он потянулся в постели — слабо и нерешительно, как больной, прислушался. Шарканье веника, его запах, легкий угарный дух от закрытой печи и стук ходиков на переборке, которые мать протерла, навесила сбитый маятник и пустила, напомнили ему детство, тишина в доме — тот час, когда старшие бывали на работе, а он, Генка, просыпался один и не мог нарадоваться новому дню, тому, что его снова ждали лес, поле, ручей с Синим камнем, дедова купальня, бездонное небо — ненасытная мальчишеская воля…

— Разбудила?

— Нет, мама, я уже проснулся.

— Хорошо ли спалось и чего… — она хотела спросить по обыкновению: на новом месте приснилась ли невеста? — но вовремя удержалась от этой неловкости.

— Хорошо. И ничего не приснилось, — ответил он на ее мысли. Завтракать Генка не стал. Мать с трудом уговорила его выпить дедов бокал молока.

— Ну, чего делать будешь? Может, родню навестишь?

— Нет.

— А что же так?

— Никого не хочу видеть. В лес бы уйти, что ли…

— В лес? Да чего в лесу-то делать? Разве что ольшанику порубить на дрова. Все кончились. А лучше отдохнуть бы, чего тебе уставать-то, ведь не семеро по лавкам? Погуляй.

Он помолчал, схватившись за лысину, и ладони его почти целиком покрывали склоненную голову. Потом встал, походил в доме, не находя места, и не выдержал:

— Нет, пойду, мама.

— Куда?

— Да хоть в лес, что ли…

Затворной тоской повеяло на нее от этих слов.

Он надел дедову фуфайку и сапоги, постоял на пороге, держась за скобу, спросил:

— Где лучше рубить нынче?

— Можно по ручью нарубить, можно — в дедовом покосе, а то и дальше, не доходя Грачевника, на опушке.

На дворе валялся топор, но он не понравился Генке. Вчера в предбаннике он видел другой, кажется, лучше. Тот действительно оказался лучше, удобней: на длинном топорище, увесистый, он как раз приспособлен рубить с корня, но без деда его сильно затупили, и надо было отточить заново. Генка пошел в кузницу, где когда-то самому пришлось постоять у горна целое лето.

— Генушка! — мать торопилась к нему с крыльца. — Возьми поесть. Возьми, возьми — захочешь!

Он сначала отмахнулся, но взглянул матери в глаза и взял сверток. Мать смотрела на него так робко и так виновато, что он попытался улыбнуться ей, чтобы ободрить, но это уже было не нужно: она поняла, что ему все рассказали про Гутьку.

Березами пахло сильней, кроны их заметно погустели, натопорщились раскинутой почкой, а стволы в этот погожий день особенно свежо светились юной белизной. Издали плотными островками, но обманно, зеленела трава: вблизи она оставалась все еще редкой, никудышной. Именно это обманывает по весне коров, которые рвутся к отдаленной зелени, выматывая пастухов, а подбегут — пусто под ногами, не ухватить языком. Ревут животные и дальше бегут — тянет их этот весенний мираж.

«Пока березовый лист не развернется в пятак…» — вспомнил Генка, уже шагая вдоль берез.

На пути стояла старая часовня, которую перестроили в правление еще при его отце — первом выборном председателе. Тогда пристроили спереди помещение в четыре окна. Но здание с той поры сильно постарело, старая половина подгнила окончательно, покосилась и тянула вторую. За те годы, пока Генки не было в Зарубине, построили новое крыльцо и поставили высоченную антенну для телевизора — два огромных ромба на двух связанных шестах.

У правления висела Доска почета и доска показателей. На первом месте красовалось фото Кило-С-Ботинками. «Молодец», — он поправил топор на плече, подошел ко второй доске. Посмотрел — разница между надоями в группах была очень большой за минувший квартал. Лучшая группа доила чуть ли не вдвое больше, чем отстающая. Генка подумал: наверное, Кило-С-Ботинками постепенно перетащила лучших коров к себе — вот и результат, вот и заработки. Генка оглянулся на дом Кило-С-Ботинками, понял, откуда у ней появились новые косяки, рамы и двери. Новые наличники были еще не покрашены и сам дом не обшит. «Обошьет и покрасит!» — уверенно решил он.

Все это время, пока он стоял у досок, он думал, что из правления выйдут и позовут его, но его не позвали. Когда же в окне кто-то показался, Генка отвернулся и зашагал к кузнице. Он гордо прошел мимо дома Цветковых. Потом миновал дом тещи Василия Окатова, жившей у дочек в городе. Дом давно стоял заколоченным, но сейчас окна в нем были не только расколочены, но даже открыты настежь, а у крыльца стояла лошадь, на телеге стояли чемоданы и белели узлы. Внутри слышались веселые голоса, хлопали забухшие двери.

Почти на выходе из деревни, около дома учителя, Генка остановился и посмотрел в огород. Там меж двух рядов пчелиных домиков, празднично выкрашенных в разные цвета, двигался сутулый человек с сеткой на голове. Это был сам хозяин. Он уже вышел на пенсию, но был бодр и работящ, особенно около своих пчел, и когда кто-либо видел, как он припадает ухом к домику и прислушивается к шуму семьи, определяя ее силу и выпятив при этом губы, тому казалось, что Антон Иваныч был создан только для этого, а все то, что было раньше, то есть школа, было всего-навсего кормящей необходимостью, через которую судьба повелела ему пройти, чтобы потом стать наконец самим собой.

«Я тебе покафу, как львов бить!» — с улыбкой вспомнил Генка.

Учитель заметил своего бывшего ученика, но не сделал ни одного движения в его сторону, не отвлекся: у него была важная работа — весенний облет пчелы.

Кузница стояла на старом месте, около скотного двора. Над ее ощетинившейся крышей цыганским голенищем торчала железная труба, узкая и покоробленная. Растворные, почти во всю стену, как в избах ярославских санников, ворота были сейчас распахнуты, а изнутри доносилось легкое потюкивание по металлу. Генка обошел кучу неошиненных тележных колес и стал на пороге.

— Привет кузнецам!

От горна повернулся к нему пожилой человек в зимней шапке на затылке — Алексей Сизов, старый кузнец, с которым работал Генка, будучи у него молотобойцем. Теперь на этом месте, в подручных, стоял сын Настасьи Коробовой, Юрка. Парень уже отслужил в армии, но по его тонкому бледному лицу с вымазанным надбровьем, по щуплой фигуре и неуверенным жестам больше восемнадцати нельзя было дать.

Сизов еще раз блеснул засаленной фуфайкой, как кожанкой, воткнул в уголь кусок железа и вышел к порогу.

— Здорово, Генка! Пришел?

— Пришел.

— Ну и ладно… Не хочешь ли поработать? Не забыл еще?

— Нет, не забыл. Там и этим приходилось заниматься.

— Оно не худо. Со специальностью и везде жить можно, — неторопливо итожил Сизов. Он закурил, морщась, отчего продольные морщины на его темном лице становились еще глубже. — Ты не куришь?

— Недавно бросил, — ответил Генка.

— Ты не больной ли чем? Чего-то скучный…

— Да нет… — Генке хотелось сказать этому неторопливому, надежному человеку, что он бросил курить, чтобы сделать Гутьке приятное — ведь у нее и отец не курил, — но сдержался он. Спросил: — А ты чего вчера не приходил? Весело было у нас.

— Слышал. Хотел прийти, да пришлось подежурить на скотном дворе — за хозяйку. Простыла она, — пояснил Сизов. — Вон ведь но́не весна-то какая! Бывало, в это время уже отсеемся, а но́не в поле и ногой не ступишь. Да и холода стояли.

— А затаяло рано, — вставил свое слово Юрка-молотобоец.

— А это всегда так: рано затает — на поздно сведет, — по-прежнему спокойно ответил ему Сизов и повернулся опять к Генке: — Прибыл, значит… А я думаю, что это за дачник прохаживается? Нынче в наших местах дачники завелись, год от году все больше. Молоко расходится. Хорошо…

Сизов еще с окурком в зубах отошел к горну и уже оттуда:

— Ты топор точить? Давай! Я наждак новый поставил. Рубильник теперь в углу, — кивнул он. — Перенесли.

Наждак был хорош, среднего зерна и крепкого закала. Топор тоже был что надо. Бывало, дед как сядет точить его — полдня в бороду матерится да похваливает. Зато отточит — на год хватало. А в лавку раз привезли местной выделки, взял дед для смеху, рубанул по суку и зазубрину посадил чуть не до обуха глубиной. Смех и горе. Алюминиевые, что ли?

Генка включил рубильник и приступил. Сначала снял фаску с одной стороны, потом — с другой и все любовался, что искра идет не светлая, бенгальская, а плотная, бурая — такую высекает только прочный металл. Потом нашелся у Сизова мягкий оселок. Генка направил им топор, потрогал пальцем — бритва! И сразу почувствовал, как тянет его в лес скорей попробовать инструмент в деле. Он всегда испытывал эту удивительную тягу к работе, когда в руки попадал хороший инструмент.

По-за сараям к Синему камню было ближе, но Генка остерегался полевой грязи и пошел деревней до самого прогона. Когда он поравнялся с расколоченным домом окатовской тещи, то увидел на крыльце незнакомого пожилого человека в очках, очень тучного и хорошо одетого, а рядом с ним — Василия Окатова. Тот сразу поднял обе руки вверх:

— Здорово! Зайди на минуту!

— Спасибо, я в лес собрался.

— Зайди, помоги нам, минутное дело…

— Помочь можно, — Генка покосился на седую женщину, посмотревшую в окно.

Втроем они передвинули на мосту тяжелый ларь, освободив, как выяснилось, место для постели. Свежий воздух — неплохо…

Человек в очках был дачник, приехавший из Москвы с запиской от тещи Василия. Дачник был очень вежлив, обоим говорил «вы» и все хотел принять участие в перестановке ларя, но ничего, кроме суеты, у него не получалось: он страдал одышкой, даже стоя на месте. Зато Василий ярился за двоих. Он был особенно старателен еще и потому, что теща, да и Василий, видели в дачнике будущего покупателя. Дом был старый, никому не нужный, он год от года все больше и больше гнил, и продать его было бы большой удачей.

Генка понимал Василия и не стал ему мешать, когда тот стал нахваливать строение дачнику. Он пошел в лес.

— Молодой человек, останьтесь на чашку чаю! — радушно пригласил его дачник, но Генка отказался.

По знакомой дороге, мимо старых сараев, мимо Синего камня, через мост вышел Генка на полевую тропу и поднялся к опушке. С вершины поля он холодно взглянул на деревню и окрестности. Ничто его не взволновало — ни знакомые крыши домов, ни продувная зелень его берез, ни плотный ельник опушки с вишневым отливом весенней ольхи. Родина…

«Эх, Гутька… Эх… — вздохнул он, не испытывая к ней отвращения. — Уеду я теперь. Уеду!»

Ему захотелось уехать куда-нибудь очень далеко, устроить там свою жизнь не прочно, но красиво, а потом обязательно вернуться сюда в самом лучшем виде, вот как тот дачник, и показаться людям, Гутьке… На какой-то миг он уже увидел себя в таком же, как у дачника, серо-голубом костюме, в мягких модельных ботинках, и будто бы у него уже совсем другой голос и движения, в которых, опять же как у того дачника, есть все — образованность, благородство, и будто бы говорит он раскаявшейся и плачущей Гутьке где-нибудь вон там, у Синего камня: «Ну что, Августа Ивановна, нажилась со своим Кривоногим? Теперь ни город, ни квартира не нужны? Ну ладно, поедем со мной».

Эти сладкие мысли влили в Генку неожиданную и какую-то целительную силу, мешавшуюся с чем-то похожим на месть и дававшую в то же время большое облегчение его душе. Головокружительная картина своего будущего, и особенно — разговора с Гутькой у Синего камня, обрастала в его растревоженном воображении все новыми и новыми четкими деталями и казалась уже настолько реальной, что он помимо своей воли упивался ею, отогревая свое сердце счастливым исходом. Он верил, что это близко, нужно только набраться сил и шагнуть в ту другую, пусть временную, жизнь, шагнуть как можно скорее, потому что начало всему — теперь он это знал точно — лежит там.

Все его состояние было похоже на состояние человека, долгое время стывшего в темном и холодном помещении, потерявшего надежду увидеть погожий день, но вот открылись двери, и хотя солнце не хлынуло в них, не повеяло теплом, зато оно играло там, снаружи, и нужно только выйти и окунуться в него.

«Уехать! Продать дом и уехать!» — твердо решил он, все еще тешась мечтой.

Взял да и пропил

Дедушкин домик! —

невесело пропел и углубился в перелесок.

На дедовском покосе, по краям поля, поднялись молодые деревца. Судя по старым пням, тут не рубили дрова года четыре, а ольховый подкустник успевает за это время подтянуться и обрасти в мало-мальскую дровину. Мелькали тут же набравшие силу березы, хотя и не толстые, но высокие, гладкоствольные — хорошие дрова.

Генка снял фуфайку, прикинул, в какую сторону лучше валить, и начал. С первого же удара топор потемнел от сока и тонко брызнул в лицо. Генка, не разгибаясь, махнул по лбу левым рукавом и продолжал рубить. Древесина поддавалась легко. Он приноровился к толщине подтоварника и опенял его за три удара: два удара под корешок слева, с выбросом щепы, один, но сильный, — справа, потом легкий толчок — и дерево пошло. Он все больше входил в раж и валил хлыст за хлыстом. Ольшины, падая на землю, поднимали из своих темных и как будто мертвых сережек удивительно живое светло-зеленое облако пыльцы — такой яркой, какой Генка не видел нигде. В эту пору ольха дымит ею.

А кругом уже пахло весенней рубкой — соком, сырой, скрипучей щепой. Генка распрямился, потрогал лезвие топора — не сел топор, жало цеплялось за палец и звенело. «Дедовский худой не бывает!» — подумал Генка о топоре. Он осмотрел поваленные деревья. Кроны их он норовил класть так, чтобы макушка к макушке, и теперь лежали они небольшими кучами, веером, но комлями наружу. Можно было срубить сучья, но Генка передумал. Он знал, что если весной оставить отпочкованные деревья неочищенными, то недели через две-три можешь забирать из лесу сухие дрова, а это и человеку и лошади легче, да и на тракторе больше возьмешь. И все тут дело в почке.

Если срубишь дерево в лист, в разгаре лета, оно подсохнет немного, дня за два, пока лист не поник, да так и замрет в сырости. Совсем другое дело, когда на срубленном дереве почка! Сама она и всего-то — ничего, а в ней такая жизнь! Она до тех пор будет высасывать из срубленного ствола сок и, хватив солнца, все будет разворачивать лист, пока ни капли этого сока не останется в дереве.

Генка разохотился. Он рубил и рубил, решив сегодня свалить с корня как можно больше, и чем тяжелее становился топор, чем плотнее сдавливало и потягивало спину, тем легче становилось на душе. Ему уже нравилось все — и небо, когда выпрямлялся и смотрел в его синь, и поляны, знакомые до последнего угла, а главное — эти молодые деревца: чем больше их рубишь, тем больше хочется. И он рубил. Он словно хотел удивить всю деревню и, наверное, удивил бы, но перешел на следующую поляну, увидел знакомый ореховый куст и опустил топор. Дед…

Генке показалась необычной и даже нелепой эта смерть под кустом. Казалось, случай специально подкараулил деда в таком неподходящем месте, чтобы посмеяться над всеми его стараниями и житейской предусмотрительностью. О деде говорили: «Умеет человек жить», многие искали секрет, но его не было, а жить дед умел только здесь. Когда однажды он отправился на поиски золотого дна, у него не хватило «клестеру» — как говорил сам дед, — чтобы привиться и накрепко приклеиться на стороне. Он вернулся опять сюда и снова варил этот самый «клестер» ранними зорями на пахоте да сочными росами вот на этих полянах…

Генке вспомнилось… Однажды где-то здесь лежит Генка на копне сена, ему лет одиннадцать. Рядом сидит дед. Оба утомились и хотят есть. Идет послевоенный год. Голодно, и урожай ждут неважный. Худо дело… Дед ворчит:

— Третьего дня я и говорю Окатову-старику: поедем, говорю, я знаю куда. Там, говорю, хоть хлеба наши семьи досыта поедят. А он: да куды мы поедем? Да везде хорошо, где нас нет! Ну вот, говорю, и сиди тут, брюхо поджав! Оно, конечно, сперва можно было бы и одному кому-нибудь поехать, узнать, где какая жизнь, так разве Окат поедет! Трусоват. Кишка кишке кукиш кажет, а он — ни с места, как вон наш камень в реке. Смотри, говорю, под лежачий камень вода не течет! Трусоват… Ну, а я тоже, говорю, не поеду больше. Хватит, поездил!

— Куда? — спрашивает Генка.

— Чего? — недовольно поворачивается дед, говоривший сам себе.

— Куда ты ездил-то?

— Да е-ездил! — сердится дед, слыша недоверие и насмешку.

— Куда?

— Присматривался…

Дед ложится тоже, закидывает руки за голову, хрустя костями, и локоть его, пахнущий потом, висит над Генкиным лицом.

— Есть у нас такие земли, что пшеница растет в палец толщиной и без всякого навоза, а тут разве земля — горе… — снова заговаривает дед и вздыхает: — Эх, кабы мне деньжат тогда чуть побольше!

Генка слушает, смотрит в небо. Он помнит случай, как дед собрался куда-то, но доехал только до райцентра, выпил там — и деньги кончились. А как возвращаться? Стыдно… Прооколачивался дня четыре на городской бойне, где его видели, да и вернулся ни с чем. А в деревне сказал, что ездил далеко, но нигде ничего хорошего. С тем и сам успокоился.

— Это ты ездил, когда ярку продал? — спрашивает Генка.

— Ну да!

— А далеко ты ездил?

— Да уж помотал соплей на кулак!

Умолкает дед, глядя в небо. Может, думает о тех местах, куда так и не перевез семью. А Генка смотрит тоже, как плывут из-за дедова локтя крупные погожие облака, думает о сытых землях и боится, что когда-нибудь дед и в самом деле посадит всех в телегу и увезет. Страшно стало оставаться Генке без колхозной кузницы, где из дармового железа они с ребятами делают светлые ножики, без Синего камня в щучьем прозрачном ручье… А облака плывут и плывут из-за дедова локтя и уже начинают тянуть куда-то и самого Генку…

— Ну, давай огребать! — говорит дед.

…Все это было где-то здесь. Генка приблизился к кусту орешника. Постоял. Подумалось почему-то, что дед умер лицом кверху, глядя в небо на крутые погожие облака, как тогда на копне…

Генка больше дров не рубил. Отыскал фуфайку, накинул ее на одно плечо и пошел к опушке мимо покрасневших ольховых пней и занявшихся соком — березовых.

По дороге от города кто-то шел.

«Она!» — стукнуло сердце. Он заторопился, вспомнив, что уже суббота. Ноги не слушались, к телу привязывалась непарная дрожь и слабость — и все оттого, что он не знал и не мог представить, какая это будет встреча. Что он ей скажет? Там, на опушке, «разговор» с Гутькой шел гладко, но в голове сейчас не осталось ничего из той сочиненной им картины встречи, не всплыло в памяти ни одно из тех слов, без которых он казался теперь самому себе слабым, беспомощным.

Плотный кустарник закрывал дорогу, но Генка уже слышал шаги совсем рядом — ровные, неторопливые, уверенные шаги. Спокойствие это тотчас передалось Генке и он, не дожидаясь, когда дорога и его тропа сольются у моста, стал продираться сквозь кусты, вскинув, чтобы не цеплялся, топор над головой.

— Ой!

Генка опешил.

— Здравствуй, Генка! Ты чего это — одурел, что ли? Напугал меня незнамо как!

— Здравствуй, тетка Дуся…

— Чего это на тебе лица нет? — все еще не успокоившись от испуга, спросила мать Витьки Баруздина.

— Да так… А ты в город ходила? — он шевельнул плечом и беспомощно опустился на упавшую под куст фуфайку.

— В город. У сына была, — и добавила, как ударила: — Навестила их. А Гутю подвезли. Дома.

«Их!» — чуть не простонал Генка, взявшись за голову, и спросил как можно спокойнее:

— А разве он сегодня не придет?

— Что ты! Он сейчас при отрезвителе. В субботу да в воскресенье — самая у него работа. А ты не ждешь ли его?

— Жду.

— А-а-а… — протянула она, догадываясь о чем-то, и так стояла некоторое время с открытым ртом. — Здесь и ждешь?

— Ну, здесь!

— А-а-а… А может, ты дрова рубил?

— Рубил.

— А чего же дров не видать?

— Увидишь еще!

Генка стал снимать сапоги и перевернул сбившуюся портянку. «Зараза! Вот зараза!» — шептал он, когда старуха уже была у моста, и сам не мог понять, кого он ругает — мать Кривоногого или себя за такую оплошность.

К дому шел по прогону. Поравнявшись со своей баней, он посмотрел на пустые еще огороды и увидел за домом Цветковых, у поленницы на солнцепеке, Гутьку. Она сидела на солнышке в голубом расстегнутом пальто и смотрела в землю. С минуту он наблюдал за ней, потом поправил на плече топор и медленно прошел к дому, не понимая своего спокойствия. Он не знал, что в нем только что все перегорело и для нового волнения уже не осталось сил.

Гутька тоже, должно быть, увидела и узнала его. Когда он прошел, она не усидела и выглянула из-за сарая. Белая рука ее осторожно касалась угла, словно он был только что выкрашен.

8

Уже несколько дней только и было разговоров в округе, что о продаже архиповского дома в Зарубине. Генка вывесил объявления на полустанке, на почте, у магазинов соседних деревень. Он понимал, что немного поторопился: надо было сначала привести дом в порядок, но не жалел об этом и делал ремонт, дожидаясь в то же время покупателей. Он провел в дом свет, три точки — на кухне, в передней и на мосту. Подумав, он сделал и четвертую — на крыльце. Такого, чтобы на улице свет горел, не было в деревне ни у кого. Он поднял обвалившийся огород, починил крышу, чтобы дыры не бросались в глаза, и даже решился на большую работу — сделать новое крыльцо. «Дороже дадут», — решил он.

Рябок притащил ему на тракторе три бревна и несколько штук нетолстых подтоварин. Вот тут пожалел Генка то бревно, что спалил. Ну, что делать! Зато доски нашлись в сарае. Три дня с раннего утра и до позднего вечера возился Генка с крыльцом. Все сделал заново — и столбы оттесал новые, и доски настлал свежие, выструганные дедовым рубанком. Новые ступени издали белели. «Покрасить бы теперь!» — мечтал Генка, но с краской было трудно, да и деньги кончались.

Теперь, когда все было сделано, Генка с утра до вечера торчал на своем новом крыльце и ждал покупателей.

Однажды к нему подошел окатовский дачник в белом чесучовом костюме по случаю хорошей погоды. День действительно выдался теплый. Деревня была полна весенних звуков — кричали детишки, кудахтали куры, на высоком поле тарахтел трактор — то Рябок делал пробную вспашку. Появились уже первые отпускники и пенсионеры-дачники, приехавшие пораньше с малышами. Пока их было немного, но скоро, после окончания занятий в школе, должна была хлынуть основная лавина приезжих. Пока же вдоль аллеи неизменно прогуливался окатовский дачник, с которым Генка уже успел подружиться.

— Добрый день, хозяин! — дачник дотронулся до шляпы.

— Здравствуйте, Петр Захарыч!

— Хорошее вы дело сделали, молодой человек. У вас золотые руки. Да, да! Не отмахивайтесь! Я знаю цену плотницкому труду. Я родился и вырос в этих местах.

— В этих? — удивился Генка, тотчас вернувшись к вчерашним размышлениям о том, что и он мог бы стать таким же…

— Да, в этих местах. Вот где-то на этих полях рос тот хлеб, на котором я вырос. Мне все здесь памятно, все дорого. Помню, еще мальчишкой я бегал смотреть на дом художника, на него самого.

— В Грачевник, что ли?

— Да… Теперь это зовется так… Очень хочется туда сходить, да не знаю, смогу ли… Вы разрешите мне присесть?

Генка подвинулся. Архитектор поднялся на три ступени, тяжело опустился рядом и задышал так, как если бы погрузил трактор дров.

— Фу… Фу… Сердце, как тряпка. Прошлой весной второй инфаркт пережил… М-да… И вот заметьте: как только приезжаешь в то место, где родился, там организм чувствует себя много лучше. Что это? Я думаю — нераскрытый закон дивной природы, единожды и навсегда запрограммировавшей расположение организма к данной среде. М-да… — Он уравнял дыхание и продолжал свои рассуждения, которые Генка очень любил: — Чем старше становлюсь, тем больше люблю я все здешнее. И люди здесь мне нравятся. Они все без маски — подлец и выглядит подлецом, его издали видно, а хороший человек, хоть он и смур по кафтану, а душа бела, и тоже видно ее. А чудаков сколько! Иду я вчера по вашему прогону, а от ручья мне навстречу Домна Марковна. Идет — лица на ней не видно, все распухло так, что глаз не видать. Присмотрелся — и руки у нее так же разнесло. «Что, — спрашиваю, — с вами?» — «Не знаю», — говорит. Вечером фельдшера вызывали ей, и тот не поймет. В город позвонил, с врачом по телефону консультировался. Врач из города спрашивает, что она ела накануне. И что вы думаете? Оказывается, эта чудачка купила в аптеке четыре банки витаминов на сахаре (все берут, и ей надо!), пришла домой и напилась с ними чаю. Сколько съела — не говорит, а факт налицо.

— То-то она завязалась! Едва узнал ее сегодня на колодце, словно зимой укуталась, — заулыбался Генка. — Ну, а чего доктора говорят — так и останется у нее или пройдет?

— Должно рассосаться. Должно. Такие люди не могут пропадать. Не должны, — весело и беззлобно посмеивался дачник, потом спросил: — А что я слышал: вы собираетесь дом продавать?

— Угу.

— Значит, покидаете родные места?

— Угу.

— Да-а… Каждому свое. Каждому свое… Вот так и я когда-то улетел отсюда молодым совсем…

— А вы в какой деревне жили? — спросил Генка.

— Была такая деревня — Бугры. Это за Каменку. После войны там еще было несколько домов, а сейчас ничего нет. Пустошь.

— А старики где?

— Старики? — переспросил дачник. — Стариков нет. Мать в войну умерла, отец погиб в гражданскую, а бабку — ту я ни разу не видел. Мать говорила, что она в молодых летах пропала в тюрьме.

— Это за что же старуху-то? — изумился Генка.

— Какая же она старуха! В двадцать один год она приехала сюда из Москвы, а в двадцать три уже пропала. Народница была моя бабка. Это вы знаете, кто такие народники? Не знаете? Это были интересные люди. Честные. Шли в народ, чтобы пробудить его, просветить.

— Учителя, значит, — догадался Генка.

— Да. Учителя. Только не такие, как ваш здешний… Пчеловод.

— А! Шепелявый-то? — Генка махнул рукой, а потом уставился куда-то мимо дома, на березы, за которыми мелькали ребятишки, и уже более сдержанно сказал: — А вообще-то он ничего был учитель: надает подзатыльников, и порядок в классе.

— Д-да!.. Как, однако, сегодня душно…

— Эй, вы! Окурки! — вдруг встрепенулся Генка и погрозил кулаком ребятишкам, что кидались камнями в березу. — А ну, чешите отсюда, а то…

Ребята неохотно побросали камни в пруд и отошли.

Генка не поленился — встал, прошел до берез. Там он осмотрел содранную на одном из деревьев молодую кору, погрозил ребятам и опять вернулся на крыльцо. Дачник в это время стучал кулаком по бревнам в стене.

— Петр Захарыч! — обратился к нему Генка. — А вы, я слышал, дома раньше строили, да?

— Да. Я архитектор.

— А вы сами строили?

— Да в общем-то… нет. Мое дело — построить в голове и перенести на бумагу. Ну, потом, естественно, контролируешь…

— И все?

— Да. А что?

— А сколько платят?

Архитектор посмотрел на Генку со странной улыбкой, чем-то похожей на ту, с которой смотрят на больного чудака — и жалко, и смешно.

— Вот вы сказали «и все?». Нет, нет! Я не в обиде! — поспешно заверил он, видя, что Генке неудобно от своих слов. — Не в обиде! Так, как думаете вы о творческих работниках, думают многие. К сожалению, многие…

Архитектор снял шляпу, склонил голову, и Генка увидел сквозь редкий седой волос красную кожу головы своего собеседника. Дышал он тяжело. Молчал. Генка посматривал на дорогу: не покажется ли какой-нибудь покупатель, но никто не шел. Проехала телега. Две женщины — Генка не узнал кто — сидели спиной к ним, свесив по-мужски ноги в грязных сапогах, и было слышно, как одна из них буркнула другой: «Два дачника…»

— Люди творческой профессии тратят не меньше, а порой больше энергии, чем простой рабочий. Если рабочему приходят на помощь машины, то творческий работник, как и раньше, остается только со своим воображением, со своей фантазией. Помощниками ему по-прежнему являются лишь его вдохновение да еще та искра, с которой он родился, а требования к его труду все растут, — заговорил архитектор, отдышавшись. — Растут. Их труд изматывает тоже…

— Да уж, наверно, мочалит, — тотчас согласился Генка, но голос его прозвучал неискренне.

— Вот я. Всю жизнь строил дома. Какой труд может сравниться по необходимости для человека с моим трудом? Мало что может сравниться с ним в человеческой деятельности, а вы спросите меня, много ли я скопил, так сказать, «в загашник», и я вам отвечу: ничего.

— Худо дело… — недоверчиво покосился Генка, а в ушах у него все еще звучали слова женщин: «Два дачника…» — и он никак не мог разобраться, плохо подумали о нем или хорошо.

— Нет, вы не правы. Ничего плохого в моем положении нет, скорее наоборот.

— Как так? — Генка откинулся на оттесанный новый столб на крыльце.

— Я прожил жизнь с пользой. Меня не будет, а мои дома останутся. В них люди. Вам это понятно?

Генка кивнул, не отрываясь взглядом от дороги, по которой шел незнакомый человек, но это был не покупатель, которого он ждал, а просто прохожий, житель чужой деревни, шедший со станции.

— В наших краях — и вы это, должно быть, знаете — жил художник, о котором я упоминал.

— Это в Грачевнике-то? Знаю.

— Да. Свои лучшие годы он, как и моя бабка, провел в этом лесном краю, в стороне от людей, но не в стороне от жизни. Его сейчас нет. Мало кто видел его портрет, его биографию знают лишь одни специалисты, но зато живут его картины. Никто не решится сказать, сколько времени они будут волновать человека прелестью природы.

— Леса рисовал? — спросил Генка.

— Да. И леса… — архитектор как-то сконфуженно приумолк, слышалось только его тяжелое дыхание.

— Леса — это хорошо, — заметил Генка покровительственно.

Он взглянул на архитектора — сидит и робко приглаживает прилипшие к розовой лысине потные волосы, а потом часто и смешно замахал перед открытым ртом полной ладонью.

— Фу… Жарко… Вы знаете, я иногда задумываюсь, приезжая сюда. Кем бы, думаю, я стал, останься я здесь навсегда и с детства. И представилось мне, что я вроде бы на месте Рябкова — хожу по выпасам со стадом, слушаю птиц, и будто в груди моей совсем здоровое сердце… Так хорошо, когда здоровое сердце… А у меня оно все срывается на перебои, вот поговорил немного — и устало. Еще хуже, если разволнуюсь. Да-а… Здоровье — это все. Это молодость, это целое счастье. Да вот оно!

Архитектор так неожиданно для своей полноты встрепенулся, что Генка, рассматривавший табачный сук в новой ступени крыльца, вскинул голову и посмотрел туда, куда указывала рука собеседника.

За березами шла Маша Горохова. Она не расслышала слов, однако заметила, что на нее смотрят, и, ощущая на себе это внимание, за которым она безошибочно угадала своим женским чутьем не́что большее, чем просто взгляд на прохожую, смутилась, прибавила шаг, но не перешла на девчоночий угловатый скок — она уже выросла из него, поэтому походка ее осталась все той же женственно мягкой, словно она ступала не по земле, а по валам просохшего сена.

— Здрас-сте! — негромко сказала она и только на один миг стрельнула в их сторону крупным карим глазом.

— Доброе утро! — с удовольствием ответил архитектор и сделал движение приподняться.

Генка промолчал. Глаза его неподвижно уставились на открытую девичью шею, гладкую, как точеная кость, на матовый блеск колен, и голова его сама собой поворачивалась вслед за Машей, пока она не скрылась за углом дома.

— Красавица! — крякнул архитектор.

— Выроста, соплюха, — намеренно сгрубил Генка, чтобы как-то отогнать туман, затянувший ему глаза.

— Вот вам и… извините, невеста подросла.

— Зеленая еще, восемнадцати нет.

— Молодость — не порок. — Архитектор вздохнул и покачал головой: — Ах, молодость, молодость! С ней можно любую беду пережить. Не люблю, когда в молодости люди киснут, это — дурная болезнь.

Генка и архитектор вдруг с неожиданной для обоих одновременностью посмотрели друг на друга.

— А вы, между прочим, тоже молоды.

— Не-е… Петр Захарыч! — замотал Генка головой. — Мне уже скоро тридцать.

— Ну и что же? В тридцать три Христа распяли, так старушки до сих пор плачут, что молодой был, — пошутил архитектор.

— Меня — тоже…

— Но, но! Если хотите со мной дружить, бросьте это: я не люблю.

— Пе-тя! — донеслось из-за пруда.

— О! Заскучала, — закряхтел архитектор, подымаясь с крыльца, но уходить не торопился. Генка заметил это и спросил:

— Петр Захарыч, а в Грачевнике ничего был дом, верно?

— О! Тот дом… Я знал с детства. Дом… Прибежишь, бывало, в ту рощу и смотришь из-за деревьев, а он стоит — красавец! Песня из дерева — да и только! Хоть и небольшой был и, как теперь мне ясно, с изъянами в статике и планировке, но в то время казался мне сказочным. Именно сказочным! Если в сказках упоминался дворец — я представлял его таким, каким был тот дом, так уж, видимо, устроено человеческое воображение. Да-а… Дом. Когда-то я хотел построить такой же дом — с мезонинчиками, балкончиками, с фигурной резьбой. Сейчас все это — архаика, но в юности меня еще будоражило, пусть, думаю, смотрят люди и радуются, что в этом плохого? Да-а… Не потому ли я и архитектором-то стал? Да-а…

— Петр Захарыч…

— Дом… — покачал он головой, не слушая. — А у меня есть картина из того дома. Храню…

— Пе-тя!

— Петр Захарыч! — заторопился Генка. — Скажите, сколько мой дом стоит?

— Мм… Как вам сказать…

— Я прошу тысячу, дадут?

— Видите ли… Я — не оценщик… — архитектор надел шляпу. — Может быть, и дадут. Место здесь хорошее — березы, пруд, и видно все вокруг. Мне нравится, только вот… грязь у крыльца. Подновить бы его да фантазии немного. Ну, всего доброго! Заходите на чашку чаю, я покажу вам фотографии домов, которые я строил, — получите большое удовольствие.

Он дотронулся до шляпы и пошел. Генка не догадался встать и проводить его хотя бы до берез, он только смотрел вслед. Архитектор шел медленно и ступал так осторожно, словно нес под полой полную кринку молока.

До полдня Генка протомился в ожидании покупателей, но в этот день никто не пришел. Дома было тоскливо. Мать ушла в Каменку нянчиться с внуком. Правда, она обещала прийти в конце недели на день-другой, а потом опять в няньки, и уже надолго: начнется посевная. Она просила Генку приходить к ним ночевать — опасалась, должно быть, оставлять его в расстройстве одного, но не лежала у Генки душа ходить в Каменку; не любил он Лешку еще с детства, когда они дрались в школе… А дома тоже тоска.

Еще два раза проходила мимо дома Маша Горохова и какой-то сладкой тоской озаряла Генку. «Молодость не порок», — слышались ему слова дачника.

До вечера он слонялся по двору, косился на грязь, она после замечания дачника стала особенно бросаться в глаза. Что с ней делать? Зашел в огород, раздумался: стоит сажать самому картошку или ее посадят уже новые хозяева? «А если посадить, — думал он, — то включать ее в стоимость дома или взять отдельную цену?» Мысли его работали только в одном направлении — как продать дом быстрее и лучше, все остальное отошло на второй план. Но вот прошла уже неделя, как он вернулся, и пять дней, как повесил объявления, а покупателей все не было и, судя по разговорам с почтальонами, не намечается. Генка не знал, куда себя деть. Делать около дома ничего больше не хотелось. Дрова — щепки от стройки крыльца — кончились, а за нарубленными не хотелось ехать.

Вечером Генка пошел к Окатовым на телевизор. В чистой половине была вся семья. Детишки, те, что поменьше, таращились на телевизор с кровати, оседлав подушки; старший сын лежал вместе с отцом на полу, опершись локтями ка фуфайку, а хозяйка смотрела стоя. Она то и дело выбегала на кухню, делала там что-то и высовывалась из-за косяка.

— Здорово, Генка, — ответил на приветствие Василий. — Давай сюда ложись!

— Чего тут хорошего? — раскладывая фуфайку, спросил Генка.

— Сейчас кино будет, а это про пожарников рассказывают. Красиво работают, не то что моя команда.

— Какая твоя?

— Да меня начальником деревенской пожарки сделали, уже второе лето, — косясь одним глазом на экран и поворачивая туда ухо, негромко говорил Василий.

— И большая команда? — поинтересовался Генка со смехом.

— Будь здоров команда: я да Рябков!

Генка посмотрел кино, но ужинать у Окатовых не сел. Постеснялся. А домой пришел — стал варить картошку.

На другой день он не выдержал и ушел в Каменку. Встретили неплохо, выпили с зятем. На второй день выпивки уже не было, а на третий Генка почувствовал, что он там лишний, и ушел, обозленный. Мать выбежала к нему и украдкой сунула ему сверток с едой.

На следующий день Генка подсчитал рубли, отложил десятку на черный день, а остальные прогулял. Пил с обеда до вечера. Один. Вечером раза два бегал по деревне, все искал гармошку, но никто ему не дал. Дома он уснул на полу. К утру его пробрал озноб. Генка встал, захлопнул раскрытые настежь двери, осмотрелся. Везде горел свет белым, ночным накалом, но было непонятно, сколько времени. Хотелось есть. В чугуне стояла немытая сырая картошка, в кринке — скисшее молоко. Генка подумал и решил, что надо протопить печку. Посмотрел — дров в доме не было. Он вышел во двор, но не было их и там. Генка выругался в темноту, будто кто-то там был виноват, потом пошел на мост, снял со стены ножовку и стал опиливать углы у сарая.

9

Председатель мало находился в своей деревне. Получив в районе серьезное предупреждение, он с утра до ночи пропадал в других деревнях, которых в объединенном колхозе было четыре, и сам, на месте, вникал во все подробности дел, чтобы как можно лучше отсеяться в этом году. Зарубино он поручил своей жене, первый год ходившей в бригадирах. О делах она докладывала ему поздно вечером, когда хозяин чаще всего уже был в постели. Там же он выслушивал новости и давал распоряжения.

— Ты подумай-ко! Вчера твой дружок нажрался в стельку, а ночью понесло его углы опиливать у сарая. Смех! — сообщала жена.

— На что?

— Дров нет. А сам все дом продает. Пока продаст — весь истопит.

— Пусть топит, нам-то что! Скажи Рябкову, чтобы завтра не пускал скотину на сеяные травы. А то, я знаю, этот деятель разжалобится и загонит.

— Ладно. А разве завтра выгонять?

— А ты с неба свалилась? Я тебе утром говорил!

— Ничего ты мне не говорил!

— Ну, так сейчас говорю!

— А ты не ори на меня, я тебе не Люська каменская!

Ну что ты будешь делать! Как чуть чего — так Люськой каменской тычет. Ну был у нее в магазине, ну заходил с заднего хода, а с какого же заходить? Сколько раз он ей объяснял это! Но каждый раз длинные языки доносят ей. Председатель сжал ладонями свой костлявый лоб, прикусил подушку и сдержался. Он давно был готов к хорошему скандалу, но начинать его в посевную опасался: и так хлопот выше головы.

— Я не ору, а ты слушай: скажи, чтобы этот деятель завтра выгонял на выруб, там все равно не косим. Слышишь?

— Ладно… А ты зашел бы к Генке-то. Чего он дурью мается: то крыльцо новое строит, то углы пилит. Подумаешь, Витька Гутьку увел! Оставался бы да работал, а то торчит, как сыч, в окошке. Бабы говорили, на одной картошке сидит, молоко и то не стал брать, денег, видать, нет.

— Ну и что?

— А то: как бы чего с голоду-то не выкинул. Ведь было же на днях — напал с топором на тетку Дусю Баруздину.

— Было, — согласился председатель.

— А если он Витьку с Гутькой встретит, тогда чего? А?

— Вот тоже деятель прибыл!

— Ты давай зайди к нему и поговори. Чего молчишь?

— Зайду…

Председатель сказал это, не пропуская саму мысль о Генке в глубину сознания, забитого массой дел. Он уставал не на шутку. Помимо хлопот, связанных с посевной и фермами, не было дня, чтобы что-нибудь не случилось. Сегодня с утра преподнесли в Полянах — самой отдаленной деревне колхоза — еще одну неприятность. Тракторист Сергей Артюшкин поехал на озеро мыть тракторные сани. Никогда такого не было, а он надумал мыть из-под навоза. Загнал сани задом в реку и оставил там на двое суток. Потом приезжает, подцепил, дернул — ни с места: засосало сани. Он снова дергать — опять ни с места. Гусеницы проворачиваются на песчаном грунте, и все. Он на газ — только песок летит назад, а все без толку. Тогда Артюшкин решил качнуть сани в сторону, повернул трактор вдоль берега, а стоял на самой кромке, дал газу, да и слетел в реку. Как сам вылез — никому не понятно. Приходит в контору — мокрый, смеется, сукин сын, а председатель теперь ломай голову, как тащить технику. А сделать это надо быстро, ведь посевная, да и в районе узнают — беда. Паршивый случай…

Он уснул, подвернув руку под себя. Во сне бредил. Снилась какая-то неприятность и продолжала дергать нервы даже ночью.

— Вставай! Вставай, слышишь?

Нет голоса противнее, чем вот этот, тещин, когда она будит его по утрам.

— Вставай! Ты что — окостенел? Вставай!

— Слышу…

— Лешка уж машину завел, — врет она, чтобы растормошить зятя.

Председатель верит и не верит, но поднимается и идет, покачиваясь, за дверь. Сердце прыгает как мяч. Глухо шумит в висках. Давит недосып. «Отсеюсь — усну сразу на двое суток», — мечтает он и не верит, что придет такое время. Он каждый день скандалит с доярками и каждое утро удивляется: как же они могут высыпаться, ведь встают еще раньше!

По мосту он прошел в полумраке еще неоткрытого двора. Запахи его действуют ободряюще, отодвигают на время тяжелые думы, приближая к простым заботам своего дома. В полумраке он слышит, как ро́стятся куры и юркают овцы, сухо стукаясь о доски заклети. Утро… «Позвоню-ка я Спиридонову на льнозавод, попрошу кран у него. Поросеночка, скажу, мартовского будешь иметь…» — думает председатель. Застегнувшись на ходу, он спускается по лестнице на липкую подстилку, открывает курам оконце и идет умываться.

Машина завелась сразу, но шофер вспомнил, что не заправился, и виновато посмотрел на хозяина.

— Не мог с вечера, что ли? — ворчит председатель, жалея тех десяти минут, которые он мог бы побыть еще дома, но тут он вспомнил про Генку и даже обрадовался такому случаю: — Я буду ждать у Генки Архипова!

Вдоль березовой аллеи была проложена тропинка, и по ней председатель дошел до архиповского дома. Дверь на крыльце была не заперта, вторая дверь, в жилую половину, и вовсе распахнута. Председатель прямо с моста увидел спящего на лавке Генку. Тот спал в одежде, даже не сняв сапоги.

«Пьяный, что ли?» — подумал председатель и хотел крикнуть, но потом подошел и потряс Генку за нос.

— Эй ты, деятель! Пора в школу!

Генка нервно кинул носом в сторону, словно отгоняя муху, и открыл глаза. Увидев, кто пришел, он свесил ноги и засопел, глядя исподлобья.

— Дверь закрывай! — вдруг рявкнул он.

— Да ведь и была открыта, чего орать-то!..

— Надо, и ору! В председатели вылез, так думаешь, и по губам не получишь?

— Ну, дай, если охота, — сразу сменил позу председатель и посмотрел на дверь: уйти, пожалуй…

— За какие это тебя заслуги вознесли?

— Предложили — и принял колхоз.

— Предложили! Мне вот чего-то не предлагают, хоть не я, а ты у меня, бывало, задачки-то списывал! А теперь шапкой не докинешь и походка, как у гуся.

— Не завидуй! Садись на мое место — скоро наешься.

— Неужели уступишь?

— Уступлю.

— Врешь, брат! Уж если ты на машине поездил, то пешком не пойдешь, все и будешь смотреть, как бы снова пристроиться.

— А я тебе говорю: садись на мое место — наешься горячего до слез, вот тогда и узнаешь, какая это такая машина! Понял или нет? Хвати, говорю, горячего до слез!

— А я уже хватил всяких пайков — от двадцати девяти копеек в сутки и выше…

Председатель помолчал, соображая, потом негромко ответил:

— А я тут при чем? Я пришел к тебе…

— Агитировать?

— Спросить, как жить думаешь.

— Не твоя забота! А пока живу не хуже тебя, ясно? И еще лучше буду!

— Да я вот и смотрю, — ухмыльнулся председатель, окинув взглядом захламленный стол, сбитый половик на затоптанном полу, оборванную занавеску. — От такой жизни не только углы — стены скоро распилишь на дрова.

— А ну, проваливай! — вскочил Генка. — Проваливай, говорю!

— Но, но! Тихо ты! Тихо! — председатель по-петушиному отскочил к порогу, боком выбежал на крыльцо.

Генка захлопнул дверь, и сразу к печке — напиться. Но пустое ведро валялось на полу. Генка бросил алюминиевый ковш и выругался.

«Уехать. Обязательно уехать!» — упорно повторял он, сжимая кулаки.

Но пить все-таки хотелось, и он, успокоившись немного, поднял закатившееся под печку ведро, пошел на колодец. Пошел прямо в том, в чем спал, — в дедовых, очень длинных штанах, в грязной нижней рубахе навыпуск. Он шел в этом наряде через дорогу, посвечивая лысиной на утреннем солнце. Тетка Домна смотрела на него от своего дома из-под ладони и качала завязанной головой.

Генка достал воды и стал пить прямо у колодца, поставив ведро на сруб. Пил он долго, маленькими глотками, пока вблизи не зафыркал председательский грузовик. Генка воловьим глазом следил за машиной поверх кромки ведра, а когда та была уже совсем рядом — поднял ведро на палец и неторопливо пошел через дорогу.

— Вот чумной! — резко тормознул Лешка-шофер и испугался: не услышал ли страшный пешеход.

— Деятель! — отвернулся председатель, подняв свалившуюся кепку. — Он нам еще крови попортит, если мы его не выселим. Вот увидишь еще…

И он стал сердито поправлять съехавшее сиденье.

10

— Прошу вас к столу! — неизменно говорила жена архитектора и сама подставляла табурет.

Генке казалось, что окатовские дачники очень его полюбили, хотя он и не давал себе труда подумать, за что он понравился этим людям. Сам Генка был от них без ума. Ему нравилось в них все — и как они говорят, как едят и пьют, как смотрят на окружающий мир и людей, и как они, наконец, относятся к людям и к Генке самому. Жена архитектора, Нина Николаевна, прижимала к груди сухие руки и говорила ему, подергивая тонкой жилистой шеей:

— Геннадий Сергеич, зачем вы председателя выставили из дому? Зачем? Пусть он делает свое дело, а вы — свое, и вы не будете друг другу мешать. Зачем вы говорите ему грубости? Вы скажите, что он хороший, ведь это вам ничего не стоит, — и он вам будет платить тем же.

— Не слушайте ее, Геннадий Сергеевич, — снимал очки архитектор и подсаживался к столу.

Нина Николаевна покорно умолкала, взглянув на мужа, и сразу переводила разговор:

— Вы понюхайте, какой аромат! Это индийский чай. Чувствуете?

Генка хлюпал из чашки и говорил:

— Угу.

— Берите печенье. Берите!

В майский праздник Генка просадил последнюю десятку и теперь сидел на одной картошке. С вечера он собирал вокруг дома палки — углы он теперь больше не пилил, — варил сразу на сутки большой чугун картошки, оставленной матерью на семена, и тянул кое-как. А по утрам он повадился к архитектору. Там его угощали чаем, за которым можно было немного поесть, там говорили с ним обстоятельно, неторопливо о сельской и городской жизни, о погоде, о политике и, конечно, о строительстве. Он слушал, рассматривал альбом с фотографиями домов, построенных архитектором в разное время и в разных местах. Рассматривал Генка внимательно и далее иногда задавал вопросы, вроде: сколько помещается в таком доме людей? Или: зачем в городе подвал? Генка любил эти неторопливые беседы, они нравились ему больше всего тем, что с ним говорили серьезно и как с равным. Непонятные вещи архитектор терпеливо объяснял, и особенно увлекался, когда вопрос касался какой-нибудь удачной его работы.

— Она учила вас сейчас говорить людям приятные вещи. Это хорошо, если это правда. А если это неправда? — спрашивал архитектор и пробовал с ложки чай.

— Ах, давайте оставим спор! — просила Нина Николаевна. — Вы что-то спрашивали прошлый раз о стенах домов? — напомнила она Генке, уводя разговор в приятное русло.

Генка размолол зубами печенину, запил ее чаем.

— А! — вспомнил он. — Почему у длинных и высоких домов стены неровные?

— В каком смысле? — оживился архитектор, сразу забыв обо всем на свете.

— Ну вот они выпирают то там, где выход, то на углах. Вот, — раскрыл он альбом и ткнул толстым пальцем туда.

— Вы коснулись вопросов статики, молодой человек, — архитектор отодвинул чашку и положил альбом так, чтобы и ему, и Генке было хорошо видно. — Устойчивость зданию обеспечивает не только фундамент, но еще и так называемая пространственная жесткость.

— А чего это? — спросил Генка и тем самым понравился архитектору еще больше: в этом была честность признания.

— Упрощенно говоря, пространственную жесткость как раз и обеспечивают те выступы, которые вы заметили. Вот они, видите? Вертикально, от крыши до фундамента идут и выполняют…

— Неужели они держат дом? — усомнился Генка.

Архитектор снял очки, посмотрел на собеседника. Подумал.

— Одну минуту! — сказал он. — Нина, дай лист бумаги, пожалуйста! — попросил он жену, а у Генки спросил: — Вы можете поставить лист бумаги на ребро?

— Как?

— А вот так, — он взял принесенный лист и пытался поставить его на ребро. — Как видите, ничего из этого у нас не получится. Однако положение радикальным образом меняется — прошу внимания! — меняется, если по всей вертикальной плоскости листа мы сделаем выгиб. Сомнем лист вот так. Вот. Теперь у нас опорное ребро листа тоже делает изгиб! Принцип раздвижной ширмы.

Архитектор поставил лист на ребро, и тот стоял.

— Здорово! — искренне обрадовался Генка.

В течение своей лекции архитектор был увлечен и немного переутомился. Пот у него выступил на лице и скопился мелкими каплями на лбу и на мешках под глазами. Он виновато посматривал на жену, но та все равно укоризненно качала головой и наконец встала, вышла. Вернулась она с каким-то лекарством.

— Нет, нет! — запротестовал архитектор. — Это пройдет и так!

— Ложись, пожалуйста. На прогулку сегодня не пойдешь!

Она еще что-то говорила негромко и беспрерывно о том, что не следовало забираться так далеко, что здесь и врачи понимают немного, и транспорт плох, а потом неожиданно взглянула в окно и радостно сообщила Генке:

— Геннадий Сергеич! К вам кто-то пошел!

Генку как ветром сдуло.

Он пробежал вдоль березок, влетел во двор своего дома и увидел, что с крыльца спускается почтальонша. Из притвора двери торчал белый конверт.

— Мне, что ли? — спросил он.

— Ну конечно! — посторонилась почтальонша, пропуская Генку.

Он выхватил письмо и не понял по обратному адресу от кого. Оглянувшись на уходившую почтальоншу, он крикнул ей:

— Шура! Там не слышно ничего насчет покупателей?

— Не слышно и не видно! Да кто сюда поедет? Другие деревни есть, получше. Там тоже дома продаются, — она безнадежно махнула рукой и пошла, поправляя на плече сумку каким-то птичьим движением головы.

«Тоже дома продаются!» — с ужасом повторил про себя Генка, восприняв это, как самое неприятное открытие.

Он опустился на крыльцо на самую верхнюю ступень и разорвал конверт. После первых же слов он понял, что письмо от Бушмина. Тот писал из Ленинградской области.

«Гейша! Приветик!

Если ты уже пропил дедушкин домик, то занимай денег и вались ко мне. Понял? Если не пропил — оставь, тут пригодятся для одного дела. Приезжай скорей. Жду.

Если потерял адрес — смотри на конверте.

Жму лапу.

Мишка».

«Ни числа, ни слова о работе», — с недоумением подумал Генка.

И все же письмо вывело его из того столбняка, в котором он находился, пока ждал покупателей. Сейчас мысль его снова напряженно заработала. Один вопрос не давал покоя: где достать немного денег?

Он перебрал по очереди всю деревню, но не придумал, в какой дом можно было бы зайти и спросить. К учителю он не пойдет, как не пойдет к председателю или к Качаловым. У Рябковых вечно нехватка денег. Окатовы — те только что телевизор купили, едва ли есть. У кузнеца Сизова хорошее хозяйство, но он учит сына и дочку в городе, все уходит. Были еще дома три-четыре, и раньше Генка мог бы пойти туда, но с тех пор, когда он возил им дрова, пахал усадьбы и помогал в других делах, прошло уже много времени, а начинать новые отношения с долгов было просто неудобно.

«К кому же зайти? — раздумывал он. — Спросить бы у дачника немного, так неудобно… А может, к тетке Домне?»

Эта мысль понравилась Генке. Старуха жила на пенсии, а Кило-С-Ботинками приносит домой каждый месяц не так уж и мало. Да и по всему Генка замечал, что у них водились деньги. А порошки старуха выпила или от жадности или захотела подольше прожить, чтобы с деньгами не расставаться. Подождав, когда старуха и дочка будут дома вместе, он направился к ним.

Дом у тетки Домны был нестарый, а после того как они с дочкой подновили окошки, двери и заменили нижний венец (новое бревно Генка только сейчас заметил снизу), дом стал совсем хоть куда. На окнах висели длинные тюлевые занавески, а поверх их еще какие-то, в клетку. «Дивья! Это, наверно, на городской манер», — подумал он. И все же сразу было видно, что в доме нет мужика. Это было заметно от калитки, которая висела на одной петле. Потом он заметил зазубренный топор, валявшийся на крыльце, а двери и окна, сделанные плотниками очень чисто, теперь уже повело. Все это рассохлось, и надо было подгонять и олифить.

— Здорово, тетка Домна!

— Здравствуй…

— Сесть-то можно?

— Садись… — она смотрела на Генку настороженно, стараясь понять, зачем он пришел.

Генка прошел и сел на лавку в переднем углу. Он мельком взглянул на опухшее лицо старухи и тут же деликатно отвернулся. Он даже не спросил, лучше ей или хуже, сделал вид, что не заметил, и это понравилось Домне.

— Та-ак… Ничего живете, — похвалил он.

— Слава богу, пока…

— А где же Тонька?

— А Тонька пришла с дойки, пообедала да отдыхать завалилась. Тонькино дело такое: не семеро по лавкам. А тебе чего она?

Тетка Домна насторожилась, в заплывших глазах ее каленой искрой мелькнул интерес большой житейской важности.

— Если она нужна, а не я, тогда и разбудить можно. Она на мосту спит, за занавеской.

— Не обязательно…

— А-а-а…

— Я вот зачем: дай мне денег в долг. Мне пришло важное письмо, ну и надо съездить по одному делу.

— А-а-а… Письмо! А далеко ли ехать-то?

— Далеко.

— Вон оно чего! Та-а-ак… А надолго едешь-то?

— Не знаю.

— Не знаешь, значит.

— Пока не знаю.

— Та-ак… Пока, значит…

— Пока.

— Та-ак… А когда же ты работать-то будешь? — вдруг спросила она.

— А что?

— Да я так спросила. Ведь если, думаю, не работать, так откуда же деньги будут?

— Да ты не думай, я ведь отдам.

— Да я не думаю. Только из чего, думаю, отдавать-то будешь? Ты не сердись, батюшко, ведь это кого хошь коснись — каждый спросит…

Генка холодно блеснул металлическими зубами — не улыбка, а болевой оскал.

— Ну, ладно, тетка Домна, до свидания. Извини, так сказать…

— Да не на чем, Генка, извинять-то. Не на чем. Ступай с богом.

Она смотрела из-за занавески, как он проходил двором, через калитку, как шел по улице, мелькая вдоль берез, и все сомневалась, так ли она сделала, отказав Генке. Ведь Тонька ее не так уж и худа, а что возраст, так он в ней и неприметен, да она, Домна, и сама принесла дочку на тридцатом году. Все ведь бывает…

К вечеру, как прийти людям с работы, Генка взял свой костюм и пошел продавать. До этого он думал сходить на Каменку, спросить у своих, но понял, что этим он только внесет смуту в семью, где верховодит Лешка, и поэтому решил сначала попробовать дело с костюмом. Он отобрал несколько домов, где, по его предположению, могли купить, и пошел.

Учитель примерял костюм долго, старательно. Он смотрелся в зеркало, сгибая и разгибая руку, но рукав во всех случаях был ему короток. Брюки тоже не годились, и он с сожалением отдал костюм Генке.

Кузнец Сизов сразу отказался наотрез: денег лишних нет, да и нужды в костюмах — тоже.

В остальных домах и рады были бы помочь Генке, но он просил за свою недешевую вещь так мало, что многим казалось стыдным грабить парня, боялись ославиться из-за какой-то тряпки и отказывались тоже.

Генка пошел к Окатовым.

— Василий, выручай! Купи костюм, недорого прошу.

Василий и Нюрка посмотрели костюм и пришли к выводу, что он мал хозяину, а сыну широковат и короток. Парнишка в батьку пошел — высокий, а раздаться не успел.

Пришлось Генке пойти в Каменку.

В сумерках он пришел в дом к сестре, посмотрел — Лешки нет — и спросил денег.

Мать взглянула на Любку, но та растерялась от неожиданности и не знала, как ответить брату.

— Ну, чего же вы молчите? Дайте рублей сто. Устроюсь — вышлю.

— Да мы не молчим… — замялась Любка. — Погоди, вот сейчас Леша придет.

«Сам кубышку держит», — смекнул Генка и презрительно усмехнулся. Он не прошел к столу, не снял кепку и сел на порог, как чужой.

Лешка пришел скоро и сразу почувствовал, что Генка появился неспроста. Посмотрел на домашних — не глядят — и понял, что был разговор.

— Ужинали? — спросил он и насторожился, определяя обстановку.

— Ждем, — односложно ответила Любка из-за переборки.

Лешка не торопясь, тщательно повесил кепку на гвоздь, коснувшись полой Генкиной головы, крякнул, будто пришел с мороза, и только потом протянул гостю руку.

— Проходи, чего ты тут сидишь? — позвал он родственника к столу.

Генка молчал и сидел по-прежнему на пороге.

Лешка прошел на кухню, мылся там. Генка прислушивался — не шепчутся, значит, надо спросить самому.

Лешка опять прошел и сел на лавку, приглаживая волосы. Они у него были вороненые, с отливом смоляным. Он чувствовал, что неважно встретил родственника, и смягчил опять:

— Ну, как там у вас, в Зарубине, копают?

— Копают, у кого не низина, — ответил Генка.

Замолчали.

За переборкой было слышно, как Любка смешит своего малыша. Тот взвизгивал и заходился в смехе до икоты. Лешка повернул голову, послушал, и лицо его подобрело.

— У нас тоже начинают, — сообщил он, поставив локти на стол и растирая лицо ладонями. — Пора уж…

— А я к тебе пришел…

Лешка отнял левую руку от лица, глянул на Генку одним глазом.

— Дай мне денег взаймы, — и торопливо, чтобы тот не успел отказать, пояснил: — Место хорошее нашлось, под Ленинградом. Да вот посмотри сам, товарищ пишет…

Он подошел к столу и подал письмо Бушмина.

За переборкой, как только заговорили мужчины, стало тихо. Лешка читал очень долго. Он, должно быть, перечитывал несколько раз, но не потому, что не ясен был смысл, а всего скорее обдумывал в это время ответ.

— А что за работа? — спросил он наконец.

— Так известное дело — на трактор сяду.

— Там колхоз, что ли?

— Да вроде колхоз.

— Богатый?

— Да вроде…

— Вроде… Ну, если колхоз — документов много не надо, — заключил Лешка, как бы соглашаясь.

Генка стоял перед зятем, как перед начальником, мгновенно отвечая на его вопросы.

— Та-ак… А сколько тебе надо?

— Да рублей сто.

— А сколько билет туда?

— Да рублей десять-двенадцать.

— Так зачем тебе сто, если ты едешь только посмотреть пока?

— Ну, дай пятьдесят. Я отдам, чай, с первой же получки вышлю, не бойся, — кольнул под конец Генка и присел на краешек лавки.

— Я не боюсь, чего мне бояться-то? — Лешка сердито отодвинул письмо на край стола, к Генке.

— Лешенька, дай ему, он ведь отдаст, — робко попросила мать, выглянув от печки.

— Разберемся! — махнул Лешка отяжелевшей кистью, и это «разберемся» прозвучало у него неоконченной фразой: разберемся без тебя.

Мать затихла, но Генка не выдержал:

— Ну, дашь или нет? — покраснел он и схватил письмо со стола, как будто поймал муху.

— Люба! — окликнул Лешка.

— Ой?

— Достань там… — Лешка облегченно откинулся потной спиной на простенок и прикрыл глаза.

Генка не остался у них не только ночевать, но даже ужинать. Ему были невыносимы Лешкины покровительственные взгляды, и потому, когда Любка отсчитала за переборкой пять десяток и вынесла их брату, он сразу же стал прощаться и пошел в Зарубино. Мать вышла за ним, уговаривая не ходить в темноте, пыталась даже совсем отговорить сына ехать куда-то.

— Дедушка тоже искал чего-то, а прожил и тут не хуже людей. Остался бы, да и жил…

— Нет, мама, поеду.

Она сунула ему в карман сверток с едой — то, что успела спроворить тихонько от Лешки, и постояла немного у крыльца, пока голос зятя не позвал ее ужинать.


Генка решил ехать немедленно. Поезд шел ночью, поэтому он сразу же, как прибежал из Каменки, зажег во всем доме свет и стал собираться в дорогу. Он достал чемодан из-под лавки, открыл его, выдул крошки и задумался: класть туда было нечего. Рубаху и костюм он наденет на себя, плащ оставит дома, а в чемодан? В чемодан он решил положить еду, что сунула ему мать, да полотенце сдернул с гвоздя — туда же. Вот теперь все вроде. Теперь чемодан готов, а без чемодана — что за приезжий? Шпана вагонная, а не серьезный человек, едущий по серьезному делу. «Вон Петр Захарыч приехал — узлы, чемоданы…» — не окончив свои размышления, Генка насторожился.

«Кто там в такую поздноту?» — подумал он, прислушиваясь к легким шагам на крыльце.

В дверь постучали.

— Да, можно! Кто там? Тонька?

— Здравствуй…

— Здравствуй, коли не шутишь!

Кило-С-Ботинками притворила за собой дверь и остановилась на пороге, будто боялась, что, ступив на пол, она будет ниже Генки.

— Ну, чего тебе?

— Ты приходил, да?

— Приходил, да, — блеснул Генка зубами.

— Мама тебе денег не дала, да?

— Не дала, да.

Генка захлопнул чемодан и закрыл его на обе застежки.

— Я пришла узнать, надо тебе деньги или нет?

— Ну, а если, надо?

— А сколько?

— Мне сотня была нужна.

Тонька бесшумно спрыгнула с порога, обошла чемодан, все еще лежавший посреди пола, и остановилась около стола.

— Вот! — сказала она, вывернув из-под кофты деньги, и быстро отсчитала четыре фиолетовые бумажки, а остальные снова сунула куда-то под желтую одежину.

Усмешка у Генки не получилась, на лице застыла неопределенная гримаса. Смешного тут ничего не было.

— Спасибо, Тоня, но я уже нашел, — сказал он и, вспомнив свое унижение в их доме, дополнил веско: — Дорога ложка к обеду!

— Так ведь ты еще не уехал, — робко, как сегодня мать из кухни, заметила она.

— Спасибо, говорю, я нашел.

Ее маленькая фигурка сразу поникла, ничего не осталось от той гордой позы, с которой она подошла к столу, а взгляд стал таким же, как когда-то в больнице, когда он навещал ее после операции на коже, — немного испуганным и неподвижным. «Если суд будет, я скажу, что мы баловались», — вспомнил Генка ее слова. Он подошел к столу, посмотрел ей снова в глаза, а они у Тоньки синие, как снятое молоко.

— Ну, ладно. Я возьму двадцать пять. Теперь мне хватит.

— Да уж бери все, пусть лучше останутся, чем не хватит. Далеко ехать-то? — спросила она.

— Далеко, но много будет. Прогулять можно и больше, а отдавать все равно надо. Убери остальные.

Тонька вздохнула, но не тяжело. Убрала деньги, отвернувшись от Генки.

— Зачем ты уезжаешь?

— Надо, и уезжаю… — опять взял он прежний тон, складывая билет вдвое. — Я тебе отдам при первой возможности.

— Ладно. Отдашь… Я знаю, почему ты бежишь…

— Ну, знаешь — и ладно!

— Нашел тоже из-за кого расстраиваться! Тьфу! Приехала в ту субботу — бочка бочкой — и пальто синее не снимала. Сидит в огороде, а морда как шайка…

— Ну, ладно, иди! Мне надо скоро на вокзал.

— Ну, до свиданья тогда! Приедешь назад-то?

— Если устроюсь, то не скоро.

Тонька ушла, а Генка стоял посреди дома и думал: стоило ему брать все деньги или не стоило?

«Нет, не стоило! Скажут, снюхался… Вот Кило-С-Ботинками! Наверно, скандалила с маткой. Это точно!»

Часа через полтора он надел свою белую рубаху, костюм, обтер тряпкой ботинки и пошел на вокзал, повесив на дверь ржавый замок. На улице было темно, хотя ночь была погожей и звезды густо и близко роились над деревней, но луна еще не поднялась: она только-только выжималась из перелеска над Каменкой, и потому в поле еще стоял полумрак. Генка решил идти не дорогой, опасаясь грязи и ручья, через который придется переходить, а направился полевой тропой до железной дороги, там — по шпалам и — на вокзал. Это немного дальше, но он вышел с запасом времени.

Генка шел, перебирая в памяти события дня — от чая у архитектора до этого поля — и удивился, как велик был минувший день. А поле, это самое большое их поле, раскинулось вокруг в полумраке, пахло стерней, и оттого, что темнота скрыла все его низины, окраинный кустарник и дальние перелески, слив все это воедино с полем, оно казалось еще больше и словно уходило к звездам. Хорошее поле! Перед армией Генка пахал его. Весна тогда выдалась — что надо: дружная, яркая, надо было спешить. Два дня пахал Генка. Измотался. К вечеру пришел дед и — никогда не бывало — принес еду внуку. Посмотрел вокруг, поухал в бороду, спросил:

— Допашешь сегодня?

— Уморился, не могу, — вывалился Генка из кабины.

— Жалко. Смотри, какая теплынь садит, да с ветром. Высушит пахоту, тут час дорог. Завтра с утра в самый раз сеять бы… Эх, а я бы допахал! Я бы доказал, что я Архипов! — и опять помял землю в черной ладони: сохнет.

Загорелся тогда Генка. Поел, напился квасу, полежал минут пять — да опять в кабину, и на всю ночь, до рассвета. Ну и поднялись тут яровые! Бывало, кто бежит в то лето вот по этой тропе на станцию — голов не видать из-за ржи.

Сейчас это поле лежало молчком, било в нос подпревшей за зиму стерней — не успел губастый перепахать. Шел Генка по тропе, не подымая лица, боясь оступиться и запачкать ноги. «Я бы доказал, что я Архипов!» — вспомнилось ему, он шепчет: «Я докажу, что я Архипов. Уеду и докажу!»

Впереди вскрикнул потревоженный в низине чибис. Генка прислушался, но уже новый звук — короткий и сухой — разносился над полем. Это совсем близко, на линии, стучал молотком обходчик.

11

— Эх ты, жмот! Полтинник пожалел на телеграмму! — Бушмин, которого Генка нашел на складе за разгрузкой цемента, двинул приятеля белым кулаком в живот.

— Да ни к чему мне было.

— Телеграф толстодумы для кого придумали? Для таких деловых людей, как мы с тобой! То-то! А если бы я сегодня уехал, тогда как бы ты крутился. А! Я ведь должен был сегодня в командировку отчалить, да вот на понедельник перенесли. Понял?

— Значит, до понедельника ты дома? — спросил Генка.

— Так точно, начальник! Ну, как тебя встретили в твоей деревне? Ничего, да? Ну ладно! А как твоя?

— А ну ее!

— Понятно… Значит, не дождалась, падла? Наплевать! Ну, а как дедушкин домик?

— Порядок… — уклонился Генка от объяснений на ходу.

Они шли прямо по середине улицы, обсаженной молодыми деревцами. Генка видел вокруг обыкновенные деревенские домишки, но взгляд его устремлялся вперед, в самый конец улицы, где подымались длинные двухэтажные дома из серого кирпича. По серой ряби этого кирпича были раскиданы разноцветные балконы.

— А там чего? — спросил Генка.

— Жилые дома. Мой вон тот, второй с краю, сейчас посмотришь, — охотно ответил приятель и тут же заговорил со встречными женщинами: — Бабоньки! Наряжайтесь скорей! Я вам жениха выписал той еще выделки!

— Ты у нас, Михаил, заботник!

— Богатого! — хлопал он Генку по спине.

— Это неважно, мы сами золото!

Когда немного разминулись, Мишка двинул приятеля локтем и воровски оглянулся.

— Вон та, в синем коске́, разведеночка. Во! — он поднес к Генкиному носу белый палец.

— У тебя обед до сколька? — спросил Генка.

— Целых два часа. Сейчас мы с тобой пометаем, чего найдем в духовке, а вечером пойдем твой дом смотреть. Годится?

— Годится.

Квартира у Бушминых была однокомнатная, но большая. На кухне стояли две плиты — дровяная и газовая, в комнате еще печь — круглая, выкрашенная в розовый цвет. Здесь все — люстра, занавески, мебель и даже цветы на подставках, — все было недорогое, но городского толка. За печью, у стенки, стояла детская кровать. Большая деревянная стояла в углу, наискосок, полуприкрытая шкафом. Стол был большой, круглый, на одной ножке-тумбе.

— Ишь ты! И телевизор, и приемник у тебя!

— Без приемника нельзя.

— Это почему же? — спросил Генка.

— А дом такой — каждое слово за стеной слыхать. Так что как бабу бить — так включаешь на всю катушку. Техника на службе быта! Понял?

— Эвона как тут у вас! А где семья?

— Клавка на дойке, а малыха в детсаду копается. Болеет часто. То простудят, то она принесет другим. Лучше бы с бабкой, у которой пенсия хорошая! Я, дурак, рано тещу выгнал, потерпеть бы надо еще годик-другой. Ты давай разваливайся на диване! — крикнул он уже из кухни.

Генка повесил кепку и прошел к балконной двери, но выйти на балкон не посмел, хотя ему и хотелось. Там, внизу, сновали люди, спешившие, должно быть, на обед, и было как-то неловко выставляться перед ними в такое время. Он смотрел из-за занавески, замечая, как одеты люди, откуда и куда идут. Сразу за домами начинались поля. Они тоже еще не были тронуты вспашкой и отливали на солнце ровной серой массой. Справа зеленело озимое поле, уходя краем за дома. Глаз искал деревьев, но их не было видно, только очень далеко, у самого горизонта, темнел синим сгустком не то лес, не то далекая деревня.

— Мишка! А у вас тут с лесом-то неважно, я смотрю. На кухне уже оглушительно шипело сало, и Мишка, не расслышав, вошел в комнату с ножом и картофелиной в руках.

— Чего, начальник?

— Я говорю — с лесом у вас неважно.

— Ничего, живем! — отмахнулся хозяин. — Лес есть, только надо сесть на электричку и чесать четыре остановки.

Он переложил нож в ту руку, в которой держал картошку, и включил приемник.

— Сейчас я тебе рок найду или твист, а ты сбацай, — он посмотрел в стеклянную дверь и вдруг торопливо открыл ее, выбежал на балкон.

— Але! Подруга дней моих суровых! Люська, черт! Ты оглохла, что ли? Скажи моей, чтобы молока с фермы притаранила да побольше: у нас, мол, важный гость! Поняла? Ну, чеши! — Бушмин облокотился на решетку, сплюнул вниз, потом хотел позубоскалить с кем-то еще, но вдруг рванулся в комнату, как от смерти, и с руганью пролетел мимо Генки на кухню, где пропал в ядовитом зеленом дыму.

— Сгорела, падла! — орал он из кухни. — Открой там все поддувала!

Генка распахнул окно и балкон и прошел к приятелю. Бушмин щурил свои бесцветные глаза, отхаркивался от гари, но продолжал резать картошку, склонив набок голову и высунув язык, как мальчишка. На сковороде черными ошметками скворчали шкварки. Резаная картошка падала в растопленное и подгоревшее сало, черное, как мазут.

— Ничего-о! — бодрился Бушмин. — Мы его сейчас подсветлим. На-ко режь, начальник, картошку. Да лапы-то помой сперва, вон кран-то!

Хозяин, как юла, нырнул в комнату, а Генка, все еще дивясь квартире, открыл кран. «И вода в стенке…» — думал он с тоской, вспомнив их мелкий, один на весь конец, старый колодец, в котором вода отдавала болотом.

— Откуда вода? — крикнул Генка.

— Как откуда? С водокачки! Скоро еще скважину будут бурить. Эту оставят для скота, а для домов — другую. Маловато воды иной раз. Тут болтали, будто и на Земле ее немного осталось.

— Ну да?

— А ты не бойся, на наш век хватит.

Бушмин вошел в кухню и вдруг присмирел, почесывая ногу об ногу.

— Ты знаешь чего, Гейша? — он почесал нос трешкой, что торчала из кулака. — Ты не подумай чего… давай выпьем вечером, а то меня Водяной уж предупредил.

— Кто?

— Наш председатель. В подводниках был, да по здоровью списали. Такой гад, сам на работе не лакает и нам не дает. А если, бывает, выпьет — глаз не показывает на люди, вроде больной, значит…

— Злой? — спросил Генка.

— Ничего. Законный мужик. Я с тобой газопровод тянул, а он тут квартиру моим дал и на меня метраж не забыл. Теперь работу спрашивает. А мне, ты посуди, если что — и крыть нечем. Хитрый… Конечно, я мог бы и бросить квартиру, к теще перейти, но трудно назад. Тут вольнее.


Вечером Генка и Бушмин пошли на старую улицу, уже названную Деревянной, и там действительно стояли одни деревянные дома, окруженные старенькими палисадниками. Были среди домов и ветхие, были подновленные, попадались и строенные заново. Многие были обшиты в «елочку» и покрашены.

— А не зайти ли нам сперва к председателю? — спросил Мишка скорей сам себя, чем приятеля.

— Давай зайдем.

Они свернули в проулок, прошли мимо гаража, миновали самый крайний из каменных домов и подошли к правлению.

— Наверно, нет его, — вслух подумал Мишка и пояснил: — Видишь, «Волги» нема? Ну, да зайдем!

Мишка смело открывал двери. Кабинет председателя он нашел закрытым. Тогда он сунулся в дверь с надписью: «Агроном» — и тотчас закрыл ее.

— Здесь! — прошипел он, повернувшись к Генке. — Сидит у агронома. Айда!

Они постучали и вошли.

Комнатушка у агронома была маленькая. Все стены сплошь были увешаны картами полей, образцами злаковых, плакатами, наглядными пособиями и рекомендациями по борьбе с вредителями.

Высокий человек сидел за столом и что-то доказывал с высоты своего роста второму — полненькому, небольшому, который сидел на стуле боком к столу, согнувшись и положив локти на колени. Изредка он посматривал на высокого одним глазом и покачивал головой в знак понимания. Когда вошли приятели, маленький и на них так же взглянул и кивком ответил на приветствие.

— Сергей Матвеич! Вот тут человек на работу…

— В понедельник утром! — ответил высокий, оборвав Мишку.

— Он приехал с чертовых куличек! — зло ответил Мишка и даже махнул на него рукой: замолчи, мол.

— С наукой трудно спорить, — сказал маленький, продолжая начатый разговор. — Но и упрямство практиков кое-что стоит. Ведь наука науке — рознь. Есть наука скороспелая, есть наука, подкрепленная практикой. Поэтому отведем опытный участок и дадим слово нашему помощнику — времени. Так, говорите, — с чертовых куличек? — неожиданно повернулся маленький человечек.

— Так точно, Сергей Матвеич! — дернулся Мишка.

Маленький человечек встал, посмотрел на Генку и развел руками:

— Ну, пойдемте, раз издалека…

Совсем рядом, на уровне Генкиного лица, проплыло еще молодое, крепко загорелое лицо председателя.

— Все-таки завтра придется ехать, — на ходу повернулся он к Мишке.

— В субботу-то? — удивился тот.

— Именно в субботу! Я звонил. До обеда база будет открыта, а раз так — надо ехать без промедления. В понедельник там ничего не получишь, пустой день.

Он открыл дверь с табличкой «Председатель», а войдя, по-мальчишески сел на стол и покачал ногой, посматривая на Генку.

— Специальность? — спросил Генку как бы между прочим, давая понять, что разговор не имеет пока серьезной основы.

— Тракторист. Кузнецом работал. Ну и… всякое там могу…

Председатель сел за стол, указал Генке и Мишке на стулья. Мишка сел и задымил папиросой, а Генка остался стоять, ссутулясь, и выкручивал кепку в руках, держа их спереди.

— Вы один или с семьей?

— Один как перст! — сунулся Мишка.

— Не убежит от нас?

— Не… Куда бежать-то? — ответил Генка.

— Да некоторые стремятся в город на заводы.

— У меня документов таких нет, да и не рабатывал я в городах-то.

— Ну, а как насчет водки?

— Да выпиваю, когда…

— А почему уезжаете из своих мест?

Генка закрутил кепку так, что побелели мослы на руках.

— Это я его вызвал, Сергей Матвеич! — выручил Мишка.

— Зачем?

— Пусть посмотрит, где лучше. Сам решит.

— Ну что же… В этом есть, пожалуй, резон… Ну, как вам приглянулось у нас?

— У вас тут, как город и деревня. Хорошо…

Председатель постучал ногтем по телефону, выбил легкую барабанную дробь и вдруг удивил:

— За что вы отбывали срок?

Приятели переглянулись.

У Мишки первого прошел столбняк:

— Пустяк! За «мокрое» дело, — оскалился он, но увидев, что председатель нахмурился, поспешил разъяснить: — Кружку пива вылил на голову.

— Это что — мальчишество или хулиганство?

— Детство это, Сергей Матвеич! Мальчишество, как вы сказали, и больше ничего, — защищал Мишка. — Да вы сами подумайте: взрослый человек разве такое сделает?

— Взрослый не сделает, но за мальчишество судить не будут, закона такого нет. Так или нет? — спросил он Мишку.

— Да у вас всегда все так! — отмахнулся Мишка.

— Почему же все? За мальчишество и мне батька лозиной всыпал, а сейчас от начальства попадет частенько.

Опять барабанная дробь по телефону.

— Ну, ладно, перейдем к делу! Давайте ваши бумаги, какие есть. Да садитесь вы без церемоний!

Генка вытащил из зашпиленного кармана документы, подал их председателю и опять зашпилил карман на булавку.

— Сергей Матвеич! Смотрите: бережет карманы от союзной молодежи!

— Почему это — от союзной? — настороженно улыбнулся председатель.

— Веселые ребята потому что!

— Чем же? — опять спросил председатель, разворачивая Генкины бумаги.

— А всем! Работают ничего, а сунули их временно в наш барак, так они первым делом замки в тумбочки врезали. Мы без замков жили, а они — пожалуйста! Вселяемся осенью — замки!

— Ну и что же? От вашего брата ребята береглись. Студенты каникулы проводят на стройке не только ради лозунга, им заработать надо, а ваш брат…

— Ну, только не я! — выставил ладонь Мишка. — Только не я. Было у нас, но только не я!

— Подожди, Бушмин!

Председатель читал Генкины бумаги, откладывая их на край стола, к Генке. Последними легли права тракториста.

— Ну вот, я вас уже почти знаю теперь, — он опять взглянул на военный билет. — Хорошо. Значит, так: кузнецы у нас есть во всех бригадах. Остается трактор, который, вижу, вам больше по душе.

— Точно, — улыбнулся Генка и заметил, что председатель задержал взгляд на его зубах.

— А с трактором такая картина… Пока вам придется поработать плотником или кем-нибудь еще. Вы не плотничаете?

— Могу.

— Значит, можете поработать в стройбригаде недельку-другую, а за это время улучим момент, и надо будет вам поехать и пересдать на новые права. И сразу же, как только обновите документ, сразу получаете трактор.

— Новый? — спросил Мишка.

— Нет, новому человеку я не могу дать новый трактор, да и колхозники зашумят, поскольку это у нас не в традициях. А вы, Архипов, не обижайтесь, у нас очень старых нет машин, все из капитального ремонта.

— Эх! — Мишка стукнул по колену кулаком. — Тогда дайте ему С-80! Сила!

— Посмотрим. Можно будет и этот. Работы хватит круглый год. Земли у нас много, земля еще не приведена в порядок, так что и пахота, и очистка полей от камней, а зимой — уборка снега, и подвоз торфа, да мало ли дел в хозяйстве! Ну, а заработок — это вас не может не интересовать — зависит, сами понимаете, от вас. Если техника будет в порядке и рабочие дни пойдут своим чередом — меньше двух сотен бухгалтерия вам не выпишет. Вот так, товарищ Архипов. А в дальнейшем получите новый трактор, если захотите. Все ясно?

— Все, — кивнул Генка.

— Все? А как же с жильем? У нас нет общежития, а квартиру вам пока дать не можем, поскольку есть еще несколько семей необеспеченных. Квартира — это ваше будущее, можете не сомневаться, если будет семья и все пойдет хорошо.

— Сергей Матвеич! — уже дважды порывался Мишка.

— Ну что, Бушмин?

— Вы говорите — квартира, а ведь он дом у Строковой покупает!

— Дом? — председатель почесал бровь. — Ну что же… Это тоже дело с признаком оседлости. Купить, Бушмин, не пропить! — И уже к Генке: — Вы смотрели дом?

— Идем сейчас.

— Так, так… А сколько она просит, не знаете?

— Еще не говорила, — ответил Мишка. — А так слухи идут, что тысячи две с половиной хочет.

Генка весь внутренне подобрался, услышав эту сумму.

— Колхоз купил бы у нее тысячи за полторы, — между прочим сказал председатель и опять к Генке: — Вы не передавайте лишнего. Хорошо осмотрите дом. Она в прошлом году покупала в колхозе тес, чтобы обшить дом, и сама говорила, что со стороны огорода, с севера, стена у нее совсем подгнила. Вы снизу смотрите и не торопитесь.

— Ладно, — сказал Генка, и это прозвучало, как «спасибо».

Председатель понял его и с улыбкой подал руку на прощанье:

— Счастливо вам, в добрый час! Устраивайтесь с жильем и приходите. Мы быстро выполним формальности — и на работу.

— До свиданья, — сказал Генка.

— До свиданья, Сергей Матвеич! Так завтра ехать?

— В самом обязательном порядке! — строго сказал председатель и погрозил пальцем: — Сегодня много не перебирать!

— Ни-ни!..


— Видал, какой хитрющий, гад! Вот уж Водяной и есть Водяной! — весело говорил Мишка, когда отошли от правления. — И где только таких штампуют! А ты не зевай — бери «восьмидесятку», это сила! Правда, на нем и норма больше, но и замолотить на нем можно, понял?

— Не учи! Да и не беги ты так!

— Надо бежать: не закрылся бы магазин. Зайдем возьмем, а потом уже к Строковой, не торопясь.

Из магазина вышли с набитыми карманами и направились на Деревянную улицу. По пути Мишка дважды спрашивал встречных, дома ли Строкова, ему отвечали: была дома.

Строкова, как объяснил Мишка, родом не отсюда и жила здесь с послевоенных годов. Дом построил ее покойный муж, служивший на железной дороге. Теперь Строкова вышла на пенсию и собиралась уезжать к дочери в Ставропольский край. Там у них семья, тоже дом и хороший сад. Про сад Мишка говорил с уверенностью очевидца, хотя только один раз он пробовал у Строковой яблоки из посылки.

Дом оказался небольшим, но аккуратно сделанным, красивым, и стоял хоть и не на высоком, но все же на фундаменте, выложенном из кирпича, в разделку. От самой калитки к тесовому вырезному крыльцу шла кирпичная дорожка. По левую сторону от нее — кусты. Сухо. Красиво. Вокруг пахнет землей и травой. Окна в доме большие, светлые. Наличники тоже вырезные, беленые, а сам дом был просто, по-польски, обшит тесом и покрашен голубой краской. И хотя все же видно было, что дом не новый и легкий слой краски успел побледнеть, Генка все равно оробел. Ему не хотелось заходить в него и разыгрывать бесполезную роль покупателя. Зато Мишка, которому Генка так и не успел толком объяснить, что он без денег, что дом в Зарубине не продан и неизвестно, когда еще продастся, — Мишка весь горел ожиданием счастливой сделки.

— Ты попридирчивее, — наставлял он Генку, уже держась за скобку дома. — Попридирчивее с ней, понял?

Хозяйка не удивилась и не обрадовалась, а отнеслась очень спокойно к приходу покупателей, очевидно, они были здесь не первые.

— Смотрите, — сказала она, разведя вокруг руками, и присела в сторонку на табурет, словно дом уже был не ее.

Генка с Мишкой обошли в доме все комнаты — их оказалось три, — осмотрели кухню. Потом опять вернулись в большую, где оставалась хозяйка, и попрыгали на полу, но балки оказались надежными, они не прогибались и не дрожали.

— Та-ак… Ну, а как стены? — спросил Мишка, незаметно подмигивая приятелю.

— Что стены? Стены как стены, не новые, конечно…

— Можно посмотреть?

— Смотрите.

Мишка первым вышел в коридор, постучал там по обнаженным бревнам. Звук был костяной, гниль нигде не заглушала его.

Когда вышли вместе с хозяйкой на улицу, чтобы посмотреть надворные постройки, Мишка опять спросил ее:

— А сколько просишь?

— Две с половиной.

— А не дорого?

— Это пусть скажет покупатель, а ты тут при чем?

Генка посопел, стесняясь всей этой комедии, но вспомнил совет председателя и, чтобы не показаться совсем не заинтересованным в деле, спросил:

— Надо бы взглянуть на бревна под обшивкой, можно?

Хозяйка сразу поджала губы, с опаской взглянула на Генку — понимающий, не то что этот шалопут — и пожала плечами.

— Да чего там рвать обшивку зря! Я и так скажу: снизу два бревна подпорчены, а остальное все хорошо. Вот! — она даже слегка поклонилась, будто покаялась.

— Ну ладно, — промолвил Генка и подумал: «Не врет». — Я еще подумаю. До свиданья!

Он пошел к выходу. За ним посеменил Мишка. За калиткой они услышали:

— Я ведь и сбавлю, если что…

«Зачем это? Зачем?» — думал Генка.

Он так торопливо уходил от этого дома, как будто совершил там что-то нехорошее. Настроение волнующего и радостного ожидания, с которым он ехал в этот колхоз к Бушмину, стремительно падало. Работа на тракторе оттягивалась на неопределенный срок, а именно на этой работе он хотел показать себя на новом месте, да и сама пересдача на права, особенно теория, не нравилась практику Генке. Надежды на жилье не было, не с чего было начинать тут жизнь, даже если и снимать у кого-то угол. Но при мысли об угле возникли представления о бараке, и это одно уже вызывало отвращение. Все сводилось к тому, чтобы достать для начала деньги и снимать приличную комнату, где он был бы независим и спокоен. Но для этого надо было продать свой дом, хоть за полцены.

«Если бы хоть сколько-нибудь получить за дом!» — точила его неотвязная мысль.

Когда они поравнялись с магазином, Генка предложил зайти снова и решил купить водки «от себя». Продавщица сощурила подведенные глаза, спросила игриво у нового человека:

— Значит, мало одной было?

— Маловато, — ухмыльнулся Генка и, как ему показалось, заметил в ее улыбке какой-то немалый смысл.

Расплачиваясь, он достал не пятерку, как хотел сначала, решив не показывать всех денег Бушмину, а вынул Тонькины двадцать пять и небрежно бросил их на прилавок. Это понравилось ему самому. Он даже сделал шаг от прилавка, будто забыл про сдачу, увлекаясь своей игрой, но Мишка не зевал и раньше продавщицы крикнул:

— А сдачу? — сгреб деньги, сунул приятелю в руку. — Вот что значит — не знает счету деньгам! — многозначительно сказал он продавщице и подмигнул ей при этом. — Ты, Машка, дурой останешься, если такого жениха прозеваешь.

— У этого жениха небось семеро по лавкам, — услышал Генка уже в растворе двери. Он оглянулся и увидел Мишку. Тот остановился на пороге, сунул голову в магазин и покрутил пальцем у виска.

— О! Поняла? Если прозеваешь…

И захлопнул дверь.

К Бушминым шли не торопясь. На улице, по столбам, горели лампочки. Зажглись огни в каменных домах впереди, а на Деревянной улице был слышен по дворам хозяйственный гомон. Генка шел, как во сне. Ему казалась невероятной такая быстрая смена обстановки: только вчера ночью он был в своем Зарубине, и вот теперь здесь, может быть, на пороге новой жизни. Несмотря на гнетущую ложность его положения, ему приятна была представительная роль богатого покупателя, нравилось, что радушный приятель говорит о нем всем молодым женщинам только хорошее, что люди смотрят ему вслед давно знакомым ему взглядом, в котором был один и тот же интерес: а кто он, этот человек, что он несет в деревню? Мишка так стремительно закрутил дело, а вместе с ним и Генку, что тот, не успев рассказать приятелю о своих трудностях, теперь, приняв роль состоятельного покупателя, уже и не хотел говорить, зная, что от этого ничего не изменится. Было ясно одно: надо немедленно, пока не кончились деньги, возвращаться домой и любым способом продать свой дом. Правда, Генка понимал, что на те небольшие деньги, которые ему, может быть, удастся получить, ему не купить строковский дом, но была надежда найти здесь и подешевле. Наконец, с деньгами можно будет прилично устроиться в снятой комнате, одеться и — кто знает — может… Но мысли о женитьбе отзывались болью в душе, и он неизменно останавливал их.

— Смотри! Это дом председателя! — отвлек его Мишка.

Генка взглянул на вместительный деревянный дом с верандами и мезонином, освещенный со двора лампочкой под колпаком. У крыльца Генка заметил какую-то тумбу, похожую на собаку, и почему-то вспомнились львы в Грачевнике.

— Нам каменные строит, а себе взял отдельный и деревянный. Так спокойнее Водяному.

— Так это у него казенный?

— Казенный… А продавщица ничего, а? — толкнул он Генку.

— Ничего…

— Одна. Мужик уехал со скандалом. Узнал вроде, что она чего-то с ревизором — шахер-махер-парикмахер… Ванька крутой был, ну и полетело все к чертям-тарарам! Ты сегодня на раскладухе спать будешь, понял? Ну, айда в детсад за моим потомством!

* * *

Вечером собралась вся семья Бушминых.

Жена Михаила, Клавдия, — худенькая, черненькая и живая, как угорь, еще совсем молодая — оказалась одной из тех женщин, которые так легко и безыскусно умеют поставить себя с гостем, что не только ему, но и всем сразу становится легко и уютно. Она сразу с порога назвала Генку по имени, тут же попросила вместе с мужем убраться на кухне, переоделась, потом сама пошла хлопотать у плиты и говорила оттуда через открытые двери. Она ни о чем не расспрашивала Генку, но так доверительно говорила о своей жизни, что тот чувствовал потребность рассказать о себе при первом же удобном случае.

— У нас тут, Геннадий, жить можно, — говорила она. — И работа есть, и жилья можно дождаться, и жену найдешь, был бы сам человек.

— Этого добра — жен — везде найдет, — встрял Мишка.

— Добра — может быть, а хорошую-то поищешь, — ответила Клавдия, однако, задетая за живое, добавила весело, но ядовито: — А вот мужики порядочные скоро и вовсе переведутся.

— Так вот ты и держись за меня!

— Держись! — высунулась она из кухни. — Вот попадешь еще годика на два — тогда узнаешь, как я буду держаться за тебя!

— Ах ты сатана горбатая! Неужели побежишь к другому по потемкам?

— Вот уж такого от меня никто не дождется, пока я себя уважаю. А вот развод сразу возьму и тогда уж человека приличного подыскивать буду. Ты думал, если женился, так можешь распоряжаться собой, как хочешь? Нет, милый мой! Ты на улице раз кулаками махнешь, а по мне это два раза бьет — по мне и по дочке, вот и подумай на будущее. Верно, Гена?

Генка робко и неопределенно кивнул.

— Ну-ка, иди мели мясо! — скомандовала она, а сама села у двери в комнату с полотенцем в руках и видела сразу обоих — мужа, кряхтевшего на кухне у мясорубки, и гостя, с которым разговаривала, как с хорошим знакомым.

— У нас жить можно, — рассудительно говорила она. — Да ты сам посуди: что тут не жить? Конечно, и от нас уезжают, если лучше найдут, а по мне, так и тут хорошо. Что худого?

— Верно. Хорошо, — подтвердил Генка, неумело покачивая на коленях дочку Михаила.

— У нас выбор был: ехать в его деревню, в отцов дом — дом большой, хороший, после войны выстроен — или тут оставаться и квартиру ждать. Мы решили тут остаться, а вот уж и жилье есть. Ничего, пока хватит… А что было бы там? Там хоть и свой дом и деревня вольная, а уж так глухо да дико — не сказать как… Душа-то просится туда, особенно у него, а голова — против. Что, — думаем с ним, — мы хуже других, что нам в глухомани пропадать. Взяли написали старикам, не ждите. Обиделись, а недавно приезжали ко мне в гости, на новую-то квартиру, посмотрели — понравилось. Теперь вот опять ждем после посевной… Так что, Геннадий, нынче дураки вывелись: жить во хлеву никто не хочет, за палочки работать — тем более. Теперь всем подавай газ, водопровод и все такое… Да ты сам скажи, разве это худо?

— Хорошо, — вздохнул Генка.

— Теперь каждый смотрит, что за производство, что за колхоз или что другое: знать охота, на пользу ли потеешь. Или опять же взять председателя. После войны, бывало, соберутся в нашей деревне все головки — сам, бригадир, председатель ревизионной комиссии, бухгалтер — погудят под нос, перемигнутся и — в город пьянствовать. А на что пили? Ясное дело: на колхозные денежки! А кто докажет? Никто? Дядька мой? Так он сам бригадир, с ними, а старухи, как они докажут, если они не все буквы в своей фамилии пишут? Молодежь? Той дела ни до чего нет, одна забота: скорей бы в армию да на сторону или замуж. Вот и пили, голубчики. А ну-ка тут пусть попробует наш Водяной! Ничего, что он грамотей и лекции в районе может читать, а мы его как возьмем иной раз в оборот — только пятна по щекам. Да хорошо еще честный вроде мужик, встанет иной раз, да и режет: ваша правда. Ошибся. Точка!

— Да уж вы ему все уши прожужжите! — крикнул Мишка.

— А как же иначе? Их, начальников, надо почаще чистить, а то закоржавеют и всю чувствительность потеряют.

— У них свои собрания есть, там такую баню дают…

— В этих банях рука руку моет! Иное дело, когда народ возьмется — тут уж все разберут, без утайки.

— Да уж вы свой балаган откроете на ферме — хоть беги от вас! Закрывай уши и беги! — Мишка вышел из кухни, вытирая руки. — Перемолол. Иди делай, а то с голоду умрем!

— Мы попусту не кричим, — на ходу сказала Клавдия и продолжала от плиты: — А по делу скажешь — и начальству полезно послушать. Нет, у нас народ слушают, да так и быть должно: скажет собрание, что не годится — так было у нас с бригадиром полеводства — снимать его, нечего мучиться! Документы хорошие? А черта ли в них, в его документах? Бумага бумагой, а дело делом, но какое же было с ним дело, если, кроме зазнайства, что он там где-то кем-то работал, больше ничего за душой и нет, да и в башке не густо. Сняли как миленького, только жалко, что долго мучились. Так у нас было, еще в старом колхозе, после войны сразу, — наняли нового пастуха из чужой деревни. Пришел он — так все и ахнули: видный такой, высокий, поговорить умел на собраниях складно и бабам головы затемнить, на трубе пастушьей поигрывал, еду хорошую в домах требовал, а пасти не умел. Гоняет, бывало, стадо из края в край — ни сытости тому стаду, ни покою, ни молока от коров, ни привеса телятам.

— Ну, и чего с ним? — спросил Генка, чтобы не молчать так долго и хоть как-то проявить учтивость к ее разговору.

— А чего с ним? Целый год, дурачки, терпели — весь сезон то есть. А чего терпели, спрашивается? Нет чтобы сразу выволочь на собрание — и от ворот поворот!

Генка слушал Клавдию и думал, кто из них огневей — Мишка или она? Но этот вопрос лишь мелькнул и исчез из его сознания, а в голове тяжело и увесисто поворачивались более важные мысли о бытии… Он истинно верил в то, что для него и не надо бы лучшей жизни, чем жизнь Бушминых. Не с завистью, а с тоской оценивал он их квартиру с водой в стенке, с газом… Приятно думалось о большой работе в этом хорошем колхозе; он представлял себя в нем, думал о большом, сильном тракторе, а где-то рядом, под самым крылом у сердца, толклась Гутька…

— Геннадий, а Геннадий! Ты не задремал ли с дороги? — услышал он голос хозяйки.

— А? Я так…

— Давай руки мой и — к столу!

Он осторожно опустил их дочку на пол, но девочка не отставала и, держась за дядин пиджак, пошла с ним на кухню.

— Ишь, привязалась! — с удовольствием заметила мать. — Ты ее не конфетами ли приманил?

— Забыл конфет-то… — смутился Генка.

Уже за столом, после того как Мишка сбегал в сарай, бывший за домом, и принес квашеной капусты, хорошо легшей к горячей картошке и свежим домашним котлетам, Клавдия участливо спросила гостя:

— А как у тебя с деньгами? Хватит на дом-то?

Вот этого вопроса он как раз и боялся. Что ответить? Начать рассказывать о том, как трудно продать дом в Зарубине, или о том, как рухнули там его надежды? Нет, даже ей, этой доброй и откровенной женщине, не хотелось вот так, сразу, говорить о неприятном. Он посопел, придумывая, что бы ответить поскладней, но Клавдия поняла его затруднение и повернула разговор, а Мишка тотчас принялся потчевать и наливать рюмки.

— Ешь, ешь давай! Тут не по норме, вон сколько нажарила — полную кастрюлю! А сок-то — ах!.. В Тюмени бы так нас кормили! А лук-то, а лук-то как пахнет! Молодец! — кивнул он жене. — Меня еще батька учил: если баба не умеет в еду лук класть и всякое такое — грош цена такой бабе… Ешь, ешь!

После ужина, сытый и не пьяный, Генка лег спать на диване и слышал в потемках, как Мишка ласково шептался с женой о каких-то пустяках. Потом слышал, как он вставал и на цыпочках подходил к детской кроватке. Там он шуршал одеялом, а отойдя, сипло хихикал и шептал жене:

— А ладошку-то — под щеку… Ладошку-то… Чудная…

И только тут, в эти ночные минуты, Генка вдруг понял, что Бушмин совсем не тот горлодер, бесшабашный весельчак, заноза, а порой и драчун, что все это в нем неправдошное, поддельное, ненужное даже ему самому, а если и прижилось в нем, то только для того, чтобы скрыть человеческую чуткость и доброту, не раз, должно быть, подломленную со стороны грубостью и силой.

«А хорошо им тут…» — опять подумал Генка. И снова представилось ему Зарубино — тихое, сонное, почему-то именно с черными ночами, с собачьим воем… А где-то, кажется, уже совсем недалеко, за районным большаком, за ближними станциями, идет в их деревню другая жизнь. Что он ждал от нее? Он не мог бы ответить на этот вопрос, но это ожидание было ожиданием чего-то бо́льшего, чем вот эта вода в стенке или газ в белой плите, — он ждал какого-то обновления, после которого хотелось бы работать до седьмого пота… Но тут же вставало перед ним улыбающееся лицо Губастого — и надежда Генки уходила, он только спрашивал себя, хватит ли ему оставшихся лет, чтобы дождаться этого обновления?

«Что мы — хуже других, что пропадать в глухомани?» — вспомнились слова Клавдии, и Генка понял, что ничто в его жизни не изменится само по себе, пока он лежит и ждет.

— Мишка! — позвал он шепотом. — Мишка!

— Чего?

— Разбуди пораньше.

— Уезжаешь? Так ведь дела-то еще…

— Потом. Надо ехать…

12

Все тем же поездом, утром, вернулся Генка в Зарубино. Навстречу ему, только теперь не у ручья, а у переезда, встретилась тетка Домна. Как ни в чем не бывало, будто у него и не было с ней неловкого разговора о деньгах, она спросила, куда он ездил и будет ли сажать картошку. Генка проворчал ей что-то невнятно, хотел пройти, но она смотрела на него из-под ладони, не уступая дороги. Он все же обошел ее и тотчас услышал вслед:

— А окатовский дачник вместе с женой твой дом облюбовали! Слух прошел — купить норовили!

— Верно? — не выдержал Генка. — Когда?

— Верно, верно. Сама видала.

— Когда? — спросил он, словно это было самым важным, но в действительности этим уточнением он хотел проверить правдивость услышанного.

— А наутро, как ты уехал, они и прискребали к твоему дому. Палкой стучали, на крыльце сидели.

— Значит, верно?

— Верно, верно! Только сам-то он сейчас в больнице, в городе. Приступ у него вчера приступил к сердцу. Наканунешней ночью. Доктора привозили, а утром потихоньку отправили в больницу. Смотрели твой дом, смотрели, это уже без обману…

Генка полетел к деревне, как будто сбросил с ног тяжелые сапоги. Тоска, та гнетущая тоска, какая приходит только в самом безвыходном положении, — тоска, похожая на щемящую боль и не дававшая ему покоя в последние недели, вдруг стала отступать, и одновременно с этим в голове складывался план продажи дома, а за этим вырисовывалась и его жизнь в бушминском колхозе. Да, да! Архитектор! Вот кто серьезный человек! И почему сразу было не предложить ему дом? Ведь никаких хлопот: дед перевел стройку на Генку еще за год до смерти. Архитектор! Культурный, все понимающий человек и, наверно, с большими деньгами… Нет, теперь Генка не проморгает. Он знает, что делать, чтобы получить за дом побольше. Мысли об улучшении внешнего вида своего дома мелькали у Генки еще в дороге, когда он вспомнил лучшие дома в бушминском колхозе, и в том числе дом Водяного… Нет, он знает, что надо в наше время!

Все пело в Генкиной груди. Он любовался окрестностями, которых только что совсем не замечал, видел свежую вспашку на высоких полях, с радостью слышал шелест травы по ботинкам. Он блаженно щурился вдаль. В ее синеющей глубине дружными гнездами темнели знакомые с детства деревни, на самом горизонте белела колокольня в большом селе Богородицком, а ближе — зеленые косяки перелесков, манящие тишиной, да старый, бескрылый ветряк на вершине далекого чужого поля. И оттого, что скоро придется уезжать от всего этого, и, может, навсегда, — стало немного грустно, но это была та самая грусть по родине, какая бывает в добровольном изгнании, — грусть, смешанная с радостью обновления… А в воздухе — шелест травы, щебет птиц, и облака идут над головой, такие крутобокие и так тянут куда-то, как тогда на копне, когда они лежали с дедом…

Не заходя домой, Генка пошел к Рябковым, но дома не было никого. Он прислушался. На другом конце деревни, где-то у скотного двора, тарахтел трактор. «Там!» — сообразил Генка. Он направился на рокот трактора, даже не зашел домой, сунув чемоданишко под крыльцо.

Рябок пахал. Трактор ушел вниз, к ручью, так что над горбом поля покачивалась только желтая кабина. Генка не пошел навстречу по пахоте, потому что был в ботинках, и ждал на этом краю, в том самом месте, где Рябок должен будет делать разворот. Посмотрел от нечего делать глубину вспашки — нормальная. Борозды немного виляли, как змеи, но что спрашивать с новичка? «По колхозу и пахать», — подумал Генка. Он заметил жаворонка — легкую точку — и подивился, что мало стало этой птицы в полях. «Сдохли от химудобрений», — заключил он.

Рябок заметил Генку издали и прибавил газу. На краю поля он остановился не разворачиваясь. Тотчас показалось измазанное лицо. Улыбка — белый ощер. Рот пожевал воздух, из чего Генка понял сквозь треск мотора, что тракторист с ним здоровается. Генка поднял руку в приветствии и резко кинул ее вниз — приглуши. Рябок повернулся в кабине — и трактор зафырчал на малых оборотах. Генка подошел вплотную.

— Помогай, Рябок!

— Чего?

— Трактор надо на часок.

Рябок вытянул губы, потерся лбом об локоть. Молчал.

— Во как надо! — Генка размашистым жестом рубанул себе по горлу необыкновенно сильно.

Рябок и без этого не сомневался, но молчал.

— Всего на один час, не больше! — уверял Генка.

Рябок покосился на гусеницу и увидел в одном из траков застрявший камень. Он будто обрадовался этому и стал с наслаждением выколачивать его каблуком.

— Да ты слышишь или нет? — потерял Генка терпение.

— Слышу.

Рябок достал кувалду и легким, неторопливым потюкиваньем выбил камень. Генка отобрал у него кувалду, которую тот стал сосредоточенно рассматривать, и забросил в кабину.

— Ты председателя боишься, что ли? — усмехнулся Генка.

— Постановление вывешено: трактора и лошадей никому не давать, пока не кончится посевная.

— Да мне же на один час! Ну, давай хоть вместе, в обед. Мы с тобой быстро. Председателя нет, а Валька его дрыхнет в обед. А если что — я сам за все отвечу, понял? А если Губастый тебе хоть слово скажет, — я ему холку намылю!

— Не надо. На тебя и так вот-вот дело заведут…

— Дураки они. Я все законы на месте изучил — не за что на меня дела заводить. Прокурор печку истопит ими.

— Как знать…

— Ну, это не твоя забота! Твое дело — съездить со мной, понял? — стал повторять Генка это бушминское «понял». — Да поедешь ты или нет в конце концов! — он сильно встряхнул острое плечо Рябка, и от того, как кукольно тряхнулась у того маленькая грязная головенка, стало немного жалко слабого парнишку. — Ну!

— А куда? — сдаваясь, спросил Рябок.

— Да тут близко, до Грачевника и обратно.

— А зачем?

— Да есть дельце…

— За дровами?

— Возьмем немного попутно. Ну, тогда давай прямо отсюда.

— Давай, только я до обеда поработаю.

— Ладно. Тогда минут без десяти жми на всем газу прямо на Синий камень. Я буду там, понял? А пообедаем на ходу или в Грачевнике, я колбасы привез. Городской, понял?

— Ага! — весело кивнул Рябок и полез в кабину.

— Только бери не сани, не прицеп, а «пену» бери!

— Ладно!

— Да трос не забудь потолще, понял?

— Ага!

Трактор взревел и довел борозду до луговины. Рябок приподнял плуг, развернулся, встал на исходную, примерился, поглядел в заднее оконце и только тогда опустил плуг. Он мельком взглянул на Генку — так ли все сделал, не ошибся ли, тот кивнул головой, и Рябок дал газу.

Вспоротая металлом земля поднималась над плугом, как живая, и тут же отваливалась в сторону, обнажая темную и прохладную глубину поля. Пласты лоснились на срезе и сразу разваливались под собственной тяжестью на небольшие рыхлые комья. Пахло легкой прохладой непрогретого слоя.

«Ничего земля, — подумал Генка. — Самое время пахать…»

Трактор ушел снова в низину и колыхался там кабиной, как на волнах. Генка посмотрел еще немного, заметил, между прочим, как снизился жаворонок, как он замолчал и упал в свежую борозду.

«Дурак, в холодную-то», — усмехнулся Генка и пошел домой переодеваться.


Железный лист — «пена» легко шел за трактором. Он приглаживал гусеничный след, шаркал по кустам. Там, где дорога была узка, он легко выбивал кромкой слабые пни, вздрагивал и громыхал на крепких.

Генка вел трактор сам. Он вслушивался в мотор и хмурился: не выдержать ему посевную. Он сразу заметил также, что расхлябаны рычаги и пошаливало сцепление.

— Ты не смотрел, чего там в муфте? — крикнул Генка, не поворачиваясь к Рябку.

— Ага! — радостно ответил тот, не расслышав.

Миновали дедовы покосы, выехали на опушку и прямо по вспаханному каменскому полю махнули на Грачевник.

Парк за эти две недели покрылся зеленью, загустел. Грачиные гнезда, всюду черневшие ранней весной, теперь были менее заметны в листве, но так же густо мельтешили в воздухе птицы, таская корм своему первому выводку. В двух местах парка, под деревьями, Генка заметил розово-черные точки разбившихся грачат. Жизнь в парке шла своим чередом.

Генка развернулся у того места, где было крыльцо школы, отцепил «пену», подтянув ее вплотную к каменному льву, и крикнул Рябку, чтобы тот достал трос. Обмотав тросом гранитный цоколь, на котором стоял лев, он кинул второй конец троса Рябку и скомандовал:

— Цепляй!

Генка полез в кабину, а Рябок отскочил в сторону: на курсах его учили, что тросом, если он порвется под большим напряжением, может убить.

Лев зашатался от первых же мощных рывков трактора, земля под цоколем вздулась с одной стороны, и каменная фигура наклонилась над железным листом. Генка сдал назад, весело выскочил из трактора с топором и кинулся в мелкий подлесок. Там он срубил тополиную подтоварину, перерубил ствол на два обрубка и оба положил на железный лист с таким расчетом, чтобы лев упал не на железо, а на дерево, и не разбился.

— Подсунь там, если мимо! — крикнул он Рябку. Тот стоял в стороне, приоткрыв рот и вжав голову в плечи.

— Слышишь?

Рябок кивнул, но не подошел.

Осторожно, без рывка натянулся трос — и лев медленно завалился набок, размозжив мягкую древесину свежего дереза.

— Пор-рядок! Отцепляй, Рябок!

Генка вышел полюбоваться на свою работу. Лев лежал на боку и уже не казался таким живым, каким был в привычной позе.

— Пор-рядок! — с удовольствием повторил Генка и потер ладонь об ладонь. — А теперь перекусим.

Генка достал обещанную колбасу и маленькую буханку светлого городского хлеба, купленные в Ленинграде у вокзала. Трактористы расположились на траве. Легли на животы, нос к носу. Колбаса и хлеб — между ними, на кепке. Генка разломил буханку, надрезал ногтем колбасу и тоже разломил. Приступили.

— Далеко ездил? — спросил Рябок.

— Далеко.

— Зачем?

— На работу устраивался. Хорошо там, как в городе, не гляди, что колхоз.

— А чего не остался?

— Клейстеру не хватило! — усмехнулся Генка. — Но будь уверен: меня там уже зачислили. Вот здесь разберусь с делами — и туда.

Помолчали. Трактор тихонько тарахтел, на малых.

— Зачем тебе? — кивнул Рябок на каменного льва.

— Чтобы виду давал больше, ясно?

— Не-ет… — Рябок пригнул голову, глотая непрожеванный кусок…

— Эх ты, Рябок!.. Тут понятие надо иметь и, как говорит мой друг архитектор, вкус!

— А куда его? — опять Рябок про льва.

— К крыльцу.

— Вместо собаки! — засмеялся Рябок, так что колбаса крошкой вылетела изо рта. Он утерся, замолк.

— Вместо, не вместо, а службу сослужит верную, понял? Ну да ты сам увидишь!

Генка представил, как встанет у его крыльца этот лев, и вдруг перестал жевать, выкатил глаза. Он вспомнил грязь у крыльца, так не понравившуюся архитектору.

— А ну, посиди-ка тут, я сейчас!

Рябок видел, как Генка укрепил на тракторе трос, сел в кабину, и трактор рванулся в глубь парка, откидывая назад вырубленный гусеницами дерн. Где-то на самом краю, у оврага, остановился, приглох. Минут через пять снова заработал на полную мощность и опять затих. Так повторилось раза два. Потом по парку разнесся ровный рабочий гул, и вскоре над кустами показалась желтая кабина. Рябок встал, дожевывая колбасу, и пошел навстречу. Трактор сделал разворот, и стало видно, что за трактором тащилась большая мраморная плита, опутанная тросом. Генка ловко подъехал и втащил плиту.

— Теперь полный пор-рядок!

Он отцепил трос от трактора, свободным концом обвил лежавшего на боку льва. Посмотрел, хорошо ли лежат камни, и остался доволен.

Прицепили «пену» и поехали в деревню, доедая на ходу свой обед. По пути бросили сверху десятка два подсохших деревьев, срубленных на дедовом покосе, и двинулись к деревне.

— Мировое дело сделали, а ты боялся! — кричал Генка в самое ухо Рябка и оглядывался в заднее оконце.

На «пене» под раскрывшимися почками мертвых деревьев спокойно лежала Генкина добыча.

Через речку решили переехать не по мосту, а вброд, у Синего камня. Берег пологий, не глубоко, да и раньше приходилось переезжать здесь, особенно когда прорывало на купальне плотину, что была ниже по реке. Перед мостом Генка придержал правую гусеницу, развернул трактор вправо, отъехал от дороги, снова выправил поперек ручья и рванул на скорости вперед. Машина ничуть не тормознула на плотном песчано-каменистом дне и вырвалась на другой берег, но занесло «пену», и лист со всего размаху врезался кромкой в камень. На какой-то момент дернуло машину назад, мотор кашлянул, и вот уже снова оба приятеля откинулись в кабине назад, а трактор полетел налегке.

— Стой! — кричал Рябок не своим голосом.

Генка тоже почувствовал неладное, врубил нейтральную, сбавил газ. Вышел.

Лист врезался под нависший край Синего камня и вырвал у трактора серьгу. Генка кинулся ко льву и плите, но те были целы, их спасли дрова. Рябку же наплевать было на все эти камни и Генкины дурачества, он до слез был расстроен поломкой: теперь у трактора не к чему будет цеплять ни «пену», ни прицеп — словом, надо становиться на ремонт, а вспашка? А если председатель узнает, а он точно узнает, сегодня же, что тракторист нарушил решение правления да еще отдал трактор другому и сорвал пахоту, — несдобровать.

— Здо́рово! — улыбался Генка. — Ты посмотри, как всадились, а ни лев, ни плита не кокнулись! Здорово!

Лев съехал в воду и встал так удачно, что из воды торчала только голова. Плита встала на ребро и приткнулась к берегу. На ней запестрела отмытая водой надпись.

— Чего теперь делать-то? Доездились… — хлюпал носом Рябок.

— Плюнь! Подумаешь — серьга, делов-то! Сейчас вон поедем к кузнице, я тебе приварю за десять минут.

— Приваришь! А где электроды?

— Должны быть в кузнице!

— Были да сплыли! — нервничал Рябок, не осмеливаясь, впрочем, откровенно сердиться на Генку.

— Я сказал — заварю, значит, так и будет! А ты чеши пока домой да не болтай много.

Расстроенный, побрел Рябок домой, а Генка поехал к кузнице, держась по-за деревне и закрывшись в пыльной кабине, чтоб его не узнали. Электродов в кузнице не оказалось. Кузнецов — тоже: обедали. Они должны были, судя по времени, уже прийти сейчас, но он не стал дожидаться и пошел прямо домой к Сизову. Кузнец уже давно отобедал и отдыхал на полу, на своей блестящей фуфайке. Он выслушал Генку, приподнял одну бровь, вспоминая что-то, потом неторопливо поднялся, откуда-то из-за печки достал два прутка электродов, потом подумал и дал еще.

— Ты идешь? — спросил Генка.

— Полежу чуток, спина чего-то, — и Сизов снова прилег на фуфайку, придерживая спину.

Вчера он сажал картошку.

Рябку не сиделось дома, он уже торчал у кузницы и опять хныкал, не поднимая на Генку покрасневших глаз:

— Ну вот! А теперь свет отключили! Доездились…

Пока сидели — проснулась Валька-бригадирша. Пришла к кузнице и напустилась на Рябка, но Генка остановил ее:

— Не ори! У него текущий ремонт!

— Я уже знаю, какой у него ремонт! Вот если сегодня он не вспашет это поле — плакал трактор! Скажу Анатолию, и он отдаст его Шурке Рубцову.

— Ты что — сдурела? Такое поле за вечер допахать, да тут на две смены работы! — возмутился Генка.

— Как сказала, так и будет! — поджала она губы.

— Да ты взгляни спросонья-то: ведь это поле немного меньше того, что к железной дороге!

Но Валька не оглянулась, и по ее гладкой, тугой спине, вдруг налившейся злостью, трактористы поняли, что она сдержит слово. А угроза немалая. У Рябковых восемь человек. Мать больная, даже с хозяйством дома не справляется, а работают только отец да вот он, Рябок, старший сын. Генка хорошо знал это. Дали ток.

— Ты не горюй! — бодро сказал Генка, поднимаясь с пожарного ящика. — Где наша не пропадала!

Серьгу он приварил быстро, но Рябков опять был огорчен: Генка поехал к Синему камню доставать «пену» и свои камни. Там они провозились больше часа, потом привезли все к архиповскому дому, разгрузили у самого крыльца. Только в шестом часу вечера поехал Рябок пахать, а Генка принялся за свое дело.

Он принес заступ, разровнял землю у крыльца и ломом понемногу — то с одного, то с другого конца — подвинул плиту на подготовленное место. Она легла как раз напротив ступени крыльца, и сразу подход к нему заиграл. Теперь вместо грязи лежал белоснежный мрамор!

«Вот так у нас! Знай Архиповых!» — торжествовал Генка.

Он стаскал за сарай дровины, разгреб во дворе мусор и заровнял ямы. Теперь оставалось главное — поставить у крыльца льва. Он попробовал — одному не сдвинуть и с места. Поджидая кого-нибудь, Генка пока выкопал яму той же глубины, на какую был погружен цоколь льва в Грачевнике, потом вышел к аллее и вскоре окликнул Василия Окатова. Василий подошел, посмотрел на изменения во дворе и помрачнел.

— Чего насупился? Подумаешь, плиту с могилы взял!

— Да я ничего.

Василий и в самом деле был недоволен, но только потому, что знал про желание своего дачника купить Генкин, а не их дом. Конечно, после таких перемен дачник мог купить Генкин дом и купит, вот только придет из больницы, но это значило для Василия, что не погулять ему на тещины денежки…

— Помоги поставить, — указал Генка на льва.

— Не взять вдвоем, — вяло ответил Василий, но совсем отказаться не посмел, хотя и надо было.

Ждать пришлось немного. Прогнали стадо, и появился Рябков-старший. Генка крикнул ему. Рябков свернул, повесил на березу кнут, подошел и стал дивиться.

— Потом, потом! — возбужденно суетился Генка. — Давай ставить сперва!

Втроем ломами они с трудом подвинули каменное изваяние к самому краю вырытой ямы.

— А ну, взяли! — скомандовал Рябков.

Фигура съехала в углубление, срезав внутрь землю, и косо легла на один бок.

— Ничего, ничего! Мы ее сейчас лагой! Давай лагу! — расходился Рябков своим хриплым, навсегда сорванным по выпасам голосом, простуженным на холодных росах.

Генка принес из-за сарая две толстые жердины, подал их помощникам — Василий неохотно взял, — а сам схватил лом. Подсунув лаги, налегли, и лев выпрямился. Срочно забутовали яму вокруг цоколя, потрамбовали камень с землей. Закончили.

— Ай да собаку Генка завел! И кормить не надо — ну и ну! Экономия! И подход-то сделал к крыльцу — красотища! Теперь невесту-царевну к такому крыльцу надо вести. Нет, это ты хорошо сделал. Лев — не так важно, а вот подход — красота. Никакой пьяный не споткнется. У тебя там нет?

— Пойдемте по рюмашке.

Василий не стал заходить к Генке и, расстроенный, ушел домой. Рябков смотрел ему вслед и боялся, не передумал бы Окатов, и тогда мало достанется на троих, но тот благополучно дошел до дома и скрылся за палисадником.

— Чего это он? — радостно спросил Рябков.

— Не знаю, — не стал раздумывать Генка и все смотрел на льва, на плиту, гордясь своим делом.

— Ну, так пойдем, коль есть… — напомнил Рябков.

— Иди, я сейчас…

Рябков вошел в дом, а Генка еще остался стоять на крыльце. Он любовался преобразившимся двором. Ему даже в какой-то миг вдруг стало жалко продавать свой дом, но он отогнал это никчемное чувство.

«Завтра в город. В больницу. Если самочувствие ничего — прямо и оговорим, а сюда приедет — и по рукам! — думал Генка радостно. — А когда получу…»

— Ты скоро? — прохрипел Рябков, выглядывая на крыльцо.

Генка вошел в дом, взял на кухне ведро с остатками воды, снова вышел на крыльцо и окатил льва и плиту.

— Натопали тут… — проворчал он по-хозяйски.

13

Председатель Сизов в эти горячие дни выматывался донельзя. Правда, он и не ждал легкой работы в посевную, но не думал, что столько навалится всякого. К севу подготовились нормально, вроде к тому же весна задержалась, что помогло доремонтировать технику, и все-таки с первых же дней пошли сбои в работе. Не было бригады, где бы что-нибудь да не случилось с трактором или кто-то не выкинул номер. Люди нервничали, боясь запоздать со своими огородами. Решение правления колхоза — не приступать к своим участкам, пока не будет завершен сев, — люди встретили молча и все же по вечерам до глубокой ночи сажали картошку под лопату. Доярки и телятницы, видя, что другие управляются у себя дома, устраивали на дворах скандалы, говорили, что им некогда, и требовали немедленно выделить им технику и вспахать участки. С этими людьми шутки плохи, тем более что они потребовали отгулы за неиспользованные выходные. Председатель вынужден был пообещать, что в воскресенье выделит им трактор и лошадей. До воскресенья оставалось два дня. Он прикидывал, сколько успеют сделать за это время, и понимал, что мало. В воскресенье объявлен рабочий день, но он весь уйдет на обработку частных участков, а это значит, что колхоз ввалится на одно из самых последних мест в районе по севу.

Домой приехал в сумерки. На улице еще пахло прошедшим стадом. В окошках белели банки с молоком. Тихо. Он поднялся на крыльцо, остановился и послушал, как тарахтит трактор на поле, за скотным двором. «Молодец Рябок! Премиальные выведем», — решил он.

Дома ждал его бухгалтер с ведомостями на зарплату.

— Ты подумай-ка! — выбежала из спальни жена. — Тюремщик-то наш взял сегодня в обед…

— Да погоди ты! — поморщился председатель.

Он сел к столу, зажег свет и просмотрел ведомости. Молча подписал.

— Выдавать после обеда?

Председатель кивнул. Он проводил бухгалтера до двери и сел на порог снимать сапоги. Размотал отсыревшие, потные портянки и закрыл на минуту глаза. Чем дольше он сидел, тем слабее постукивало в висках и все сильнее ощущалась прохлада, обдававшая его из приотворенной двери. Хорошо… Приятно думалось о зиме, когда кончится самое трудное — уборочная, и не надо будет выезжать каждый день во все деревни. К зиме он купит хороший телевизор, укрепит такую же, как в правлении, высокую антенну, а в углу, около телевизора, поставит телефон на тумбочке. Вот тогда не надо будет бегать в правление, а прямо из дома в любое время можно связаться с отдаленной бригадой. А пока до этого далеко. Пока идет посевная, и если он ее завалит — предложат снять, и снимут без разговоров. Это было сказано не как-нибудь, на ушко, а за столом на бюро… «Чего-то трактор задерживается, — думал председатель. — Скорей бы пришел…»

— Ужинать или спать? — спросила угрюмо теща.

— Я ведь не из ресторана, что в городе на горе построили!

— А кто тебя знает!

Из спальни вышла надутая жена.

— Ты чего?

Молчит. Обиделась, что не стал слушать.

— Чего нового тут? — спросил он.

— А то нового: твой тюремщик скоро тут совсем власть заберет. Что хочет, то и делает!

— А что делает? — спросил он, сидя на пороге.

— А то: трактор взял у Рябка да сломал.

— Как сломал? — председатель поднялся и замер в полусогнутом положении.

— Поехал в Грачевник, камней набрал да дров, а оттуда по мосту остерегся, видать, ехать-то — поехал прямо через ручей да там и всадил в камень.

— Ну?!

— И выдрал серьгу у трактора.

— А как же пашет?

— Часа три, как пашет, не больше. Они вдвоем все у кузницы торчали. А на меня этот бандит наорал — хоть беги из деревни.

Председатель хватил спичечным коробком о стол, зашлепал босиком по полу.

— Я сказала Рябку, если он не вспашет это поле — трактор отберем.

— Правильно! Надо проучить Рябка, а то смотрит в рот этому уголовнику. — Он остановился у окна, заметив, что кто-то идет к ним, и проговорил сквозь зубы: — Ни-чего-о… Скоро он полетит отсюда. Тунеядцев мы тут держать не будем. Брось-ка мне ботинки: кто-то идет. Шепелявый вроде…

Пришел учитель.

— Гляжу — свет во всем доме загорелся. Ну, думаю, хозяин прибыл. Надо зайти. Здравствуйте!

— Здравствуйте, Антон Иваныч! Садитесь вот сюда, на стул.

— Спасибо. А я вам медку принес стакашек. Прошлогодний еще, вон как засахарился. Набегаются, думаю, по полям тот и другой, а потом как приятно выпить чайку с медком! Нате вот!

— Спасибо, Антон Иваныч, не надо… — слабо возразила Валентина, держа мед в руках.

— Как это не надо? Дают — бери, бьют — беги! Слушай, это говорит тебе учитель!

— Ну, спасибо, Антон Иваныч.

— Не стоит… Да вы попробуйте, попробуйте мед-то!

Анатолий и Валентина попробовали, а Антон Иваныч сидел и с улыбкой смотрел на них, как мать на ребенка, который впервые в жизни взял в руку ложку. Лицо у Антона Иваныча тоже широкое, гладкое, по этому лицу никак не дать ему шестьдесят два года — такое оно свежее, только вставная нижняя челюсть — костяной ряд зубов — отвлекала внимание собеседника. Эта челюсть забавляла председателя еще с той поры, когда учитель кричал однажды в классе и выронил челюсть на пол. Класс грянул смехом, а Генка Архипов и он, Анатолий, даже запрыгали от восторга. Тогда Антон Иваныч выбросил обоих за шиворот в коридор, а Генке, который был потяжелее и упирался, дал под зад. Было дело…

— А тут ко мне на днях учительница прибежала из Каменки, — неторопливо начал Антон Иваныч.

— Это новая? — спросил председатель и отвернулся, уколотый взглядом жены.

— Она, она! Продайте, говорит, меду: простыла. Полежала на свежей травке и остыла. Я говорю: разве можно на весенней траве лежать! Земля весной за полчаса всю жизнь вытянет. Вот дура! По новым программам учит, иксы во втором классе ввела, а такого простого дела не знает. Ну, достал я ей банку из подполья, двухлитровую. Вот, говорю, последняя. Хошь — бери, не хошь — как хошь. Здесь ровно на десять рублей. А она смотрит на меня да молчит. А я ей: дешевле, говорю, четырех рублей не найти сейчас меду. Не хошь — как хошь! А можно, говорит, мне с получки отдать остальные? Ну ладно, думаю, все-таки коллеги… Да-а… Не знаю, какой нынче будет медосбор. Перезимовали ничего, только одна семья слабовата, та, что ближе к двери стояла, от холода, видать, рано мед съели и поослабли.

Председателю хотелось есть, но теща не торопилась собирать на стол, ждала, когда уйдет учитель.

— А вы слышали? — Антон Иваныч пошевелил челюстью, пососал ее, будто конфету. — Сегодня идет, это, Евдокия Баруздина опять из города, только к мосту подходит — глянь, а из воды башка торчит! Она так и села на дорогу. А башка-то лохматая, скалится на нее, ну черт чертом! Едва до дому добралась, а пришла — так и свалилась замертво. Слыхали?

— Слыха-али! — пропела теща из кухни.

— Концерт! — Антон Иваныч радостно потер колени.

— Да, этакого у нас никогда не бывало. Генка, видать, и вправду надумал ее со свету сжить, зачем свела своего Витьку с Гутькой. А и сживет, чего не сжить? Тогда с топором накинулся — не удалось: деревня близко, так вот теперь, вишь, чего удумал!

— А что за голова? — спросил председатель.

— Так я же тебе говорила, — вмешалась жена. — Камни-то он тащил из Грачевника, вот это и есть!

— Я ходил и все видел, — веско вставил учитель. — Этот дурак привез каменного льва от бывшей школы да плиту с могилы снял.

— Зачем?

— Сам я не понял сначала, куда ему этот мусор, да и противно — могильная плита, а он притащил.

— У крыльца поставил, — заметила Валентина.

— Заместо собаки! — засмеялся учитель.

— Я вам вот чего скажу: это он из ума выходит! — выступила из кухни теща и доложила с поклоном. — Не к добру это. Дедушка-то евонный, Никифор-то, тоже этак же чудил перед тем, как умереть. То, бывало, плотину строил на ручье да ноги ходил туда мыть, то березы насажал да на дом их завернул, будто с ума спятил, а до того — в бега пускался, все искал чего-то. Люди смеются над ним, а он свое: смейтесь, смейтесь, придет время — над собой будете смеяться… Так вот и Генка такой же — весь в дедушку Никифора, царствие ему небесное!

Все задумались, стараясь проникнуть в непостижимую глубину тещиных доводов и понять связь между делами деда Никифора и его смертью на покосе. Молчали, смотрели в окно. Деревня уже готовилась ко сну. В домах гасли огни, но из некоторых окон все еще падали косяки света, они пятнили дорогу и березы архиповской аллеи.

— Ну, ладно, соловья баснями не кормят! Мать, давай ужинать! — не вытерпел председатель.

Антон Иваныч отказался ужинать, но не ушел, а сидел и смотрел, что и как они едят. Порой он снова начинал рассказывать про пчел, не переставая постукивать вставной челюстью о верхние зубы. Но вот он стал растирать коленки, все быстрее и быстрее, что всегда он делал при волнении, и наконец обратился к председателю:

— Анатолий! Дай мне завтра лошадь.

За столом наступило молчание.

— Я уже давно прояровизировал картошку. Ростки вот какие, боюсь, что совсем перерастет.

Председатель облизал ложку, которой он брал мед, отодвинул недопитую чашку и задумался. Ну как вот дать ему лошадь? Дай — и все закричат: и нам давай!

— Хорошо, Антон Иваныч! В воскресенье будем пахать животноводам, а вам — в первую очередь.

— Анатолий Иваныч, — взмолился учитель. — Так ведь это еще целых два дня! Перерастет картошка, ростки-то вот этакие! Завтра бы мне, Анатолий Иваныч, а?..

Председатель посмотрел, как тещина ложка врезается в светлую мелкозернистую массу липового меда:

— Посмотрим…

— Ага! Хорошо! — обрадовался Антон Иваныч и больше не задержался ни на минуту.

Было слышно, как он чиркал на крыльце спичками, освещая дорогу, и откашливался.

Председатель допил чай, встал и направился к порогу.

— Пройдусь немного…

— После меда-то! — остерегла жена.

— Ничего.

Он накинул ее фуфайку и вышел во двор.

За деревней по-прежнему стрекотал трактор. «Испугался, — с гордостью за себя и жену подумал председатель. — Пусть пашет, а проучить надо будет, чтобы другим наука была». Закурил с облегчением.

В последние два года, как принял колхоз, он стал замечать в себе, что любит в деревне потемки — никто не видит и не беспокоит. Из потемок он мог спокойно наблюдать жизнь деревни, что теплилась в проемах освещенных окон. По дрожи занавесок мог понять, спокойно в доме или нет, если громко кричит радио — значит, дома одни ребятишки или пьяный хозяин; зажглись в доме все окна — пришли гости на посиделки и говорят о чем-то, может и про него; светится окошко во дворе, в хлеву — хозяйка у скотины, ждет отела или хлопочет у заболевшей коровы, — все это и многое другое, что он в общем-то знал с детства, теперь усвоил по-особому, усвоил как сигнальные знаки чужой жизни, но в глубину ее по-прежнему еще не мог проникнуть.

Он вышел на середину дороги, покрытой нетолстым слоем мягкой пыли, и заметил, как плыли в поле, покачиваясь, яркие фары трактора. Но вот они мигнули и погасли — зашли за дома, но мотор продолжал работать ровно, без рывков, на одном режиме.

«Пойду взгляну!» — неожиданно для себя решил председатель.

Он прошел по середине дороги до конца деревни и вышел в поле. Темнота в просторе показалась ему жиже. Ботинками он легко нащупал край пахоты и направился по самой кромке к тому месту, где трактор будет делать разворот. Трактор возвращался с другого конца поля и шел прямо на председателя. Вот уже ослепил его, но прошел мимо, развернулся и почему-то не остановился. «Как так? Видел и не остановился! Ну, я ему сейчас!»

Пришлось ждать, когда трактор вернется опять. Становилось немного холодно от вечерней сырости, и злость на Рябка усилилась.

Трактор приближался опять. Председатель заранее стал делать требовательные знаки руками, но трактор и на этот раз спокойно развернулся, опустил поднятые плуги в землю и двинулся снова. Председатель кинулся к нему и дважды ударил кулаком в желтый бок кабины:

— Стой! Стой, говорят тебе!

Трактор остановился.

— Вылезай! — крикнул председатель что есть силы.

Мотор приглох. Дверца открылась.

— Я вот тебе сейчас стукну по толстым-то губам! Так стукну — блин сделаю, понял?

— Генка? А ты чего тут, за Рябка, что ли? — опешил председатель.

— Не твое дело! — отрезал Генка. — Передай своей балаболке, что поле к утру будет готово, как в сказке, но если вы привяжетесь к Рябку — не молите бога!

— А на меня-то ты за что кричишь?

— За что, спрашиваешь? А за все!.. Уйди! — и замахнулся ногой.

Председатель отскочил и набрал в ботинки земли.

Трактор снова взревел, полоснул по полю светом и чем дальше, тем шире и бледнее освещал землю. Вдали, у самых кустов, что-то мелькнуло, и председатель не сразу понял, что это легким комом метнулся заяц.

— …а …а …а!.. — донеслось из трактора, но ничего было не понять из-за шума мотора.

А понять хотелось.

14

Рябков-старший уже прогнал стадо, прошли с утренней дойки доярки, когда Генка закончил пахоту. Все поле чернело на всходе свежей вспашкой, знакомо пахло. «Ну, вот и все!» — облегченно вздохнул он. Ночью ему хотелось есть, но к утру аппетит пропал, только тянуло пить. Все тело обмякло; в голове гудело и тупо давило виски. Генка знал: это от шума. У Рябка в кабине торчал обломок зеркала (по слухам, Рябок был без памяти влюблен в Машу Горохову). Генка заглянул в него и увидел испачканное лицо, красные глаза — все как тогда, в юности, даже осколок зеркала в кабине, только Гутька уже не ждет его у Синего камня…

«Надо помыться! — решил. — Потом посплю часок-другой и побегу в город, в больницу. Три часа — и там».

Он направил трактор к ручью, к тому месту, где немного ниже моста была сделана купальня у дедовской плотины. Там было поглубже, там можно было раньше зайти по горло и выкупаться, будто в настоящей реке. Немного глубины осталось и сейчас… Еще издали забелели обсмыканные ребятней берега купальни, но Генка не доехал; около моста, где накануне он переезжал ручей с пеной, трактор заглох. «Во как! Вся горючка до капли!» — улыбнулся Генка.

Он вылез из кабины и пошел к купальне, снимая на ходу рубаху. «Эх, купальня, радость детства!» — подумал Генка. Он первым делом напился, потом посмотрел на дорогу. Нет, в такую рань никто из города не должен идти, да и время негулящее. Значит, можно. Генка разделся, как в детстве, догола и бросился вниз брюхом с берега, как в стекло. Хороша утренняя вода. Бодрит. Он потерся песком, поплавал вдоль ручья, задевая руками за дно. Полез одеваться. На берегу отряхнулся, как кот, оделся и прилег на солнышке, подстелив фуфайку. Под голову приладил сапог. День обещал быть жарким; солнышко едва приподнялось над полем, а уже пригревало, и озноб у Генки скоро прошел. Он сладко потянулся, раскинув босые ноги, подставил к солнцу спину, словно прислонился к печке, и незаметно уснул. Сквозь сон ему пригрезилось, что по мосту прошла машина, будто бы слышал чьи-то голоса, но было трудно, да и совсем не хотелось отрывать голову от сапога, и не было сил понять, кто бы мог быть в такой ранний час.

А между тем было уже не рано. Солнце высушило открытую луговину, подбиралось к росе в кустах, а Генка все спал, потный и разморенный.

— Генка! А Генка! Башка сгорит, слышь?

Рябок прикрыл ему голову портянкой, закоробившейся от солнышка, как пирамида, но не отставал:

— Вставай, чего ты тут? Слышь?

Генка перевернулся на спину, сел, отдуваясь от жары. Посмотрел на Рябка, выкатив глаза, словно хотел боднуть того, потом потрогал под мышками — мокро. Тут же лениво разделся и, как налим, плюхнулся в воду, только мелькнули на ляжках белесые пятна чуть стянутой кожи.

— Ну, вот и очнулся! Вот и хорошо теперь! — улыбался Генка, одеваясь, а с носу и с губ у него еще капало. — Все в порядке, смотри! — Генка кивнул за трактор, за крайние сараи, где чернела свежая пахота.

— Я видел. Здорово ты!

— Ерунда… А ты тащи ведро горючки, а то я даже до купальни не доехал…

— А ну их! Мне вечером повестку принесли, сегодня в военкомат. — Рябок задрал штанину, почесал сосредоточенно колено и сказал, между прочим:

— А из города покойника привезли.

— Кого? Кого?

— Дачника окатовского, ну что к тебе ходил. Ты сейчас домой?

Рука Генки никак не могла найти рукав рубахи, кулак тыкался в полотно и не мог пробиться в рукав.

— Ты в город вчера собирался, так пойдем сейчас вместе. Нас будет шесть человек. Пойдешь? А фуфайку-то? — вскочил Рябок.

Генка шел к деревне, неуверенно переставляя ноги, будто на каждом шагу могла кончиться земля. Позади него, отстав шага на четыре, лениво шел Рябок и нес фуфайку.

— Баба-то плачет, не надо бы, мол, ему в тот день ходить так много, — бубнил за спиной Рябок. — А он пошел аж до самого Грачевника, вот сердце-то и надорвал. Да еще плачет, расстроился, мол, сильно, когда увидел, что там ничего не осталось от дома художника. Родственник, должно, был, вот и жалко…

15

До Богородицкого считалось одиннадцать километров. Василий Окатов и Генка вышли на восходе.

— Надо бы поточить заступы-то, — щурясь вдаль, сказал Василий.

— Ничего…

— Да это верно. Там, я знаю, сначала песок пойдет, потом — глина. Глина там мягкая, жирная, на печку такая хороша.

Пестрая Генкина кепка — рядом с зеленой, потасканной Василия. Заступы их, по-весеннему светлые, покачивались на плечах и цокали порой один о другой. В такие моменты Василий слегка косился назад, продолжая разговаривать. Говорили спокойно и мирно. Смерть дачника примирила соперников по продаже домов. Однако Генка был мрачен и неразговорчив. Василий выглядел свежей и один вел разговор. Генка изредка бросал слова.

— Сегодня родственников ждут с поезда. Должны приехать. Почему, спросил, решили здесь? А сама-то мне и отвечает: тут, мол, велел, если что… Ну, тут так тут, нам-то что! Хороший был человек…

— Дом у меня не купил, — вздохнул Генка, будто бросил дачнику обвинение.

— И у нас — тоже! — добродушно ответил Василий.

— Теперь уж не продать…

— Конечно, не продать! Так вот постоят-постоят заколоченные, а потом — на дрова. Ясное дело. А вон, видишь, бурьян. Это позапрошлый год дом сгорел. Хозяин-то, говорят, хорошую страховку получил, да и уехал.

— Куда?

— Нашел место. С деньгами-то не пропадешь…

Генка вскинул голову и, призадумавшись, замедлил шаг.

В каждой деревне они спрашивали, открыт ли магазин, и всякий раз Василий ощупывал десятку, которую дала им вдова.

— Да-а… Рано вышли, — жаловался он Генке. — Но ничего! Пока дойдем, пока место выберем — и чайная, глядишь, откроется. Там теперь чайная есть. Недавно открыли. Хорошая чайная, на новый манер. Одна стена в ней вымазана черным, другая — красным, а третья так, в известке, оставлена.

— А четвертая? — без всякого интереса задал вопрос Генка.

— А четвертой нет. В четвертой окошки, откуда еду суют, да буфет еще. А столы, стулья — это все по-новому заведено. Там сейчас большую дорогу асфальтом покрыли. Через два района будто бы идет, а может и дальше, не знаю. Машин теперь на той дороге стало много. Как едешь лен сдавать — стоят около чайной. Раз какие-то на легковой прикатили из города, погуляли, и назад. А дорога-то — гладь. Ну они и разогнались — да на трактор, что обочиной шел навстречу.

— Ну и как? — спросил Генка.

— Все честь честью: с музыкой хоронили… Ух ты! — вдруг воскликнул Василий. — Река-то как обмелела!

Река, через которую они шли по деревянному широкому мосту с перилами и которую Генка знал полноводной, стала очень узкой. Длинные зеленые водоросли переросли ее глубину и вытягивались по течению.

— Воды в мире стало меньше, — грустно заметил Генка, вспомнив разговор с Бушминым.

— Плотину прорвало, — отозвался Василий.

Дедовы сапоги были Генке велики, в них сбились портянки, и он чувствовал, что натирает ногу. Присели у моста. Переобулись. Василий спустился к воде и посмотрел рыбу.

— Пойдем! — позвал его Генка сверху.

В Богородицкое пришли около девяти часов. Остановились у колодца. Напились. Василий спросил у монтера, висевшего на столбе, когда открывается чайная. Тот ответил, что в одиннадцать. Они перешли дорогу — простучали каблуками по асфальту, обогнули большой пруд и вышли к колокольне, за которой поднимались деревья кладбища. Место они искали неторопливо, с толком, чтобы было хорошо всем — архитектору, чтобы не сыро лежать, родственникам, чтобы понравилось видом, и им самим, чтобы много не мучиться.

— Под самое дерево не надо, — учил Василий.

— Почему?

— Корни замучают, пока роем.

Наконец нашли то, что искали. Место было высокое, рядом рос большой куст бузины, поодаль — березы, а между них с высоты большого холма, на котором стояло село, открывалась такая даль, что было видно все до самого горизонта и, может быть, даже Зарубино.

— Ты не видишь нашу деревню? — спросил Генка.

Василий сощурил свои глаза, потом протянул руку, и палец его закачался:

— О-о-он там, в низине, за леском. Видишь? Та-а-ам…

Землю отмеряли шагами, взяли направление с востока на запад и приступили. Дерн сняли аккуратно и отнесли в сторонку — пригодится на отделку. Под дерном, как и говорил Василий, пошел песок. Начали сразу вдвоем. Генка рыл молча, его приятель — с разговорами. За час углубились по пояс и стали мешать друг другу, тогда начали по очереди. Под песком была мягкая красная глина, но потом она пошла суше, плотнее.

— Сколько накачало? — спросил Василий.

— Скоро одиннадцать.

Посмотрели друг на друга.

Генка стоял наверху. Не шевелился. Воловий, тяжелый взгляд устремлен в горизонт, к Зарубину.

— Там иной раз только с утра бывает, а потом только красное цеди. — Василий вылез из ямы, хрустнул десяткой. — Пойдем!

Побросали лопаты. Пошли.

Чайная была уже открыта. Все в ней было, как и говорил Василий, по-новому. Разноцветные столы и стулья, покрытые пластиком, перекликались с цветами стен и шашками пола, которые спешно домывала уборщица. По стенам раскиданы светильники, занавеси на окнах до самого пола и буфет — весь в зеркале.

Водки не оказалось, был крепкий ликер.

— Есть охота, — сказал Генка. — Возьми что-нибудь.

— О! Еда по нашему карману! — Василий указал на капусту в витрине своим длинным пальцем, испачканным в глине. — И то, если хватит!

— Возьми хоть хлеба, — тряхнул Генка карманом дедовых штанов. — У меня мелочь есть.

Они начали осторожно, по полстакана. Запили пивом. Василий рассказывал, как строили чайную, как он едва не ушел сюда на халтуру, да жена не пустила, а Генка молчал. Выпили еще по целому. Генка сказал:

— Ты, Василий, мне друг!

— Точно!

— У меня к тебе есть большое дело, но здесь я тебе ни слова не скажу. Потом.

— Ладно. Пей пиво!

— Да мне уже дало. Я смотрю: крепость, как у водки, а бьет сильней. Пойдем дороем сперва.

— Что ты! — Василий обвел руками стол, где еще была нетронутая бутылка, почти нетронутое пиво, немного капусты и хлеб.

— Ну тогда налей! — махнул Генка рукой, и тот облегченно вздохнул.

Все настроение Василия было таким, будто он пришел в это отдаленное село на большое гулянье. Как будто снова он молодой. Да разве не диво: в горячую пору, когда все выматываются в колхозе и на своих участках, вдруг выпало такое счастье! И вот он вдали от дома, с деньгами, и никто тебе ни слова поперек — словом, вольный казак на весь день! А если заглянуть назавтра, то и там ожидается не хуже, а даже лучше. И никто не посмеет его упрекнуть, даже председатель, потому что он, Василий, делает необходимое дело. А что выпьет и завтра, так это тоже простительно: пьет не за кого-нибудь, а за уважаемого и заслуженного человека.

У Генки настроение было дрянное, но и он загорелся немного. Выпили еще по стакану, запили пивом.

— Благодать! — крякнул Василий, и глаза его сузились, когда он посмотрел в окно. — Жара сегодня будет.

— Чего?

— Жара, говорю, будет.

— Черт с ней! А ты мне друг, Василий! — Генка хлопнул по руке приятеля. — Ты мне во как нужен! Потом скажу… Только бы докопать…

— Докопаем! — стукнул Василий кулаком по столу.

— А на севере могилы мелкие роют, — сказал Генка и постучал вилкой о стол.

— Да ну?

— Точно! Вот такая, какую мы сейчас оставили, там вполне бы сошла за самую лучшую.

— Но мы Петру Захарычу углубим еще немного.

— Там мерзлота держит, понял?

— Конечно, Петр Захарыч был ничего мужик. Такие люди всегда рано умирают.

— Один раз я приятелю полдня долбил вот этаку ямку…

— Не жадный был… Ученый…

— Ученый, — согласился Генка. — Зимой дело было…

— А ты тогда дурак, что не остался, а ведь он тебя звал.

— Кто звал? — спросил Генка, выкатил глаза.

— Погоди, погоди! Прольешь! Давай допьем!

Прищурясь, Василий разлил в стаканы остатки. Выпили.

— Кто меня звал? — с капустой во рту спросил Генка.

— А! Петр Захарыч звал.

— Кого звал?

— Тебя.

— Куда?

— К себе.

Генка уставился на Василия и никак не мог слизнуть капусту со щеки.

— Когда звал?

— Когда ларь двигали! — вспомнил Василий. — Пей пиво! — Он разлил третью кружку пополам.

Генка прицелился и взял кружку в руку. Выпил.

— Я ему крест сделаю! — крикнул он и стукнул кружкой по столу.

— Правильно!

— Железный, весь будет в завитушках, понял? Сделаю, хоть он и не купил дом.

— Купит.

— Кто? — откинулся Генка.

— Кто-нибудь…

— Эх!.. — Генка снова стукнул кружкой по столу, и она разбилась. Разбилась не вдребезги, на две половины.

Подошла официантка, сняла с Генки кепку и стала выпроваживать приятелей на улицу.

— Принесете за кружку — получите кепку!

А на улице расходилась жара. Прохлада, что была с утра, улеглась, остался яркий солнечный день. Генкина плешина блестела, как начищенная. Они шли по асфальту, чувствуя, что каблуки вдавливаются в разогретое солнцем покрытие, а из окна чайной смотрела официантка и что-то кричала. Они сошли с шоссе, направляясь к колокольне, а мимо них пронеслись одна за одной несколько машин.

Василий и Генка проснулись к вечеру. Куст бузины и земля, выброшенная из ямы, напомнили им, где они. Генка растерянно потрогал голову, пошарил вокруг опухшими глазами, но вспомнил и не стал искать кепку. Настроение его было хуже, чем утром. Хотелось пить, а в затылке при каждом движении кололо и отдавало в виски. Василий тоже приуныл. Он охал и легонько поругивал ликер, но тут же проклинал судьбу, что не на что поправить голову. Ему, как и Генке, было непонятно: зачем они испортили себе день?

— Надо докапывать, — сказал Василий.

Генка молча спустился в яму и принялся за работу. Василий остался лежать под кустом и видел некоторое время, как покачивалась у самой кромки земли Генкина лысина, но прошло какое-то время, и она скрылась. Над грудой глины равномерно взлетали все новые и новые комья.

— Устал?

— Чего? — глухо донеслось из ямы.

— Вылезай, сменю! — покряхтел Василий.

Прежде чем закончить, они сменились дважды.

Лопаты они зарыли в рыхлую землю (завтра пригодятся) и пошли в Зарубино. Дорога назад показалась длинней, может быть, оттого, что и Василий молчал. Только у самой околицы он взбодрился немного, когда увидел свет в своем доме. На Генку ничто в деревне не могло так подействовать и потому, прощаясь с Василием, он молча пожал ему руку.

— Ты чего? Не заболел ли?

— Нет, — ответил Генка, уставясь на приятеля.

— Ну, тогда — всего!

— Погоди… Ты можешь мне помочь в одном деле?

— В каком? — спросил Василий и подумал о деньгах.

— Отойдем…

Они отошли от домов к Генкиному пруду.

— А дело такое: если ты мне друг, Василий, отвяжи бычка от веревочки…

— Не пойму чего-то, — насторожился Василий.

— Видишь, как дело завязалось: дом мне не нужен стал, как и я сам здесь… Не перебивай, я знаю… Значит, дорожка мне легла в другую сторону. В какую — я уже нашел. Кол я там воткну, а чтобы обвиться вокруг него — надо деньги. Куда я поеду — один костюм, одна рубаха, даже шапки нет? Опять же долги, хоть и небольшие. А зачем мне еще и это? Хватит! Сыт тут всем, во как!

— Ну, так что тебе? — опять спросил Василий, сочувствуя и зная в то же время, что если и попросит он денег, дать будет невозможно.

— Мне нужна помощь.

— Какая?

— Тише!.. Я могу получить деньги по страховке, если…

— Не совсем чего-то.

Василий опустил руки по швам и замер, вытянув шею над Генкиной лысиной.

— Вот я до чего дошел… А ты не бойся, Василий, никто про это не узнает. Слева далеко дома, справа Кило-С-Ботинками, так она через пруд, а твой дом и соседние с твоим — за березами. Я все обдумал сегодня. Все подготовлю. Ты только ночью зайдешь во двор и обронишь одну-единственную спичку в старую солому.

— А ты? — выдохнул Василий.

— Меня тут не должно быть. Я уйду при всех на Каменку. Причина есть — жрать нечего, ушел к своим.

— Я не знаю, как тут быть…

— Тут нужен крепкий друг, Василий, и крепкая рука, понял?

— Да это ясно… Только как же это ты родной дом, и вдруг?..

— Не надо, Василий, не надо… Не думай, я не каменный…

— Не знаю, что тебе и ответить, Генка…

— Воспитывать меня не надо, отвечай: сможешь или нет? Если не ты — мне придется самому, но это опасно, понял? Когда загорится дом, я должен быть в Каменке и на виду. Ну, что тебе стоит бросить спичку? А потом я получу страховку, закатимся с тобой в чайную… Ну, сможешь?

— Чего тут хитрого!

— Тогда давай лапу! — Генка сильно встряхнул сразу ослабевшую руку приятеля.

— А когда? — спросил Василий не своим голосом.

— Завтра ночью, если не будет, как сегодня, ветра большого. Солома будет справа, как войдешь в сарай, у стены кухонной. На мосту тоже потрушу, чтобы дружнее взялось. А еще лучше прямо в дому подпалить.

— Нет уж, со двора проще. Так ты завтра с утра уйдешь?

— Нет. После обеда. Я буду в Каменке до тех пор, пока не узнаю, что был пожар, понял? А ты не тяни, если не в первую — то во вторую ночь не зевай. Мне тут каждый день — нож в сердце, понял? Ну, до свиданья!

Они разошлись, но Генка свистнул, когда был уже у своего крыльца, и догнал Василия.

— Чего ты? — опять с опаской спросил тот.

— Слушай, у меня дома есть нечего…

— Ну и пойдем, поужинаем у меня, — обрадовался Василий.

— Нет. Вынеси мне хлеба. Я подожду…


Генка кусал прямо от целой буханки. Хлеб тяжело и плотно ложился в голодный желудок. Голова, переварившая шальную мысль о поджоге дедовского дома, была легкой и принимала в себя только то, что не могло заслонить эту главную, хорошо сложившуюся мысль, что было совсем незначительным или казалось ему таким.

«Порядок! — жестко думал он и тут же весело ухмыльнулся: — Пожарник подожжет, государство деньги заплатит. Порядок!»

Деревня необычно поздно стояла в огнях. У домов кое-где были слышны негромкие людские голоса. Впереди, недалеко от дома окатовской тещи, было слышно, как расходятся: говор в темноте становился все громче — договаривали уже на расстоянии.

Генка жевал хлеб и неторопливо шел вдоль аллеи берез мимо своего дома. Навстречу кто-то спешил, было слышно легкое девчоночье дыхание. Шагов за пять он безошибочно узнал Машу Горохову — ее спорый, радостный бег. Она отскочила в сторону, но Генка раскинул руки и зацепил ее буханкой.

— Стоп!

— Генка!..

— Ты чего бежишь?

— Страшно, — оглянулась она на притушенный свет в окнах окатовских дачников. — Пусти.

— А чего ты боишься? — он вдруг почувствовал, что от близости ее тугого гибкого тела буханка, прижатая к ее спине, задрожала в ладони.

— Ничего не боюсь, — она упиралась руками в его грудь.

— А если не боишься — сходи к дачникам, скажи, что могила выкопана, а то мне чего-то неудобно.

— С ума сошел… Пусти!

— А сходишь?

— Да ладно… Пусти, ну?

— Сходи, Маша, — попросил он ласково, постепенно отпуская ее и радуясь, что такая красивая и молодая девчонка послушает его. — Сходи, Машенька, а я тебя подожду и до дома провожу.

— Ой! — со страхом вырвалось у нее, когда она направилась к тому дому.

— Смелей, Маша, там народу много.

Он остался близ дома с притушенным светом в окнах и ожесточенно кусал от ополовиненной буханки, уже не чувствуя вкуса хлеба, в его ушах дрожал голос Маши и те его ласковые слова, которые он только что говорил ей и от которых считал себя давно отвыкшим. Это было удивительно и радостно, а мысль о том, что вот он ждет ее, еще сильней возбуждала его воображение, напрягала тело. Он прислонился было к березе, но не стоялось на месте, хотелось потрясти березу. Хотелось жить.

— Ой, страшно как! Ой! — выдохнула Маша и устремилась мимо Генки по аллее, оглянувшись на дом, из которого выбежала.

— Спасибо, Машенька… — двумя прыжками Генка догнал ее, только шаркнули голенища дедовых сапог. — Я уезжаю, Маша, скоро… Да куда ты? Я провожу тебя! — он протянул руку.

— Не надо, не надо! — она засеменила боком от него. Во мраке мелькнули ее крепкие высокие ноги без чулок.

— Маша… Маша, разбуди меня завтра, когда на ферму пойдешь, ладно? — он опять приблизился к ней и дотронулся до руки.

— Да ладно… Пусти, от тебя вином пахнет! — и бросилась к своему дому.

— Не забудь! — крикнул Генка и открыл рот, прислушиваясь.

Маша не ответила. Только — шаги. «Ничего такого… Ничего такого…» — подумал Генка. Он открыл дом, зажег свет на крыльце — белым полыхнул мрамор плиты и заблестел затылок каменного льва.

— Стой, стой, Лева, завтра погреешься! — на ходу проворчал Генка с ухмылкой и захлопнул за собой дверь.

Спать не хотелось. Он слонялся по дому, глядя в пол, отгонял от себя тяжелые думы о том, что это его последняя ночь в родном доме, и сразу загорался, когда вспоминал Машу Горохову.

«Ничего такого, — повторил он. — Ей скоро восемнадцать, а мне — двадцать восемь… Ничего такого…»

На крыльце брякнула железная накладка двери, раздался стук.

— Можно! — крикнул он.

На пороге, повиснув на скобке, встала Кило-С-Ботинками, все в той же праздничной желтой кофте и в туфлях.

— Здравствуй! Приехал? — улыбалась она.

— Здорово. Ты за деньгами?

— Нет.

— Ну, проходи, чего ты прилипла, как бабочка-капустница?

— Гм! Капустница! — улыбнулась она. — А ты картошку сажать не думаешь?

— Чего-о? — набычился Генка, разглядывая ее обтянутое кофтой тело.

— Картошку, говорю…

— Картошку? Эх, Тонька, Тонька… Я и так грязный, видишь какой? А ты — картошку! — отшучивался он. — Пойдем-ка, полей.

Он взял ведро, ковш, и они вышли на крыльцо. Генка отмыл сначала руки, а когда стекла с широких ладоней желтая, глинистая вода — перешел на лицо.

— Выкопали? — спросила она.

— Выкопали! — Генка прочистил ноздри без всякого стеснения и сразу почувствовал здоровый запах девкиного тела.

— Ну и хорошо, что выкопали… А ты шею-то помой, смотри, она у тебя, как хомут!

— Не учи! — Он взял у нее ковш, поднял ведро и ушел в дом.

Она вошла за ним.

— Уедешь опять? — спросила от порога.

— Уеду, — голос из кухни.

Он вышел и столкнулся с ней около печки — лицо в лицо. Синие Тонькины глаза — чуть ниже его выкаченных серо-зеленых.

— Ну, ты чего?.. — по-волчьи оскалился Генка. Он сделал движенье отстранить ее, но задержал руку на желтом плече.

— Ничего… Уезжаешь, так хоть огороды бы нам вспахал, а то Рябка в армию забирают, во вторник отправка. Бабы говорили, чтобы уговорить тебя…

— Там видно будет… — уклончиво ответил Генка, не желая входить в эти ненужные теперь ему хозяйственные разговоры. — Ну, чего смотришь, уговорка?

— Ничего…

— Ну, уговаривай. Я скоро поддамся. А может, тебя уговорить можно, а? — он положил и вторую руку ей на шею и почувствовал, что Тонька не дышит.

— Меня не надо уговаривать… — выдохнула она, опуская глаза, и тут же слабо вскрикнула, как от испуга, почувствовав на себе тяжелые Генкины ладони. — Дурак, окошки-то не завешены!..

Генка с размаху двинул кулаком по выключателю — все равно гореть! — и заворочался во тьме, как медведь…

16

Утром забарабанили в окно.

— Какого лешья! — рявкнул он спросонья, выглянув из-за косяка, потому что был не одет.

— Сам же просил! — опешила Маша.

Генка глянул на ее красивое, бодрое, свежее с утра лицо — привыкла вставать рано. Молодец!

— Ах, да!.. Спасибо! — спохватился он.

— А ну тебя!..

Обиделась Маша и быстро зашагала вдоль берез, к ферме, только мелькали поверх коротких резиновых сапог ее голые ноги, розовые на утренней заре. Генка смотрел ей вслед, и впечатление от Тоньки, убежавшей от него среди ночи, слабело в его воображении. «Да-а… Это тебе не Кило-С-Ботинками, — раздумывал он, поплевывая на ладонь и загибая волосы с боков на лысину. — Да, брат, хороша Маша, да не наша!..»

Он оделся в рабочее и пошел к кузнице. За доской карниза достал ключ, открыл дверь и разжег горн.

Полосовое железо, на его счастье, оказалось мягким, легко поддавалось на наковальне. Было бы совсем хорошо, будь у него в помощниках молотобоец, хоть бы такой завалящий, как Кораблевой сын, что работает здесь сейчас. Но кузнецы придут в девятом, а ему надо сделать к десяти и сматываться в Каменку. Генка скоро вошел в азарт. Малую кувалду он поднимал свободно и бил ею так же, как иные бьют молотком. И дело сдвинулось.

Генка работал, а в голове густо ходили мысли о предстоящем пожаре, о Тоньке, и неизменно вставала перед глазами Маша, ее упругие ноги. Эх, Маша!.. А ведь ничего такого… Увезти бы ее к Бушмину! Жизнь-то какая началась бы! Вот тогда Гутька бы ахнула! На, смотри, Августа Ивановна, какая у меня жена! Да-а… А ведь ничего такого — каких-то десять лет. А? Только бы согласилась…

Он раздувал горн и снова принимался за кувалду. Потом он разыскал оставшиеся концы электродов и взялся за сварку. Основа — высокая двухметровая конструкция — вырастала на глазах и радовала Генку. Потом он с особым мастерством выгнул поперечины — большую и малую, — округлил их, как лопатки семафора, на концах, а внутри каждой вварил замысловатые завитушки. Чудо! Под такой крест хоть сам ложись!

Пришел кузнец Сизов, его бывший учитель, посмотрел крест и сказал, что ему такой, пожалуй, с первого раза не сделать.

Генка послал молотобойца за лошадью, а в начале одиннадцатого уже был у дома окатовской тещи. Двери в доме были открыты настежь. В них входили и выходили деревенские старушонки и бабы, они выполняли свой долг даже перед незнакомым человеком. Когда Генка сгрузил крест и поставил его у крыльца, прислонив к стене, — все ахнули, увидев такую красоту.

Генка накинул вожжи на изгородь и тоже вошел в дом.

В комнате, где лежал архитектор, сидела вдова, Нина Николаевна, в черном платке; на кухне и в другой комнате неслышно суетились пожилые женщины, готовя поминки. Прошел какой-то незнакомый мужчина, высокий, в черном костюме, должно быть, из приехавших. У стола стояли тетка Настя Коробова и тетка Домна. Никто не здоровался, все молчали — как и положено. Старухи крестились, когда входили и на выходе, хотя икон в комнате не было видно ни одной. Генка повел выкаченными глазами по стенам и заметил лишь одну-единственную рамку со стеклом, за которым была картина. «Ага, та!» — вспомнил он рассказ архитектора. Стекло отсвечивало, и Генка, чтобы лучше рассмотреть картину, сделал два незаметных шага в сторону.

«Хороший, знать, был тот мужик, раз Петру Захарычу так приглянулась эта картинка, — подумал Генка, вставая поудобнее. — А если нет — не помнил бы всю жизнь».

Первое, что увидел Генка на картине, — это то, что там ничего такого не было, только деревья да край поля. Присмотрелся — в низине бежит речушка, а к ней из оврага тонко струится ручей, почти закрытый кустарником. Овраг тоже весь зарос, так что сразу видать — не пройти. Наверху, по кромке оврага, стоят деревья — хорошие, строевые. Над всем этим — синее небо, какое бывает только в сенокосный полдень, и облака на нем, да такие белые, что, казалось, светились. Во всем этом было что-то очень знакомое, зовущее куда-то в детство, и Генка остановился в раздумье, как, бывает, останавливаются, вспоминая имя человека, которого когда-то видел и лицо которого мелькнуло вновь. «Где же это!..» Но вот он присмотрелся к кривой сосне, выгнутой, как гусиная шея, и узнал.

«Грачевник! — изумился он. — Ей-богу, Грачевник!»

Он уставился на картину, долго, по деталям рассматривал ее и хотя различил несколько больших незнакомых деревьев, давно, должно быть, упавших, а над оврагом — какую-то полускрытую в кустах беседку, которую помнил, вероятно, только один архитектор, а теперь уже — никто, Генка с еще большей радостью узнавал в картине то, что было знакомо ему: глубину неба, берега реки, кривую сосну, ручей… Этот ручей был особенно люб ему. Генка мог бы даже здесь, на картине, ткнуть пальцем в то место, где он берет начало, ведь он первый из всей школы нашел когда-то исток… Генка стоял перед картиной, и ему казалось, что он прожил такую же большую жизнь, как эта картина, что он и тогда гулял по этому парку, сидел в этой беседке, трогал руками жесткую кору вот тех, больших, ныне не существующих деревьев… Непонятное, но очень искреннее и неожиданное чувство доброты вдруг нахлынуло на Генку. «Вот ведь какие дела: человека нет, а картина живет… — думал он. — Бывает, значит, и так… Вот какие дела…»

Тишина в комнате была такой, что Генка слышал, как крестятся старухи, по не обращал на них внимания, и все смотрел на картину, будто хотел войти в нее, чтобы остаться там, в тишине парка, подальше от надоевшей неразберихи своей жизни.

— Этот, да? — послышался шепот у порога.

Генка почувствовал, что это про него, и не оглянулся. Вопрос задал мужчина, а тетка Домна ответила ему тоже шепотом:

— Он, он! На тракторе привез…

— За это судить мало: разорить могилу…

Как током ударили Генку эти слова. Он сжался в ком мускулов и так стоял некоторое время. От напряжения стало темнеть в глазах, помутилась картина, стена и сама комната. Стоять дольше не хватало сил. Генка тяжело повернулся и двинулся к раскрытой двери, как к обрыву. Мужчина в черном костюме даже не посторонился, и Генка шмыгнул боком, прижавшись к косяку.

Лошадь была уже развернута, а на телеге сидела сама бригадирша Валька и вполголоса тараторила с бабами. Генка вырвал у нее вожжи, смахнул с телеги, как мусор, и сел сам.

— Ты чего хва… — взвизгнула та.

— Цыц! Тихо мне! — выпучил он глаза и тронул лошадь.

У пруда он встретил всех шестерых допризывников. Сделал им знак — те попрыгали к нему в телегу. Генка подъехал к своему крыльцу, отогнал малышей, что возились около каменного льва, и побежал к сараю за лагами.

— Рябок! Возьми-ка лом в сарае! — крикнул он оттуда, а остальным пояснил, вернувшись: — Вот это дело, ребята, надо увезти.

И указал на плиту.

Генка сам приподнял ломом край мраморной плиты, ребята ловко — учить не надо — подсунули толстые жердины.

— Так держать! Так! — командовал Генка. — А теперь воздымай! Воздымай, говорю, выше! Во! Держать!

Он сам подвел телегу, положил на нее толстые жерди, служившие лагами, и воткнул их другими концами под плиту. По лагам, как по наклонным рельсам, они втолкнули плиту на телегу.

— Молотки, ребята! Вырастете — кувалдами будете! Кто со мной?

— Все! — ответил Рябок за друзей.

Сели. Поехали по прогону, потом через ручей к Грачевнику.

«Гуляют, — подумал Генка. — Ихнее время! А вот Васька подожжет — потушат, чего доброго! В огонь полезут, сволочи, а потушат!»

— А мы надолго? — спросил Рябок.

— Быстро, ребята, быстро! Приедем, положим плиту на место, потом назад. А пока я вам буду про художника говорить, поняли? Закуривай!


Генка вернулся из Грачевника вовремя — как раз, когда Василий собирался в Богородицкое с процессией. Звали и его, но он отказался, при всех сославшись на дела в Каменке. Василию же он успел шепнуть, что все будет готово…

Дома он переоделся в костюм и задумался: что бы еще взять? Его окружали предметы, среди которых он вырос, и от этого казалось, что они не только помогали ему жить, но и сами составляли часть его жизни. Печка, полати, лавка, стол… Вон там, на кухне, посвечивает самовар, у борова на печке торчат скалка и валек, сколько они перекатали холста Генке на рубахи!.. А вон косяки у дверей, и сейчас еще видны зарубки на них — на сколько подрос за год. Слева — его косяк, справа — Любкин… Ну, что еще взять, кроме того, что на себе? Хоть весь дом со всем этим родным запахом бери в охапку и неси…

— Ну, что, дед, скажешь? Папа, а ты? Молчите…

Генка вынул две эти фотографии, положил в военный билет и убрал в карман. Вышел. Сильно хлопнул дверью, как зимой, — дом отозвался тонким звоном пилы на стене. Под ногами прошуршала солома — хорошо схватит огонь…. Вышел на крыльцо. На двери висел закрытый замок. Генка опять сунул пробой в расшатанное гнездо, пристукнул слегка рукой — висит замок, будто ждет хозяина…

— Прощай, дом!


За деревней неожиданно встретилась Маша Горохова. Она шла от речушки уже по прогону, в руке у нее белел букет подснежников. Букетом она не размахивала, а несла его бережно, держа у самого подбородка. Походка ее тоже была грустна и очень медленна, можно подумать, что эта девушка приехала сюда отдыхать и не ей идти в обед доить коров.

— Здравствуй, Маша! — Голос Генки прозвучал глухо.

— Здравствуй, Гена.

Она сказала это так просто и даже остановилась при этом, что Генка, которому захотелось удержать ее хоть на минуту, немного растерялся. Он смотрел на ее нежное лицо, еще не успевшее покрыться загаром, и белизна его еще сильней проступала из-под темного, почти траурного платка.

— По кустам собирала? — кивнул он на реку.

— По кустам.

— Туда? — качнул он головой в сторону окатовского дома.

— Ага…

— Просили или сама?

— Сама, — подняла она свои карие глаза и тотчас опустила их.

— Молодец ты, Маша… А я сделал. Видела?

— Ага, — она снова подняла глаза и добавила: — Ты хороший мастер.

— Я все умею! — загорелся Генка и приблизился к ней. Она не отступила, но, как бы обороняясь от него, протянула ему один подснежник.

— Машенька… — выдохнул Генка, сжимая стебелек подснежника. — Машенька, я уезжать надумал. В хороший колхоз, у самого города. Дома там каменные, с водопроводом, и всякое там… Вот… Поедем со мной, а?

— Что ты! — она отступила на шаг. — Да я и несовершеннолетняя еще… Что ты, — она подымала букет все выше к лицу, и вот уже одни глаза остались поверх цветов.

— А я ведь и подождать могу, — он протянул к ней свою узловатую ручищу и коснулся ее кисти. Она вздрогнула. Щеки ее вспыхнули жаром, она сделала от него шаг, потом второй и торопливо пошла по прогону, не подымая головы.

17

— Посмотри, кто идет!

— А кто? — Любка оторвалась от борозды, распрямилась.

— Братец твой разлюбезный! — продолжал Лешка со злой усмешкой, хотя Любка уже видела Генку сама. — Ишь, нарядился — чики-брики! Дачник… Беги скорей, припасай денег еще!

Лешка довел борозду до конца огорода и там тяжело, с утробным иком выкинул плуг на луговину. Придержал лошадь.

— Давайте досаживайте! Загляделись! Давно не видали, что ли?

Любка и мать ее, что была на другом конце огорода и шла бороздой навстречу Любке, обе схватили ведра и добросали картошку в свежую борозду.

Лешка успел проехать еще раз и завалить посаженную борозду, прежде чем в огород вошел Генка.

— Труд на пользу!

— Спасибо! — сказала Любка, радостно и испытующе глядя на брата: «Как он съездил?»

— Здравствуй, Генушка, а чего ты без кепки? — заслезилась мать, но ни та, ни другая не посмели отойти от борозды.

Лешка же только кивнул и дальше пошел за плугом, широко расставляя ноги и размахивая подолом гимнастерки без ремня.

Генка сразу уловил настроение в семье сестры. Он окинул огород взглядом, понял, что работы еще много, и крикнул Лешке:

— У тебя там не найдется какой-нибудь рвани надеть?

— Посмотри, — после долгого молчания ответил тот.

А Любка предостерегла:

— Не разбуди племянника!

Генка вошел в дом, порылся у порога в черном углу и на вешалке — кое-что отыскал, похожее на одежду. Костюм, рубаху и ботинки он снял, а на майку и трусы напялил узкий, но длинный Лешкин комбинезон, нечистый, пахнущий мазутом. Карманы у этой одежины были оторваны и висели, как уши у охотничьей собаки. На ноги он нашел кирзовые отопки, но они оказались малы ему, и пришлось надеть галоши. Голову, чтобы не отсвечивать лысиной, он покрыл сморщенной зимней шапкой. Вышел в огород — пугало пугалом. В другой раз, не будь столь важного дела, ради которого надо высидеть в Каменке, он ни за что не унизился бы так.

— Ну, как форма? — весело спросил он, хоть и скребли кошки на душе, когда он поймал насмешливый взгляд Лешки.

— Хорош, — буркнул тот.

— Вот видишь: бросил пить и приоделся!

— Вижу…

— А ну-ка дай я! — он оттер Лешку от плуга, когда тот целился на новую борозду, и сам пошел, смачно чмокая и покрикивая на лошадь.

Плуг шел легко, да это и понятно: земля огородная — мягкая, рассыпчатая, как рис. Генка с час походил, стараясь поровней протянуть борозды, и работа была кончена.

К ужину Лешка принес бутылку водки, это, скорей, по традиции, чем ради Генки. Но бутылка эта с такой плотной домашней закуской — ни то ни се, она только рассердила Лешку с Генкой, и они, так и не поговорив друг с другом, пошли спать. Да Генке было и не до разговоров. Мысли его были там, в Зарубине. Генка еще за столом сообщил, что он к ним на одну ночь, ну, может, на две, и отдал Лешке тридцать рублей, оставшихся от поездки. Остальные обещал вернуть очень скоро. О своей поездке он почти ничего не рассказывал, только заявил, что его приняли хорошо и ждут там на работу.

На ночь он устроился на мосту, за пологом из выстиранных половиков. Там на козлах была сделана постель. Соломенный матрас был немного узок, но зато мать дала ему свою подушку, которая была шире матраса.

— Генушка, ладно ли ты все там устроил? — спрашивала мать вполголоса, выйдя к нему из дома.

— Где, мама?

— А куда ездил?

— Там все ладно.

— Надо ли уезжать-то тебе? Ты подумай еще лучше, ведь недаром говорят: семь раз померяй, а один — отрежь.

— Все, мама, продумано. Назад ходу нет.

— Смотри, Генушка, сам. Я старая, не понимаю всего, только никогда всего счастья не уденешь. Да и того не поймать. Ты за ним, а оно от тебя — и так бывает…

— Бывает…

— Спать пора! — крикнул Лешка из дому. Значит, шепот слышал.

— Худо мне тут, Генушка, — тихонько всхлипнула мать. — Если бы ты остался в Зарубине — ушла бы я к тебе. Что ни сделаю — все не так, что ни положу — все не этак. А я ведь не его хлеб ем, я сама все делаю по дому, да и пенсия моя с ними же проживается. Чего же с меня больше? Ушла бы я, Генушка, с тобой в Зарубино… Худо мне: живи во хлеву, а кашляй, как в горнице.

— Не плачь, мама… Вот устроюсь там, приедешь ко мне, понравится — и останешься.

— Куда уж мне ехать! Мне тут. В Богородицком мне и место есть. Там и дедушко твой лежит, и мамынька моя, и тятя. С ними я, как же мне одной-то? А там, может, и земля-то худая, где ты был. В Богородицком-то хорошо, далеко видать…

— Не плачь, мама…

— Остался бы, Генушка, в Зарубине, а? Дом у нас там не худой еще, жил бы себе, женился бы — разве мало девушек скромных? И молоденькие есть, и постарше… Я бы вам не мешала, все бы делала, чего скажете. Ты бы работал и в люди, глядишь, пробился. Ведь ты раньше не отставал… Останься, Генушка…

— Я и остался бы, может, да не могу я такому подчиняться! Ну, был бы человек с характером, с головой, чтобы за душу мог тебя взять, — такому и подчиниться можно. А этот? Тьфу!

— Ну, так где таких взять? Примириться надо, как же другие?

— Не знаю, как… Но уж голубь за воробьем не пойдет, не станет за ним объедки подбирать!

Генка разволновался и заговорил, должно быть, очень громко, поэтому Лешка окликнул из-за двери еще раз. Мать поднялась, посморкалась робко в передник. Потом она закрыла на деревянный засов ту дверь, что вела на крыльцо, но прежде чем уйти в дом и затихнуть там на своей постели за шкафом, рядом с деревянной кроваткой внука, она снова прошептала:

— Вчера накричал на меня, а сегодня тоже дуется. А чего дуться-то? Разве я виновата, что его на собрании костили? А он мне: черт, говорит, толстый! А разве я виновата, что толста? Я и толста, да все делаю и ем немного, у кого хошь спроси…

— Не надо, мама…

— Уйду я, Генушка, в Зарубино…

— Ну не плачь, мама…

— Не буду… Спи.

Но Генке было не до сна. В нем вместе со старой, уже сложившейся мыслью о поджоге своего дома и со всеми благами, что рисовались ему потом, настойчиво билась и крепла другая — противная первой — мысль: можно ли обойтись без пожара, без обмана насчет страховки? И что-то в глубине сознания говорило ему: «Можно!» Но Генка не мог объяснить себе, как можно, и это мучило его. Заснуть было уже трудно; голова сделалась тяжелой, подушка жесткой, а это — Генка знал по опыту — значило, что до утра не уснуть.

Он нащупал спички, чиркнул и посмотрел время. Было тридцать семь второго. «Скоро поднимется зарево! — тревожно подумал Генка и старался отогнать от себя тяжелые мысли. — Все правильно! Все идет нормально!» — подбадривал он себя, но голос матери неотступно говорил: «…Все делаю, и ем немного, у кого хошь спроси…»

«Нет, все идет нормально!» — опять твердил себе Генка и старался представить, как он снова едет к Бушмину, в тот колхоз с каменными домами, как берет там большой трактор и показывает, как надо работать, но этого было мало растревоженной душе, и приходилось придумывать все новые и новые картины, чтобы оправдать то зарево, которое должно сейчас подняться над лесом. Когда же воображение иссякло, повторяя одни и те же картины будущего, — краски бледнели, и снова слышался голос матери: «Уйду я, Генушка, в Зарубино…»

За дверью, в доме, что-то упало и покатилось по полу. Он прислушался — тихо. Через некоторое время звук неожиданно повторился, но уже будто бы не в дому.

«А может, уже началось?» — почему-то тревожно подумал Генка и сел на постели. Порванное одеяло зацепилось ему за пальцы ног и свесилось к полу. Генка вспомнил свое мягкое одеяло в Зарубине и пожалел, что теперь оно сгорит. И подушка — тоже…

Он нащупал спички, подошел босиком к двери на крыльцо и бесшумно вынул засов. В темноте дрогнул свет зарницы, а когда Генка открыл дверь и вышел на крыльцо, навстречу ему раскатился вдали гром. Теперь он понял, откуда были те звуки. Небо было черным. На улице тоже было так темно, что не видно забора и даже столбов на крыльце, и только когда вздрагивала молния — на миг появлялась деревня, и потом снова темь, плотная, как сажа. Гроза была уже близко, но трудно было понять, откуда она идет, потому что молнии вспыхивали и, казалось, охватывали сразу все небо, будто кто-то встряхивал над деревней большим белым полотнищем.

Накрапывал дождь.

Генка не пошел за дом, чтобы посмотреть в сторону Зарубина — не видать ли там зарева, — не пошел потому, что боялся промокнуть, и надумал лучший вариант: забраться на чердак и взглянуть оттуда. Он снова ушел на мост, осветил спичкой лестницу на чердак и забрался. Окошко выходило как раз на Грачевник, за которым должно было подняться зарево пожара. Генка прошел мимо старых пахучих веников, потушил спичку и стал всматриваться. За Грачевником было все черно, лишь так же бело вспыхивали молнии.

«Еще не поджег!» — почему-то обрадовался Генка и пошел спать.

Он укрылся остывшим одеялом и решил: если Василий не подожжет дом, придется пожить пока с матерью там… Эта неожиданно пришедшая мысль успокоила его.

Из дома отворилась дверь.

— Генка! А Генка! — спросил тревожно Лешка.

— Чего?

— Это ты по потолку ходил?

— Тебе примерещилось, — не признался Генка.

— Примерещилось? — удивился тот.

— Ну да.

— А как же бумага на потолке лопнула?

Генка не ответил. Лешку, стоявшего на пороге, не было видно, но вот сильно осветила молния — и показалась его согнутая в страхе фигура. Широкие трусы висели на нем жалко, тоскливо.

— Гроза! — проговорил он.

— Надо самовар закрыть! — услышал Генка шепот матери из-за раскрытой двери.

Над домом рыкнул гром. Дождь уже шумел по крыше и плюхал под стеной и у крыльца. Молнии то и дело вспыхивали в темноте иссиня-белым маревом, и гром, раз от раза все сильнее и резче, ломал ночное небо.

«А! Будь что будет!» — подумал Генка и укрылся с головой.


Утром его никто не будил, и он проспал долго, но и проснувшись, еще лежал. Он ждал, что вот-вот закричат в деревне или тревожно заговорят о случившемся в Зарубине, но пока было тихо.

Мать очень осторожно проходила мимо, останавливалась порой, прислушивалась. У нее, несмотря на полноту, был на редкость легкий шаг и завидная проворность в руках.

— Генушка, не спишь? — спросила она, услышав, что сын зашевелился. — Вставай, поешь.

Генка посмотрел время — одиннадцатый час. Завтракал он один, поскольку Лешка ушел в кузницу ремонтировать сеялку, а Любка ела с мужем.

— Скажите Лешке, что деньги я ему скоро верну, остальные то есть, — сказал Генка.

— Куда ты сегодня? — спросила мать.

— Не знаю еще… Может, в город схожу…

— К Качалову надумал?

— Зачем? — удивился Генка.

— Так ведь он может устроить.

— У меня есть своя башка и руки, не нужны мне Качаловы, да и блаты мне, мама, не по душе.

— Ну как знаешь…

Генка вышел на улицу.

В деревне был выходной в это воскресенье, потому что прошел дождь и поля еще не просохли. Правда, на улице не было больших луж, дождь, должно быть, кончился среди ночи. По огородам пестрели платки женщин, они находили работу даже в мокрой земле. Кое-где постукивали топором, шаркала пила.

Генке неловко было выходить в своем костюме и белой рубахе на улицу, он прохаживался по двору. Ждал. «Если, — думал он, — до обеда ничего не будет слышно из Зарубина, значит, не было ничего…»

Ночное настроение примирения со всем тем, что стало Генке ненавистно и невыносимо в своей деревне, теперь прошло. Только стоило ему надеть свой костюм, засунуть руки в карманы, увидеть платки женщин в огородах, стук топоров и пилу — словом, ту привычную жизнь, от которой здесь он отстранял себя, как сразу почувствовал себя одиноким, чужим. Конечно, можно было надеть дедовы штаны и сапоги, вспахать дояркам участки и показать всем, что Архипов может работать, но ведь это уже знают, а то, что он хотел уйти и выжить где-то еще, — этого от него только еще и ждали. Он замечал, как смотрели на него в деревне — не по-доброму и сочувственно, как это было в первый день, когда собрались в его доме, а с холодным любопытством посторонних, и теперь, чтобы от всего этого освободиться, он снова принял целительную мысль о пожаре и отъезде к Бушмину.

По улице прошли двое и говорили о прошлой грозе. Говорили возбужденно и непонятно.

«Пойду я в город, — подумал Генка. — Пятерка еще есть. Похожу. Посмотрю…» Мелькнула мысль о том, что, может быть, встретит там Гутьку…

Он сказал матери и пошел. Где-то на середине деревни громко разговаривали женщины, о чем — не понять. Когда Генка подошел ближе и увидел их, стоящих за палисадником, то понял, что опять говорят о грозе. Он еще не поравнялся с ними, как одна из женщин узнала Генку и всплеснула руками:

— А вот мы сейчас спросим! — и вышла навстречу. — Ты ведь Архипов? Любкин брат?

— Ну да.

— Ты из Зарубина идешь?

— Нет, я здесь ночевал, у Лешки.

— А не знаешь ли, чей там дом сгорел? Или ты не слыхал? А?

Генка, наверно, изменился в лице, потому что все смотрели на него и не двигались.

Генка как костяной прошел мимо них, потом понял, что идет не в ту сторону, повернулся и заторопился прогоном на Грачевник.

18

На тропе, уже за дедовым покосом, встретился Генке незнакомый мужчина.

— Вы не Архипов? — спросил он.

Генка посмотрел — одет попросту, лицо тоже простое, по говору местный. Насторожила Генку только озабоченность на лице.

— Ну, Архипов.

— А я к вам. В деревне сказали, что вы в Каменку ушли, так вот я и…

По разговору пока ничего не слышалось опасного.

— У вас тоже, я смотрю, несчастье за несчастьем в деревне.

— А что? — насторожился Генка.

— Да вчера хоронили, сегодня дом сгорел.

Он повернулся и пошел рядом с Генкой.

— А я вот по какому делу: отец у меня умер. Нельзя ли крестиком разжиться? Слух прошел, что вы мастер. Старику было восемьдесят пять, надо похоронить, как положено.

— Мне сейчас не до крестов, — ответил Генка, поняв, что от этого человека ничего плохого не будет.

— Так это разве долго! Я возьму, если вам не нужно, и деньги заплачу. Пять минут делов-то!

— Где возьмете? — не понял Генка.

— У крыльца. Тот крест там лежит.

«Что такое? — изумился Генка. — Неужели не понравился мой крест родственникам архитектора?»

— Мне сказали, что сделан он был дачнику, а родные да приезжие из Москвы поставили ему пирамидку со звездочкой. Кому что…

— Кому что… — повторил Генка, не сбавляя ход.

— А соседи положили крест за ваше крыльцо.

«Значит, за крыльцо окатовской тещи», — подумал Генка, но не стал разуверять человека.

Прошли немного молча. Показалось поле, а за ним и сама деревня.

— А что это у вас какой лев каменный у крыльца-то сидит? — спросил встречный.

— Надо, и сидит, — буркнул Генка и вдруг выкатил на него глаза: — У какого крыльца?

— Да у вашего, у нового! Сидит, скалится. Чудно…

Генка остановился, посмотрел на деревню — ничего не понял, так распустились деревья, и спросил:

— Так дом-то не сгорел разве?

— Сгорел.

— А крыльцо?

— Все сгорело.

— А вы сказали: лев у крыльца сидит!

— Сидит. Так это у вашего крыльца, а сгорело правление!

— Фу! Зараза… — Генка схватился за лоб руками.

— А вы испугались, что ваш? — обрадовался встречный. — Не-ет, это правление или как мне еще назвали?

— Часовня, — подсказал Генка.

— Вот-вот! Часовня сгорела. Молния в антенну угодила — за полчаса не стало домишка. Вот ведь тут какие дела: вчера покойник, сегодня пожар — так и идет жизнь, чего тут поделаешь! Ведь и жалко дома; да ничего не сделаешь. Мне вот и жалко отца хоронить, а ведь понесу.

— Вы откуда? — спросил Генка, продолжая называть встречного на «вы», отчего оба этих местных человека чувствовали неудобство, но никто не решался первым перейти на более удобное обращение — «ты».

— Я из Чашина. Вчера могилу копали, а там мне и говорят, что крест, мол, остался хороший, вот я и приехал. Железный — это хорошо, а то деревянные-то на дрова таскать стали. Бога нет — бояться нечего, таскают… Сколько вам за крест-то?

— Не знаю.

— Рублей пятнадцать — хватит?

— За глаза! Много даже…

— Ничего, что же делать, — вздохнул мужик, видимо, сожалея, что много предложил, но тут же сказал, как бы успокаивая сам себя: — Крест отменный, я видел. Вечный — вот главное.

Генка не стал заходить домой. Он взял у мужика деньги, сказал, чтобы тот брал крест, и пошел к Окатовым. По пути раза два оглянулся вдоль деревни — черное пятно лежало на земле, на месте пожара.


Василий был на улице. Он разложил перед домом два длинных кола, соединил их планками и теперь натягивал провод — делал громоотвод.

— Здорово, пожарник!

— Здорово, Генка!

— Ты чего же, а? Друг называется…

— У нас и так весело было, видал? — кивнул Василий.

— Видал. Могло быть и веселее…

— Да пошел я! — зашептал Василий, подымаясь с колен. — Проспал с поминок-то часов до двух, а потом и пошел. Только подхожу, а на крыльце Рябок с девкой. Вот те на! И видали меня… Ну, я опять спать. А часа в четыре тут загорелось, молнией в антенну… А потом у меня и руки не поднялись. Дом ведь.

— Ладно! — Генка достал деньги. — На, отдай Нюрке пятерку, я брал у вас.

— Ладно, потом бы… У самого последние, наверно.

— Да бери ты, бери! — нервно протянул Генка пятерку, но тут же мягче пояснил: — Не люблю мелких долгов: морока одна.

— Разбогател, что ли? — Василий свернул бумажку, убрал в карман, избегая взгляда приятеля.

— Крест продал, — пояснил Генка, рассматривая в упор лицо Василия, утомленное бессонной ночью: ввалившиеся покрасневшие глаза, обожженная бровь и стойкая, будто рижная копоть, набившаяся в морщины на лбу, но, кроме усталости, в лице была неприятная отчужденность.

«Боится, что пристану!» — подумал Генка и с каким-то мальчишеским злорадством, уже совершенно не нужным ему самому, подступил:

— Ну, так как наш уговор?

— Чего — как? — покосился Василий и нахмурился.

— Придется сегодня, — испытывал его Генка. — Я возьму гармошку у Рябковых — и с песнями в Каменку, чтобы все видели и слышали, что нет меня, а ты в эту ночь и… Чего молчишь?

— Не, Геха, это дело не по мне, — решительно ответил Василий и шумно передохнул, будто отвалил от себя тяжелый камень. Он сказал: «Геха» — так звал его после войны, когда Генка был еще ребенком.

— А вчера было по тебе?

— Ты про вчерашний день не поминай: спьяну говорено было, да и разлетелся пеплом день-то вчерашний, видел? — он кивнул на пепелище. — С таким делом не до шуток.

— А мне, думаешь, до шуток? — как спичка вспыхнул Генка, уже не справляясь с нервами. — Знаю, что вторым дачником меня окрестили. Смешно…

Василий — было похоже — не обратил внимания на его горячность, да, пожалуй, и на его слова. Он потрогал ногой сбитые жердины — макушка дернулась далеко в стороне — и покачал головой:

— Принимайся за дело, Геха, — лучше будет, увидишь.

— Дело! А вот это куда я дену? — он хрястнул кулаком себе по груди.

— Чего — это?

— А душу свою. Чего мне с ней делать, когда она у меня как осина обглоданная?

Василий сощурился куда-то вдаль, за пепелище, и тихо ответил:

— Не, Геха, нет у тебя другого хода, как дело делать.

— Чего делать-то?

— Чего другие. Вот ты хмыкаешь, а я тебе правильно говорю: займешься делом — все худое с души вон. Все пройдет. Все позабудется. Ты думаешь, что ты первый и ты последний в этом перепутье? Не-ет… Я вон с войны пришел, а Катюха моя, из Богородицкого, замужем за хромым артиллеристом… Ничего. Отболит…

Василий говорил спокойно, с какой-то мудрой осторожностью, будто открыл Генке серьезную, загнанную вглубь болезнь. Чувствовал это и Генка и, понимая всю правоту приятеля, как больной упирался, капризничал, стоял на своем.

— Отболит! Не отболит, а выболит — дыра будет на том месте, и больше ничего.

— Может, и будет — на то и жизнь, только от себя зависит, чем ты эту дыру заложишь, вот… Не, займись делом, Геха: завертишься в работе — рассосет. Жить начинай — у тебя дом.

— Дом! А если он мне поперек дороги стоит?

— Дом всегда для человека делается.

— Ну, а если он меня вяжет по рукам и ногам? Молчишь… Так вот я и хочу отрубить эту пуповину. Это ты сидишь тут и думаешь, что твоя труба в центре мира торчит, а ведь мир-то вон он какой! — Генка повел рукой по небосводу за прудом. — Я-то уж знаю. Потому уеду я, пока душа просит, а то закисну, как ты, — пропала головушка, ничего не увижу…

— Экой паутиной опутали тебя чужие-то края! А чего там смотреть? Чего искать? Дедко твой искал, а нашел?

— Я найду. Видывал, как люди живут.

— Ну и поезжай подобру-поздорову, без пожара и тюрьмы…

— Дай мне рублей восемьсот — уеду, — протянул Генка ладонь. — Чего головой качаешь? Разве это много для устройства жизни-то человеческой? То-то! А где мне их взять? Кто меня примет на стороне без шапки-то?

Василий молчал. Генка почувствовал, что убедил приятеля, но не остановился на этом и, подстегнутый все тем же мальчишеским стремлением к превосходству в мужестве и для испытания Василия, спросил:

— Ну, так сегодня сделаешь?..

— Не, Геха, у меня семья…

— Да, это тоже верно, — уже без занозы в голосе согласился Генка и как-то сразу изменил свою наигранно-горделивую позу — склонил голову, обмяк. Он отошел от Василия, заложив руки в карманы, постоял молча, чем-то похожий на отсыпанный мешок ржи.

Василий не принимался за громоотвод. Тоже стоял молча.

— Ладно, — сказал Генка, шевельнув в сторону Василия носком левого сапога. — Живи спокойно, а я и сам разберусь.

Он побрел к своему дому, наискось, через грязную дорогу.

«Надо поесть купить», — пришла ему в голову житейская мысль.

Генка вынул пробой, вошел на мост. Солома была кем-то убрана. Подивился. Вошел в дом — полы выметены, кровать прибрана. «Что за чудо?» — изумился он, но не хватало сил на размышления. Он снял пиджак и прилег на взбитую мягкую постель.

«А ведь это Кило-С-Ботинками приходила. Через двор пробралась, — мелькнуло в голове. — Это она…»

Он вспомнил ее счастливое, ставшее сразу красивым лицо, когда она уходила от него в то утро.

В сумерках разбудила его Нюрка Окатова, принесла молока.

— Хватит спать, весь век свой проспишь! Шел бы к нам на телевизор! Я на стол молоко-то поставила, слышишь?

— Слышу. Спасибо. Я заплачу.

— Ладно. Ты лучше скажи, что делать надумал?

— Не знаю…

— До лысины дожил и не знаешь? Бери вон трактор, новый пришел, да работай. Председатель-то хотел тебя просить да не знает, как подойти. У него беда с трактористами-то. Из всех деревень пятерых забирают, а еще не отсеялись. Да и нам усадьбы не вспаханы, сегодня только половина справилась, вот бабы и говорили Вальке-бригадирше: сходи к Генке, попроси.

— А она? — поинтересовался он.

— Тоже боится, а может, гордость ломать не хочет: ведь все видели, как ты ее с телеги смахнул.

— Было дело…

— Ну, так ждать тебя на тракторе?

— Не знаю…

На крыльце стукнула дверь. Шаги по мосту. Потом кто-то постучал. Нюрка толкнула дверь и чуть не сбила с ног Кило-С-Ботинками.

— Никак Тонька? — удивилась она.

— Чего это вы в потемках-то? — подозрительно спросила Тонька, когда захлопнула дверь.

— Милуемся! — заиграла Нюрка и хлопнула себя по бедрам.

— Я вот тебе помилуюсь! — Тонька прошла к столу, поставила что-то, потом еще положила какой-то сверток — шаркнула газетой. — А это чего такое? Молоко? Ну-кося, забирай его!

— А ты чего это расходилась тут? — возмутилась Нюрка, догадываясь, впрочем, кое о чем, но все же решила испытать судьбу дальше и притворила на всякий случай дверь. — Ты чего орешь на меня, я ведь не матка твоя!

— Я сказала — забирай молоко! — грозно топнула Тонька ножонкой.

Генка приподнял голову, еще не зная, как отнестись к Тонькиному приходу.

Нюрка уже поняла, особенно по Генкиному молчанию, что все у них с Тонькой на мази, и решила испытать до конца:

— Если будешь орать — зажму тебя, как блоху, и не пикнешь. Кило ты с ботинками!

— Ух-х! — взвизгнула Тонька и схватила кринку с Нюркиным молоком.

Генка вскочил с постели, но мимо него белым языком пролетела стеклянная кринка с молоком и вдребезги разбилась о дверь: успела Нюрка выскочить за порог. Теперь ей все было ясно. Она была довольна.

— А ну отсюда! — крикнул Генка на желтевшее у стола пятно. Он шагнул к стене, чтобы зажечь свет, но рука не могла сразу поймать сбитый выключатель, болтавшийся на проводе. Он сразу остыл, вспомнив позапрошлую ночь, взял выключатель двумя руками и зажег свет.

Тонька решительно шагнула к нему.

— Женись на мне!

— Чего?

— Все равно пропадешь! — продолжала она взволнованно, не обратив внимания на «чего». — Кому ты нужен без зубов, плешивый? Никому! А у нас с тобой все хорошо будет. Все. Садись-ка к столу, пусть сегодня будет праздник.

Генка смотрел мимо Тоньки, мимо стола и ничего не видел, кроме стены, серой, как вечерний туман. Он и сам чувствовал, что заблудился в этом тумане, и шагнул было, словно хотел выйти из какой-то сырой низины.

— Стой! Не шевелись! Я стекла уберу!

Генка очнулся от этого окрика. Его остановившиеся, мертвенно остекленевшие глаза ожили, они вдруг увидели конкретную точку, на которую сразу направилось его сознание, — желтую кофту.

— А ну чеши отсюда! — рявкнул он. — Вон!

— Гена, милый… — съежилась Тонька. Она поняла, что не нужно было так приступать к нему сразу, да она и не хотела так, но Нюрка взвинтила ее, и вот… — Гена! Гена!.. Не сердись ты на меня, дуру. Это ведь я с ума схожу…

— Уходи!

— Ой, Гена, не гони меня! Не гони, милый, не гони! Хоть поколоти, только не гони. Я ведь к тебе с добром… — заплакала Тонька. — Я к тебе со всем сердцем, ты только посмотри на меня… Я всегда так к тебе… Не сердись на меня… Ты скажи, если тебе чего надо…

Генка сопел все слабее, ровнее. Успокаивался. Голос Тоньки, сначала неслышимый, стал понемногу долетать до его слуха, заложенного в первую минуту гневом. А Тонька, ободренная его молчанием, продолжала быстро и сбивчиво говорить:

— Я ведь для тебя ничего не пожалею. Ничего, не сердись… Обери меня до нитки — слова не скажу, не пикну. Бери все деньги — не жалко.

— Не нуждаюсь…

— Бери, бери! — обрадовалась Тонька, услышав от него слово, за которым уже не стоял гнев. — Я знаю, что ты нуждаешься. Знаю, что ты ехать хочешь куда-то. Знаю все. Нужны тебе деньги — бери, они не ворованные, а кровные. Сколько лет работала с утра до ночи, а куда тратить? Для кого наряжаться было? Бери мои деньги, поезжай, покупай там дом, да только… только меня-то потом позови, хошь…

— Куда я тебе такой — плешивый да беззубый? — ухмыльнулся Генка, устало облокотясь спиной на переборку.

— Я такого еще больше люблю, вот…

— А если я совсем скоючусь? — печально улыбнулся он.

— Тогда еще больше буду любить, вот…

— Как так? — искренне удивился он, оторвав затылок от стены.

— А чтобы ты только мой был, чтобы не заглядывали на тебя…

— Вот дура! Так это, значит… Постой! Идет кто-то!

На крыльце хлопнула дверь, и сразу кто-то взялся за скобку второй двери, в дом. В темноте так мог сделать лишь свой. Дверь отворилась, и через порог легко перешагнула полная женщина. Генка узнал ее еще за дверью, по шагам. Лицо матери было красно, глаза в слезах.

— Ушла я, Генушка. Вот… Пускай живут с богом… Здравствуй, Тоня! — сказала она веселее. — А стекол-то на полу! Ну это к счастью посуда бьется…

Тонька быстро схватила веник, замела стекла в угол, потом — совком в ведро и мигом на улицу, в пруд.

— К тебе пришла? — спросила мать шепотом, присев на скамью.

— К кому же…

— А что, Генушка, ведь она нехудая. Работящая и неверченая. А что у нее кожа на ногах да еще где чужая, так ведь твоя кожа-то.

Тонька прибежала с ведром, вымыла руки, остановилась у косяка.

— Иду я сейчас лесом, — начала мать весело, — а птички-то поют, батюшки! Щебечут, не унять. Как хорошо весной-то. Вот дачник-то не дожил до птичек веселых, а любил. В те годы все хаживал, бывало, за ручей. Слушал. Вернется, посидит у нас на крыльце, бывало. Был бы, говорит, молодой — весь бы лес оббежал. А Любке нашей твердил: молодость — счастье, молодость… Царствие ему небесное! А когда из Каменки вышла — кукушка закуковала, а я так и обрадовалась! Как, думаю, хорошо, что кукушка на зеленый лист прилетела.

— А что за примета? — осмелела Тонька.

— А год счастливый будет: ни голоду, ни войны, ни пожаров.

Ей хотелось о многом поговорить с сыном, пожаловаться на зятя, и Генка это почувствовал. Он поймал Тонькин взгляд, кивнул на дверь бровью.

— До свиданья! — тотчас сказала Тонька, а с порога добавила: — Мама утром принесет молока-то. Пейте на здоровье! У нас молоко самое лучшее: я сама телку вырастила. Пойду…

Ушла.

— А и верно, хорошая Тонька. Добрая она, я знаю.

— Добрая… — устало согласился Генка.

Мать почувствовала, как грустно он это сказал, но не стала расспрашивать и занялась у печки. Там она достала самовар, налила водой, взогрела. Потом она принялась убираться на полице, на столе и на лавках — все это делала молча, думая, что сын задремал. Генка сидел в это время у стола, положив голову в ладони, и не то думал, не то дремал.

— Генушка, — тронула она его. — Сейчас чайку попьем или молочка, да и спать ляжем. — Она постояла рядом и спросила, наконец: — А чего ты такой смурый? Скажи мне.

— Ничего, мама…

— Да не таись, вижу я все… И вчера пришел — туча тучей. Чего у тебя неладно-то? Ну? Теперь все хорошо будет. Теперь вместе-то и повеселей. Чего тебе завтра утром приготовить — картовницу или яичницу? Ты маленький-то все больше глазунью любил, помнишь?

— Мама… Ведь я чуть дом наш не спалил, — сказал Генка и со стоном передохнул.

— Как же это? — испугалась она.

— Не спрашивай, мама… Спасибо Ваське Окатову, а то бы…

— Как же это? — она уже плакала, солоно и беззвучно, как плачут все русские бабы, и не понимала, что такое может прийти в голову ее сына.

— Не надо, мама… Прошло… Давай дедов бокал!

19

Вечер выдался тихий. Над деревней и дальше — над полями и лесом — остановилась густая, погожая синева, еще не приглушенная темнотой. Солнце уже село за каменским лесом, а вершины берез еще были охвачены заревом, и там, в розовых ветвях, лениво гомонились сытые грачи. На всем небосклоне — еще ни звезды, а над прудом, в низинах полей и вдоль по ручью уже заводился туман. В такой час особенно сильно пахнет молодая крапива. После грозы, смывшей весеннюю прель и плесень, земля радостно брызнула тугой зеленью.

Генка шел по прогону к ручью, ступая босыми ногами по ископыченной дороге. В воздухе еще пахло прошедшим стадом. В руках он нес вымазанные глиной дедовы сапоги. На купальне он сначала вымылся сам, вытер лицо подолом рубахи и уже принялся за сапоги, когда услышал на дороге от города машину. Ее еще не было видно за кустами, но ясно слышалось, как она затормозила, донесся чей-то голос, а через минуту снова рыкнул мотор, и машина легко пошла под гору накатом. Уже был виден верх кузова, покрытый брезентом.

«Губастый комбикорм везет», — подумал Генка.

У ручья машина притормозила, и Генка увидел, что в кабине был только один шофер. Он открыл дверцу и крикнул:

— Помоги иди! Плохо чего-то… — кивнул на дорогу, за кусты и, не объяснив, поехал в деревню.

Генка постоял, соображая, потом отставил сапоги, перешел ручей по плотине, поднялся по круче берега сквозь кусты и вышел на дорогу.

У самой обочины, обхватив тонкую ольшину одной рукой и согнувшись, стояла Гутька. Она тихонько охала и сплевывала в траву. Зеленая косынка съехала на шею, открыв русые сбившиеся волосы. Матово белели ее высокие ноги из-под короткой юбки в раскинутых полах расстегнутого плаща.

Гутька ахнула от неожиданности и отвернулась, пряча, от Генки лицо и живот, уже заметный под кофтой.

— Ну, ты чего? Худо, да? — спросил он растерянно.

Гутька молчала, не подымая глаз, и торопливо вытирала свои полные, все такие же алые губы платком — мокрым потемневшим комочком.

— Ну, ничего, ничего, — гудел Генка уже над самым ее розовым ухом и сам слышал, как дрожит его голос. — Ничего… Пройдет это. Пусть стошнит… — и, опомнившись, добавил: — Здравствуй, Гутя!

— Здравствуй… Меня укачало, — словно оправдываясь, сказала она умоляюще, вскинула на него свои серые глаза, как бы прося поверить.

— Ничего такого… Подумаешь… Ничего такого…

Он выпростал подол рубахи, потряс им, выбирая место почище, и вытер Гутьке подбородок. Она не противилась, лишь слегка отвернула голову, но Генка придержал ее своей широкой теплой ладонью и легонько повернул лицом к себе.

— Не надо, Гень…

Она взглянула на него, хотела что-то сказать, но в глазах дрогнули слезы.

— Чего ты? Ну? Ведь ничего такого…

Но она круто повернулась и испуганно засеменила вниз, к ручью, опустив лицо к дороге.

Генка вышел из-за кустов, смотрел ей вслед.

Походка Гутьки, при всей ее торопливости, была очень осторожной, казалось, Гутька боялась, что в ней может что-то оборваться, и Генка, заметивший необычайную неподвижность ее стана, понял, что она боится спугнуть в себе это «что-то», вдруг ставшее для нее дороже всего.

«Чего она боится?» — подумал Генка. Он крупным шагом пошел за ней и уже почти догнал, но в это время на мост вбежала мать Гутьки с белыми от страха глазами.

— Генка! Паразит! Ты чего это? Гутенька!..

Она кинулась навстречу дочери, приняла ее в вытянутые руки, отвела за себя, потом, как клуша, раскинула руки-крылья, прикрывая дочь, и ждала Генку.

— Мама, он ничего…

— Ступай, доченька, ступай… — облегченно передохнула мать.

Генка молча остановился около них.

— Генка… Генушка… А ты иди, иди домой! — подтолкнула она Гутьку. — Генушка, соколик! Зачем ты… Чего тебе она? У тебя теперь Тонька есть. Ну? А моей-то зачем дорогу переходить?

— Да мне что!..

— Генушка!.. — Она схватила его за оба рукава рубахи и судорожно дергала их. — Отстань ты от нее, христом-богом молю! Не сердись ты на них, ведь им надо жизнь улаживать, а легко ли?..

— Мама! — крикнула Гутька издали.

Генка высвободил рукава и направился к недомытым сапогам.

20

Новый трактор оказался колесник, и Генка выехал допахивать на старом, рябковском. Накануне он целый день провозился с ремонтом и вот завел. Вырвались к небу голубые кольца из дрыгающей трубы. Поехал.

Он вывернул со двора и направился на заправку за кузницу, гремя спозаранку по всей деревне. Напротив, около дома Витьки Баруздина, полускрытая палисадником, стояла синяя машина с красной полоской. Приехал. Спит.

На шум трактора выпорхнула из своего дома тетка Домна и легко просеменила к самой дороге. Глядит на трактор из-под ладони. Щурится. За пазухой несет Генкиной матери семенной лук, завернутый в районную газету. Не в ней ли это было сказано на днях, что их колхоз на самом последнем месте в районе? Ну, ничего… Осталось последнее поле, правда самое большое, но и самое хорошее — у линии.

Генка ехал по дороге вдоль дедовой аллеи. Теперь, когда сгорела старая часовня, торчавшая посереди дороги, все увидели, что березы были посажены правильно — прямо вдоль порядка домов. Зря смеялись над стариком! Теперь выгиб дороги в объезд сгоревшего здания казался ненужным и смешным. Доехав до пепелища, Генка не свернул на старую дорогу, а продавил новую — прямо по углям, вдоль аллеи.

Утро не обещало большой жары на день; по небу уже тянулись небольшие облака. Легкие, тугие, они словно манили куда-то опять, и казалось — пахло от них тем летом и копной сена на дедовом покосе…

С утренней дойки навстречу шла Маша Горохова. Он высунулся, помахал ей рукой. Блеснула она зубами в ответ, покивала. Генка высунулся еще больше, положив голову на локоть, и некоторое время смотрел ей вслед. Вот она поравнялась с пепелищем. Смотрит. Рядом с ней стоит обгорелая береза — самая крайняя, та, которой отхлестал когда-то Генку дед Никифор… Непривычно и страшно видеть голую обугленную березу в конце мая. Страшно. Но Генке почему-то кажется, что она должна еще выжить.

Загрузка...