Скажите мне, как рождается женщина?.. Откуда берется в ней, в самом начале ее существования, в самой ночке ее жизни эта душа женского пола, душа сладкая, мягкая, благовонная, легкая, прозрачная, хрустальная; рдеющая разноцветными искрами, быстро играющими по мелкой ее грани, налитая эфирною негою, беспрерывно вспыхивающая пламенем молнийных ощущений; насыщенная любовью, втягивающая в себя любовь отвсюду: из вещественной атмосферы, из умственного мира, из вымысла, из надежд, из обманчивых видений, подобно тому, как игла громового отвода втягивает в себя разлитое вокруг нее в воздухе и облаках электричество; блестящая любовью, дышущая любовью и испаряющаяся из тела в горячий туман любви!.. душа с розовыми понятиями, с светлыми чувствами, с лучезарным воображением, с отрадным началом веры и горькими семенами земного счастья; чистая, как само счастье, и робкая, как добродетель; кроткая, стыдливая, слабая и беспечная; страшащаяся ядовитого жала опытности и как опытность проницательная?..
Не есть ли это только блистательная, но неосязаемая радуга, производимая отражением лучей нежности, красоты и прелестей ее тела?..
Но любовь!.. но непреложное, неизгладимое желание любить?.. Нет! эта душа должна быть частицею бесконечного объема божества наполняющего мир, им созданный; но частицею, отторгнутою от него с другого боку, не с того откуда взята душа мужеская.
Скажите мне еще и то, почему, при всегдашнем замешательстве, господствующем в делах рода человеческого, никогда такая душа во время рождения не попадется в жесткое, медное мужское тело — ни душа мужская, душа смелая, гордая, сильная, брыкливая, жадная крови, увлажненная началами всех высоких добродетелей и всех нечистых страстей, душа без страха, без врожденного стыда, без сострадания не завалится случайно в тихое, роскошное, пуховое тельце девушки? По крайней мере, все члены Общества испытателей природы[75] утверждают, что этого никогда не бывает. По положению, оно может быть так в самом деле, но в практике, я думаю, случаются в этом отношении большие, ужасные, непростительные ошибки.
Как бы то ни было, я очень сожалею, что не родился девушкою. И, наблюдая со вниманием неземную красоту женской души, я не понимаю даже, как можно в нашем просвещенном веке согласиться быть мужчиною; как все люди давно уже не переродились в женщин; как вся природа не оборотилась, например, молодою, прекрасною, чувствительною графинею?.. Как тогда было бы весело на свете! Мы не знали б ни пушек, ни сражений, не революций. Вся земля была бы одною огромною модною лавкою, вся наша солнечная планетная система — одним необъятным английским магазином.
Словом, я в отчаянии, что я не девушка. И вы тоже, не правда ли?.. И, сказать по совести, из чего бьемся мы на свете, служим, кланяемся, хлопочем?.. То ли дело, если б я и вы, благосклонные подписчики этого журнала — да умножится число ваше до бесконечности! — были миленькими, пригожими девушками, в коротеньких розовых юбочках, с пестрыми шелковыми передничками! Нас тотчас отдали б, всех вместе, в девичий пансион.
А в пансионе другой свет, другое житье! Сто, двести, триста существ, хорошеньких, смазливых, обворожительных, невинных, и худых, и жирных, и белых, и черных, и прямых, и кривых, учатся для виду, на деле беззаботно порхают мыслию за потехами, за игрушками, за наслаждениями; то вяжут дружбы на тех же прутиках, как и шелковые сетки, то порют сетки и дружбы, то ищут отрады в примирениях, то шепчутся, то перемигиваются, то дуются, то передразнивают, то заглядываются на улицу, то заводят глубокие тайны, то исподтишка высовывают языки гувернанткам, то слегка упражняются в любезном лицемерстве, то мечтают о балах и любви; а, за недостатком лучшего, пробуют свое сердце на бледных, угрюмых, педагогических лицах учителей. Ленты и местоимения, сплетни и причастия, злословие и таблицы умножения, прелести нежной страсти и эпохи древней истории, моды и катехизис, антр-ша и добродетели, нравоучения, локоны, косы, реки, моря, Олимп, Париж, Каменный Остров кружатся омутом в этих быстрых, ветреных, игривых воображениях, образуя в них, как кусочки цветного стекла в калейдоскопе, всякий раз новые, всякий раз более и более любопытные, но всегда блестящие, но всегда веселые, стройные, пестрые, причудные, сжатые, распрыснутые фантасмагорические узоры, которые забавляют их, смешат, радуют, развлекают мгновенно — потом вдруг исчезают, не оставляя после себя никакого следа, никакого воспоминания, кроме чувства минувшего удовольствия и жажды нового наслаждения. Прелесть ведь быть девушкою и образовать свой ум и свое сердце в пансионе!..
И до какого совершенства можно довести их таким образом! Пансион есть свет в уменьшенном виде, полный свет в малом размере, свет сжатый, сокращенный, который удобно можно было бы положить в табакерку; но там ость все — все, что ни задумаете!.. Как вы никогда не бывали девушками, то верно и не знаете — а я знаю из весьма достоверных источников, знаю официальным образом, — что там, в пансионах, между девушками иногда есть даже тайные общества, о которых полиция по сю пору и понятия не имеет; общества гибельные, разрушительные, ужасные, настоящие «Тугендбунды»[76] в корсете. Они, подобно немецким и итальянским революционным союзам, разделяются на степени, имеют свои установленные обряды и стремятся к определенной, им только известной, цели. Степеней — ведь я все знаю! — степеней обыкновенно бывает три: крошки, подростки и девицы. К первой принадлежат девушки моложе двенадцати лет: те не смеют ни о чем знать, ни говорить и чувства свои могут только изливать перед куклами. Во второй разряд поступают на тринадцатом году жизни: здесь устав общества позволяет уже рассуждать, тихонько и понемножку, о любви и мужчинах, даже избирать себе почетных любовников. Третья и самая высокая степень, обладающая великою тайною общества, состоит исключительно из розовых существ лет четырнадцати и более, у которых платье на груди начинает прелестно вздуваться: они шепчутся только между собою, и ежели признают полезным присоединить к своему кругу которую-нибудь из подростков, то наперед избирают одну из среды своих сестер для предварительного изложения ей правил и тайны союза. Просвещенная таким образом девушка в целом пансионе уже именуется девицею и участвует во всех совещаниях и забавах новых своих приятельниц. Хотите ли, чтоб я сказал вам эту заветную, ужасную тайну?.. Гак и быть: зажмурьте глаза, заткните уши, трепещите и слушайте: слушайте со вниманием, ибо это важное дело! — эта тайна есть значение того, что и как будет... Нет, не скажу!
Я не либерал, не революционер — это всем известно! — и терпеть не могу тайных обществ; но, признаюсь, несмотря на данную мною подписку не принадлежать ни к каким непозволительным союзам, крайне желал бы быть принятым в члены этой третьей степени. Сколько узнал бы я там любопытных вещей, опасных для спокойствия всякого благонамеренного человека, которых ни майнцская, ни франкфуртская следственные комиссии не привели в ясность и не обнаружили!.. Но полно рассуждать о том, как развертываются девичьи понятия в некоторых девичьих пансионах. Не надо по-пустому стращать тех, которых невесты еще обучаются в них нравственности и танцам. Увы! — почему знать? — может статься, в эту минуту и моя суженая где-нибудь поступает в члены третьей степени!..
Олинька Р*** воспитывалась также в многочисленном кругу своих сверстниц, только не в пансионе. Она имела счастье быть отданною родителями в один из тех прекрасных институтов, где нравственность, невинность и добродетель господствуют не только во всех уголках сердца и воображения девушек, но и по всем углам дома, где частные уважения не руководствуют мерою общего присмотра, где воспитанницы не повелевают своими начальницами. Я, будучи девушкою, ни за какое благо не согласился бы образоваться в таком заведении, но если б у меня была дочь, немедленно отдал бы ее туда — и отдал бы только туда. Я человек со странными понятиями: хочу, чтоб девушка до шестнадцатилетнего возраста была без мысли и без чувства, как всеобщая география; чтоб ее сердце говорило отнюдь не внятнее и не умнее фортепиано; чтоб она не жила, но только существовала, подобно златнице, заключенной в своей плеве; чтоб она были настоящею монастыркою и, особенно, чтоб не принадлежала ни к какому в свете тайному обществу. Я аристократ спальни и боюсь влияния тайных обществ на безопасность завоеванных моим полом прав и преимуществ мужчины. Словом, я требую, чтоб девушка была мертвою, холодною статуею до тех пор, пока не придет ей время выйти замуж, и чтоб она одушевилась, когда начну я на ней свататься.
Олинька Р*** совершенно соответствовала моим понятиям о воспитании женщин и о лицах, долженствующих входить в состав женского пола. Ее сердце спало шестнадцать лет сряду; душа ее, чистая, светлая, как зеркало, никогда не отражала других предметов, кроме учебных. Она не знала, ни для чего она создана, ни что будет делать на свете; она не имела никакого понятия о счастии, никогда не думала о любви; полагала, что свет и существование оканчиваются за стеною институтского сада, и мужчин считала людьми другой нации, иностранцами на земле, немцами царства природы, существами гораздо ниже, грубее женщин, выдуманными единственно для того, чтоб быть учителями, дьячками и инвалидами. Если б ей не сказали, что после экзамена надо покинуть институт, она без сожаления согласилась бы остаться в нем навеки и часто даже размышляла о том, как скучно ей будет жить в городе без классных дам и сидеть в креслах в гостиной между незнакомыми лицами, а не на скамейке со школьными подругами. Без ощущений, без удовольствий, без неприятности она так же бесчувственно дождалась рокового дня выпуска воспитанниц, как за шестнадцать лет перед тем минуты первого пришествия своего на свет после девятимесячного заключения в чреве своей матери. И сказать по справедливости, она родилась только в день своего выпуска из института; все предшествовавшее время была она улиткою — но улиткою Черного моря, красивою, блистательною, прелестною улиткою, устроенною так правильно, так ровно, легко, искусно, чудесно, что почти нельзя верить, чтоб это было добровольное и случайное произведение животного организма, а не игрушка, нарочно сделанная для обворожения глаз и потехи человека; расписанною такими нежными, роскошными цветами, что чуть-чуть не согрешишь, сказав в восторге; ей-ей, это обман! тут непременно рука художника пособила природе. Словом, Олинька была нова душою, как дитя, и полная, взрослая красавица телом, потому что, по моим понятиям о воспитании женского пола, девушка должна выпускаться из учебного заведения, между прочим, совершенною красавицею. По моей системе, это — условие sine qua non[77] хорошего женского образования. Я уже сказал вам, что я странный человек!
Простясь самым трогательным образом с своими приятельницами, вся в слезах, исполненная глубокой печати, грусти, даже отчаяния, Олинька Р*** села с маменькою в карету и уехала из института. Первый раз в жизни ощутила она в сердце горечь — и в ту минуту действительно безвозвратно родилась на свет, — на свет человеческий. И при этом рождении испытала она над собою все ощущения младенца, впервые появляющегося в лике живущих созданий: блеск этого великого, вызолоченного, отполированного, движущегося, суетящегося света ослепил ее зрение. Воздух, потрясаемый бесчисленными страстями, бесчисленными сплетнями, раздорами, тщеславием, гордостью и жадностью огромного сборища людей, мутный от происков, сырой от глупости, больно раздирал нежный тимпан ее уха, угнетал ее безмятежную грудь, душил ее, производил кружение в голове. Она опять стала плакать, сожалея о тишине своего института; маменька тщетно ее утешала; она все плакала — плакала горько, сама не зная о чем — как вдруг карета поворотила на Невский проспект, и длинный ряд искусно развешенных за стеклом газовых эшарпов[78], шелковых тканей, пышных лент, вуалей, шляпок и блестящих игрушек бросился ей в глаза и отразился огненным пучком розовых, голубых и желтых лучей в крупной алмазной слезе, висевшей на ее ресницах; и сияющая ими слеза упала на ее ланиты и распрыснулась в яркие, радужные искры улыбки, озарившие своим светом все ее лицо и душу. Олинька вскликнула: «Ах, маменька! как это мило!..» — и с того времени начала жить полною жизнию женщины. Она почувствовала в себе желание нравиться, прельщать, казаться краше самой себя. «Маменька, какие бесподобные вещи!» — Она хотела бы тотчас нарядиться во все, что только видела, чтоб быть красивою и счастливою. «Маменька, ты купишь мне эти наряды?.. Нe правда ли?» — Она с жадностью ловила взором быстро мелькающие украшения, не слушая ответа маменьки, и восхищалась их видом. Олинька Р*** была уже счастлива. Несчастная Олинька!..
———
У Олиньки Р*** были отец и мать: отец — как обыкновенно водится —Иван Иванович; мать — Анна Петровна.
У отца были две тысячи душ крестьян, прекрасный дом с колоннами на Фонтанке и сто пятьдесят тысяч дохода, без долгов. В молодости он служил по разным департаментам; он и теперь, вероятно, числится где-нибудь на службе, хотя о том не говорит ни слова. Но повсюду испытал он «неудачи»: по его словам, испытал их потому, что не умел кланяться, по словам его приятелей, — потому, что не умел ничего делать. Он некогда был высокомерен, хотел непременно вскарабкаться на высокое, очень высокое, место, дослужиться чипов, лент, почестей — и всеми мерами, всеми средствами дослужился только 6-го класса[79]. Он некогда дышал честолюбием, потел честолюбием, был весь покрыт прыщами честолюбия — но на длинном пути к 6-му классу простудился, и честолюбие вошло у него в тело, по которому разлилось, подобно подагре. Теперь, вогнанное в кровь, чиновное начало производит в нем ломоту в костях, боль в спине, колотье в боку. Дух его окис. Он страждет скрытым превосходительством. Он недоволен всем и особенно восстает против чинов, против страсти служить и дослуживаться. Однако ж я знаю, что он и теперь где-то служит, исподтишка. Жена всякое утро говорит ему, что он дурак, ни к чему не способен. Годовой доктор всякое утро прописывает ему лекарство от спазмов. Но после каждого повышения чинами его приятелей и знакомцев он должен для здоровья принять слабительное и держать весь день ноги на кувшине с кипятком.
В вист играет он по маленькой; черта страх боится, а ходит всегда с последней в масти.
Однажды решился он быть деятельным и усердным и перед новым годом, когда заготовлялись представления к чинам и знакам отличия, поехал к своему начальнику играть в вист по пятисот рублей. Он проиграл две тысячи. Воротившись домой, он выбранил жену за напрасную трату денег на наряды и приколотил всех лакеев за нерадение об его пользах.
Вот Иван Иванович!
А что касается до Анны Петровны, то она румянилась, наряжалась, ездила с визитами, днем развозила сплетни, ввечеру разливала чай. Об ней сказать нечего: она была настоящий женский — 0, нуль.
Разве то, что некогда была она красавица и имела многих обожателей?.. что пока муж коптел в одном и том же классе, она нередко успевала переменить десятерых домашних друзей?.. что она не обращала никакого внимания на мужа, ни на его скупость и делала все, что хотела?.. В самом деле, было время, когда Иван Иванович не смел и пикнуть перед своею женою. И тогда ее знакомки в целом Петербурге, всякое божие утро браня своих супругов, говорили им: «Анна Петровна, вот умная женщина! »
Или то, что некогда у нее была дочь, которая росла, росла, росла и выросла до десяти лет, а Анна Петровна ничего об этом не знала?.. Но однажды она как-то приметила это по короткости ее юбки и стала сериозно думать о дочери. В этом возрасте дочери обыкновенно начинают быть помехою для матерей-красавиц, желающих еще утешать людей своею чувствительностью. Люди постигли эту истину и, для облегчения матерей, мигом выдумали девичьи пансионы: таково было начало женских учебных заведений. Анна Петровна оценила всю пользу этой вежливой выдумки и решилась отдать дочь в какой-нибудь пансион. По счастию, она случайно отдала ее в один институт, и Олинька была спасена случайно.
Анна Петровна говаривала своему мужу: «Что ж? ты служишь, служишь, и ничего не видно: я все высокоблагородная!.. Надобно давать балы».
Иван Иванович отвечал ей: «Ну вот!.. вздумала!..»
Иван Иванович говаривал в свою очередь: «Когда ж увидим мы Олиньку? Я люблю ее; она похожа на меня, как две капли воды; она моя дочь».
И Анна Петровна отвечала: «Ну вот!.. вздумал!..»
Вот Анна Петровна!
Наконец, Анна Петровна состарелась, Иван Иванович ничего не дослужился, Олинька окончила свое воспитание. Они взяли ее к себе; привезли домой и расцеловали. Бедная Олинька!..
Теория супружеской жизни основана вся на противоположностях: когда муж вспыльчив, жена должна быть кротка, и обратно; когда муж мот, жена должна быть скупа, и обратно; когда муж проигрывает в карты, жена должна выигрывать, причем позволяется ей даже немножко плутовать, и так далее. В этом состоит домашнее счастие. Итак, когда простуженное честолюбие пошло у Ивана Ивановича в кости, у Анны Петровны оно высыпало пятнами по всей коже. Оставленная красотою и ее любителями, она непременно желала быть превосходительною.
Но на мужа нечего уже было надеяться: он повсюду встречал «неудачи». Анна Петровна задумала действовать сама и добраться до 4-го класса посредством своей дочери. Иван Иванович согласился с нею, что это тоже очень хорошее средство.
— Твой начальник, я слышала, ищет богатой невесты? — сказала она.
— Да! ищет; он теперь в большой силе, — сказал он.
— Наша Олинька была бы ему как раз впору, — сказала она.
— Да! мы могли б покамест дать за нею пятьдесят тысяч дохода, — сказал он.
— Но дочь была бы превосходительная, а мать нет: это нейдет!.. — сказала она.
— Да! это нейдет!.. — сказал он.
— Но ежели он в большой силе, то ему немногого стоило б вывести нас тоже в превосходительные?.. — сказала она.
— Да! конечно; на то есть разные законные средства, — сказал он.
— Зачем же ты по сю пору не употребил их? — сказала она.
— Были, душенька, законные препятствия к моим успехам по службе, именно «неудачи», — сказал он.
— Предоставь же это мне! — воскликнула Анна Петровна с жаром. — Ты ни к чему не способен. Я покажу тебе, как надо служить. Я слажу это дело.
И она сладила. При пособии двух тетушек, четырех своячениц, трех двоюродных сестер и одной кумы заключен был с начальником Ивана Ивановича формальный трактат на следующих условиях, изображенных ясным, прочным, чистым канцелярским слогом, ибо его превосходительство не верит никакому другому слогу, «ныне учеными употребляемому».
Трактат
I
«Начальник его, Ивана Ивановича, сочетается браком с дочерью ее, Анны Петровны, по имени Олинькою, немедленно после выпуска оной из института и получит от родителей ее, Олиньки, в счет приданого, шестьдесят тысяч рублей годового дохода тотчас, остальную же часть оного — даст бог! — по кончине реченных родителей оной Олиньки».
II
«Оyая Анна Петровна обязуется заставить ее, Олиньку, любить оного начальника его, Ивана Ивановича, как своего собственного».
III
«До благополучного совершения на сих и оных вышеупомянутых условиях брачного обряда оный начальник имеет представить его, Ивана Ивановича, к чину статского советника и чрез два года приискать законные причины к произведению его же в превосходительные».
IV
«Ответственность за все могущие случиться неудачи — от чего боже сохрани! — лежит исключительно на оном начальнике, яко человеке в большой, силе, ищущем невесты, супружеского счастия и оного приданого».
Иван Иванович утвердил этот трактат своею верховною мужниною властью, и размен ратификацией совершился торжественным образом в средине гостиной: подчиненный предложил зятю-начальнику понюхать его табаку, и взаимно начальник попотчевал подчиненного тестя щепоткою из своей табакерки; оба они в одно время важно втянули в себя носами отрадный, душистый порошок с длинным-длинным наслаждением; оба вместе нежно посмотрели друг на друга подернутыми слезною влагою сверкающими глазами, и оба вместе воскликнули с удивлением: «А!!!! славный ваш табак!..»
И судьба Олиньки решилась!
При всяком трактате бывают секретные статьи: они находились и в договоре, заключенном уполномоченными тетушками, свояченицами и кузинами между начальником и его подчиненным, но были условлены прямо от имени Анны Петровны и утверждены ею безо всякого участия и ведома Ивана Ивановича: потому-то они и назывались секретными.
Секретные статьи
I
«Анна Петровна обязуется одержать верх над скупостью мужа своего, Ивана Ивановича, путем убеждения, а в потребном случае и действительнейшими средствами и довести его до того, чтобы роченный муж, Иван Иванович, дал великолепный бал вскоре после выпуска Олиньки из института».
II
«В начало означенного бала Олинька имеет равнодушно танцовать с молодыми людьми в зале, а договаривающийся начальник его, Ивана Ивановича, будет по положению играть в вист в одной из отдаленных комнат. Оная Анна Петровна не упустит сделать оному мужу своему надлежащее предложение о составлении приличной партии для него, начальника и будущего зятя».
III
«В промежутках между робберами оный начальник его, Ивана Ивановича, будет любезничать с Олинькою».
VI
«Анна Петровна отвечает за благоприятное действие начальнических его впечатлений над невинным сердцем ее дочери».
Начальник исполнил без отлагательства III пункт трактата — зри выше, — но приведение в действие I секретной статьи со стороны Анны Петровны не обошлось без крика, слез и бури. Она принуждена была прибегнуть к решительной мере: топнуть ногою и закричать: «Я так хочу!..»
Иван Иванович должен был заткнуть уши и сказать:
— Согласен, согласен, душенька!.. Пусть будет по-твоему: только я боюсь «неудачи»...
———
Ах, если б вы знали Олиньку! Если б видели ее пленительное, овальной лицо, чистое, гладкое, нежное, светлое, как снег, и розовое, как заря, исполненное жизни и стыда, покоя и темного предчувствия бурных движений страсти: ее большие голубые глаза, в которые беззаботно, смотрела душа ее на свет, как на цветник институтского сада, по которым роскошно плевали два белые, свежие, атласные века с длинными черными ресницами; ее багряные, пурпуровые, маленькие уста, созданные только для улыбки, поцелуя, пламенных клятв и выражения сердечного счастия; ее зубки, ее волосы, ее ручку, ее ножку, тонкую, мелкую, застенчивую ножку!.. Если б еще взглянули вы украдкою на полное, круглое, сахарное, белое и прозрачное, как слоновая кость, плечо ее, когда наколдованная сладострастием коварной модистки эполетка газового платья тихонько обнаруживала его, скользя таинственно по зеркальной коже и, зажегши кровь зрителя, опять быстро взбегала на гладкое возвышение и закрывала его легкою, стыдливою тканью, — вы, наверное, сошли б с ума или заплакали бы об Олиньке!..
Я знал ее, то есть знал так, как можно знать молнию, которая гаснет в минуту своего рождения, ослепив глаза любопытного. Олинька промелькнула в туманной атмосфере земной жизни, подобно громовой искре, которая с быстротою мысли выливает из яркого серного огня длинную, зубчатую, изломанную линию и, величественно нарисовавшись на черном грунте тучи, исчезает навсегда с быстротою обманутой надежды. Надобно было завидеть ее в это мгновение ока: теперь уже никто из нас ее не увидит!..
Привезенная домой маменькою после обеда, она провела остаток первого дня в сладостном смятении незнакомой свободы и давно забытых ласк родителей, которые чрезвычайно разнежились с нею и, наигравшись с своим подобием, отраженным в дочери и которое долженствовало продолжать их жизнь после кончины, с неизъяснимым удовольствием, целовали в ней, обоняли и прижимали к сердцу превосходительство. Измученная их любовию, Олинька легла спать рано и спала спокойно, как ангел, до девяти часов утра. Мухи разбудили ее. Она раскрыла глаза, сама не помня, где находится, и была приятно изумлена неожиданным видом двух бальных платьев, висящих перед кроватью, и множества пышных материй, блонд, лент, платков, платочков, золотых украшений и миленьких игрушек, разложенных со вкусом и кокетством на двух столиках. Все чувства заиграли в Олиньке. Олинька соскочила с постели, как бы вытолкнутая пружиною, и босая, полунагая, поддерживая рукою валящуюся с плеч рубашку, побежала к розовому платью; потом побежала к белому; потом опять к розовому; потом к столикам; потом снова к платьям. «Ах, какие они милые!.. Прелесть!.. Чудо!.. Маменька!.. где ты?.. Какие вещи!.. Как здесь весело!.. Сегодня мое рождение: это все подарки маменьки!.. Какая она добрая!.. Какая она добрая!.. Какое чудесное платье!..» — Олинька подходила ко всякой вещи и рассматривала ее с восхищением, отступала несколько шагов и смотрела на нее издали с новым восхищением; садилась на постели и с восхищением развертывала на коленах куски изящных разноцветных тканей; и опять вставала, и опять смотрела, и опять садилась, и при всяком новом положении тела испытывала новое ощущение счастия.
Дверь отворилась, и маменька важно вошла в ее спальню. Она опять прыгнула с места, как стрела, Нечаянно тронутая тетивою, и бросилась к маменьке на шею. «Маменька!.. какая ты добрая!.. какие платья... какие ленты!.. Это все для меня, маменька!..» — Она целовала маменьку, жала ее шею своими полными алебастровыми руками, душила ее от всего сердца и не допускала отвечать.
— Для тебя, друг мой!.. для тебя!.. — говорила Анна Петровна, целуя дочь и задыхаясь в ее объятиях, — Для тебя, мой ангел!.. Сегодня твое рождение, и у нас будет бал.
— Бал!.. — вскричала Олинька, отскочив назад. — Сегодня у нас бал?.. Ах, маменька!.. ах!.. у меня голова кружится... Сегодня бал!
— Душенька, ты танцуешь в одной рубашке...
— Маменька — бал!.. Я не знаю, что со мною делается!..
— Ты простудишься, мой друг!.. Ляг в постель или приоденься немножко.
Олинька поспешно надела зеленые, шитые золотом туфли на белую босую ножку, накинула на себя черный платок, собрала свои волосы, свернула их и утвердила гребнем на голове; и в этом простом фантастическом наряде она могла поспорить о красоте и изящности с самою блистательною мечтою сладострастной греческой мифологии. Мельком заглянув в зеркало, она увидела в нем себя и улыбнулась от удовольствия. Мать поцеловала ее с умилением и подумала: «Она так же хороша, как была я двадцать лет тому назад».
В эту минуту горничная вошла в комнату с горшком роз на руках, говоря, что Прасковья Петровна прислала поздравить Олиньку этим подарком.
— Вели благодарить тетушку! — рассеянно отвечала Олинька, не смотря на розы и с жадною радостью перебирая ленты и материи, разложенные на столиках, которые десять раз брала она в руки и десять раз бросала, бегая с ними к зеркалу, применяя к лицу и повторяя: «Очень мило!.. Очень мило!..»
Мать таинственно взяла ее за руку и повела к великолепному новому шкафу, который в один поворот ключика отворился настежь, обнаружив ряд прекрасных капотов и платьев. Олинька вскричала: «И это тоже для меня?.. Ах, маменька, этого уж слишком много!.. Белое платье!.. Какое оно нарядное!..»
Тогда как Олинька, взявшись пальчиками за край платья, раскинула его и рассматривала с восхищением, Анна Петровна, у которой сердце сильно билось в ту минуту, обняла ее дрожащими руками, приклонила к себе и поцеловала в лоб.
— Знаешь ли, Олинька, что это за платье?
Олинька посмотрела ей в глаза с недоумением.
— Это, маменька, кажется?.. Это не бальное платье...
Это твое подвенечное платье.
Олинька покраснела.
— Мы уже приискали для тебя жениха, прекрасного, степенного человека... в генеральском чине!.. со звездою!..
Олинька, чтоб скрыть свое смущение, забила голову в шкаф и с притворным вниманием рассматривала поочередно платья и капоты, трепеща со страху.
— Ты, мой друг, сегодня познакомишься с ним на бале. Он тебе непременно понравится...
Олинька хотела сказать: «Маменька!.. ведь он мужчина!.. Я мужчин боюсь!» — и покраснев ужасно при одной мысли о мужчине, она придвинула глаза к гроденаплевому капоту[80], который беспрерывно ворочала перед светом, повторяя: «Не правда ли, маменька, что это очень милый цвет?..»
— Если ты меня любишь, то будешь с ним сегодня вежлива и любезна...
Олинька побежала от шкафа к столику и отвечала ей: «Какой прелестный фермуар[81]!.. Это все бриллианты, маменька?»
Изумленная равнодушием дочери к подобному известию, Анна Петровна пошла за нею к столику с недовольным лицом, продолжая свое увещание.
— Олинька!.. ты дурачишься!.. Оставь, прошу, свою институтскую скромность... Я говорю с тобой сериозно. Ты уже в свете, и мы заботимся о твоем счастии. Друг мой!.. когда представляется хорошая партия, никогда не надо пропускать случая... Иная потому, что искала мужа по своему вкусу, навек осталась в девках... На что долго выбирать жениха?.. Ах, душенька!.. Мужчины все одинаковы!..
Олинька во время этой поучительной беседы рассеянно копалась в тканях, примеряла браслетки, мяла ленты, пытаясь складывать их в причудливые банты, и слушала наставление нежной родительницы; но ее руки и ноги были холодны, как лед, ее розовые ногти обливались синим, гробовым цветом; она дрожала и часто отворачивала голову, чтобы перевести дух. Что ж ей так не понравилось в этом предложении?.. Многое. Во-первых, звезда; во-вторых, тон рассуждения маменьки. Сверх того, Олинька никогда в жизни не думала о муже, ни о замужестве и испугалась, как громового удара, внезапного объявления о скорой свадьбе и о сделанном уже выборе друга. Она отнюдь не знала, каким порядком должно это происходить в природе, но ее сердце чувствовало, независимо от нее самой, что его лишают врожденных прав, что у него отнимают свободу, единственную свободу, предоставленную женщине человеком. О! в этом отношении сердца девушек удивительно как проницательны: они не требуют предварительных наставлений, чтоб постигнуть всю важность наносимой им чужою волею обиды. Анна Петровна села в кресла и продолжала свои жестокие рассуждения. Она доказывала Олиньке, что все мужчины дураки, тираны и изменники; что они не заслуживают того, чтоб женщины их любили; что женщины, выходя замуж, должны думать только о своих выгодах и не жертвовать собою для любви, и прочая, и прочая.
Это — знаете! — философия опытных женщин.
Анна Петровна доказывала еще много других вещей, но Олинька уже их не слышала. Олинька стояла перед нею, как оклеветанная невинность перед судом нечестивых, и, ворочая в пальцах машинально взятую со столика готическую пряжку, бесчувственными глазами смотрела на розу, присланную ей от тетушки. Лучи солнца падали на растение, и согретая ими почка начинала раскрываться, образуя первые очерки юного цветка. Взор Олиньки невольно следовал за тихими движениями красивой жизни нежного растительного младенца, и взволнованная душа девушки приятно опочила на мягких розовых членах рождающегося цвета. Какое-то магнитное сочувствие связывало этого нового пришельца на свет с ее опечаленным сердцем и последнее как будто постигало все существующее между ними сходство, как будто знало по опыту, что в этой комнате, в этом доме, в этом развращенном мире нет ему другого бескорыстного друга, кроме этого доброго, веселого, беззащитного цветочка.
Анна Петровна слегка описывала лицо и широкою кистью чертила великолепную картину чина и звезды припасенного ею жениха; но ее слова отражались от омертвелой дочери, как от мрамора. Олинька, более всего ужасавшаяся этой звезды, упорно молчала и не сводила неподвижных глаз с цветка, который сквозь вьющуюся по ним слезу изменялся в ее взорах в разные фантастические виды и, наконец, вдруг как-то представился ей огромною страшною серебряною звездою. Она затрепетала. Во время молебствий и испытаний в институте видела она многих важных, почтенных особ со звездами, которых называют там родителями и начальниками, и в ее понятии звезда, плешина и седые волосы так странно были перемешаны, так тесно соединились между собою, что она почти не различала их мыслию, почти не помнила, где которая из них носится по-настоящему, плешина ли на груди, а звезда на маковке, или обратно?.. Мать спросила с беспокойством, что с нею, зачем она молчит, зачем не говорит того, что думает. Она хотела что-то сказать... стряхнула слезу с ресниц и... увидев опять на кусте цветок, а не звезду, опрометью бросилась к нему, начала около него прыгать, начала осматривать его со всех сторон, восхищаться его красотою, дотрагиваться до него пальцем, нюхать его, ласкать и кричать: «Посмотри, маменька!.. посмотри!.. какой он миленькой!.. Ты не знаешь? — я все время смотрела на него!.. хотела видеть, как он раскрывается. Какой чудесный запах!.. Понюхай, маменька!.. ты ничего в свете не видала занимательнее этого цветочка!.. Что, разве ты не любишь молодых роз?.. Я страх люблю их! Ах, какая прелесть!..»
Анна Петровна надулась и с досады сказала ей, что она глупа, как институтка.
Оленька отвечала ей, что поцелует у тетушки ручку за этот бесподобный подарок.
Анна Петровна рассердилась и пошла. Куда же она пошла?.. Вот, теперь не помню! Мне, однако ж, сказывали... Да! точно! пошла бранить мужа.
Олинька уже не смотрела ни на материи, ни на ленты, ни на платья; они ей опротивели, казались звездообразными, холодными, как присутствие старика, гадкими, как морщимы. Взор ее невольно избегал встречи со шкафом, в котором висело белое атласное платье с букетом и широкою блондою. Если б это было ночью, она была бы в состоянии вообразить себе, что там сидит мертвец, домовой, леший, и с криком ушла б из комнаты. Чтоб не думать о предложении матери, она все своё внимание, все чувства, всю душу излила на образующийся при ее глазах розан. Она не могла расстаться с ним ни на минуту; любила его, как брата, забавлялась с ним, как с куклою, и радовалась его успехам в жизни, красоте и силе. Он весь день был единственным ее приятелем: если б маменька опить заговорила с нею о звезде, она неминуемо влюбилась бы в него, как в любовника. Девушек дразнить не надобно.
———
Когда родился я на свет, пытки уже были уничтожены во всех европейских государствах, исключая Турцию и Рим. Я получил первое об них понятие из выносок разных исторических сочинений; но выноски, как бы часто ни были набиты острыми учеными гвоздями, не могут еще изобразить в точности всех ужасов пытания. Я съездил нарочно в Константинополь и в Рим, чтоб увидеть, как терзают человеческое тело, как растягивают члены, вывертывают суставы, загоняют тросточки под ногти, сжимают ноги в железной обуви, гладят кожу раскаленными утюгами и сдирают ее тонкими полосами; чтоб быть свидетелем, как твердые души, великие, непоколебимые в добродетели, неустрашимо переносят все подобные мучения и еще находят в них сладость — сладость в иготи столченной невинности. По несчастью — уж подлинно я должен быть несчастлив! — я не успел обратить на себя внимания ни бостанджи-баши[82], ни председателя св. инквизиции и ничего не видал ни в Цареграде, ни в Риме. Пришлось читать неистовые романы, творения, предназначенные для легкого и приятного чтения, которого, впрочем, не могу терпеть, чтоб составить себе ясное понятие об этих предметах. Я долго составлял его, составлял на разные манеры и никак не составил. Я уже завидовал редкой проницательности одного великого писателя, который бог весть как мигом, однако ж, постиг возможность быть безвинно посаженным на кол и душевно радоваться этому случаю, сидя очень неудобно на коле, ловко совершать для истории великие подвиги, достойные удивления потомства. Мне казалось, что я никогда этого не постигну. Но однажды, случайно, невзначай, я подстерег, как одевают девиц на бал, и тут постиг все тайны пытки. Точно! можно быть терзаемым, мучимым жестоко, ужасно, бесчеловечно, и находить удовольствие в терзаниях, и благословлять терзающую вас руку, и не проболтаться ни одним лишним словечком — лишь бы наперед вы знали, что после всех этих страданий будет бал.
Теперь я понимаю все дело. Удостоверьте меня, что люди будут мне удивляться, — я сейчас позволю вам посадить меня на кол и с кола буду писать мои повести; но вы должны находить их несравненными и приискать для меня историографа, который провозгласил бы меня первым писателем в мире. Даром по стану я делать великих подвигов: никто не делает их даром.
Однако ж, когда б даже вы мне сказали, что я буду первою красавицею на вашем бале, я, право, не выдержал бы той пытки, какой, с двух часов пополудни до десяти часов вечера, была подвержена невинная Олинька: я бы завизжал, как поросенок, искусал бы всех служанок и парикмахеров, высказал бы всю свою подноготную — и кого люблю — и кому хочу вскружить голову моим кокетством — и в ком желаю произвести впечатление — и которую из моих приятельниц имею в виду взбесить изящностью моего наряда — и за кого надеюсь выйти замуж; я даже признался бы и в том, что всякий вечер, ложась спать, мечтаю о некоем принце, прекрасном, как бельведерский Аполлон[83], храбром, любезном и щедром, который приедет, увидит меня в театре, влюбится в меня без памяти, женится на мне, и я буду владетельною герцогинею, и буду иметь своих статс-дам[84], и свою гвардию, и своих пажей. Словом, я пересказал бы все тайны, все затеи и мысли барышень, если б мне стали так драть волосы, напрягать их вместе с кожею, накрепко затягивать снурочками, как Олиньке, если б так начали увертываться около меня с раскаленными цыркулями, приклеивать мне к лицу согнутые кольцом клочки волос, шпиговать голову черными шпильками, колоть меня повсюду булавками, запирать в тесный железный корсет и вбивать мои ножки в узкие и короткие башмачки!..
Олинька, по-видимому, была гораздо храбрее меня. Она вынесла эту пытку с удивительным мужеством: ее скребли, жгли, кололи, напрягали, брали в тиски, терзали и мучили восемь часов сряду — и не исторгли у нее ни одного стона. Она бесчувственно позволяла делать с собою все, что ни вздумали ее мучители, и об одном лишь молила бога: чтоб выйти из рук их такою гадкою — но такою гадкою, чтоб господин со звездою испугался ее, как самого черта!..
Но как будто в досаду, когда кончились терзания, все горничные воскликнули в одно слово: «Ах, как чудесно наша барышня одета!!»
И когда кончились восклицания, маменька шепнула ей на ухо: «Смотри же, Олинька, старайся понравиться этому господину!»
Она отворотилась — и заплакала!
———
Чай, мороженый пунш, оржат[85], лимонад, конфекты, бисквиты, варенья, фрукты уже во второй раз совершают на великолепных подносах вкусное и благовонное путешествие свое по залам. Волны золотого свету быстро несутся по комнатам, по движению бесчисленных групп гостей. Радужные лучи плавающих в пахучем воздухе огней играют в пышных люстрах, в огромных зеркалах, в позолоте, серебре, шелку, хрустале и алебастре, играют в брильянтах, изумрудах и яхонтах, играют в светлой, похотливой коже преданных на жертву жадным взорам пухленьких, роскошных грудей и плеч и ярче, нежели в зеркалах, играют в гладких челах и ланитах женщин, и волшебнее, чем в брильянтах, играют в их глазах. Воздух кипит блеском, удовольствием и веселыми звуками музыки. Стены потрясаются гулом радости. Дом пылает пожаром потехи. Все уста волнуются улыбками, все сердца бьются забавою, все самолюбия заведены тугими пружинами. Бал пошел горою.
Молодежь танцует, маменьки сидят и восхищаются, старые барышни вздыхают и злословят, франты вертятся, пролазы кланяются в зачет завтрашних подлостей, старики рассуждают о временах Великой Екатерины, помещики жалуются на дурное лето, деловые, за недостатком бумаг, по навыку к очистке, тихомолком очищают стаканы, важные люди думают и играют в вист, причисленные к герольдии порицают нынешний ход дел и вист и играют в бостон. Но все спрашивают с любопытством: «Кто это?.. Кто это?..» — «Это дочь хозяина, Ольга Ивановна». — «Ах, какая красавица!»
Отдыхая после первых кадрилей, Олинька расхаживает по покоям с тремя или четырьмя новыми своими приятельницами, сплетенными с нею под руки. Они, подобно легким и пугливым сернам, ловко минуют бесчисленные группы гостей, удивляющихся вкусу и роскоши, с какими Анна Петровна убрала свой дом для их приема, шепчут, улыбаются, стреляют взорами по модным фракам, и опять шепчут, и опять улыбаются, и несутся далее. Вы теперь не узнала б Олиньки: она уже не то, что была поутру. В один час времени она подвинулась на пути жизни целым високосным годом. Гуляющие с нею кадрильные приятельницы, все старее ее несколькими годами, все удивительно опытные в бальных эволюциях, дали ей приметить множество прекрасных усиков, чудесных глаз, ловких мужских талий; они рассказали ей, кто в кого влюбен, кто на ком сватается, которая из их знакомок крепко любезничает с которым, кто из мужчин хорош собою, но несносен, и кто из них по справедливости может нравиться всякой. Светские барышни любят учить институток и монастырок: это их страсть! Олинька, слушая их рассуждения, сперва краснеет и потупляет взоры, потом ощущает в сердце приятное смятение, потом любопытство, потом досаду на свое невежество, потом желание быть столь же умною, как и ее наставницы. Она тоже начинает потихоньку делать свои замечания, хотя еще не имеет довольно смелости, чтоб сообщить их другим. Уже одни глаза показались ей прекрасными, две пары уст приятными, три носа довольно правильными — только она еще не может составить из них ничего целого, ничего полного, хорошего во всех частях и не поражающего никакими недостатками, потому что усы и бакенбарды мешают ей в ее соображениях. Она еще не понимала пользы и поэзии белых усов и страшных романтических бакенбардов, усиливалась открыть в них красоту и открывала только образ щеток. Олинька, Олинька!.. Искра порчи уже заброшена в твою душу неосторожными приятельницами: ты сама о том не знаешь!..
Шепча, смеясь, рассуждая с ними, она украдкою, бегло, равнодушно, единственно из любопытства, искала взором в толпе гостей миловидного лица без усов и бакенбардов, когда какой-то молодой мужчина, статный, ловкий, одетый по последней моде, неожиданно попался им навстречу. Он приветствовал вежливым поклоном одну из ее подруг, спросил о здоровье ее маменьки, сказал несколько слов о великолепии бала Анны Петровны, окинул Олиньку пылким взглядом, от которого она затрепетала, уронил несколько остроумных и скромных комплиментов в честь целому гуляющему кругу граций и пошел далее. Олинька хотела спросить: «Кто это?» — но уста ее были спаяны стыдом, пламеневшим в целом ее лице во время и после этой встречи: она никогда еще не была так близко к мужчине и вся дрожала со страху, вся горела огнем непонятного, но не совсем противного ей смятения. Одна из приятельниц пособила скрытному ее любопытству произнесением того же вопроса, который испарился на устах институтки, и знакомка расставшегося с ними господина тотчас воскликнула вполголоса: «Как?.. вы его не знаете? Да это он!.. Знаете ли, Олинька, кто это?.. Граф Александр П***!.. Идол всего высшего общества! Он в большой моде, в него все влюблены, все!.. Какой он богатый! какой умный! да как он танцует!.. Чудо! Не правда ли, Олинька, что он удивительный красавец!.. Если б он не был такой ветреник, в него можно было бы... Как он тебе кажется?»
Олинька ничего, то есть почти ничего не отвечала, но ее сердце усиленным биением утверждало все похвалы, воздаваемые ему легкомысленною подругою. И как будто озаренная внезапным светом, душа ее одним разом постигла красоту мужеского лица: все ее понятия мгновенно слились в одну плотную, вечную, гранитную, неразрушимую мысль — что лицо мужчины, чтобы быть прекрасным, должно быть точно таким, как у него. С тех пор, сама того не чувствуя, она уже носила в себе образ его, облеченный в понятие прекрасного, нечаянно в ней создавшееся. Так всегда рождается первая любовь, и потому она очаровательна, и потому остается в душе на всю жизнь, что предмет ее и первое понятие о прекрасном нераздельны и вместе действуют на чувства и на воображение. Брось это понятие в новую, чистую душу, в каком бы то ни было виде, оно тотчас жадно соединится с нею, как щелочь с кислотою, оно приведет ее в брожение, оно проникнет в сердце, разойдется с кровью, пережжет кровь, чувства и воображение, иззернуется в твердый кристалл, светлый, алмазный, мерцающий волшебными огнями вожделения, надежды и счастия. Теперь понимаете ли теорию происхождения первой любви?.. Она довольно проста и ясна. Вторая любовь есть только подражание первой. Потом сердце привыкает к любви, как нос к табаку, и она обращается в привычку.
Его уже не было перед нею, а она все еще видела его пылкие глаза, его сильные, смелые, красивые черты, его высокое и гордое чело, его пурпуровые, исполненные огня и неги, уста. «Он должен быть один такой прекрасный на свете!..» — думала она и, ища средства, как бы представить его себе существом выше и совершеннее прочих, в своем любезном невежестве она еще говорила с самой собою: «Какой он счастливец, что у него нет усов!.. Он носит бакенбарды... но они чудесно идут ему к лицу — не то, что этим господам!..»
Они поворотили назад и очутились перед каким-то пожилым господином в парике и со звездою, который важно нюхал табак. Олинька побледнела: ей вообразилось, что это жених, о котором маменька поутру ей говорила, и, назло пожилому господину в парике и со звездою, погналась мыслию за графом П***.
«Ах, если б мой жених был такой, как он!..» — подумала она, вздыхая.
Есть на свете люди, которые не веруют в внезапную любовь, в любовь с первого взгляда, в сильные, высокие и великие страсти. Но чувствительные сердца, которые читают повести или мечтают о счастии, не должны обращать на них внимания. Недоверчивость этих господ нисколько не изменяет существа дела. Ведь есть люди, которые не верят и в черта?..
———
— Дом прелестный!.. Все в порядке!.. Надо отдать справедливость хозяину, что он человек со вкусом. И картины недурны!.. Эта готическая комната нравится мне чрезвычайно: только следовало бы в ней быть поменьше бронзы... Эти господа утрируют все, даже самую роскошь, и делают из своих покоев настоящие магазины. Надо, однако ж, сказать хозяйке несколько слов насчет ее кабинета: голубой атлас с серебром и более ничего... Просто и очень мило!.. Какая великолепная камелия!.. А!!. вот хорошенькое личико!.. Но оно все-таки не стоит того, которое встретил я в той комнате в числе тех четырех девиц...
Так рассуждал про себя граф Александр П***, расхаживая по комнатам отдельно от прочих гостей и равнодушно направляя свое стекло на разные предметы, на стены, на мебель и на лица. Осмотрев все и всех, он опять стал думать.
— Да!.. богато и прекрасно!.. Только самый бал не слишком мне правится. Здесь скучно! Почти не увидишь знакомого лица. Но сколько звезд!.. как на небе. Где мой приятель Иван Иванович открыл такой богатый рудник превосходительств, что назвал к себе столько кавалеров первой и второй степени?.. Я никогда но думал, чтобы за пределами большого света водилось такое множество звезд. Всё новые лица, которых не видал я ни на одном известном балу в столице. Это никак древние и новейшие начальники разных канцелярий, народ деловой, который я почитаю, но с которым приятное встретиться в департаменте, чем на бале. Они что-то слишком молчаливы, слишком высокостепенны и принесли сюда с собою в кармане всю свою официальную важность. Лица холодны и без улыбки, как доклад. Я готов держать пари, что они обдумывают бумаги, глядя, как дочери их танцуют! Нельзя мне было не сделать удовольствия хозяевам и не явиться к ним на бал, но!.. но здесь я буду скучать всю ночь. Я дал слово быть сегодня у княгини Надежды Ивановны... Ах, право, эта женщина мучит меня несносным образом!.. сам не знаю, как бы разойтись с нею без шуму. Если б она не была мне так необходима... Завтра будет она пересмеивать меня со всею своею едкостью, когда узнает, что я не был у нее потому, что был на бале у человека, которого и фамилия ей неизвестна, о долгах которого никогда не было речи в ее гостиной; даже супруги которого ни однажды не злословила она с своими приятельницами... Я должен буду вынести ужасную грозу. Между тем моя Машенька и мамзель Алин, без сомнения, ожидают меня теперь с теплым сердцем и простылым чаем: я обещался той и другой навестить их сегодня после театра и забыл совершенно... Машенька, однако ж, миленькая девушка!.. я куплю ей завтра за то хороший платок, хотя теперь у меня нет денег... Ничего!.. деньги найдутся... За всем тем, не худо было бы несколько привести дела мои в порядок: я запутался в многосложные предприятия, и у меня уже не достает ни времени, чтобы помнить обо всех их, ни средств, чтобы вести их успешно. Теперь именно время великих преобразований: я подам пример собою... Во-первых, мамзель Алин оставлю я за штатом: я уступлю ее князь-Ивану. Во-вторых...
Но зачем прописывать все то, что думал про себя праздный молодой повеса, не зная, что с собою делать в шумной толпе незнакомых лиц, в кругу людей, где чувствовал себя как бы не на своем мосте! — Может быть, он этого и не думал; может быть, я все это выдумал: в таком случае извините, простите, пощадите меня великодушно! Я виноват, я пустой человек, я грешен!.. Да и вы тоже! — не правда ли?.. Однако ж согласитесь, что сколько один счастливый, любезный, испорченный благосклонностью женщин и судьбы вертопрах передумает, пересмеет, перецыганит мысленно в полчаса времени, того не написать и на бычачьей шкуре!.. Но вы изволите говорить, что подобных вещей и повторять не стоит, даже из уважения к предметам, которые переходят сквозь пустую его голову. И то правда!.. Итак, я отказываюсь от всего, что написал насчет почтенных деловых людей, княгини Надежды Ивановны и мамзель Алин; перемарываю все это большим цензорским крестом, оставляю вам белую страницу: предполагайте себе касательно дум моего героя, что вам угодно; пишите на ней, что угодно; я на все согласен, я ничего не знаю, как о ком думал тогда граф Александр П***, прекраснейший, любезнейший, обворожительнейший, предприимчивейший, вежливейший и наглейший из волокит столицы. Но если оставлю вам большой пробел в моем сочинении, вы еще захотите им воспользоваться; вы тотчас упишете в нем от моего имени все, что знаете дурного, смешного, мерзкого о ваших друзьях и соседях. Еще выйдут личности; я этого не хочу!.. Лучше оставить, как оно есть, и объявить вам, что все вздор, неправда, что ничего этого не бывало и быть не может; что граф П***, как сам он признался передо мною, зевая в угол, сказал про себя только нижеследующие слова на французском диалекте:
— Ах, как они скучны, эти господа второго яруса, когда вздумают корчить знатных бар...
А хозяйка подошла к ному и сказала:
— Ах, граф Александр Сергеевич?.. Вы у нас скучаете! Вы не танцуете?..
И он вдруг отвечал ей:
— Напротив, сударыня: я никогда в жизни не проводил вечера веселее и приятнее. Ваш бал очарователен. Я с восхищением удивляюсь вкусу, с каким убран ваш прекрасный дом. В особенности пленил меня ваш кабинет, сударыня: я желал бы быть заколдованным и остаться в нем навеки.
— Вы слишком добры, граф!
— Если вы понимаете это слово в смысле «чистосердечный», то я принимаю от вас наименование.
— Вы не хотите сделать нам удовольствия потанцевать у нас? Вы танцуете так прелестно!..
— Сударыня! я только ожидал вашего приказания.
— Так не угодно ли с моею дочерью?..
— Как не угодно ли!.. Напротив, я должен просить вас на коленях позволить мне иметь эту честь...
Анна Петровна вежливо улыбнулась; граф П*** вежливо поклонился, и они пошли в залу. Она привела его к Олиньке, которая робко, со стыдом подала ему кончики своих пальцев.
Первое прикосновение! Священная, великая тайна природы! Кто дерзнет изобразить на грязном лоскутке онучи, превращенном в писчую бумагу, твои неземные электрические свойства?.. Олинька содрогнулась от этого прикосновения и дрожала всем телом, но отнюдь не со страху, дрожала нежно, таинственно, сладостно, как дрожит струна под смычком артиста, исполненная небесной гармонии, испаряющейся из нее звонким, незримым туманом. Она смотрела в землю; он смотрел на нее и говорил про себя: «Так это дочь Анны Петровны!.. Это другое дело! С ней готов я танцовать целый год, ежели не влюблюсь в нее при первой кадрили. Ведь я теперь не занят!..»
А знаете ли, как это случилось, что Анна Петровна, весь вечер соображая средства, как бы скорее променять дочь на чин, сама предала ее в руки врагу своих соображений?.. Вы никогда не угадаете этого сами собою: лучше спросите у ваших супруг. — «Верно, Олинька, — скажут они вам, — сама пришла предостеречь мамоньку, что граф П*** уединенно расхаживает по покоям; что он, видно, скучает; что надобно заставить его танцовать?..» — Точно так. Олинька с удивительным искусством употребила саму же мать в этом деле. Простодушная, невинная Олинька уже сделалась хитрою. Кто же выучил ее хитростям?.. Право, учить им не нужно! Они делаются сами собою, как скоро власть угрожает сердцу насилием.
Что говорил милый, ловкий и блистательный повеса с Олинькою во время кадрили, что отвечала Олинька милому повесе, о чем они смеялись, почему краснели, сколько маловажных вещей пересказывается в таких случаях на словах, сколько важных обстоятельств приводится в ясность без слов, того в журналах повторять не следует. Это секрет кадрилей, и он не должен выходить за пределы последней ноты танца. Я только видел, что лицо Олиньки при всякой фигуре одушевлялось новою жизнию; что ее красота постепенно усиливалась всеми прелестями удовольствия; что все рассеянные по зале взоры слетались к ней стаями, все глаза вдруг засверкали, все мужские сердца забились, все женские самолюбия принуждены были поневоле признать ее царицею своего пола. И когда кидриль кончилась, когда всякий из нас ласкал себя, что теперь с Олинькою будет танцовать он, раздались веселые звуки вальса, институтка и повеса в одно слово вскочили со стульев и пустились вальсировать, попирая и ломая ногами все наши надежды.
Если б я был Магомет[86], я записал бы в моем Алкоране[87], что мои блаженные в награду за их добродетели будут вечно вальсировать в раю с хуриями[88], одетыми в бальное вырезное платье. Если б я был законодателем ума человеческого, я отменил бы все неблагодарные мечтания о земном счастии и оставил бы на свете одно только понятие о вальсе: его, я уверен, было бы достаточно для услаждения всего нашего горя. Как два налитые теплою кровью тела сблизятся на такое дружеское расстояние, когда свяжутся они одним и тем же объятием, когда руки их сплетутся, ноги перемешают свои движения, сердца запрыгают под ладонями, головы встретятся на рубеже заколдованной области поцелуя и умы подернутся мглою затмения, кружась вместе с телом, кружась вместе с предметами и целым светом, качаясь на длинной зыби потехи, бренча звуками музыки, наполняясь видом горящих ланит и уст и снеговых волн обуреваемой роскошью груди и белого плеча, сладострастно вырывающегося к вашим взорам из тайников рукава, — в этом слиянии всех начал чувства, в этом сцеплении двух существований, где мысли и страсти огненными искрами быстро перелетают из одних глаз в другие, в этом раскаленном сложным дыханием воздухе должны непременно жить любовь, упоение и счастие. И кто, вальсируя с прелестною женщиною, в нее не влюбился, и которая из девиц, несясь вихрем в объятиях миловидного юноши, ничего к нему не почувствовала, те после бала смело могут записаться в холодный чухонский приход. Наши танцоры не принадлежали к этому десятку. Граф П*** уже обожал Олиньку: у него знакомство с хорошеньким личиком начиналось прямо обожанием. Олинька уже потеряла ум и сердце. Он казался ей краше, светлее, торжественнее ангела, появляющегося на небо в венце бессмертных лучей. Пламя быстро распростиралось по всем се чувствам. Она горела, она любила — любила сильно, страстно, беспредельно, всем, неизмеримым объемом своей юной души.
Говорят, что этот повеса даже пожал ей ручку во время вальса: я этого не знаю! — что он ясно прочитал в ее глазах счастливую свою участь: о, в этом я уверен! Олинька еще не умела скрывать своих ощущений.
И когда, после долгого, долгого кружения, он внезапно посадил ее на диван, она со вздохом рассталась с рукою, так приятно оплетавшею ее талию: она желала опять быть обвита ею.
———
— Олинька, Олинька! поди за мною.
— Маменька, я ангажирована.
— Успеешь еще натанцоваться.
— Маменька, я боюсь пропустить котильон.
— Я отпущу тебя сейчас.
— Так я сейчас приду к тебе, маменька. Только скажу графу П***, что ты меня зовешь и что я скоро буду назад.
Анна Петровна ушла. Олинька весело побежала извиниться перед своим партнером и была в восхищении от его отчаяния. Добрая Олинька не знала, что после теплого оржата отчаяние есть самое слабое из бальных чувствований!..
Она нашла маменьку в зеленой комнате сидящею на диване рядом с каким-то господином, возле которого с другой стороны занимал место Иван Иванович, потчевавший его табаком из своей табакерки. Анна Петровна подала ей знак, чтоб она села подле нее. Она повиновалась.
— Маменька, ты хотела сказать мне что-то такое?
— Посиди, душенька, минутку с нами.
Беспокойство овладело Олинькою: она окинула взглядом незнакомого господина и увидела на нем страшную, уродливую, огромную, как луна, как серебряная тарелка, как мертвая голова... звезду, которая привела ее в трепет, поразила ужасом. Вот как девушки судят о вещах!.. А эта звезда нарочно была отыскана в целом городе, быть может, нарочно сделана на заказ в таком величественном размере, чтоб ослепить, изумить, тронуть, воспламенить Олиньку. Она не обратила «должного внимания» ни на белый галстух, завязанный «на законном основании» правильном, гладким, степенным бантом, ни на новый жилет из пестрого шали[89], ни на манишку с черными чугунными мухами, ни даже на великолепный кабинетский перстень, сиявший на пальце, служащем по особым поручениям при казенном носе его превосходительства по части снабжения его нюхательным провиантом; она чуть не закричала:
— Боже мой! это он!.. Это тот самый, о котором говорила маменька!.. Фи, какой он гадкий!.. Фи, какой он старый!.. Фи, фи!..
Какое ребячество! Отчего ж и старый? Человек лет сорока!.. Все люди этих лет. Правда, он не слишком ловок, и не годится в вальс, и не говорит по-французски, а только «понимает», и больно спесив, и даже воспитание его может показаться сомнительным; но он имеет все качества хорошего чиновника и мужа. Он человек честный, основательный, рабочий, исправный, молчаливый, знающий дела и обязанности службы; он даже слывет умным; его бумаги читают с восхищением по всем канцеляриям; главный его начальник называет его своей правою рукою: он пойдет далеко. Уже получил он аренду, уже получил ленту — еще надеется получить что-то особенное. Хотя все это качества, относительные к службе государственной, но они имеют свою пользу и в супружеской: нет сомнения, что когда только захочет он управлять женою так, как управляет канцелярией, он приведет ее если не в отличное счастие, то, по крайней мере, в отличный порядок. Сверх того, он уступчив: это годится и в супружестве; он не скуп на награждения и подарки: это годится в супружестве; он имеет правилом пользоваться самому и не мешать другим: это годится и в суп... Ах, как жалко, что я не красавица! Я бы сейчас вышла за него замуж.
А Олинька, ничего этого не понимая, не зная ни казенной, ни супружеской службы, упорно отвергала такого мужа!.. Ох, этих сентиментальных девушек, право, не худо было бы поучить немножко, вместо кадрили, канцелярскому порядку! Я уверен, что это было бы вернейшее средство сделать их основательными. Может статься, боитесь вы, что тогда перестали б они быть нежными, перестали б быть женщинами?.. Нужды нет! К чему нам женщины? Ведь все мы чиновники!.. Нам нужны чиновницы.
Как скоро Олинька уселась подле маменьки, незнакомый звездоносец важно привстал с дивана и поклонился ей под тем же — заметьте хорошенько! — под тем же углом наклонения, под которым он кланяется только своему начальнику или очень нужному человеку. Олинька и этого не поняла!.. Все — незнание канцелярского порядка! Но Анна Петровна своею любезностию ловко заштукатурила непростительную недогадливость дочери.
— Тимофей Антонович, имею честь представить вам мою дочь. Олинька (держись прямо!) — это наш друг, которого любим мы, как брата, как сына, и которого ты должна любить вместе с нами.
Олинька сделала холодный книксен. Мать быстро присовокупила, поправляя формуар на ее шее;
— Я уверена, что ты будешь любить Тимофея Антоновича еще лучше нашего, когда узнаешь его короче.
Оно покраснела. Иван Иванович примолвил:
— Да! мы очень счастливы, имея такого друга, как Тимофей Антонович. Ты должна тоже стараться заслужить его дружбу, Олинька... Позвольте же мне теперь вашего табачку!
Она опустила глаза.
Во время этих приветствий и похвал господин со звездою, стоя перед диваном, важно кланялся, как маятник, в ту и в другую сторону и с любопытством посматривал на Олиньку. Она ему очень, очень понравилась, и он, вынимая табакерку из кармана, чувствительно пожал за нее папеньке руку — пожал так сильно, что у Ивана Ивановича искры прыснули из зрачков и в глазах засияло превосходительством.
Уже все они опять садились на диван, как вдруг Тимофей Антонович вспомнил, что в замешательстве первых впечатлении не соблюл он «надлежащей формы» отрекомендования себя Олиньке. Он слишком любил «законный порядок», а потому и «не упустил исправить без отлагательства последовавшее по оному делу упущение»: он приподнялся и «потолику, поколику согласно было сие с обстоятельствами», с полным церемониялом подошел к ручке Олиньки. Будучи принуждена снять для него перчатку, она тащила ее с гневом, тряслась, как лист осины; охотно бы даже согласилась, чтоб рука ее отпала вместе с перчаткою. По ее телу, по нежной ее коже судорожная дрожь пробегала холодною, змеиною чертою; и когда ручка ее освободилась из длинного белого чехла, когда он дотронулся ее медными своими пальцами, когда приложил к ее пальчикам свои сухие, шероховатые уста, Олинька едва не закричала, не отскочила назад, как будто укушенная страшным, косматым, ядовитым пауком!.. Она ощутила в себе в одно и то же время и плавящий жар испуга, и тошноту отвращения — тошноту мучительную, убийственную, гробовую, которой не понимают ни сочинители, ни подписчики — которую чувствуют только женщины в минуту прикосновения к ним противного им мужчины.
Совершив эту важную церемонию, Тимофей Антонович поправил свой пестрый жилет, потянул воротник, сдул платком табак с носа и торжественно уселся на диване между хозяином и хозяйкою. «По силе положения» о женихах, теперь следовало ему сказать что-нибудь ловкое, любезное, занимательное. Он начал:
— Ах, как я сегодня смеялся!.. Представьте себе, у меня по департаменту случилось курьозное дело...
Олинька не могла выдержать долее: она сидела, как на иголках, вертелась, хотела уйти...
— (Останься, друг мой, с нами.)
— Из Вологодской губернии поступило к нам представление...
— (Маменька, начинают котильон!)
— Кажется от 25-го минувшего месяца...
— (Успеешь, душенька. Держись прямо!..)
— В котором значится, что вследствие предписания местного начальства...
— (Сиди, друг мой, как следует; не отворачивайся!..)
— О принятии законных мер по воспоследовавшему там экстренному случаю...
Олинька уже ничего не слышала. Ее суженый, чтоб сделать свое повествование понятным для институтки, значительно отступал от канцелярского слога, пропускал числа, не подводил всех справок, был до крайности любезен; но ничто не могло подействовать на ее упрямство. Она дрожала, бледнела, с трудом переводила дух. Она обливалась холодным потом. Руки ее и ноги были, как лед. На ее посиневших устах, в пальцах, лишенных розовой их жизни, в потопленном сбежавшеюся кровью сердце жилы сводились с пронзительною болью; после столь недавней отрады она должна была внезапно вынести все терзания ужаснейшей из пыток — любовного отвращения! Она страдала жестоко и еще принуждена была подавлять в себе! жестокие свои страдания!..
Господин со звездою продолжал свой рассказ. Папенька и маменька слушали его со вниманием. Она... еще одну минуту, она упала б в обморок!
Но граф П*** нечаянно вбежал в комнату, и она сильно выдохнула из угнетенной груди значительное количество горького, палящего воздуха скорби. Ей стало легче. Он повсюду искал ее глазами и, увидев сидящую на диване, бледную, расстроенную, неподвижную, с заметным смущенном, протянул к ней руку, чтоб проводить ее в залу, где уже начинался котильон. Она ушла от маменьки, благодаря его в душе за свое спасение.
— Ольга Ивановна!.. вы страждете?
— Нет!.. ничего!.. так!..
— Ваши руки холодны?..
— Ах, не говорите мне об этом!.. Ох!.. Ах!..
— Боже мой!.. что с вами?
— Я несчастна!..
— Вы несчастны?!!.
И с этими несчастными словами они пустились отчаянно тапцовать по всей алло. Так люди забавляются! Так все мы живем на свете!..
———
Пляшут, пляшут: конца нет!.. Когда же будет шабаш этому проклятому котильону? Начальник Ивана Ивановича, согласно заключенному с Анною Петровною договору, регулярно является в залу после всякого роббера, чтоб любезничать с оною Олинькою: он хочет действовать по трактату. Нельзя же лишать его прав и преимуществ избранного предписанным порядком жениха без всякого законного основания!.. Он уже догадывается, что по сему обстоятельству должны происходить какие-то злоупотребления, противозаконные действия, непозволительные поступки, ни с чем не сообразные меры, но никак не может подвести точных справок, не зная котильонного регламента. Если б он спросил у меня, я сказал бы ему напрямик, что молодые шалуны загнули ему крючок, но крючок весьма законный, не подлежащий суду, ни штрафу: попросту «дело сие взято на проволочку!..» Его соперник, сделавшийся предводителем котильона, чтоб долее обладать его Олинькою и, вероятно, по согласию с нею, беспрерывно выдумывает новые фигуры, разнообразит удовольствие, представляет роскошь всякий раз в другом виде, и пылкая беззаботная молодежь с жадностью бросается на счастливые его изобретения: грабит их, тешится ими, резвится, хохочет; выжимает сладость из забавы до последней капли и пляшет, пляшет, пляшет, а господин с огромною звездою нюхает табак и скучает. Это ужасно! так поддеть старого доку!..
Олинька опять розовая, опять белая, счастливая; опять затмевает все в зале своею красотою. Глаза ее горят, сердце горит, душа горит тоже. Надо быть женщиною, чтобы так быстро переходить от одного состояния к другому. Олинька была женщина. Недавно она считала себя несчастнейшею в мире; теперь считает себя его обладательницею. Она уже не страждет отвращением; небесная радость разлита по всему ее телу. Она видит любовь в глазах своего кавалера, чувствует ее в его прикосновении и почти уже не скрывается, что его любит, что любит его вдвойне, втройне — и на свой счет, и назло этому господину, и наперекор маменьке. Страсть вспыхнула в ней со всею силою чрезмерно раскаленного пара, который опрокинул и поднял на воздух придавлявшую его тяжесть.
В промежутках танца она много наслышалась тонких намеков, остроумных похвал, насыщенных легкою нежностью приветствий; много накраснелась, много насказала ответов, еще более дозволила догадываться. И — кто бы подумал! — она даже призналась, что вон там, этот господин со звездою, смуглый, высокий, гадкий — который нюхает табак — который на нее смотрит, который, слава богу, вот теперь ушел из залы, — что он ее смерть, что она терпеть ого не может, что она, если станут ее так преследовать...
Опять новая фигура!.. Они, видно, не намерены сегодня кончить этот безбожный танец! Как тут быть?.. Тимофей Антонович пошел сыграть еще два роббера в вист. Между тем здесь пляшут, между тем смеются, шутят, злословят, вздыхают, сплетничают, пересмеивают, лопаются с зависти и утопают в блаженстве.
Извольте! вот конец котильону. Теперь можете делать, что угодно.
Олинька, вся в огнях, пошла гулять по покоям, освежая себя легким, прозрачным, как самый ветер, опахалом. Граф П*** разговаривал в зале с некоторыми своими знакомцами и следовал за ней взором в длинной перспективе комнат. Пять или шесть минут времени прошло в этом положении, как вдруг он приметил...
— Барон!.. сделай мне дружеское одолжение...
— Что прикачнете, любезный граф?
— Попроси хозяйку на кадриль.
— Она не танцует.
— Танцует!.. Уверяю тебя, что она танцует. Она ужасно любит танцовать. Ты обяжешь меня чувствительно... Она даже прекрасно танцует... увидишь!.. Поди только, возьми ее...
— Но я боюсь, что она мне откажет.
— Не откажет! я отвечаю. Иди же скорее!.. Я тебе отслужу: в другом месте, когда ты прикажешь, на твой счет буду всю ночь танцовать с хозяйкою, хотя б ей было отроду лет за триста...
— Если в том дело, я исполню твое желание.
— Только танцуй же с нею долго!.. как можешь долее!..
— Хорошо! — отвечал я ему и пошел ангажировать Анну Петровну, которая, как предугадал волокита, с радостью приняла мое предложение и не думала отказывать. Граф П*** неприметно ускользнул из залы, как скоро начались кадрили. Он прошел несколько комнат, в которых уединенно сидели по углам старики и деловые люди с рюмками мороженого пуншу в руках, рассуждая о старых временах и новых штатах; проникнул еще далее и нашел только каких-то супругов, поселившихся на диване и занятых приведением в ясность счета своему поведению с самого начала бала; перешел в следующую комнату и уже но застал в ной никого. Беспокойство им овладело: он не знал, что делать...
Чего же он искал? что такое приметил? зачем так убедительно просил меня танцовать с Анною Петровною и еще тапцовать как можно долее?.. Что значило это беспокойство?.. Все это объясню я вам немедленно. Он приметил, что, когда Олинька возвращалась в залу, вероятно с тем, чтоб опять тапцовать с ним кадриль, известный господин со звездою, действуя по трактату, перебил ей дорогу, вступил с нею в «разбирательство» какого-то дела, невзначай «представил ей один экстренный случай на снисходительное ее благоусмотрение». О чем он ей «докладывал», о чем хлопотал, на что «ходатайствовал разрешения», по какому именно предмету «входил в таковые личные с оною Ольгою Ивановною сношения», о том на первый случай «почтеннейше не могу вам донести»: это покамест канцелярская тайна. Только Олинька испугалась, побледнела, закрыла глаза платком и в половине доклада ушла от него, быстро удаляясь по направлению комнат, где уже граф П*** потерял ее из виду между мелькающими в отдаленных атмосферах фигурами. Мой приятель хотел бежать за ней, чтоб утешить несчастную, и, боясь помехи со стороны маменьки, придумал, злодей, бесчеловечное, кровавое средство — заставить меня прыгать со старухой почти целый час!.. Я никогда не прощу ему этой шутки, где попросту сделал он из меня ширму для прикрытия своих проказ.
Он блуждал по комнатам и нигде не находил ее. Наконец, пришло ему в голову заглянуть в кабинет хозяйки, дверь которого слегка была притворена. Он вошел. Олинька была там. Она сидела одна на софе и плакала — плакала горько! Не зная светских приличий, она даже его не испугалась. А по правилам ей непременно следовало, по крайней мере, ужасно испугаться!..
Граф П*** упал на колени, схватил ее руку и начал осыпать ее страстными поцелуями. Олинька слабо защищала ее, прося его удалиться, потому что она хочет умереть. Прекрасная причина к удалению молодого и опытного в сердечных делах повесы из полузатворенного кабинета от волшебного света алебастровой лампы, от голубой софы, от белой атласной ручки, от несчастной дочери, мать которой танцует теперь кадриль за полверсты оттуда! Именно поэтому он должен был остаться — и остался. Он заклинал ее не плакать, не умирать, жить для счастия, для любви, для него; он клялся ей, что будет любить ее всю жизнь, по смерть и даже после смерти; узнал, что она огорчена официальным «предложением» господина со звездою «о немедленном приятии его сердца в ее ведомство и распоряжение» с присовокуплением надлежащей справки о супружестве, и дал ей торжественный обет «уронить» сие бедовое дело, «исходатайствовав» дражайшую ее ручку для самого себя; исторг у нее признание, что она тоже его любит, и присягнул ей огненными словами, что он ее обожает. Она была тронута, утешена и опять счастлива; он всякую минуту становился предприимчивее. Его клятвы, его страстное красноречие расстраивали ее понятия, приводили сердце ее в сладостное раздражение. Она чувствовала себя осененною лучом небесного блаженства. Пламя пожирало ее чувства, и в этом расстройстве, в этом пожаре души и тела, в этой суматохе спасающихся понятий невинности, добродетели и стыда он похитил, утащил с ее уст горячий, полусожженный поцелуй. За ним похитил он и второй, и третий, и четвертый, и пятый... Седьмой она ему дала, и чуть-чуть не сгорела сама с этим поцелуем, первым, создавшимся в ее душе и в то же мгновение вспыхнувшим на ее устах в виде яркой молнии роскоши...
Боже мой!.. кажется?.. Или это так им привиделось?.. Кажется, как будто... как будто дверь зашевелилась; как будто что-то белое промелькнуло в дверях... Нет, быть не может!.. А если кто-нибудь их видел?.. Ах, боже мой, тогда они пропали!.. Нет, нет!.. Здесь никого не видно!.. Однако же дверь растворена шире, нежели как была прежде...
— Александр!.. Друг мой!.. Заклинаю!.. удались!.. Я трепещу!..
— Олинька!.. Ангел мой!.. мое счастие!..
— Уйди!.. Сойдемся в зале!.. Я обойду через спальню маменьки и через буфет... Любишь ли меня?..
— Выше всего в мире!..
———
Где же он?.. Его нет в зале! Маменька еще танцует: добрая мамонька!.. Олинька в беспокойстве. Она садится; она встает опять садится; уходит из залы и опять возвращается. Где же он?.. не ушел ли?.. Нет, он придет!.. Он придет непременно!.. Между тем какой-то франт с широко раскинутыми бортами, с золотым жилетом, с пышным галстухом, с окладистыми бакенбардами, приветливо просит Олиньку на кадриль. Отказать ему неловко, тапцовать с ним очень скучно; но и остаться праздною опасно. Неравно маменька?.. Неравно ужасный господин с большою звездою?.. Лучше тапцовать! Она стала с ним к кадрили.
Пусть же Олинька танцует, пусть маменька отдыхает после танца; я между тем прочитаю вам два любопытные явления из старой комедии, которую играют всюду, с небольшими переменами.
ЯВЛЕНИЕ I
Действие происходит в той же зале. В середине ее танцуют. Вокруг стен сидят старые и молодые дамы в беретах, чепчиках и турбанах; старые и молодые девицы с готическими на голове башнями из чужих волос, с локонами из чужих волос, с талиями на вате и бумажными цветами. Все они перешептываются между собою, пожимают плечами и кивают головою.
— Ты видела сама?..
— Нет, маменька; я не видела, но мне сказывала Катенька Б***, которой сообщила это за тайну Лиза Ф***, которая знает о том от Каролины Карловны, которая, говорят, видела собственными глазами, случайно заглянув в кабинет Анны Петровны.
— Боже мой!.. Какой теперь свет!.. Не бери, душенька, с нее примера.
— О нет, маменька!.. не бойся!
— Прасковья Егоровна, слышали ли вы новость?
— Не насчет ли кабинета, Марья Богдановна?.. Да! слышала!.. Скажите — пожалуйте!.. Кто бы это подумал!..
— Ах, батюшки!.. Чего доброго ожидать от нынешней молодежи!..
— Впрочем, и мать не лучше ее была в свое время...
— Маменька танцует в сорок лет, а дочь в шестнадцать лет целуется с молокососами!..
— Да тем ли только кончилось, Дарья Васильевна?..
— Какой соблазн!.. Во время бала!..
— Ах, Софья Николаевна!.. эти воспитанницы институтов, право, все таковы: их содержат в строгости, а, как выпустят, так словно порох, так и загорается от первой искры; а там уж и не удержишь...
— Вы ошибаетесь, Елисавота Кондратьевна! Ведь и моя Сашенька воспитана в институте: однако ж она не похожа на эту.
— Извините, я не знала. Конечно, много зависит и от домашних примеров... Но посмотрите, как весело она танцует после всего этого!.. Как будто ничего не было! Постойте, пойду поздравить Анну Петровну с отличным воспитанием ее дочери...
— Катерина Алексеевна?.. слышала ли ты, какую глупость сказала мне моя соседка?
— Кто?.. Софья Николаевна?.. Да! Чего же ты от нее ожидала? Она и зла, и бестолкова.
— Сказать между нами, хороша и ее Сашинька!..
— Ну, об этой и говорить нечего! Будет хуже матери...
И проч.. и проч.. и проч.
ЯВЛЕНИЕ II
Белая мраморная комната, отделенная от танцовальной залы тремя или четырьмя комнатами. Дама лет тридцати пяти, еще довольно свежая, в богатом берете с райскою птицею, сидит в углу софы. Возле нее на табурете сидит молодой человек с расстроенным лицом: кажется, это граф П***... Несколько мужчин и дам, утомленных балом, прохаживаются по комнате в ожидании ужина, не заботясь ни о даме, ни об се соседе, которые разговаривают между собою.
— Хорошо, граф!.. Прекрасно!.. прекрасно!.. Да! разумеется, что вы не ожидали повстречаться здесь со мною! Вам и в голову не приходило, чтоб я с давнего времени была знакома с хозяевами этого дома! Вы полагали, что можете проказничать здесь свободно, а завтра обманете меня какою-нибудь пустою отговоркою. Я же вам объявляю, что я давно знала о том, что вы сбираетесь на этот бал; что с умыслом не упоминала перед вами ни слова о том, что и я тоже приглашена сюда; что нарочно просила вас провести этот вечер со мною, чтоб видеть, как будете вы отвечать мне. Я только удивлялась, с какою бесстыдною уверенностью тотчас обещали вы быть у меня, тогда как мне было известно, что вы непременно будете здесь...
— Княгиня, ради бога!.. оставим это!.. Что ж я дурного сделал?.. Если вы называете это преступлением, то я могу утешаться мыслию, что оно совершенно равно вашему: вы тоже здесь!
— Прошу поверить, что я бы никогда сюда не приехала, если б вы пожаловали ко мне, по вашему обещанию! Я с тем и прибыла очень поздно, чтоб предоставить вам время для раскрытия здесь прекрасного вашего характера; чтоб поймать вас, чтоб уличить в измене. Стыдно, стыдно, Александр Сергеевич!..
— Помилуйте, княгиня!.. О какой измене вы мне говорите? Вы только ищете предлога к ссоре! Ни в каком уголовном уложении тапцовать с дамами в порядочном доме не называется изменою.
— И вы еще смеете отвечать мне подобным образом?.. А происшествие в кабинете?..
— Какое?
— Вы но знаете, какое?.. Вы чудовище! вы человек без совести и без сердца!.. Он еще спрашивает, какое происшествие!.. Извольте, сударь, спросить у этих дам, в зале: вас видели в кабинете с прекрасною Ольгою; видели на коленях перед нею; видели, как вы ее целовали...
— Княгиня!.. Сделайте милость!.. Что вы говорите!..
— Я говорю то, что знаю; что все здесь знают, кроме несчастных родителей, которые не догадываются, что вы заплатили себе их честию и честию их дочери за то, что удостоили их бал вашего присутствия. Вы играете здесь, как и везде, роль мерзкого обольстителя. Как вам не совестно жертвовать мгновенному удовольствию, тщеславию, шалости славою, покоем, счастием всей жизни невинной, неопытной девушки, дочери честного и благородного человека, которого называете вы вашим приятелем?.. Вы погубили беззащитную. Чем исправите вы сделанную ей обиду?.. Хотите ли на ней жениться?.. Отвечайте!
— . . . . . . . .
— Вы молчите?.. Итак, граф, вы в состоянии, для вашей забавы, играть судьбою этой бедной Ольги?.. Нет, сударь, после этого я не хочу и знать вас!
— Но вы говорите с таким жаром, что все вас услышат. Я объясню вам завтра все, как что было, и вы...
— Теперь здесь никого нет, и я могу говорить смело, тем более что говорю с вами в последний раз. Впрочем, пусть слышат! Я готова сама рассказать всем ваш поступок: я непременно расскажу об нем матери и предостерегу ее на ваш счет...
— Помилуйте, княгиня, вы забываетесь!.. Хотите ли вы повергнуть меня в отчаяние, скомпрометировать себя?..
— Благодаря вам, сударь, я уже довольно скомпрометирована: вы не делаете никакой тайны из моей к вам безрассудной «дружбы». Думаете ли вы, что я не понимаю, почему приглашена я сюда?.. Эти господа хотели видеть вас у себя на бале и, зовя вас, полагали необходимым позвать и меня: до такой степени они считают меня нераздельною с вами!.. Это приглашение поразило меня кинжалом в сердце, я видела в нем доказательство того, что я обесславлена в общем мнении. Я плакала всю ночь из-за уважения, которое они мне оказывают, не забывая обо мне...
— Да вы и теперь плачете!.. Княгиня!.. ради всего священного вам в мире!..
— Я должна плакать, плакать всю жизнь о своей глупости... Вот какую признательность заслужила я от вас за все мои пожертвования!.. Мне стыдно признаться перед собою, что я нарушаю священнейший долг матери, краду достояние моей дочери, чтоб купить себе свой срам и вашу неблагодарность; чтоб удовлетворить вашу ненасытную страсть к мотовству, к фанфаронству. По моей милости вас считают богатым человеком: вы лучше меня знаете свои доходы!..
— Я вам обязан всем; я питаю нежнейшую к вам признательность, дружбу... Княгиня!.. Я чувствую всю низость моего поступка и опять заслужу ваше уважение. Простите мгновенное заблуждение! Я гнушаюсь самим собою и сделаю все, чтоб загладить свою вину. Вы увидите! Даю вам честное слово!..
— Вы уже столько, раз мне его давали!..
— Но никогда с таким раскаянием, так искренно, как теперь!..
— Вы меня обманываете?..
— Пусть умру на месте, если не говорю этого от чистого сердца!..
— Какое поручительство представите вы мне в вашем чистосердечии?
— Какое вам угодно! Нет ничего в мире, чего бы я для вас не сделал.
— Дайте мне клятву, что с этой же минуты вы забудете об этой девушке...
— Клянусь вам честию!
— Что вы не будете ни говорить, ни танцевать с нею...
— Не буду!
— Что вы откажетесь от нее навсегда...
— Навсегда!
— Что, покуда я здесь, вы будете находиться подло меня и уедете прежде меня отсюда.
— Согласен!
— Так пойдем в залу.
———
Так и мы возвратимся к Олиньке. Уже кадриль кончилась; многочисленные группы измученных удовольствием и веселостью барышень блуждают по зале и по смежным комнатам; Олинька блуждает также, без цели и без радости, с одною своею подругою, которая накрепко заплела свою руку с ее рукою. Кто же эта подруга?
Это змея!
Это зависть, это злоба, блещущая розово-золотистою чешуею, длинная, гибкая и сильная, как пресмыкающийся царь берегов Лa-Платы[90]. Она обвилась вокруг бедной девушки, жмет ее и ломает; впилась в ее грудь и, сквозь тонкое жало, медленно впускает яд в сердце; она уже грызет ее внутренность; скоро убьет ее — и бросит!..
Это та же самая приятельница, которая ходила с нею под руку, когда в первый раз Олинька увидела графа П***; та, с которою он разговаривал, когда произвел на нее первое впечатление, которая воспламенила ее воображение придаваемыми ему похвалами.
Теперь она искусно чернит его перед нею. Под предлогом негодования на коварство мужчин она уже сказала Олиньке, что он человек без всяких правил; что он считает безделицею обмануть женщину и погубить ее в общем мнении; что он даже тем хвастает. Под видом сердечного излияния она сообщила ей длинную историю о связи его с княгинею Надеждою Ивановною, которая незадолго перед тем приехала на бал, вероятно, единственно для него, в которую он давно влюблен и на которой, говорят, скоро женится. Потом, исполнясь адской преданности, она советовала убегать его, ибо одно знакомство с таким человеком уже опасно для славы молодой девицы. Потом, принимая живейшее участие в ее чувствованиях, она намекнула ей с одобрительною улыбкою услужливой сообщницы, что видела его у ног Олиньки, в кабинете, о чем, однако ж, она — сохрани господи!.. честное слово! — никогда никому не скажет ни слова. Наконец, разными тонкими оборотами, приправленными состраданием и дружбою, то вооружаясь против клеветы, то пеняя на злословие, зависть и сплетни, нежная приятельница ясно дала ей уразуметь, что она уже обесславлена и вдруг покинула ее — полумертвою, окаменелою, разраженною!.. покинула и убежала с радостью скорпиона, ужалившего неосторожную ногу, которая угрожала его раздавить.
Можете ли вы дать, себе отчет в состоянии сердца невинной девушки, которая едва вкусила первую, самую первую сладость любви и в то же время узнает, что она уже сделалась бесчестною?.. Нет! вы никогда его не поймете, потому что оно во сто раз ужаснее, нежели быть нечаянно удаленным от выгодного места, отданным под суд, осужденным и отъявленным во всей империи, с воспрещением вступать в службу. Колени дрожали под бедною Олинькою; ножные ее члены поражены были расслаблением, как будто от подувшего на нее порыва самума; озноб и жар попеременно леденили ее кровь и приводили в бурное кипение; глаза ее вдруг наполнились слезами и мраком и, когда слезы капули на паркет, в тех же людях, которые за минуту все казались ей кроткими, забавными, безвредными, она увидела стаю свирепых драконов, грозно разверзающих пасти, чтоб пожрать ее. Одним разом постигла она значение всех взглядов, всех улыбок, всех ужимок и повсюду прочитала свое бесчестие. Она хотела уйти; уже уходила — как маменька попалась ей навстречу и, взяв ее за руку, представила княгине Надежде Ивановне, сидевшей в креслах у дверей залы рядом с графом П***.
— Княгиня!.. это моя дочь!
— А!!. это ваша дочь!..
Олинька содрогнулась. Она ощутила на душе всю едкость яда, прыснувшего из уст княгини с этими словами, которые были произнесены особенным, весьма примечательным тоном. Маменька велела ей сесть подле ужасной соперницы и сама уселась подле Олииьки.
Княгиня нарочно старалась быть любезною и обласкать Олиньку, расспрашивая ее о разных мелких обстоятельствах и относясь к маменьке с похвалами, которые желала воздать дочери. Но всякая из этих похвал заключала в себе кровавый упрек или язвительную насмешку, горечь которых постигала одна только Олинька. Пронзаемая потаенными ножами, проданная в руки искусного в терзаниях и неумолимого палача в грозном бархатном берете с райскою птицею, угнетенная высокомерном могущественной соперницы, чувством обиды и вины, стыдом, бесславием и угрызениями совести, беззащитная девушка облекалась на лице и на руках гробовою бледностью, мертвела, превращалась в бесчувственный камень. Синие и зеленые пятна выступали на ее щеках и были вдруг пожираемы краснотою, порождаемою негодованием, которую немедленно сметало с них холодное дуновение страха, опасение услышать что-нибудь еще ужаснее — громкое и беспритворное объявление ее проступка! Маменька говорила:
— Она очень застенчива.
Кпягиня говорила:
— Дам нечего бояться: лучше бояться мужчин. С ними-то надо быть скромною и осторожною, если хочешь сохранить свою репутацию.
Олинька трепетала.
Бедная Олинька должна была выдержать битую четверть часа этого бесчеловечного, истинно женского мучения. Она была уничтожена и призывала на помощь последние свои силы, чтоб скрыть свои страдания, чтоб, по крайней мере, лишить гонительницу возможности наслаждаться их зрелищем. Сколько перенесла она в это короткое время!.. Ах, клянусь, ежели когда-либо оборочусь и красавицею, ни за какое благо — хоть бы меня повесили на самой высокой мужской шее — не стану целоваться с мужчинами, чтоб только не подвергнуться преследованию со стороны других любительниц поцелуев! Они знают искусство высасывать чужие поцелуи из-под кожи своих соперниц и, ежели соперницы слабее и моложе их, употребляют его с жестокосердием, с неистовством, превосходящим всякое воображение.
По временам Олинька пыталась украдкою поймать взгляд графа П***, чтоб перелить в него свои чувствовании; но он не смотрел на Олиньку. Он спокойно сидел подле княгини, ворочал шляпу, всматривался с любопытством о кожу своих перчаток и казался очень рассеянным.
Но если б как-нибудь могли вы залезть тогда в его голову и порыться в мозгу, вы бы нашли в нем престранные думы. Впрочем, на что лазить в голову? — он на другой день сам пересказал своим приятелям все, что думал, вертя шляпою и рассматривая швы на перчатках.
Он думал так:
— Черт принес сюда эту бабу! Если б я знал, что она будет здесь, я бы скорее поехал на бал к алеутам, в Камчатку. И не знаешь, как с ней развязаться!.. Она взяла такую власть надо мною, что я перед ней сижу, как дурак, и не смею сказать слова, когда она бранит меня, словно своего крепостного лакея. Но я философ на эти вещи: пусть бранит!.. Она немножко жестко управляет мною, это правда; но я буду повиноваться только до тех пор, пока она пребудет верною хорошим правилам, пока не перейдет на сторону последователей дешевого правительства. О, тогда из моего ума, сердца и повиновения я составлю такую бурную оппозицию, что она увидит!.. По несчастию, я слишком запутался с этою женщиною, и теперь нужен меч Александров, чтоб рассечь этот узел[91]. Поссорившись с нею, я должен был бы отказаться от Машиньки и от моей мамзель Алин: на это я не соглашусь! Надо иметь несколько философии. Но что, если б я простер философию свою до такой степени, чтоб затмил славу семи греческих мудрецов[92]?.. если б, например, вдруг решился я ограничить свои расходы?.. Оно трудновато, но возможно. Олинька также недурная партия. Она мне правится; я люблю ее... Я готов жениться на ней назло княгине. Я подумаю о том у себя дома!.. Завтра приду сюда сказать хозяйке пару комплиментов насчет ее бала и, вероятно, увижусь с Олинькою. Сегодня — увы! — надо от ней отказаться для спокойствия и чести самой ее. Эта баба, взбесившись, в состоянии огорчить ее, огорчить мать, пересказать все родителям и взбунтовать их против меня... Так и быть! — сегодня я подчинюсь необходимости, но завтра мы посчитаемся с княгинею.
И между тем, как он так думал, княгиня в бархатном берете все терзала злополучную его Олиньку клещами самой утонченной злобы: скрытно, искусно, метко поражала ее издали острогою мести и, задев смертоносною зазубриною за нанесенную рану, свирепо тащила трепещущую жертву за своею гордостью, попирала ее своим превосходством и, прижав ее к земле, затоптав в уничижение, издевалась над нею добродушными советами и нежными заботами об ее счастии. А Анна Петровна все была в восхищении и говорила в душе: «Какая добрая княгиня!.. Как она полюбила мою Олииьку!.. Она дает ей такие наставления, как родной своей дочери!»
И измучив слабое, прелестное существо, изранив его, измяв, вытиснув на нем псе свое ожесточение и против дочери, за посягание на ее собственность, и против матери, оскорбившей ее самолюбие неуместным приглашением ее к себе но бал, — но все это сладко, все это любезно, тонко, умно, неприметно, — чтоб довершить удар, чтоб показать Олиньке свое владычество над ее любовником и больно выдернуть из ее сердца последний луч надежды, она вдруг оборотилась к графу П*** и засветила ему в глаза огненным своим взглядом, в то именно время, когда он думал: «Пятьдесят тысяч!.. ни одной копейки менее!..»
Пробужденный от таких глубоких дум, повеса должен был торопливо собраться с своею запасною любезностью и карманными улыбками, чтоб вежливо встретить нежного посланца сердца, с которым завтра предстояли ему важные денежные сделки. Княгиня пустилась шутить с ним, смеяться, рассуждать о лицах, им только известных, о забавах и удовольствиях, неприступных для общества, собравшегося в этом доме. Ветреный волокита, забыв о близости Олиньки, всею своею веселостью, всем своим блистательным злословием поспешил поддержать этот* неожиданный взрыв юмористики своей соседки. Полуслова, полувопросы, полуответы, перемешанные с таинственным смехом, с загадочными взглядами, с признаками обоюдного удовольствия, сообщили этому разговору вид совершенного согласия, тесной дружбы, почти условленного сообщничества между двумя участвующими в нем собеседниками — по крайней мере, вполне произвели над неопытною девушкою то действие, которого ожидала от них бойкая ее соперница. Олинька почти не доверяла своим глазам. Как! в двух шагах от нее, полчаса после клятв он даже на нее не смотрит?.. Он, очевидно, ее презирает!.. Теперь она убедилась в его коварстве. Правда!.. он влюблен в нее! эта женщина совершенно господствует над его умом! Теперь Олинька уверилась в его измене, в своем посрамлении, в своем несчастии. Грудь ее вздымалась, понятия помрачались: она упала бы в обморок, если б новое, неведомое ей чувство — чувство палящее, раздражительное, беспокойное, ужасное — вдруг не исполнило ее какой-то злобной жизни, не возбудило в ней бешенства.
Что ж это было такое?.. Что такое! — ревность.
Боль души написана была на ее лице, взрытом судорожною игрою жил. Челюсти ее сщемились. Корчь крючила ее пальцы. Она страдала так жестоко, так была разъярена страданием, что если бы робость не отняла у нее движений тела, она ущипнула б княгиню — не то ущипнула б маменьку. К счастию, она никого не ущипнула и решилась удалиться, чтоб облегчить сердце слезами. Маменька велела ей остаться. К счастию, тот самый длинный франт в золотом жилете, с которым танцовала она прежде, предстал перед нее и ангажировал ее на мазурку[93]. Она освободилась.
Но по несчастию, проходя мимо княгини, она услышала слова:
— Граф! а вы не будете танцовать мазурки?
— Ежели с вами, княгиня, — непременно!
Олинька посмотрела на него с гневом. Он даже не приметил ее взгляда. Опять танцуют. Все веселятся, все дышут утехою, разговаривают вполголоса, обмениваются руками, обмениваются улыбками, кружатся в отраде, в счастии, в упоении, в жаре — в воздухе, сгущенном усиленными дыханиями, — во мгле, испускаемой рядами догорающих свечей, — в чадном газе, испаряющемся из множества раскаленных, красных и вспотевших самолюбий. Одна Олинька не знает удовольствия в этом шумном, резвом, быстро движущемся кругу. Она тяжело вздыхает, глотает пыль и горечь, слышит, как внутренность ее раздирается. Ее сердце трескается от боли; голова ее горит лихорадочным огнем. Она старается встретить взор вероломного и встречает только его равнодушие и торжество гордого берета. Она бесится и пляшет; приходит в исступление и пляшет прелестно. Постой же, изменник! чудовище! изверг!.. Ты на нее не смотришь? Она тебя накажет. В душе Олиньки уже вспыхнуло волшебное пламя мщения. Она чувствует себя легче, уже одушевляется новыми силами и с злобным восторгом предается влечению небесного обворожительного чувства, которое теперь в первый раз посетило ее сердце. Она отмстит тебе жестоко, немилосердно, ужасно! — как мстят все женщины за подобное предательство: она будет кокеткою!.. Не полагайся на ее неопытность: женский инстинкт выучит ее всему, что нужно; я знавал женщин, которые уже были искусными кокетками в седьмой день после своего рождения.
Олинька не смотрит на коварного, не ищет, не ловит его взоров. Она прежде не говорила ни слова с длинным своим танцором в золотом жилете, не отвечала даже на его приветствия; теперь вдруг стала любезна с ним и весела. Она смело пускается с ним в рассуждения, смеется, шутит и чарует его глазами. Она занята им исключительно, старается найти его приятным и обнаруживает вид совершенного счастия в его обществе. Украдкою она разведывает взором — видит ли это неблагодарный? видит ли он, что она об нем не заботится, что она счастлива с другим? Он видит!.. тем лучше. Пусть же его видит, пусть видит еще яснее, пусть сожалеет и бесится. Когда взбесится порядком, он будет без памяти от Олиньки. Любовь возвращается вместе со злостью.
Ho он видит и показывает, как будто это до него но касается. Он очень хорошо понял, что такое она делает и с каким намерением; но его самолюбие было огорчено по другому поводу. Княгиня дала ему приметить, что Олинька — ветреная девушка, что она кокетка, и начала было жестоко пересмеивать его насчет прекрасной его победы, которая сама лезет в руки. Он не выдержал насмешек и рассердился вместе и на княгиню, и на Олиньку.
———
И мазурка кончилась, как кончается все на свете. С мазуркою прекратилась и тягостная роль Олиньки в отношении к длинному франту. Она была не в силах выдержать ее долее. Ее кокетство, по-видимому, не произвело никакого действия над коварным. Последнее средство, которое употребила она против его жестокости, на которое решилась вопреки голосу своего сердца — и это последнее средство осталось безуспешным!.. Она опять печальна, опять терзается ревностью, гневом, любовию и почти приходит в отчаяние.
Но еще одна искра надежды рдеет в ее душе. Эта ужасная женщина, вот, она ушла с маменькою прогуляться по покоям. Вот наступает вальс. Вот он рассеянно блуждает между гостями в другом конце залы. Он, может быть, подойдет к ней. Ах, если б взял он ее вальсировать!.. Она сама неприметно передвинулась в другой конец залы и села поблизости его. Сердце ее трепещет... Он не удостаивает ее своего взгляда, за который она теперь отдала б всю свою жизнь, весь мир и самое небо!.. Он стоит недалеко от нее и разговаривает с каким-то молодым человеком. Жестокий! он хочет убить Олиньку!.. Но вдруг молодой человек его покидает, берет первую попавшуюся девицу и пускается вальсировать с нею. Граф П*** остается один, оглядывается кругом себя, ища какой-нибудь дамы, чтоб повертеть ею несколько раз по зале, и видит Олиньку. Он подходит к ней очень ловко, кланяется ей очень вежливо и поднимает ее с кресел безмолвно. Наступила роковая минута. Она опять в его объятиях!..
Олинька кружится с пим по зале: она горит и трепещет еще сильнее прежнего... Она хотела бы объясниться с ним насчет его поведения с нею и не смеет раскрыть уст. Она ожидает, пока он скажет ей слово; но он молчит и вальсирует с нею так хладнокровно, как величайший германский философ с первою австрийскою философкою. Она устремляет в его лицо свои бесподобные, наполненные прекрасною слезою глаза, ищет проникнуть взором в его душу; но ого лицо мертво, холодно, душа его как бы нарочно закрыта черною завесою равнодушия — и уста ого немы, и рука его нема, и глаза еще немее уст и руки. Олинька в отчаянии: она почти мерзнет в его объятиях, хотя страшный жар бьет ей в голову; она издышала всю надежду и уже дышит душою, остатком своего существа. Она изнемогает под тяжестью обиды и несчастий и едва-едва имеет силу сказать ему:
— Довольно!.. Мне очень жарко!..
Он учтиво посадил се в кресла, еще учтивее поклонился и ушел, думая про себя: «Я на все сердит!.. Завтра мы объяснимся с нею и помиримся».
Завтра!
В то же самое время княгиня, маменька и господин с большою звездою вышли в залу. Их-то присутствия только и недоставало, чтоб довершить убийство несчастной девушки!..
Она вздрогнула всем телом и убежала из залы.
Одаренная пылкою и чувствительною душою, Олинька могла еще вынести мучения страсти, клевету, измену, неблагодарность; но она не была в состоянии стерпеть презрение от того, кому пожертвовала своим спокойствием, своею честию. Она была в исступлении. Люди! что вы сделали с кроткою, невинною, милою Олинькою!.. Вы привели ее на край пропасти и оставили! Вы изуродовали ее ангельскую душу! Она теперь решится на все...
Она быстро бежала в спальню, усталая и распаленная танцами, облитая холодным потом по всему телу, взволнованная, бледная, с неподвижными глазами последней степени отчаяния; мчалась через столовую, пыша, негодуя, клянясь отмстить ему, отмстить себе, княгине, маменьке, господину со звездою и целому свету; вбежала в буфет с клятвою на устах наказать вероломного; увидела графин с водою и, в наказание ему, выпила два стакана холодной воды; увидела еще мороженое и бросилась на него с жадностью, стала хватать его руками, набивать в свой узкий, красивый ротик, глотать целыми кусками, и не прежде оставила, как одна из служанок вырвала у ней из рук тарелку, закричав в испуге: «Ольга Ивановна!.. что вы делаете?..»
Тогда спокойно ушла она в свою спальню, зовя за собою горничную.
— Наташа!.. раздевай меня скорее. Скорее! скорее!..
— Ольга Ивановна, ведь бал еще не кончился!..
— Все равно! Расстегивай корсет... Проворнее!.. Ох!..
— Вы ужинать не будете?..
— Не буду!.. Скорее!.. Ой, мне дурно!.. Я лягу. Уходя, убери свечу. Тащи чулки скорее... Когда маменька спросит, скажи, что я уже уснула. На, вынь еще серьги из ушей!.. Оставь, не складывай ничего!.. Брось все на землю!.. Ах!..
Олинька долго рыдала впотьмах, и глухой гул отдаленного бала долго еще смущал слух несчастной. Она была холодна, как глыба льду.
Потом перестала она рыдать, вздохнула и сказала: «Теперь все кончилось!..»
Потом Анна Петровна вбежала еще в ее комнату. Олинька закутала голову в одеяло и притворилась спящею.
— Олинька, ты спишь?
Она не отвечала.
— Олинька!.. Олинька!..
Мать начала будить ее рукою.
— А?.. что?.. Это ты, маменька?..
— Ты спишь, Олинька?
— Да, маменька! сплю.
— Что это значит?.. Зачем ушла ты так скоро?
— У меня голова страх разболелась.
— Надо было, по крайней мере, сказать мне, а то я не знала, что с тобой сталось. Княгиня и Тимофей Антонович спрашивали об тебе по нескольку раз. Ты очень ему понравилась...
— Маменька!.. я сплю!..
———
На другой день, около полудня, Олинька лежала в постели. прикрытая зеленым одеялом по шею. Голова ее, небрежно обвязанная батистовым платком, слегка утопала в подушке и по удивительной правильности черт лица, по его спокойствию и смертельной бледности казалась головою из каррарского мрамора[94], отбитою от статуи прекрасной нимфы Кановы. Мать сидела у кровати в креслах и, держа на коленях руки, сплетенные пальцами, печально смотрела на свою Олиньку.
Олинька показала рукою, что желает, чтобы стоящий на окне горшок с розою, которую подарила ей тетушка, поставили у ее кровати. Анна Петровна сама исполнила ее желание, и Олинька, возвращаясь всею душою к своему растительному, безмятежному другу, начала нежно ласкать рукою красивый цвет, который в то время только что достиг полноты своей блистательной жизни.
Скоро рука ее упала на постель. Она вздохнула, и две крупные слезы покатились но ее щекам, сбежали со щек и иссякли в подушке.
— О чем ты вздохнула, мой друг? — спросила мать.
— Ничего!.. так!.. — отвечала она.
— Скажи, душенька, правду, — присовокупила Анна Петровна, — я хочу знать. Я вижу, что ты печальна.
— О нет, маменька! — сказала она умильным голосом. — Я никогда не была так спокойна духом, как теперь. Мне только стало немножко грустно оттого, что я подумала...
— Что же ты подумала?.. Говори смело, не скрывай ничего от меня.
— То, что я и эта роза — посмотри, маменька, как она полна, свежа, мила! — что я и она вчера начали жить в одно время: мы с нею расцвели вместе; она еще цветет, а я уже вяну!..
И тихие слезы, опять заструились из ее глаз.
— Полно, Олинька! — сказала мать. — Выкинь эти мысли из головы. Завтра ты будешь здорова.
— Нет, маменька! — сказала Олинька. — Я чувствую смерть в груди. Она лежит тут, внутри, как большой, холодный камень. Я умру!.. я желаю умереть... Зачем взяла ты меня из института!..
Олинька уже была в скоротечной чахотке. Жизнь ее была кончена, и уже началась смерть. Домашний доктор решил, что она страждет истерическою болезнию.
———
Она уже не бледна, но желта, или, лучше сказать, зелена. В три дни она исхудала так, что узнать невозможно, и в ее груди смерть хрипит страшным голосом. Она не говорит о смерти и даже старается удалять от себя всякие неприятные мысли. Потому она и беспокойна, потому и все ей не нравится, и она ищет облегчения в прихотливых, переменчивых желаниях.
— Маменька! что-то меня душит.
— Выпей, мой друг, это...
— Не хочу лекарства. Перенеси меня в другую комнату. Я боюсь лежать здесь... Терпеть не могу этой комнаты.
— Куда же ты хочешь?
— В твой кабинет, маменька!
Мигом постлали для нее постель на софе в красивом кабинете Анны Петровны и перенесли ее туда на руках. Некоторое время она была спокойна и даже казалась счастливою. Потом сказала:
— Ах, нет!.. И здесь что-то душит меня, преследует...
— Что же такое не нравится тебе, мой ангел?
— Вот это платье пугает меня.
— Какое?.. Здесь нет никакого платья.
— Оно висит у меня перед глазами.
— Душенька, здесь ничего не висит.
— Там оно, там!
— Где?
— Там, в шкафу!.. белое... оно душит меня!.. с букетом... я страх боюсь его!.. атласное... гадкое...
— Что же ты прикажешь с ним сделать?
— Вели его сжечь, сжечь тотчас!.. Мне будет легче…
И спустя четверть часа она еще спросила:
— Ну что?.. сожгли ли его?..
— Сожгли, дитя мое.
— Ох!.. Теперь я чувствую себя лучше... Теперь уж не боюсь выйти в нем замуж!..
———
— Прощай, маменька!.. — еще сказала она однажды слабым, почти невнятным голосом, протягивая к ней желтую, иссохшую руку из-под одеяла и бледный взор из погасающих глаз.
Анна Петровна заплакала.
— Прощай!.. Я скоро отойду от тебя, туда!..
Мать рыдала и целовала ее руку, огрызенную алчною, ужасною болезнью.
— Вели принести платье, в котором была я на бале... Не плачь, маменька!.. я счастлива... Положите его подле меня... Маменька, когда я вас покину... наденьте на меня... это платье... Одну только эту вещь возьму я с собою... из этого света...
Через две недели поело этого злополучного бала шел я, с зонтиком о руке и в галошах, по Вознесенскому мосту.
Погода была ужасная. Перед мостом, почти напротив самой церкви, сперлось множество карет, следующих по двум различным направлениям. Я принужден был остановиться на мосту, покамест одни из них очистили дорогу другим. Лакей в богатой ливрее с гербами бегал, кричал, приказывал кучерам поворачивать по каналу и бранился с городовым. Я спросил у него, что это за суматоха?
— В церкви свадьба, — сказал он, — эти негодяи встали с каретами так, что другим нет проезда.
— Разве похороны, братец? — возразил я. — Я вижу колесницу с гробом.
— Это не наша, — отвечал лакей равнодушно. — Наши господа в церкви; а здесь другие, везут какого-то покойника на Смоленское.
— Не знаешь ли, кого?
— Не знаю.
— А вы чьи? Кто такой женится?
— Женится-то граф Александр Сергеевич П*** на дочери княгини Надежды Ивановны***.
— Как!.. разве не на самой княгине?
— Нет, сударь, на ее дочери. Мы их люди.
Он побежал кричать. Я остался на мосту, пораженный странностью случая, по которому дочь княгини получила столь неожиданное наследство. Впрочем, это понятно!.. Наконец, великолепная колесница с розовым гробом, обитым широкими серебряными галунами, выпуталась из свадебных карет, и начали появляться погребальные факелы. Я подошел к первому из них, чтоб расспросить, кого они везут на кладбище.
— Ольга Ивановна Р*** приказала долго жить!.. — отвечал мне спокойно грязный человек в черном плаще, с огромною обвислою шляпою.
— Ольга Ивановна?.. Ах, боже мой!!.
Я не скор на слезы, однако ж они полились из моих глаз при этом известии. Несчастное дитя!.. Бедная Олинька!.. Этот человек лишил ее всего — спокойствия, чести, счастия, жизни; она умерла с обидою и с его образом в сердце, и еще труп ее должен был остановиться на улице, чтоб быть свидетелем торжества его вероломства!.. Должно признаться, что судьба иногда жестоко играет теми, которые более других заслуживали бы ее покровительства... Женщины, женщины, как вы достойны сожаления! Вы созданы для нашего блаженства, а мы наше блаженство полагаем в вашем несчастии!.. Эта невинная девушка пришла в свет перед балом, попалась на глаза развратному мужчине, в течение одного бала испытала все страсти, всю сладость и все горе, предназначенные целой жизни женщины, сделалась их жертвою и исчезла с последнею мазуркою того же вечера. Мы говорим, что жизнь женщины уподобляется бесконечному балу: я видел примеры, что эта жизнь заключалась вся в границах одного бала!..
Надобно знать, что я человек ужасный, когда примусь философствовать. И конца не видать моим глубоким мыслям! Чтоб не томить вас выпискою из длинных нравоучительных рассуждений, которые нанизал я на Вознесенском мосту, когда погребальное шествие Олиньки проходило мимо меня, скажу только, что когда оно прошло, я долго был в нерешимости — идти ли мне в церковь на свадьбу, или на кладбище на похороны?.. Я предпочел идти на кладбище: лучше смотреть на траур добродетели, чем на веселие порока.
Я был опечален и сверх того досадовал на себя, зачем я тут случился, когда похороны Олиньки и свадьба ее убийцы задели колесами друг об друга. Все эти господа в синих плащах, которые проходили тогда по Вознесенскому мосту, как раз скажут, что это натянуто, как у г. Бальзака, и что я натянул это... Клянусь честью, я не натягивал. Оно как-то само так натянулось для большей ясности дела. Впрочем, у Вознесенского моста иногда случаются почти невероятные вещи: это всем известно. А что касается до г. Бальзака, то признаюсь вам откровенно, господа в синих плащах, что у меня слишком много самолюбия и самонадеянности, чтоб думать о подражании натяжкам г. Бальзака с товарищи. Когда я захочу, то сам натяну рассказ так, что еще изумлю всех романтиков: ведь я учился логике! Но теперь не время спорить о натяжках. Положим, что этого быть не могло, что я ошибся, что мне так показалось, что свадьба и похороны не встречались друг с другом: все это нисколько но изменяет существа события. Дело в том, что Олинька была похоронена и граф П*** танцовал на своей свадьбе в один и тот же день, в удостоверение чего даю вам сие мое свидетельство за собственноручным моим подписанием.
Мы прибыли на Смоленское. Я был грустен во все время обряда и стоял в нескольких шагах от родных покойницы, сложив руки на груди, с зонтиком под мышкою. Но когда начали засылать гроб землею, я не выдержал: лицо мое вскипело слезами, и хотел закричать на вое кладбище:
— Люди! что вы сделали с Олинькою!.. с этою прелестною, веселою, чистою, светлою, как солнце и добродетель, Олинькою!.. Она была вручена вам природою, которая гордилась произведением своим, чтоб вы ее лелеяли, ласкали, любили, чтоб вы берегли ее, как красивую и хрупкую игрушку, а вы — вы ввергли ее из потехи в бурную и пыльную мельницу вашего света, изломали, смололи ее зубчатыми колесами вашего тщеславия, корыстолюбия, вашей гордости, разврата и жестокосердия, испилили пилами ваших расчетов, растерзали своими страстями, осквернили грязным, язвительным своим дыханием, смяли ее, как лоскуток бумаги, на котором написана горькая укоризна, смяли, и — бросили в яму!.. Теперь я понимаю сказание Библии об ангелах, посланных в Содом[95].
———
Я последний оставил кладбище, по которому гулял еще некоторое время. Я люблю это место и нахожу особенное удовольствие путешествовать в галошах и с зонтиком по безмятежному царству погребенных страстей, но рыхлому и пыльному слою истлевших надежд и расчетов.
Иван Иванович и Анна Петровна ехали домой одни в карете. Она была печальна, но не плакала; он нюхал табак, и его слезы капали в табакерку.
Дорогою Иван Иванович с беспокойством размышлял о том, почему Тимофей Антонович не пожаловал на погребение. Его превосходительство теперь не имеет никакого повода к продолжению своего покровительства и, видно, после смерти дочери начинает уже забывать о родителях!..
И, взъехав на Исаакиевский мост, он сказал своей супруге: «Мы потеряли нашу Олиньку!.. Ну что, душенька: теперь ты убедилась, что могут быть «неудачи» по службе?..»
1833
Впервые: Библиотека для чтения. — 1834. — Т. 1. — С. 33 — 114.