Наконец, положено было собраться к Якову Петровичу, который жил в Болотной улице — что между Пустой и Безымянной — и оттуда ужо всем вместе идти к омнибусам. Яков Петрович и Лука Лукич накануне были избраны распорядителями сего parti plaisir[177], как изъяснялся Иван Никитич на разных диалектах, и они взяли с собой все нужное — самовар, кремень, огниво, трут, горсть угольев в носовом платке, фонарь, свечку, скатерть, салфетки — нет, к чему салфетки! по зрелом соображении, мы разочли, что дело загородное, своя компания, можно обойтись и без салфеток — чайник, чашки, тарелки, три мелких и две глубоких, блюдо, ножей, вилок, ложек — пару занял он у хозяйки и три у знакомого трактирщика, с которым некогда имел делишки, — лимонов, сахару, перцу, соли, стаканов, рюмок, — впрочем, лгать не стану: статься может, что рюмки не было ни одной, — сельдей, колбасу, окорок, уксусу, хрену, белого хлеба, сыру, редьки, масла сливочного и прованского, жареного петуха и огромную кулебяку. Все съестное и все относительное к пуншу Яков Петрович забрал в соседней молочной лавочке, тоже по знакомству. Максим Козмич явился с парою холодных сигов, Иван Никитич с частию поросенка, Галактион Андреич с куском жареной говядины, Лука Лукич со штофом отличной домашней настойки и бутылкой красного, Илья Никифорович с тремя бутылками дрей-мадеры, наконец, я сам с двумя бутылками рому, также с картузом трехрублевого табаку и пучком сигарок с перышками и без перышек — ad libitum[178] — так что было чего и поесть, и попить, и покурить, сколько душе угодно.
Мы сошлись с удивительною точностью, ровно в одиннадцать, хотя жили один на Петербургской стороне, а другие в Гавани, и через час сидели уже в омнибусе[179] — точнее, на омнибусе, потому что один только Яков Петрович не хотел подняться на империял, а Максим Козмич сел с ним вниз только для компании. Трясясь на высоте колесницы — немножко похожей на погребальную, но это не наше дело, — мы всю дорогу рассуждали о «горах» Парголовских — Галактион Андреич (бывший в юности, кажется, придворным певчим) спел по этому случаю большую малороссийскую арию «Пид горою Маруся» — и о невыгодах, сопряженных с высокими чинами. Лука Лукич первый заметил: «Вот, например, Яков Петрович! дослужился до седьмого класса и поневоле садится уж в первое место в омнибусе. Что бы ему взобраться на империял!» Тут пошли толки о независимости и близости к милой простоте, природы чинов четырнадцатого, двенадцатого и десятого класса — отчасти даже девятого. Такие рассуждения могут казаться мелочными сторонним людям, едущим шибко в Парголово в своих колясках, но надо знать, как облегчают они сердце деловое, экс-канцелярское, не испорченное высокоблагородием[180], на пути от Гостиного Двора до Поклонной Горы, где кучер деспотически приказал нам слезть с империяла, потому что его чахлые четыре клячонки не могли встащить на гору всей нашей компании с провиянтом. Мы хотели спорить, но он отвечал, что омнибусы имеют на то привилегию. Далее мы ехали довольно скоро — кучер разгорячился, обгоняя чухонскую одноколку, — и приехали бы на место почти без прнключения, если б одна из четырех лошадей не пала и но околела на осьмой версте. Злополучная! она околела в половине пути, хотя имела привилегию ходить десять лет беспрепятственно от Городской башни до самого Парголова.
Мы наконец приехали. Яков Петрович, принявший на себя почетное звание хозяина — он превосходно знает Парголово, — повел нас прямо во второй сад, к круглому зеленому столу на одной ножке, осененному великолепными соснами, между которыми есть и ели, и сам, собственными руками, разостлал скатерть — не совсем чистую, но и не совсем запачканную: можно заключить, что она вымыта но далее как за неделю — потом расставил свою посуду, являвшую самое пестрое разнообразие фабрик, размеров, оттенков и царапин; наконец, общими силами приступили мы к установке блюд — статья чрезвычайно важная и сопряженная с большими затруднениями, потому что при малейшем нарушении равновесия стол имеет привычку наклоняться то в ту, то в другую сторону и как будто угрожает падением. Но с помощию палок, чубуков и разбитого цветочного горшка, под руководством Ильи Никифоровича, который некогда служил в артиллерии, удалось нам утвердить его совершенно в горизонтальном положении; мы выпили по полустакану настойки...
Я должен прервать здесь рассказ. Теперь я хорошо помню, что рюмок у нас не было: мы пили настойку стаканами, так как в хорошем обществе нынче совсем не в моде пить прямо из бутылки, а Илья Никифорович очень советовал употребить к тому стаканы, что, как он уверял, вообще принято в низовых приволжских губерниях.
Мы выпили по полустакану настойки, закусили редькой, перекрестились и сели обедать. День был прекрасный — не было ни дождя, ни солнца — не холодный — но и не жаркий — как обыкновенно бывает в знойное, каникулярное, свободное от занятий время — когда бесятся собаки.
Не знаю, отчего жребий пал прежде всего на холодных сигов, но знаю, что через пять минут их как не бывало. — «Подвиньте-ка, — сказал Яков Петрович твердым голосом, — подвиньте-ка сюда поросенка». — Но поросята оказались так же скоропреходящими, как и сиги, как колбаса и окорок, преемники поросенка: впрочем, ясное доказательство, что никто из нас не следовал учениям ни юдаизма, ни исламизма и что все был народ православный. Говядина и петух сменили голую кость окорока, и мы напали на них с таким же плотоядным ожесточением: живо ходили ножи и челюсти, погребальная тишина господствовала в сосновой роще, мертво было молчание присутствующих. Первый нарушил его Иван Никитич.
— Желательно бы выпить теперь за ваше здоровье! — сказал он Луке Лукичу, утираясь рукою.
— С моим удовольствием! — отвечал тот, — но чего прикажете? у меня только настойка да красное.
— Да хоть красненького, батюшка! К настоичке имели случай прикладываться.
— Что за церемонии! — молвил Яков Петрович, взял бутылку и разом пустил ее в ход, как залежавшееся дело после доброй взятки.
Все отзывались с самой лучшей стороны о красном, которое было объявлено отменным виноградным вином и ротвейном первого сорта, и наговорили Луке Лукичу столько лестных приветствий, что лицо его непременно покрылось бы румянцем стыдливости, если б не было такого цвета, к которому нельзя прибавить никакого дополнительного отлива красоты. О дополнительных отливах зри «Библиотеку для чтения», на которую мы подписались вшестером: седьмой, Максим Козмич, покамест читает ее даром, потому что еще не внес семи рублей четырнадцати копеек. В нынешнем году, однако ж, мы оставили «Библиотеку» и подписались на «Энциклопедический лексикон»[181] вместе с нашим лавочником — так как в самой «Библиотеке» и «Северной пчеле» было сказано, что «Лексикон» тот же журнал, только по алфавитному порядку. Все это говорю я только для сведения и надлежащего соображения тех, которые исчисляют успехи наук и образованности в Гавани и на Петербургской стороне. Дело в том, что румянец на щеках Луки Лукича был бы то же самое, что позолота на чистейшем золоте.
— Ах, а сыр! Сыр-то мы и забыли! — вскликнул Яков Петрович почти с отчаянием, потому что красное было выпито, а мадера стояла еще не раскупорена, и мрак неизвестности покрывал намерение ее расчетливого хозяина.
— А кулебяка с капустой! — подхватил Максим Козмич.
Вытащили сыр и кулебяку. Мы принялись за кулебяку с необыкновенным рвением. Они имела вид весьма странный: круглая как солнце — я никогда в жизни не видывал такой кулебяки — двенадцать вершков[182] в поперечнике — и запах ее разлился по всей сосновой роще, как скоро ее разрезали. Резать ее по общепринятым правилам было очень неудобно, но мы нашли средство: в самое короткое время выели в ней угол в 45 градусов. Она явилась на стол правильным кругом, но через несколько минут вид ее совершенно изменился — что можно видеть из следующего чертежа.
А — первоначальный вид кулебяки; EBD — вид кулебяки после первого натиска семи исключенных из службы чиновников, которых презрительно называют в романах «мелкими»; ЕВС — угол в 45°.
Чтоб не повторять чертежей, я могу сказать тут же, что и сыр — настоящий латышинский — княгини Мещерской — представлял точно такую же геометрическую фигуру не более как после пяти минут наших усилий.
— Господа! — произнес Яков Петрович, оглядывая с самодовольным видом корку сыра, — право, мы умно сделали, что не навезли с собой ни десертов, ни бланманже[183], ни мороженого, никакой дребедени!
Мы единодушно обнаружили свое презрение ко всем ничтожным затеям избалованного вкуса, известным на левом берегу Невы, и при этом невольно взглянули на непочатые бутылки, стоявшие перед Ильей Никифорычем. Ободренный этим взглядом, ясно выражавшим общее сочувствие большинства присутствующих. Яков Петрович решился взять одну из них и откупорить; однако ж, не налив себе ни капли, он с редким самоотвержением передал ее хозяину.
— Я, — сказал Илья Микифорыч, — если и выпью, так разве на поросенка: боюсь, чтоб не забурчало в животе.
— А мне непременно должно запить сига, подхватил Лука Лукич, принимая бутылку.
— Я, — сказал Иван Никитич, — выпью от жару: нынче мне что-то так душно!
— Я тоже выпью стаканчик, — сказал Максим Козмич, — у меня целый день как мороз по коже.
— Так выпить и мне! — молвил Галактион Андреич, — действительно, погода такая странная — не знаешь, что делать!
— И я за вами, — сказал Яков Петрович с свойственным ему достоинством и лаконизмом.
— Что греха таить! — сказал, наконец, историк этой попойки, — признаться вам, я выпью потому, что люблю выпить.
Несмотря на то, что мы пили все по разным причинам, в бутылках не осталось ни капельки.
Когда это было сделано, все мы легли на траве и закурили трубки и сигарки — но легли так, как лежали римляне, которые, несмотря на лежачее свое положение, могли удобно пить. Винцо было, право, хоть куда, и мы тем сильнее чувствовали его достоинство, что в наших странах редко употребляем ренское. Беседа наша скоро оживилась, и — боже милостивый — о чем не было у нас речи! Я думаю, ни в одной книге, не только русской, но и французской, даже и в «Смеси» «Библиотеки для чтения», нет и сотой доли тех историй, поговорок и шуточек, которые отпускались тут наперерыв, не говоря уж о канцелярских анекдотах и дельных толках касательно службы и наград, или, точнее, наград и службы, без которых два православные не могут пробыть пяти минут вместе. Через несколько времени рассуждения наши образовали один непонятный, хаотический гул звуков, в котором, слушая со стороны, можно было различить только один глагол — повторяемый всеми в различных топах: — получил! — не получил! — да, получил! — не получил! — получил! — получит!!!
Потом пошли рассказы — сцены из частной жизни.
Илья Никифорыч рассказывал, как, поступив в милицию[184], он прежде всего воспользовался своим мундиром, чтобы припугнуть одного лавочника в Белеве, который пришел к нему за старым должком. Яков Петрович служил с отличием по литейному сбору, а когда там все пошло на новый лад, он поспешил выйти в отставку с небольшим чином и маленьким куском хлеба, который накопил из жалованья и крошечных доходцев. С тех пор Яков Петрович занимается делишками и был бы совершенно доволен своим состоянием, если б прежние товарищи его не были теперь кто коллежским, кто даже статским советником. Лука Лукич, в бытность свою без всякой вины под судом, управлял партикулярно одним господским домом — и надо было видеть, в какой он привел его порядок и как умел держать в струнке людей! Правда, он вывихнул себе обе руки, но без такой усиленной деятельности невозможно быть управителем в настоящем смысле слова. Иван Никитич — тот самый, который изъяснялся «на разных диалектах» — был прежде квартальным поручиком и уволен от службы за сущую безделицу: в его квартале был рынок, и каждый торговый день Иван Никитич ходил туда с двумя будочниками, наблюдал за порядком и иногда, единственно для домашнего обихода, снимал сливки у деревенских баб, которые приезжали с молоком из окрестностей. Под этим ничтожным предлогом бдительный Иван Никитич был отставлен; но он клянется, что его отставили только дли того, чтобы место его дать другому. Максим Козмич был смотрителем в одном казенном доме; ему поручили распорядиться экономическим образом поправкою печей, и архитектор, который крестил у него старшего сына Петю, засвидетельствовал, что, сколько можно судить но наружности, печи совершенно исправны; но не прошло двух недель, как четыре из них развалились. Представьте, что начальство велело переделать все печи на счет строителя, в то время как Максим Козмич не виноват ни телом, ни душою!
Затем разговор обратился к словесности — потому что все это уже читает, все это уже судит, но прогневайтесь господа сочинители, — и само собою разумеется, что литература московская и литература петербургская были поставлены лицом к лицу, обозрены и сравнены в своих относительных достоинствах. Большинство клонилось в пользу того мнения, что в петербургских книгах более просвещения, образованности, вкуса... то есть, сударь, без толку...
Тут Яков Петрович хотел налить себе мадеры, но ее уже не было.
— Плохой же ваш погребщик, — сказал он Илье Никифорычу, — что отпускает вам по три бутылки! Право, следовало б узаконить, чтобы меньше полудюжины отнюдь не давали в долг.
— Правда ваша, — отвечал Илья Никифорыч. — Я ж ему, разбойнику, не заплачу за это ни копейки!
— И не думайте, что Илья Иикифорыч пошутил: могу вас уверить, что в подобных случаях он всегда держит слово.
Наконец, возникло самое интересное прение о том, как лучше насладиться ромом: в виде пунша или в виде грога. Некоторые утверждали, что в хороших компаниях грог теперь гораздо больше в употреблении, чем пунш, и что эта мода основывается на весьма логическом начале: горячую воду с чаем можно пить отдельно и ром с горячею водою отдельно; таким образом, ни чай, ни ром не уничтожают друг друга и совокупно содействуют успехам просвещения. Яков Петрович предложил решить вопрос коллегиально. Пошли на голоса:
В пользу грога Лука Лукич, Яков Петрович, Галактион Андреич, я.
В пользу пунша Илья Никифорович Максим Козмич, Иван Никитич.
Большинство в пользу грога.
К чести нашего общества должно заметить, что никто не изъявил желания пить ром голью.
Илья Нинкифорыч был отряжен к самовару, а я избран для приготовления грога на все общество — во-первых, как ревностный защитник этого напитка, во-вторых, по тому соображению, что, живучи в Гавани, поближе к морякам, я должен обладать основательными сведениями в пропорции двух главных составных частей его, рому и воды, — что весьма важно: нет ничего легче, как испортить лучший ром, разведя его чересчур водой!
Когда мы выпили по четыре чашки чаю, наступила очередь грогу. Когда мы стали пить грог, беседа пошла шумнее прежнего. Читатели, конечно, уже заметили, что я ни разу не упоминал об участии, какое принимал в общем разговоре Галактион Андреич. Это единственно потому, что он во все время не вымолвил почти ни слова. Галактион Аидреич на службу поступил, кажется, на певчих — но он говорит, что из дворян — и в чины происходил по провиантской части, и если б не одно несчастное обстоятельство, которое заставило его облечься в серый мундир[185] и потом просить увольнения от должности, он, верно, был бы провиантмейстером[186].
Отчего же он так безмолвствовал в нашем обществе? Я, право, не знаю. Прежде, когда он служил по провиантской части, он любил рассуждать, любил рассказывать «случаи», и о чем бы вы с ним ни заговорили — хоть об астрономии — ну хоть о философии — он тотчас прерывал вас восклицанием: «Вот именно был у нас один подобный случай по провиантской части!» — Тут начиналась длинная история. Таких историй по провиантской части у него было по две, иногда по три, на все обстоятельства внешней и внутренней жизни, на все предметы разговора. Длины их в точности определить не могу, но помню, что была она как отсюда до Могилева, потому что раз путешествовал с ним туда на перекладных и он рассказывал мне ее всю дорогу. Словом, вся созданная природа объяснялась у него как нельзя лучше провиантскою частию, и только некоторые, очень темные вопросы — комиссариатским штатом[187]. Но, между нами сказать, Галактион Андреич был недалек и, кажется, не чувствовал в себе отваги тягаться с такими людьми, как Максим Козмич или Яков Петрович. Как бы то ни было, он, сердечный, присмирел как мокрая курица, так, что мне даже стало его жаль. Однако ж, осушив стаканчик-другой грогу, он как будто поободрился, и за третьим стаканом в нем явно обнаружилось намерение что-нибудь сказать. Мы на эту пору посмолкли и прилежно курили трубки и сигары, как вдруг из облака табачного дыму раздался козлиный голос Галактиона Андреича и произнес очень явственно:
— Вот именно один такой случай был у нас по провиантской части...
Все мы продолжали курить в глубоком молчании, прислушиваясь к словам рассказчика, и Галактион Андреич завел предлинную историю. Ничто но мешало звонкому его голосу; только изредка случайный звук стакана или шипение докурившейся трубки сливалось с потоком его речи. Повесть длиннела, ширилась, толстела; Галактион Андреич излагал ее во всей полноте, без малейшего опущения; мы слушали как нельзя внимательнее, пускали дым, тянули грог — а история все шла своей дорогою. Галактион Андреич не кончил бы ее до сих пор, если б стук отъезжающего омнибуса не заставил нас вскочить с мест, допить остатки грогу и настойки и уложить наскоро драгоценную посуду Якова Петровича.
Как мы доехали на трех лошадях до заставы, как начали расходиться по домам, как я имел несчастно попасть в руки будочников и ночевать на съезжем дворе[188] — все это легко себе представить без особенного о том параграфа.
§ 5. О ТОМ, КАКУЮ ИСТОРИЮ РАССКАЗЫВАЛ ГАЛАКТИОН АНДРЕИЧ В ПАРГОЛОВЕ
На другой день, прямо с казенного ночлега, зашел я к Якову Петровичу. У него был Илья Никифорыч. Мы выпили по рюмке водки, закусили остатками вчерашнего сыра, потом стали смеяться, стали вспоминать о своей поездке, признаваясь друг другу, что еще никогда так славно не потешились, повторяя сказанное несколько раз накануне — и опять смеяться от чистого сердца, как будто, были еще в сосновой роще. Мы сожалели только об одном — что нам никак не удалось погулять по саду! Вдруг лицо Якова Петровича омрачилось думою; он был в явном недоумении и сидел, не говоря ни слова.
— Яков Петрович, что с вами сделалось?
Подумав еще немного, он спросил нас:
— Что за историю рассказывал вчера Галактион Андреич, когда мы сидели за третьим стаканом грога?
— Я помню, что она начиналась так: «Вот именно один такой случай был у нас по провиантской части...»
— Да, да! У нас, по провиантской, — подхватил Илья Никифорыч.
— Это-то я знаю, — отвечал Яков Петрович, — да что же дальше? Я, хоть убей, не припомню.
Напрасно все мы ломали голову: повесть Галактиона Андреича не оставила ни малейших следов в нашей памяти, в отношении к ней мы как будто не существовали. Между тем пришли еще Лука Лукич и Иван Никитич.
— Знаете ли, о чем мы сейчас толковали дорогой? — спросил последний.
— Нет, не знаем.
— О том, — продолжал Иван Никитич, — какую историю рассказывал нам вчера Галактион Андреевич.
— Она начинается: «Вот именно был такой же случай и по провиантской части», — примолвил Лука Лукич, — а далее мы никак не могли вспомнить.
— Вот чудо! — воскликнули мы все вместе.
— Ах, да вот и Максим Козмич! У него память не подлиннее ли нашей?
Тщетная надежда! Максим Козмич знал только: «Вот именно то самое случилось и у нас по провиантской части...»
— Да это психологическая задача! — вскричал он с удивлением. Максим Козмич учился в семинарии и сверх того читал повесть М. П. Погодина о московском извозчике[189], который нашел мешок с деньгами, отдал хозяину и сам повесился; он знает, что такое психологическая, и очень часто употребляет это слово, — Постойте же! со мной, кажется, есть красненькая; сейчас пойду к Галактиону Андреичу, позову его в Палкин завтракать, подпою голубчика, и он расскажет мне снова свою историю,
Иван Никитич навязался с ним вместе, а мы остались ждать их у Якова Петровича. Они воротились в сумерки.
— Ну что, рассказал ли он вам, что было по провиантской части?
— Рассказать-то рассказал, — отвечал Максим Козмич почти с ужасом, — только божусь вам, я ничего не припомню.
— И я тоже, — примолвил Иван Никитич.
Эта странность сделала в нас сильное впечатление. Мы выпили по стакану пуншу и решились тотчас же послать за Галактионом Андреичем и навести его на вчерашний рассказ.
Через полчаса он уже сидел между нами. Пунш и настойка развязали ему язык, и ровно в одиннадцать он начал тем же голосом:
— Вот именно одни такой случай был у нас по провиантской части...
— Ну! — воскликнули мы в один голос, — теперь-то услышим мы эту историю. Чур, не проронить ни одного слова!
— Что это значит? — спросил Галактион Андреич с изумлением.
— Ничего, ничего! Нам очень хотелось слышать вашу повесть.
— Понимаем-с! — сказал Галактион Андреич с бешенством. — Теперь помню, что когда-то уж я вам ее рассказывал. Не беспокойтесь! я но дамся в дураки...
— Полно сердиться, Галактион Андреич! — сказал ласково хозяин.
— Нет, Яков Петрович! терпеть не могу насмешек, и если вы за тем меня познали, так прощайте.
Сказав это, он схватил шляпу и зонтик и убежал из комнаты.
Да! Убежал — с тем, чтоб никогда не возвращаться, и повесть его осталась по сю пору неизвестною. Скорее успеете вы прочесть все иероглифы древнего Египта, нежели повесть Галактиона Андреича: она погребена в душе его и никогда не воскреснет для света. Эпохи будут следовать за эпохами, государства будут процветать и падать, но никто не узнает, что это за история. Такова непреложная воля судьбы!
Поэтому и я не могу сообщить вам этой истории для напечатания в «Библиотеке для чтения». Вы потеряли повесть — или быль, все равно — оригинальную, настоящую русскую, в которой не было ни малейшего следа подражания иностранному; в которой все было наше; которая отличалась неподдельною народностью — и которая теперь, увы! невозвратно погибла для Словесности!..
Покорнейше прошу упомянуть, сочиняя историю русской литературы, что повестей и былей собственно у нас одною меньше, чем бы следовало быть по-настоящему, потому что, клянусь, я имел твердое намерение напечатать этот любопытный случай по провиантской части: ведь таким образом пишутся почти все повести для нашей словесности — повторяя, без всяких усилий своего воображения, первый заслышанный где-нибудь анекдотик! Будь только рассказ Галактиона Андреича такого свойства, чтоб можно было его упомнить — вы бы имели одною «оригинальною» повестью больше, и я был бы один лишний оригинальный сочинитель.
А теперь имею честь пребыть и прочая
А. Белкин
1885
Впервые: Библиотека для чтения. — 1834. — Т. X. — С. 134 — 150. Подпись: А. Белкин.