НЕЗНАКОМКА

Статья для моего хозяина

Кто я такая? откуда? где живу? чем занимаюсь?.. Это моя тайна.

И не скажу вам, ни где я служу, ни в каком чине, ни сколько за мною душ родовых и благоприобретенных, потому что я вас знаю: с вами надо осторожно!!

Я ни дух, ни человек, ни пророк, ни камер-юнкер[41], ни гробовой камень, ни странствующий Еврей[42], который никогда не умирает, ни отставной с полным пенсионом чиновник, который живет бесконечно наперекор всем казначействам, ни судья, ни судейская любовница, ни автор, ни шарлатан, ни шпион, ни проныра, ни бессменный кандидат на местечко, ни засаленный философ, ни наряженная куклою актриса, ни модная графиня, ни даже член вольного экономического общества, — но я как-то на всех их похожа, всех их качества соединяю в себе понемножку. Живу, живу без конца, без остановки, и везде рыскаю, и везде лежу, и важничаю, и подслушиваю, и произношу приговоры, и заставляю кривить мнением, и при случае беру взятки; угождаю, любезничаю, жеманюсь, меняю любовников и купаюсь в грязи; занимаю место в ученом кругу и ничего не делаю, и благополучно гнию в забвении.

Право, я существо очень забавное!..

Я видела то, чего вы не видали, и еще увижу многое, чего вы уже не будете видеть; видела те времена, когда густой, непроницаемый мрак носился над нашею Русью, была свидетельницею, как он постепенно прояснялся, и, без сомнения, доживу до той минуты, когда рассеется он совершенно. — Не торопитесь: это еще не скоро будет!..

Лета от Рождества Христова 1700 Россия, ведомая рукою бессмертного гения, прибыла на кровавый рубеж своей заросшей лесами и предрассудками древности, и я видела, как она, став на нем, с детским трепетом направляла свой первый шаг в область нового быта и новой истории. Россия была тогда похожа на пространную пустыню с селениями и городами. В ее воздухе висел холодный туман невежества, ум дремал в сырой темноте, воображение ржавело, понятия были покрыты монастырскою плесенью. Общество было тогда важное, ленивое, вялое, церемонное, грубое, сердитое, самонадеянное, без мысли, без жизни, без цели, без долгов, без лент и без надежды. Оно молчало и дулось; ело жирно, пило мед ушатами, пило романею[43] ведрами, чванилось, ползало и зевало во весь рот от скуки; потягивалось, гладило себе бороду и сладостно смыкало глаза, приклонив голову к нежной, похотливой груди порока. Вдруг, потрясенное искрою дикой забавы, оно бурно срывалось с постели и с рогатиною в руке по целым суткам гонялось за волком и за медведем. Потом оно опять зевало и опять ложилось спать, и спало мертвым сном, обложенное подушками старых привычек и прикрытое с головою теплым одеялом народной гордости, презирающей все немецкое, некрещеное, басурманское.

Так точно спало оно, когда исполин севера, не будучи в состоянии разбудить его, мощными руками схватил его, и вмести с ним — всю Россию, поднял их на воздух, показал изумленному свету и переставил на край своих владений — на мокрые, темные, лесистые берега Невы.

Я была очевидцем, как под его топором, по мановению твердой, железной его воли с треском падали отягощенные снегом сосны, валились на землю дремучие бороды, кушаки лопались, длинные полы платья обрывались, бобровые шапки слетали в грязь, болота засыпались соснами, бородами, кушаками и бобровыми шапками; мгла исчезала, и русская земля открывалась, тучная, плодоносная, богатая, и русское небо озарилось первым лучом просвещения.

Груды сломанных предрассудков и изорванных ферязей[44] загромоздили на некоторое время все пространство острыми и окровавленными своими обломками; но из этого мгновенного разрушения при свете северного сияния восстали новая столица, новая Россия и новое общество, выбритое, вымытое, завитое, напудренное, надушенное одеколоном, вызолоченное по всем швам и прорехам, в огромном парике, в чулках, блондах и комплиментах, с тонкою шпагою под фраком, с трехугольною шляпой под мышкою, со звездою на груди, с великими предначертаниями в уме и с руками в штанах; общество плечистое, румяное, здоровое так, что стыдно! — полуфранцузское, полуголландское, полумонгольское, неловкое, неповоротливое, забавное; шаркающее ногами на манер парижских маркизов и нарезывающееся наливками по-владимирски, вежливо целующее жирную ручку у боярынь и разбивающее кулаком нос своему секретарю; такое, у которого не было ни тона, ни приличий, ни докторов, ни спазмов, ни словесности, ни памятников, ни французских актрис, ни банкротского устава; но общество юное, пылкое, сильное своею новостью, но общество, не пресыщенное удовольствиями, но хвастающее своею опытностью в разврате, не истасканное славою, величием, ни уничижением, верящее в величие и в добродетель, и жадное славы, и воспламененное любовию к отечеству, к познаниям, ко всему полезному и великому; общество, исполненное деятельности, надежды и еще дышащее творческим огнем нового Прометея, который его создал.

В минуту рождения этого общества родился над его колыбелью и его ангел-хранитель — Дух Сатиры: он рождается вместе со всяким человеческим обществом — дух резвый, веселый, игривый, насмешливый, с розовыми крыльями, с змеиным жалом, с язвительною улыбкою; злой, как черт, легкий, как бабочка, полезный, как ад в сильных болезненных припадках. Он смешит, забавляет, оживляет общества; садится у них на плечо, как обезьяна, и дразнит их гордость, чванство и пороки; вскакивает им на голову, когда они стоят перед зеркалом, и, кривляясь, представляет им фигуры всех их глупостей; потом надевает дурацкий колпак и на площадях издевается над черными, оборванными страстями простолюдина; потом подвязывает себе бороду Демокрита[45], взлезает на золоченые ручки кресел зазнавшейся знати и тормошит ее самолюбие за нос, как ручного медведя. Он развеселяет, щиплет, терзает, бесит и исправляет общества; он поддерживает их жизнь и нередко спасает их от смерти.

Он носился в воздухе над обществом, слепленным наскоро основателем Нового Севера, порхал, наблюдал и улыбался. Он мог бы найти в нем обильную для себя пищу, пошутить над его школьническою неловкостью, обрызгать желчью и смехом кучу переселившихся в него странностей и оставшихся от прежнего штата предрассудков; но он не хотел огорчать его юности, не смел останавливать его развития: он только исчислял его усилия и его успехи и удивлялся благородству чувств и чистоте намерений, украшавших первые годы его существования. И сама сатира принуждена была смотреть с уважением на дивное произведение рук Великого и не примечать недостатков.

Но когда это общество взросло, возмужало и укрепилось; когда со временем, забыв высокое свое начало, оно занялось составлением особых для себя пороков и вздумало еще объявлять требование на изящность вкуса; когда им завладели разврат и Бироны[46], которые продавали свои милости на вес срама и, для удобности народного подражательства, взяв на себя поставку образцов смешного и преступного, подражателям отрезывали языки за замечания,— тогда и Дух Сатиры, оставя прежнюю свою снисходительность, ревностно принялся за дело, чтоб оградить своего питомца от дальнейшей порчи. Он стал бегать, суетиться; порицал странности, обнаруживал злоупотребления, посрамлял распутство, ободрял негодование добродетели — и произвел Кантемира[47]: народная нравственность была ему за то благодарна.

Но вскоре для переодетой в европейский кафтан России наступил век другого рода: общество вдруг приняло совершенно новый вид. Это был век колоссальный во всех отношениях; век необозримых воинских и гражданских подвигов, славы, блеска, счастия и могущества; век мудрых учреждений, больших затей, светской образованности, жалованных имений и огромных брильянтовых пуговиц. В столице, в уездах, в совете, в словесности — везде видны были чрезвычайные усилия, смелый дух предприятия, трудолюбие, ожидание и даже успехи. Все двигалось, все стремилось, дополняло начатое отцом Европейской Руси: все было великолепно и удивительно, как в Тысяче Одной Ночи. Роскошь, любезность и остроумие блестящим своим лоском закрывали в событиях и произведениях и те даже неисправности, коих сила внезапно пробужденного ума не могла устранить или избегнуть. Общество было тогда завалено великими людьми, великими мотами и великими льстецами; философами, франтами, честолюбцами, педантами, красавцами, повесами, неверными супругами; эмигрантами, игроками, обжорами, хвастунами, племянниками, гордецами, гостеприимными должниками и предлинными романами. Люди умствовали, пудрились, любезничали, писали французские стихи, играли в ломбер[48], сочиняли русские книги, печатали, превозносили напечатанное и не читали. Читатели явились позже. В таком обществе и Дух Сатиры не мог оставаться в бездействии. Он прикинулся фон-Визиным; он подстрекнул автора Ябеды[49]; бросился, как ястреб, на лихоимство, на лень, на тщеславие и измял их в своих когтях; бросился на старые и молодые предрассудки и погнал их перед собою, как стаю зловещих вранов. Он грозил, докучал порокам; шипел на них змеею, надоедал им своими шутками, надоедал притворным состраданием; горстями метал им в лицо насмешки, выливал им на голову презрение; колол их в бок, колол сзади остротами, как раскаленным жегалом[50], и хохотал при виде их мучений и, хохоча, клеймил их еще на лбу бесчестием. Таким именно образом содействовал он усилиям незабвенной Покровительницы всего честного, всего законного, всего русского, облегчал, приготовлял следствия великих ее начинаний, очищал путь ее к бессмертию, и она платила ему признательностью за его доброе содействие.

Этот век и это общество исчезли в одни сутки. Проснувшись однажды поутру, с удивлением увидела я Россию тихою и спокойною, как озеро во время безветрия — Россию без музыки, без шума, без мадригалов, без громких веселых толков, даже без круглой шляпы. Она смирнехонько сидела над книгою, под которою были спрятаны недометанная колода карт и изломанные на все углы понтерки, и в философском безмолвии училась пользоваться благодеяниями подаренного ей вчера на бале, при звуке труб и скрипок, просвещения. Дух Сатиры улетел за облака с насморком, полученным от такой внезапной перемены в воздухе, но семена благо, тщательно и умно воспитываемые верховною мудростью, быстро развились на плодоносной русской почве и скоро украсили ее своими цветами. Занятия получили новое направленно и усовершались в тишине кабинетов. Явился Карамзин — следствие и итог тогдашней образованности и просвещения, — с ним явился новый русский язык, сильный, плавный, приятный, ясный; звонкий, как серебро, сияющий, как хрусталь, бесчисленными радужными отливами света; чистый, гладкий, гибкий, ваятельный, подобно слоновой кости, — за языком явились толпою поэты, прозаики и читатели; старая Европа поздравила Россию с настоящею словесностью, с словесностью, истинно достойною этого имени. Все это случилось вскоре после балов, в исходе великого поста, наступившего по шумной масленице прошлого века. Иногда бывает полезно и посидеть минутку дома: ну, что было бы, ежели б мы до сих пор всё танцевали?..

Что ж поделывает за облаками наш любезный Дух Сатиры?.. Он забыл вовсе о нашем обществе; он отдаст его на жертву Пороку, гордо приподнимающему голову в отсутствие своего злодея!.. Нет, он помнит об нем и о своих обязанностях; он не оставит нас в опасности. Он смотрит на нас с умилением с высоты светлого своего убежища, радуется успехам ума в участке человечества, вверенном его попечению, и точит на ядовитом бруске оружие для его защиты. Скоро опять увидим мы его между нами, увидим в полном блеске свежести, веселости, злости, остроумия, как еще никогда не видали. Пора! пора! прибывай к нам поскорее, Дух проказливый, благотворный; скинь свои чулки и бархатный кафтан с длинной талией, остриги свой феодальный тупей[51], продай брильянтовые пуговицы для покупки английской простоты и, нарядясь в черный фрак и просторные брюки, закутавшись в испанский плащ, как некогда Асмодей[52], пришив ленточку к петлице, спустись к нам, твоим любимцам, бросься стремглав в нынешнее наше общество, ловкое, щегольское, чинное, обходительное, лицемерное; воспитанное, начитанное, недоученое, украшенное множеством почетных знаков, крепко убежденное в своей беспорочности даже со стороны нравов; хлопотливое, суетящееся, жужжащее, ворчащее, важное, молчаливое, чиновное; нагруженное поверх делами, проектами и долгами, занимающее все повсюду, закладывающее все и всячески, замаранное чернилами, не иначе располагающее свои мысли и надежды, как но канцелярским формам, не иначе судящее о течении времени, как по числу сыгранных робберов[53] виста, — общество, тощее, как выписка из дела, покорное, как донесение, и с лицом расстроенным, как у большого шлема. Приходи, о Дух Сатиры! Найдешь у нас Великого Преемника твоей несравненной Покровительницы, который ободрит и защитит тебя так, как ободряет и защищает Он добродетель, дарования, полезное и заслуги. Поди, рыщи по гостиным, по спальням и судилищам; заглядывай в передние пронырства, отыскивай порок в последнем его убежище, забавляй, смеши, коли. Что долго думать?.. говори нам хоть басни: ум нередко бывал принужден притворяться дураком, чтоб заставить выслушать себя. Сотвори для нас Крылова: в этом творении превзойдешь ты и твоих соперников, что за морем, и самого себя.

Он выслушал наши просьбы и дал нам великого баснописца. Ведайте ж, люди, что тот важный, достопочтенный Крылов, которого вы все знаете и любите; тот маститый, умный старец, которого часто встречаете на Невском проспекте расхаживающего в шубе среди огромного стада львов, волков, лисиц, кур, овец, лещей и медведей; который, проходя мимо вас, шепчет вам на ухо, что у вас рот немножко замаран кровью и на усах торчит еще куриный пушок, и между тем в глазах ваших читает драму новой замысловатой басни — тот самый Крылов есть не что иное, как третье и великое воплощение этого милого, блистательного, колкого, остроумного беса. Вы улыбаетесь?.. Я вам говорю это: можете мне поверить.

И восхищенный своим делом, веселый ангел-хранитель наших нравов не ограничился одними баснями. Он закрыл себе лицо потешною маскою Комуса[54] и заговорил сквозь смелые уста Грибоедова: Горе от ума явилось на горизонте, как грозная комета, влекущая за собою массу света, мрачных пророчеств и страха; потом схватил он еще перо романиста и написал Ивана Выжигина[55]: написав, он прочитал его и — сам ужаснулся! Вы кричите против этих двух произведений, особенно против последнего?.. Кричите, кричите! — тем не менее они сделали большой переворот в ваших нравах и понятиях, и я, стоя вне вихря, в котором вы кружитесь, вижу всю их пользу, могу с достоверностью сказать об их спасительном на нас действии. Вы того не примечаете?.. И не удивительно! — вы и того не примечаете, что катитесь в пространстве вместе с земным шаром, а думаете, что солнце на то только и создано, чтобы вертеться мельницею кругом вашего самолюбия и ваших нелепостей.

Но теперь уже наверное спросите вы у меня сурово, кто я такая, что смею говорить вам так дерзко, безо всяких чинов?.. Извольте: теперь я скажу вам правду.

Я книга; я сама Сатира. Стою у моего хозяина, А. Ф. Смирдина, в его библиотеке для чтения, по левую сторону дверей залы, в среднем шкафу, на второй полке, и готова дать вам ответ во всякое время. Приходите ко мне, потолкуем!..

Между тем в нескольких словах расскажу вам историю моей жизни — где была, как жила, что делала и как теперь провожу время. Умолчу только о моем заглавии: заглавие в книге не более значит, чем у вас титулы.

Я родилась в конце XVII столетия. Отец мой был бедный попович, который, изучив душу человека в Киевской академии[56], женщин во время «киевских контрактов»[57] и сердце человеческое в Нижнем Новгороде, сочинил было толстую книгу «О Добродетели». Люди и смотреть не хотели на его добродушный труд, по одному заглавию. Он написал резкую Сатиру на их глупость: они прочитали ее с удовольствием и сказали, что это написано на их соседей. Книга его «О Добродетели» пропала без вести; картина глупостей современников его одна лишь исправно дошла по адресу — до потомства и бессмертия. Это — я.

По обыкновению того времени, всю свою молодость провела я в рукописи, таскаясь по монастырям и забавляя дьячков и семинаристов. Наконец я вышла в свет. Не стану вам описывать, как меня набирали, печатали и переплетали: это происходило слишком известным и обыкновенным порядком, в начале прошлого века. Тогда еще не было в России ни ценсоров, ни цензурных комитетов: частный пристав, временно исполнявший должность полицеймейстера, был моим крестным отцом и, с стаканом ерофеичу в руке, благословил меня на выпуск из типографии. Но вот что навсегда оставило в моей душе глубокое впечатление. Мой батюшка был вне себя от восхищения и восторга при виде своей любезнейшей дщери, возрожденной, умной, ловкой, сияющей всеми прелестями свежей печати и нового переплета: он нежно прижимал меня к сердцу, целовал, орошал слезами, предсказывал мне успехи и упивался чистейшею радостью; он мечтал даже о славе и деньгах и умер с голоду через три месяца после этой радости.

Но смерти честного, доброго, благонамеренного моего родителя его дети и кредиторы нашли в его лачужке только нищету полезного автора и Сатиру на людей, то есть меня. Дети принуждены были довольствоваться первою; меня, как рухлядь, заграбил к себе один ростовщик, давший денег на уплату за печать и бумагу, и отнес на свою квартиру. Он прочитал меня за свой долг три раза с большим вниманием, и еще один раз за проценты — я никогда не имела такого прилежного читателя! — и нашел, что я совершенно права: что у людей нет рассудка, ни сердца, когда они не умеют любить и беречь такой драгоценной вещи, как копенка; ни совести, когда они занимают у него деньги, клянутся в своей исправности и не отдают в срок.

У этого ростовщика был старинный знакомец, русский боярин из татарских вельмож, весьма дурной плательщик, который давно уже не возвращал ему ни капитала, ни процентов и дерзко напоминал ему о своей знатности, когда тот напоминал ему о прошествии срока. Чтоб усовестить заматерелого должника, ростовщик взял меня с собою в карман, снес к нему и в его отсутствие положил на мраморном столике с золочеными ложками, стоявшем перед пышным диваном.

Сначала великолепие барского дома ослепило мое зрение, и я повсюду видела только золото и счастье. Но скоро глаза мои привыкли к блеску, и я приметила на стенах, на полу, на креслах, на столах и на кровати гадкие пятна порока, следы нищеты и разврата, искусно затертые роскошью. Я почувствовала отвращение.

Я пролежала там несколько месяцев, пока меня приметил боярин. Однажды попалась я ему под локоть, когда он подписывал на том же столико вексель для своей любовницы, и удостоилась его внимания. Он взял меня в руки, осмотрел, увидел, что я русского изделия и с презрением бросил меня в угол залы так сильно, что все мои страницы засвистели. Я чуть не закричала с досады на этого Монгола, хотя книгам, как известно, кричать у нас не позволено, и, глотая слезы обиды, все свои строки приправила свежею желчью.

Когда он уехал на бал, лакеи подняли меня в углу и вынесли в переднюю. Здесь, в первый раз но смерти моего родителя, встретила я людские ласки. Дюжий Еремей, камердинер моего вельможи, и миленькая горничная Наташа уселись читать меня по складам; они смеялись, толкали друг друга и в каждом моем слове находили явный намек на своего господина. Я думаю, они не ошибались: я так была зла на него в ту минуту!.. Но чтение более и более становилось занимательным. Еремой хотел поцеловать Наташу, она закрыла себе лицо мною, и его огромные поцелуи упали прямо на мою обертку. Потом Наташа уронила меня из рук на землю... Ах, как они были растроганы в тот вечер!.. Тут я впервые увидела счастие человеческое: оно сидит в передней.

Я пробыла шесть лет в этом месте. Жизнь в передней, где я обыкновенно лежала на окне между бутылкою с квасом и подсвечником, довольно мне понравилась. Я имела множество читателей. Все просители в ожидании выхода знаменитого моего хозяина проводили со мною свое время и забавлялись моими остротами насчет его. Они применяли к нему все описываемые мною слабости и недостатки, хохотали, как тетеревы в лесу, и тогда только унимались, когда дверь кабинета отворялась и начиналось поголовное ползание. Это было очень забавно!.. Однако ж, для чести как самих знаменитых хозяев, так и стекающихся к ним просителей, не советовала бы я никому из первых класть Сатиру на людей в еврей передней.

В одно утро пришел к нам какой-то молодой человек, довольно порядочно одетый. Он увидел меня на окне, схватил, посмотрел и опять бросил, потом он отошел в сторону и равнодушно стал у печки. Я заметила, однако, что молодой человек поглядывает на меня с необыкновенною нежностью: я думала, что, может статься, он родственник или короткий приятель покойному батюшке. Спустя четверть часа он снова приблизился к окну, и тут, сама уж не знаю каким образом, очутилась я в его кармане. Вскоре обнаружилась причина нежности его ко мне. Это был почетный любитель отечественной словесности, который дешевым образом собирал книги для своей библиотеки: он украл меня из передней и запер у себя в шкафу, где я с сотнею других, подобных мне пленниц, душилась в пыли и темноте, поминутно обороняясь от летающей роем моли; плакала и кляла свою судьбу. Вы никогда не бывали книгою и не знаете, что значит быть разбойнически похищенною бессребреным любителем словесности: это ужас!..

Он стерег меня, как евнух женскую добродетель, но в печатном государстве есть разного рода промышленники. До него добрался один записной читатель чужих книг который выпросил меня у него на одни сутки и никогда ему но отдавал. У этого читателя взял меня другой читатель, который тоже не имел привычки возвращать книги, и с тех пор я пошла по рукам. Я кочевала таким образом сорок лот. Я была и у судьи, который торжественно накрывал мною стакан горячего пуншу, как скоро начинал он любимое свое рассуждение о двусмысленности всех вообще законов; и у секретаря, который нарочно держал меня на своем столике, чтоб люди знали, куда класть взятки; и у неверной супруги, которой всегда, весьма ловко, попадалась я в руки всякий раз, как муж ее приходил домой скорее обыкновенного. Словом, я была везде: в палатах и в конюшне, в кухне и в академии — и везде была полезною. Я переносила на себе семь оберток разного цвета и достоинства и дважды испытала сладость супружеского счастия, быв первым браком переплетена в одну книжку с развратным романом, а вторым — с толстым таможенным тарифом. Последний — вечная ему память! — был очень мягкого сердца: его все обижали!..

По смерти тарифа, которого затравили приставами собственные его сочинители, перешла я, нагая, без переплета, оцарапанная нашими гонителями, к одному купцу, торговавшему книгами, кнутами, табаком и мылом в небольшой лавочке поблизости Щукина двора. Тот дал мне красивую оболочку и поставил меня на видном месте. Но, несмотря на все его уловки, никто не купил меня, и через несколько времени я была передана им в библиотеку для чтения, где нахожусь и теперь, уже с лишком пятьдесят лет.

Я видела, когда эта библиотека, первая образовавшаяся в Петербурге, еще была почти пуста и состояла из нескольких сотен томов. Она приумножалась всякий день, но приумножалась очень медленно, и в первые годы моего в ней пребывания прибытие новой книги почиталось у нас праздником. Было время, что даже сочинения, изданные чрез Василия Тредиаковского[58], радовали нас и наших посетителей своим появлением.

В конце минувшего века число сестер моих вдруг стало увеличиваться: это были, по большой части, уроженки заморских земель, наряженные как-нибудь переводчиками в сарафан и кокошник, и мы, коренные русские книги, не иначе называли их между собою, как «полуобруселыми чухонками». Они, как часто случается в мире, ели наш хлеб и нас презирали: мы, в своем доме, принуждены были кланяться им и уступать почетное место, потому что наша партия была слишком малочисленна и слаба. Она значительно усилилась в первое двадцатипятилетие настоящего века, так что наконец мы почувствовали в себе довольно смелости и тщеславии, чтоб иногда и столкнуть Чухонку с полки, и подтрунить над Немцами вообще. Но знаю, до какой степени были мы правы, но... но все-таки лучше!.. сердцу легче, когда побранишь Немца.

Между тем и партия Чухонок также беспрестанно получала новые и важные подкрепления. Случались уже между ними такие, которые по-русски говорили очень чисто и бранились но хуже тех, кои «знают Русь и которых Русь знает». Мы ссорились с ними ужасно, пока хозяин не примирил нас палкою.

Народонаселение нашей библиотеки возрастало неимоверным образом: не проходило дня, чтоб какая-нибудь новая книга не поступала в наше сословие. Но настоящая вьюга печатной бумаги подула на нас только с 1827 года. Прежде мы все были знакомы между собою; теперь в нашей зале завелся подлинно книжный раут[59]: книги приходят, выходят, толпятся, толкают друг друга, появляются и исчезают навсегда прежде, нежели успеешь узнать их фамилию.

Все благомыслящие русские книги должны, без сомнения, восхищаться столь блистательным возвышением числа, могущества и славы своего рода: я тоже восхищаюсь им от чистого сердца: но не могу сказать, чтоб была совершенно довольна нынешним моим положением в библиотеке. Я попала в дурное общество. Прежние наши гостьи, вновь выходившие русские книги, были вообще особы хорошего тона и строгих правил: все толковали о нравственности, о приличиях, о висте, о пунше, о прекрасном, о трех единствах — ну, словом, о делах важных; теперь, большею частию, приходят к нам Цыганы, воры, игроки, черти, колдуны, ведьмы, каторжные и непотребные женщины. О времена! О словесность!.. И вся эта сволочь так и садится на первые места, рассуждает, кричит, поет застольные песни, ругает свет и нас, старые книги, называет башлыками!.. Я прихожу в отчаяние. Представьте себе, что со мною случилось! При перевозке нас от Синего моста на новую квартиру меня как-то поставили между двумя, вовсе незнакомыми книгами. Они были новы, в отличных обертках но последней моде, и я сначала совестилась спросить у них об их чине. Но при первом разговоре они сами объявили мне, что одна из них Разбойник, а другая Наложница[60]. Прошу покорно вообразить мой стыд, ужас, негодование!.. Я, честная книга, Сатира, памятник времен Петра Великого, дщерь чада духовного звании, и должна стоять между разбойником и наложницею!!. О, это уж слишком!!! Я просила почтенных моих соседок оставить меня в покое и избрать себе место где-нибудь подальше; но эти наглянки отвечали мне, что я глупа, стара, забыта всем светом; что они в большой моде, бывают у княгинь и у графинь и везде хорошо приняты; что я должна молчать, не то они отделают меня по-своему в союзных с ними газетах. Я вздохнула и замолчала. Между тем подошел к моему шкафу один из приказчиков. Как бы мне воспользоваться этим случаем?.. Он на меня не смотрит и не знает моих мучений... Счастливая мысль! надобно тронуть его сердце! я знаю путь к сердцу человеческому... я свалилась с полки прямо на нос приказчику и упала у его ног на землю. Иван Яковлевич испугался, закрыл себе лицо обеими руками: слезы полились у него из глаз!.. Он долго не понимал, что с ним сделалось; наконец, увидел меня на полу, поднял, оправил, обдул пыль и поставил на полку, но уже в другом месте. Теперь живу я в гораздо лучшем общество. Возле, меня, по правую сторону, стоит Речь, торжественно произнесенная в Мещанской лет десять тому назад для поучения учащегося юношества; по левую обретаются какие-то весьма важные Дорожные Записки, «посвященные почтеннейшему и нежнейшему полу». С торжественною Речью я мало знакома и неохотно братаюсь, потому что она — в шутку ли или серьезно? — всякий раз доказывает мне, что не надобно ничему учиться, хвастая тем, что она была даже напечатана в Журнале Д. Н. П.; но с Дорожными Записками мы большие приятельницы: они в восхищении от моего старинного слога, начиненного славянскими речениями; я опять слушаю с удовольствием рассказы их о том, как они брились на всяком ночлеге при двух восковых свечах и какие прелестные ручки случалось им видеть у малороссийских кухарок, с коими они... Это очень любопытно!..

Но как бы то ни было, несмотря даже на дурное общество, жизнь книг в библиотеке для чтения вообще чрезвычайно весела и приятна. Вы видите нас безмолвно стоящими на полках и думаете, что мы лишены всякого чувства и понятия?.. Ничего не бывало! У нас столько же ума, те же склонности и страсти, кик и у наших сочинителей. Мы стоим смирно, как гробовые камни, только о присутствии людей, но когда все уйдут, как скоро потушат кенкеты, у нас тотчас начинается шум, крик, суматоха — настоящая республика. Мы говорим все вместе; поем, пляшем, прыгаем с полки на полку, делаем визиты и сплетни, пересмеиваем сочинителей, пересмеиваем читателей, пересмеиваем всех и друг друга, несем вздор и рассуждаем, злословим и хохочем. Старые Риторики спорят до слез с молодыми Предисловиями о классицизме и романтизме, о преимуществах сора греческого пред грязью французскою. Романы прошлого века вздыхают и плачут; Романы нашего века зевают и кусаются; Поэмы парят под потолком, падают и дерутся с своими Рецензиями; Алгебры бранятся с Снотолкователями, Законы противоречат одни другому, Истории врут без памяти, Психологии морочат, Руководства надувают, Грамматики скоблят русский язык ножами, как кожевники шкуру; Логики беснуются, Лечебники важно советуют им всем пустить себе кровь и принять слабительное. На середине залы составляются иногда книжные танцы: «Степенная Книга» с «Ядром Российской Истории» открывают бал, за ними тотчас пускаются «Дворянин-Философ» с прекрасною «Телемахидою», «Хаджи-Баба» с «Дочерью Купца Желобова» и многие другие пары[61]. «Мысли о происхождении миров» вальсируют с «Мыслями о существе Басни», «Словарь Акаемии» пляшет в присядку с «Опытом о Русских Спряжениях», «Музыкальная Грамматика» играет им на волынке, а «Северная Пчела», сидя на полке, рассуждает о музыке. Есть даже проказницы, особенно из воспитанниц романтической школы, которые тихонько слезают с полок, притворяются домовыми и мертвецами и кружат около шкафов, чтоб пугать Физики, Математики и Философии: те хотя на словах и не верят ни в домовых, ни в чертей, но при виде призраков так и прячутся со страха за Собрания Граммат и другие толстые сочинения. Мы, старушки, помираем со смеху и по временам читаем младшим проповедь, стараясь обуздывать наклонность их к шалостям. Но лишь только заскрипят двери или послышится голос приказчиков, мы все мигом разбегаемся по своим местам и стоим чинно, смирно, неподвижно, как девушки в пансионе, когда войдет незнакомый мужчина.

Так проводим мы ночи. Днем мы молчим и делаем свои наблюдения над посетителями, читателями, покупателями, авторами, журналистами, зеваками — над всем, что делается и говорится в магазине. Замечания свои пересказываем мы друг другу ночью, и они составляют для нас новый, неисчерпаемый источник потехи. Ну, право, есть чем позабавиться!.. Настает утро, жилище наше наполняется народом: толпятся господа и слуги, мужчины и женщины, статские и военные, старые и молодые, грамотные, полуграмотные, безграмотные, с билетами, без билетов, с деньгами и без денег. Раздается общий говор, здание гремит смешанными голосами: вопросы, ответы, требования, рассуждения, остроты и плоскости сыплются на нас перекрестною картечью, прорезывают воздух во всех направлениях, пересекаются, минуются, сталкиваются, отталкиваются, откликаются невпопад; потом сливаются все вместе и образуют в зале густой, неразглядный туман звука.

— Любезнейший, дай мне Свод Законов: мне нужно подцепить законец к моему делу, — Тьфу пропасть!.. какая глупая статья в сегодняшний нумер... — Моя барышня приказала спросить у вас «Гирланду»[62]... — А я нахожу, что она очень мила... — Вы говорите об этой статье?.. — Извольте, сударь; вот вам «Два Ивана»[63]. — Нет, я смотрю на горничн... — Тотчас, тотчас, сударыня... — Господа, потише!.. — Как же эту «Гирланду» пришить к платью?.. — Она отворачивается!.. — Проказники!.. ха, ха, ха!..

— Барин просит отпустить ему Хромоногию. — Что такое?.. Хромоногию?.. Покажи записку. — А, Иван Тимофеевич!.. Вы уже ротмистр? — Да, уже полтора года... — Не Хромоногию, братец, а хронологию!.. — Для нас это все равно. — Что вы здесь поделываете? — Покупаю книги... Есть у вас Диэтика? — Да наша публика... — Еду покупать хомуты. — Все читает!.. Ей лишь бы книги. А мне лишь бы продать свою рукоп... — Вот Диэтика, которую вы спрашивали. — Это о сохранении души?.. А нет ли другой, о сохранении лошадей?.. — Извините, сударыня: все экземпляры «Онегина» разобраны. — Так дайте мне « Угнетенную Невинность» или «Поросенок в мешке»[64]. — Прощайте!..

— Ну, что? Сколько распродано экземпляров моей книги? — Ни одного, сударь. — Наша публика ничего но читает!.. — Скоро ли выйдет его роман из печати?.. — Еще не написан. — Зачем же публикуют?..

— Так и быть! куплю «Дурацкий Колпак»[65].

— Нет ли чего-нибудь почувствительнее? Моя хозяйка любит плакать... — Это сочинитель?.. Позвольте мне взглянуть на него; мне никогда не случалось видеть сочинителя. — Таки порядочно напива... — Странная фигура!.. — Надо купить «Коран Виста»: говорят, ученая книга. Как, прекратилось издание?.. Кто ж мне возвратит деньги за эти журналы?.. — «Отгадай, не скажу» или «Любопытные загадки», в Москве и Санкт-Петербург... — Прошу мне дать «Два Плута»!..

— Вы давно из деревни? — Только вчера приехал и опять уезжаю. — Вот, сударь, ваши книги. — Прикажите свесить их, любезный! Сколько за пуд?.. — Мы книг не продаем пудами. — А у нас на пуды их покупают!..

— Нет ли у вас «Поездки Греча к Булгарину»[66]?.. — Вы хотите сказать в Германию?.. — А мне какая до того нужда, куда они ездят... лишь бы остро писали!..

— Кто спрашивал «Великолепный Вздор»?

— Я требую «Историю Русского Народа»[67]...

— Вот, живешь потихоньку и заехали сюда купить, на всякий случай, «Логику для Дворян» Мочульского. — Да!.. теперь у нас выборы. — Одолжите же мне «Добродетельную Преступницу», для моей жены!.. — А мне — «Искусство брать взятки»[68]... — Кто это такой?.. — Сбираюсь, сударь, ехать в губернию: благосклонное дворянство избрало меня... — Итак, до свидания!

— Вот, брат, купил для своих детей «Детские Досуги», изданные при помощи литераторов»[69]. Должна быть хорошая книга: ее расхвалили в журналах. Посмотри, как теперь дети здраво рассуждают:

Кого ударишь, извинися;

Вперед не бей. —

Напьешься, поскорей проспися;

Вперед не пей, —

Точно, нравственность подвигается. — Не взять ли еще «Похвалу Пуншу»?..

Читали ли им книгу «О счастии дураков»?.. — Почтеннейший, дайте мне статейку для альманаха. — Так что ж, что книга глупа, когда она хорошо продается? — Пожалуйста, дайте статейку!.. — Мне сказывали, батюшка, будто в вашей лавке продается искусство обучать детей грамоте в самоскорейшем времени?.. — Что делать! надул!.. — Он мастер своего дола. — Языка не знают, а переводят! — Извольте; угодно ли «Два Способа обучать детей и взрослых чтению в сорок часов»? — Молчите... донесет!.. В сорок часов, батюшка?.. Это долго. Нет ли такого способа, чтоб обучить их всему в одни сутки?.. Хочется поскорее отдать их в канцелярию. — И это водится в литературе...

И так далее, и так далее.

Я представила вам только легкий, неясный, беглый, начертанный зигзагами рисунок тех разнородных толков, которыми беспрестанно оглашаются своды нашей словесности. Разбирайте его, ежели угодно. Но если вы желаете составить себе точнейшее об них понятие, то советую вам забраться в шкаф и посидеть с нами на полке двое или трое суток: вы услышите еще не такие вещи!.. Но пора кончить. Вот уже гасят кенкеты. Прощайте, любезный хозяин!

1832

Впервые: Новоселье. — Спб., 1833. — С. 1 — 36.

Подписано: Барон Брамбеус.

Повесть представляет собой переделку одного из произведений

Ж. Жанена.

Загрузка...