Как это случилось, что в течение пятидесяти столетий до рождества Христова и восемнадцати столетий после рождества Христова люди не знали ни достоинства разбойников, ни прелести разбойничьей жизни? что они только теперь спохватились, что в свете нет ничего занимательнее, прекраснее, возвышеннее, изящнее порядочного разбойника?.. Это, верно, оттого, что человечество, ведомое историческою судьбою народов, неуклонно стремится более и более к совершенству и теперь уже подвинулось к нему довольно близко. Я думаю, это оттого!
Как бы то ни было, но, продвинувшись к совершенству, теперь и сам я вижу, что предмет самый богатый, самый достойный пера поэта, прозаика и философа, есть разбойник. Посмотрите, сколько людей прославилось в наше время великими писателями и мудрецами, описывая только добродетели разбойников и разбои добродетельных!
В самом деле, что может быть честнее и кротче изверга, душегубца? что для общества вреднее честного человека, который никому не свернул головы?.. Это, кажется, не требует никаких доказательств, тем более что это уже неоспоримо доказано во всех новейших французских романах, не считая самой новейшей Диссертации великого защитника воров, г. Виктора Гюго: зри «Claude Gucux»[173] Ежели так, давайте же мне извергов, головорезов, мучителей, каторжников, великих плутов, великих воров, великих романтических героев — я буду великим писателем! Давайте ножи, топоры, плахи, палицы; давайте ужас и смерть — сто, двести, тысячу смертей — как можно более смерти и крови! Кровь есть лимонад модной словесности. Этот слог есть слог Жанена. Позвольте мне сделаться великим писателем через разбойников! У вас тоже будет Юная словесность.
Вы не хотите дать мне этой безделицы?.. А! вы не хотите, чтоб я достиг литературной знаменитости через разбойников! Так скажу вам правду, что я и сам не хочу этого. Однако ж надо шествовать с веком; надо же и у нас говорить что-нибудь о разбойниках: когда вся просвещенная Европа бредит ими и поэзиею живописного их ремесла — а то назовут нас невеждами, людьми, лишенными образованности и тонкого вкуса. Поистине, случай весьма затруднительный! Как быть?... Для спасения чести нашей изящной прозы я готов пожертвовать собою и воспеть какой-нибудь разбойничий подвиг — но с условием, что это будет в первый и последний раз моей жизни, что потом никогда уже не станете требовать от меня подобного самоотвержения. На этом условия — делать нечего — перекрестясь, расскажу вам нечто по сей части: расскажу простой анекдот, который рассказывали мне верные люди, прекрасно рассказывающие всякие анекдоты. Он оставил во мне глубокое впечатление как доказательство дивных путей небесного правосудия.
В двух верстах от………
Еще одно условие: позвольте, чтоб мой разбойник был без добродетелей. Я рассказываю простой анекдот, только для вашей потехи, быть может, и для вашего наставления, а не для того, чтоб прослыть философом юной литературной школы: притом же я ставлю себе в честь не понимать ее философии.
В двух верстах от В — а стоит загородный дом — деревянный, с зеленою крышею, уже не новый — под лесом, при болоте, за рекою, на возвышении, в некотором расстоянии от большой дороги. В этом доме живет обыкновенно все лето и часть осени Гаврило Михайлович П***, отставной капитан, уездный судья и очень добрый человек, как все уездные судьи В — ой губернии.
В августе месяце 1830 года, поутру, в воскресенье, почтеннейший Таврило Михайлович с почтеннейшею Прасковьею Егоровною, своею супругою, отправились в бричке в город за разными делами, не терпящими отлагательства, — в церковь помолиться богу, к протопопу напиться настойки, к прокурору откушать ботвиньи, к предводительнице узнать о сплетнях, к откупщику прочитать «Санкт-Петербургские ведомости», в губернатору поиграть в бостон. Чуть господа за ворота, люди тоже со двора: дворецкий к свату в деревню, лакей в гости к приятелям, повар в кабак за водкою, поваренки на реку за раками, Прохор с Дарьею в лес за орехами. Васька с Наташей в болото за черникою и тому подобным. В доме осталась одна Дуня — Дуня, единственная в целой В — ой губернии, белая, розовая, стройная, веселая, добродетельная, царапливая — горничная по своему званию — по качествам души, любимица Прасковьи Егоровны, предмет частых прогулок Гаврилы Михайловича в девичью, жертва противозаконной страсти канцеляристов уездного суда к поцелуям, идол, для которого губернаторский лакей, воспитанный так же, как и она, в столице, в большом свете, на Невском проспекте, никогда не успевал дочистить сапогов своему господину, к немалому соблазну всей губернии. Один он в тех странах был в состоянии понимать ее чувства; одна она в том городе умела оценить его образованность. Они обожали друг друга, как только пламенные души обожаются в Петербурге, у Казанского моста, и были счастливы, как только можно быть счастливым в провинции.
Девушки, оставшись одни в доме, всегда боятся воров, на этом основании Дуни заперла наружную дверь ключом и, чтоб не думать о ворах, пошла поглядеться в зеркало, в ожидании несравненного лакея, которого предварила она накануне, что господа на весь день уедут в город. Дуня весело поправляла свои локоны, потягивала платочек на груди и пожимала кушак, напевая сквозь зубы:
— Мужчины на свете, как мухи, к нам льнут![174] — кик вдруг послышалось легкое стучание в двери. — Это он!.. — И она стрелою полетела отворить ему. — Ах!! это не он!
— Это я! — отвечал ей грубым, сиплым голосом, тихонько вмыкаясь в двери, огромный мужчина в изорванной байковой шинели и грязной бесцветной фуражке; черный, давно небритый, с страшными рыжими усами и красным носом, с разбитым лбом, синими губами и убийственным взглядом — прямой тип председателя записных посетителей городских кабаков, или одна из тех адских фигур, какие можно видеть только на картинах Сальватора Розы[175], совершенно почерневших от времени в тенях и сохранивших яркие краски на освещенных выпуклостях, как будто нарочно для того, чтоб придать более ужаса дикому их выражению.
Дуня в испуге отскочила на несколько шагов и, вздохнув из глубины сердца, еще раз произнесла в душе: «Это не он!!.» Между тем незнакомец с красным носом вошел в сени, преспокойно замкнул двери и ключ положил в карман.
— Чего вы хотите? Кто вы таковы? — вскричали Дуня. На что берете ключ?..
— Не бойся, душенька! — отвечал он, смеясь. — Я пришел к тебе в гости. Верно, тебе скучно одной в доме?
— Извините!.. Зачем вы берете ключ?
Он, вместо ответа, подошел к ной и потрепал ее но лицу Она отскочила еще далее.
— Зачем замкнули вы дверь?.. Отдайте ключ! Я стану кричать.
— Понапрасну! Ведь я знаю, что никого нет на мызе.
— Вот новость! Пришел и запер дверь замком, как в своем доме!
— Я всегда замыкаю дверь, коли мне случится быть наедине с такою красавицею, как ты, голубушка!
И опять потрепал он ее по лицу своею жесткою и неопрятною рукою. Она отскочила в угол с негодованием.
— Но кто вы таковы?.. Это очень нехорошо, так, без всякого знакомства, шалить и беспокоить девушек...
— К знакомцам я не хожу в гости, — отвечал он холодно, переменяя выражение лица. И эти слова произнес он таким грубым, таким хриплым, пещерным голосом, что насквозь пронзил им бедную девушку.
Дуня во всех передних и в уездных канцеляриях слыла очень храброю: не так легко можно было укротить ее! Не одному дерзкому канцеляристу так оцарапала она лицо ногтями, что он будет помнить ее дослужившись до столоначальнического сана. Дуня поистине делала честь петербургской добродетели. Но робкий провинциальный канцелярист с пальцами, упитанными чернильною влагою, — безделица для девушки, получившей воспитание в одном из лучших модных магазинов Невского проспекта; совсем иное дело небритый бродяга, плечистый и гадкий, в байковой шинели, с рыжими усами и фиолетовым носом. Его бы всякая испугалась. Дуня начала плакать.
— Не плачь, родная! Я не сделаю тебе никакого вреда, сказал он, смягчая голос и примкнув к ней поближе.
Она испугалась смягченного голоса еще более и выпрямила руки вперед, чтоб не допустить его к себе
— Спрашиваю, кто вы таковы? — вскричала она, наконец, в отчаянии, но с притворною в лице смелостью, огонь которой постепенно погасал под катящимися слезами. — Прошу тотчас сказать, кто вы?
— Кто я?
— Да, кто вы?.. Ваш чин, имя и фамилия?
— Я вор.
— Вор!! — повторила она со страхом и побледнела как снег.
— Моя фамилия вор, а мой чин разбойник, — примолвил он и улыбнулся, нежно глядя ей в глаза; но улыбка среди его лица походила на отблеск плесени, плавающей по луже грязи, освещаемой луною. Это слог хороших повестей о разбойниках, и вы видите, что дело идет не на шутку: после этой фразы должно ожидать всех ужасов. Дуня ощутила от нее (от улыбки, а не от фразы, а может, и от фразы) холодную дрожь во всех членах. Видя, однако ж, что он только издевается над се страхом, она немножко ободрилась и быстро возразила дрожащим еще голосом:
— Разбойник?.. Фуй, какой гадкой чин!
— У всякого свое звание!.. Прежде у меня было другое, но теперь нахожу... Дай мне, красавица, чего-нибудь поесть. Я уже третий день ничего ртом не отведал. Позавтракаем вместе, а потом...
Он внезапно закинул свою руку за ее шею и хотел поцеловать в самый ротик. При виде щетинистой бороды и страшных усов, так дерзко лезущих на приступ, при виде этого красного, отвратительного носа, уже почти касавшегося ее щеки, она одушевилась гневом, злостью, силою, какую сообщает только опасность в минуту погибели, и оттолкнула его от себя.
— Извините, господни разбойник!.. Это нейдет! Прошу напрасно но пугать меня: я знаю, зачем вы сюда пришли!
— Знаешь?.. А Зачем?
— Уж мне одной ведать об этом! Только позвольте себе доложить, что это очень невежливо... я буду жаловаться. Сейчас отдайте мне ключ и убирайтесь отсюда!
— Завтрак! — грозно вскричал незнакомец.
— Нет завтрака! — вскричала. Дупя. — Кушанья никакого нет в целом доме. Ступайте завтракать в кабак. От вас уже и так несет сивухою: вы уже, видно, хорошо позавтракали.
— Как нет кушанья? — возопил он адским ревом, сморщил усы и устремил на нее сверкающий взор, хватаясь правою рукою за сапог. — Видишь ли!.. — и показал ей широкий нож, на котором пестрели мелкие полосы черной грязи, следы недавно добытой крови и где-то наскоро обтертой о траву. — Видишь ли, что я шутить с тобою не намерен?
Девушка оцепенела. Он остолбенил ее своим ехидниным взором, который с умыслом напрягал изо всей силы и вонзал в неподвижные ее зеницы.
— Завтрак!
— Сейчас.
— Мигом! Мне недосуг.
— Берите, сударь, что вам угодно: в шкафу есть вчерашнее жаркое и наливки.
— Проводи меня в комнаты. Поставь все, что есть, на стол. Шевелись!
Дуня, у которой колени тряслись от страху, бледная, расстроенная, тихо пошла к шкафу, стоявшему в передней. Он спрятал нож в сапог и не отставал от нее ни на шаг. Хлеб, водка, соль, масло, сыр и жареная телятина мгновенно были перенесены на стол, на котором недавно завтракали сами хозяева перед выездом в город. Он уселся и, взяв Дуню за руку, посадил ее подле себя.
— Ну, что? — сказал он, с волчьей жадностью пожирая телятину и поглядывая исподлобья на свою соседку. — Я напугал вас порядком?
— Конечно!.. Всякая может перепугаться!
— Напрасно вы прекословили! Если б вы тотчас меня послушались... За ваше здоровье!.. Выпейте со мною рюмочку, для компании.
— Я водки сроду но пью.
— Жалко! А водка славная!.. Как вас зовут?
— Катерина Николаев...
— Врешь!.. Неправда! — вскричал он ртом, набитым яствою, и посмотрел на нее сурово. Я знаю, что тебя зовут Авдотьею Еремеевною.
— Зачем вы спрашиваете, коли знаете?
— Спрашиваю, чтоб испытать твою откровенность. Славная водка!.. Нет ли еще такой?
— Есть еще одна бутылка в шкафу.
— Пожалуйста, принеси ее сюда.
— Вон она!
— Спасибо! Позвольте же теперь поцеловать вас за то.
Дуня уже не смела сопротивляться и смиренно подверглась жестокому поцелую. Он чуть не расцарапал ей щеки своей тернистой бородою. Она только потерла это место.
— Мало ли что я знаю? — присовокупил он, проглотив третью рюмку водки. — Вот, например, сказать, я знаю, что повытчик принес вчера Гавриле Михайловичу полторы тысячи рублей от Ивана Ивановича Ф***, которого дело поступило в уездный суд на прошедшей неделе. Так ли?
— Быть может!
— Ну, а где Гаврило Михайлович держит свои деньги?
— Право, не знаю!
— А я знаю! Мы найдем их... Авдотья Еремеевна! душенька! голубушка!..
— Что вам угодно?
— Мне желательно, чтоб вы улыбались.
Бедная Дуня принуждена была улыбаться. Гость был в отменном расположении духа: он смеялся, шутил с нею. Дуня тоже мало-помалу забыла о страхе: она поднялась на бойкость, защищалась, где следует, даже хохотала, стараясь поддельною веселостью прикрыть свое омерзение и пламенно молясь богу, чтобы гадкий гость с красным носом скорее наелся, напился и ушел и чтобы несравненный Иван скорее пришел вознаградить ее своею чувствительностью за это ужасное мучение.
Увы! Иван, отпросившись у губернатора, шел к ней из города дорогою скорым шагом, с сердцем, исполненным неги и надежды. Он не шел, а летел; любовь приделала к его сапогам собственные свои крылья. Он летел стрелою. Но на пути была штофная лавка: штофные лавки есть на всех путях[176]. Он хотел пролететь мимо. Но в штофной лавке были его приятели, его друзья. Он завернул к ним на минутку, только на минутку — и напился вместе с ними. Это случилось против его воли: сам он был от этого в отчаяния...
Но это было одна из достопамятнейших побед дружбы над любовью.
Между тем гадкий бродяга допивал шестую рюмку водки. При седьмой он призадумался, нахмурил брови и скривил губы, как бы от припадка внутренней боли; черная тень прошла летучим облаком по его глазам и лицу, и он невзначай вскочил со стула, толкнув неумышленно Дуню, которая чуть не упала ему под ноги. Он с беспокойством оглянулся во все стороны, потом взял со стола бутылку с водкою, хлеб и кусок мяса, положив все это в бездонный карман под шинелью, и сказал:
— Благодарствую за хлеб, за соль... за угощение-с. Гаврило Михайлович прячет свои деньги в этой конторке, не правда ли?.. Ну что ж, говори! Видишь, что я не такой злой, как тебе, душенька, сначала показалось. Я добрый человек! Я тебя люблю... очень люблю!.. Скажи только, как бы лучше ты хотела умереть?.. Чтоб я тебя зарезал, э?.. или чтоб я тебя повесил, вот, например, на этой балке? Говори смело, моя любезная Дуня...
— Что вам за охота стращать меня так неблагопристойно? — возразила девушка с улыбкою на устах и со слезами на глазах, не веря, чтоб гадкий шалун с красным носом говорил это сериозно.
— Что ж не отвечаешь? — сказал он, пристально осматривая конторку и находящийся в нем замок. — Желаю знать... хочешь ли скорее... быть... повешенною, али... А!.. Гаврило Михайлович запирает свои деньги двумя замками?.. Постой!.. Не такие мы отпирали.
И говоря это, он вынул из кармана железный инструмент, которым тотчас принялся отпирать замок конторки. Дуня, остолбеневшая и дрожащая всем телом, стояла посреди комнаты.
— Ну что?.. Говори смело. Авдотья Еремеевна! Не можешь решиться?.. Экой чертовской замок!.. Авдотьи Еремеевна!.. Я, сударыня, ожидаю от вас ответа... Давно уж не попадал мне такой крепкий ящик!.. Скажешь ли, или нет?
Крыша конторки отскочила вверх с треском.
— Ох, сколько тут добра божьего! Ассигнации!.. и червонцы!.. и часы!.. Не ходят: видно, испорчены... Перстень!.. Он мне не нужен. Вот этот алмаз я возьму: это все взятки?..
Так рассуждая с самим собою и Дунею, он поспешно прятал в карман и за пазуху найденные в ящике деньги, часы и драгоценности; потом быстро оборотился к помертвелой девушке.
— Теперь слушаю ваше решение, сударыни! Не теряйте времени и говорите: какою смертию желаете вы умереть?
— Да что вы, сударь! Как вам не стыдно?.. Эти шутки уже, право, некстати!
— Я не шучу, любезнейшая.
— Что ж я вам сделала? Вы взяли, что вам было угодно: я не препятствовала...
— Оно так, но, изволишь видеть, я не люблю оставлять после себя свидетелей: я истребляю их всеми средствами. У других никогда не спрашиваю согласия; но как вы, сударыня, такая милая, такая хорошенькая, вежливая, то предоставляю вам самим избрать себе род смерти. Я люблю вежливость; я тоже воспитан в Петербурге...
Ей все еще не верилось, чтоб он говорил правду.
— Ну, говори скорее; мне недосуг. Оставим церемонии. Мне очень жалко, но ты должна погибнуть от моей руки. Я не дурак оставлять тебя в живых, чтоб ты после рассказывала, какие у меня уши, нос, глаза, платье, что я здесь делал и куда ушел. Ну, Авдотья Еремеевна! отвечай проворнее.
Каждое слово хладнокровного мучителя поражало ее новою смертью; вся ее кровь, вся жизнь сбежалась и заключилась в сердце; члены ее оледенели, и обильные слезы струились уже но безжизненному лицу. Она зашаталась и упала на землю. Падая, она ухватилась за его ногу, начала целовать ее.
— Прости меня! — кричала она, рыдая. — Помилуй меня, отец, судья, благодетель!.. Клянусь богом, клянусь Пресвятою, не скажу никому ни словечка!.. Пусть лишусь царствия, небесного, если произнесу хоть полслова!.. Ради Христа, ради святого чудотворца Николы, сжалься надо мной!.. Буду за тебя век молиться, как за отца родного, спасителя, брата...
Непоколебимый изверг стряхнул ее с своей ноги и толкнул в грудь. Тщетно протягивала она к нему умоляющие руки и взор; тщетно старалась смягчить каменное сердце всем, чем только последнее отчаяние и любовь к молодой и розовой жизни могут одушевить слова, голос и слезы слабого, нежного создания. Гранит растаял бы от теплотворной их силы — злой человек сделался еще жесточе и свирепее. Выходя из терпения, он поймал ее за волосы, отвалил голову ее навзничь, выхватил нож из сапога, чтоб вонзить его в горло.
— Ай!.. Христа ради! — завизжала несчастная девушка, пораженная видом ужасного орудия. — Лучше повесить!.. лучше повесить!.. Отец родной, не закалывай... пощади меня!.. Уж лучше повесь!
— Ну, видишь! — сказал он с кровавою усмешкою, — теперь умеешь говорить! Зачем же вдруг этого не сказала! Хоть я много потерял времени, но нельзя не оказать милости. Ты такая любезная!.. Не бось, Дуня! Умрешь приятным образом. От ножа умирать скверно. Я сам желал бы, чтоб меня повесили, вместо того чтоб сечь кнутом, ежели когда-нибудь поймают. Пойдем искать веревки!
Бедная девушка, лишенная сил и памяти от страха, холодная как лед, трепещущая, без мысли, без чувствований, повиновалась во всем жестоким его приказаниям. Веревка скоро была приискана, и мучитель возвратился с своею жертвою в ту же комнату, где еще стояли остатки ужасного завтрака. Он погрозил, что зарежет ее тотчас, если она осмелится хоть шагом тронуться с места, поставил стул на столик и вскочил на него с необыкновенною ловкостью. Просунув веревку между поперечною балкою и потолком, он вынул нож из-за сапога, отрезал лишнюю ее длину, нож на время заткнул за балку и стал завязывать веревку двойным узлом. Дуня стояла неподвижно посреди комнаты; жар и холод быстро пролетали по ее телу; перед ее глазами мелькали яркие огненные цветы; она ничего не видала, только молилась богу, приносила покаяние за грехи, поручала себя всем святым и мысленно прощалась с возлюбленным.
— Сейчас, сейчас, бесценная! — приговаривал душегубец, продолжая работу. — Увидишь, как ловко я тебя повешу!.. Для меня это дело не новое... Вот уже все готово, только надо попробовать, крепка ли веревка. Мне очень было бы досадно, если б ты сорвалась и поломала себе ребра. Моя и твоя польза требует... Вынь стул из-под меня!
Дуня бесчувственно подошла к столику и взяла стул из-под его ног, тогда как он, держась обеими руками за веревку, обвивавшую правую его руку почти по локоть, чтоб удостовериться в ее крепости, повис на ней всею тяжестью тела.
— Оттащи столик в сторону!
Дуня оттащила столик.
— Хорошо!.. веревка славная! Сдержала бы не одну тебя — тебя и меня вместе.
Тут он пустил веревку и хотел скочить на пол; хотел, вероятно, удивить злополучную дерзким и опасным прыжком; но приготовленная для нее петля, скользя по руке, вдруг сомкнулась у самой кисти. Палач Дуни действительно сам повис — за руку.
Он уже висел, негодяй! Он ощущал пронзительную боль под кистью и еще не хотел дать уразуметь девушке о своем приключении, чтоб она им но воспользовалась и не убежала. Он старался достать левою рукою до кисти, но тяжесть косвенно висящего туловища препятствовала ему привести плеча в уровень. Он вдруг стал неистово мотаться и вертеться в воздухе, надеясь разорвать веревку, — и это оказалось бесполезным! Если б, по крайней мере, нож был у него в сапоге! Он мог бы отрезать нм веревку; не то отрезать свою кисть и спастись бегством. По несчастью, нож остался на балке! Как тут быть?..
Он придумал еще одно средство — отчаянное, последнее: совокупил весь свой дух и свои силы, раскачался на веревке и прыгнул всем телом вверх, как удав, издали бросающийся на быка, чтоб обвить и смять его в своих кольцах. Он хотел ухватиться ногами за балку и добраться до ножа... И это не удалось!
Тяжесть дюжего туловища, поднятого в воздух на упругости членов одной руки, насильственность движений, давление накрепко сжатого узла причиняли извергу мучения настоящей пытки: кости у него вывертывались и рвались; кровь лилась в рукав из-под веревки, прорезавшей кожу; внутри кровь из руки и груди с жаром неслась в голову. Поминутно казалось, будто рука разорвется. Он уже желал бы, чтобы она лучше разорвалась! Опасения скорого возвращения людей, страх быть пойманным в этом положении, нетерпение, досада, злодеяния, разбои, казнь — вся его преступная жизнь, все странные ожидания его жизни сперлись в мутном его воображении, запрудили его, взволновали и заставили разлиться волнами горького отчаяния по мрачным пропастям души его. Холодный пот выступил на его челе. Несмотря на тигровую его терпеливость, страдания, наконец, исторгли из железной груди стон жалкий, болезненный.
Дуня, в своем остолбенении, поглощенная бездомною мыслию о предстоящей смерти, все это время смотрела на его движения без любопытства и без удивления. Она долго не понимала, что такое он делает, и даже по пыталась попять его действии. Неизбежная погибель обняла уже все ее понятия и чувства гробовым усыплением. Она еще стояла, но уже не жила. Но внезапный стон злодея разбудил ее. Она увидела, как бы из просонья, кровь на нем, кровь на полу, ужасно разинутый рот, обнаженные кривлянием зубы, красные, выкатившиеся глаза; она прочитала его страдания на взрытом, измученном лице и отгадала все дело. Ум ее озарился надеждою; она уже начинала думать о своем спасении.
— Авдотья!!!.. подвинь столик! — закричал он измененным, но еще грозным и повелительным тоном, который опять пронзил се испугом и принудил к слепому повиновению воле убийцы. Она снова потеряла присутствие духа. Несчастная Дуня подвинула к нему угол столика. Изверг успел достать его пальцами одной ноги: он оперся, поднял вверх на несколько линий собственную свою тяжесть и тяжесть своей совести... То была для него минута небесной сладости! Никогда еще не ощущал он другой подобной в жизни, даже после удачного убийства. Боль облегчилась; он отдохнул. Но левая рука, которую хотел он употребить к освобождению кисти из роковой петли, уже омертвела, лишилась силы и жизни. Петля затиснута была слишком тугом. Негодяй почувствовал, что сам собою ничего он не сделает.
— Авдотья Еремеевна!.. друг мой!.. мое сокровище!.. кормилица!.. спасительница!.. сделай милость!.. взлезь на столик сама!.. отвяжи мою руку!.. Я прошу тебя!.. Оставлю тебя живою... Я хотел только пошутить... Ах, голова кружится!
Страдания изверга растрогали сердце доброй девушки. Чувство сострадания в женщине нередко подавляет мысль о личной опасности: женщина мыслит сердцем — сказал кто-то недавно в тысячу триста двадцать второй раз от вымышления типографии. Сострадание заняло в Дуне место страха, потушило голос любви к жизни. Она взлезла на столик и долго-долго мучилась с узлом — и не могла распустить его.
— Сделай милость!.. благодетельница!.. поищи ножа!.. Разрежь эту проклятую веревку! Я умираю от боли...
Девушка соскочила со столика и побежала в буфет. Бедная девушка! она не знает, какую награду готовит ей гость с красным носом за ее доброе сердце. Она отыскала нож; уже бежит к нему; уже вбежала в двери той комнаты, где находился страдалец, как вдруг столик, на который опиралась его нога, опрокинулся с ужасным стуком. Он только хотел переменить ногу, зашевелился, подавил угол столика другою ногою и лишился своей опоры. Он опять повис в воздухе всем телом! Пронзительный рев был знаком нечаянного возобновлении прежних страданий. Дуня остановилась в дверях. Искривленное диким образом лицо его проникло се невольным ужасом: ей казалось, что она видит лицо сатаны. Это лицо приковало ее к месту: она дрожала и не смела сделать ни шагу вперед.
Как быть? Она оглянулась и увидела подле себя открытое окно: ей даже не пришло на мысль, что можно им воспользоваться. Но он так страждет! Ах, как он ужасно кричит!.. Уж надо ему отрезать веревку!.. Дуня подвинулась шага на три вперед. Ах! какая страшная рожа!.. Дуня отскочила назад и машинально, сама о том не думая — прыг! — и выскочила в окно на двор.
Очутясь на дворе, она сама еще не знала, что сделала и что ей остается делать. Она только ушла от страшной, сатанинской его рожи, а не от него. Этот человек заколдовал ее своим взглядом! Он еще был хозяин ее жизни! Колени шатались под нею: она не смела удалиться от окошка.
— А!!.. чертовка!.. — возопил свирепым голосом изверг, боровшийся с пыточными терзаниями своей выдумки. — Умно же ты сделала, а то я бы зарезал тебя, как курицу!
Эти слова, произнесенные с болью, с отчаянием, со злостью, мигом возвратили девушке ум и память. Она помчалась за ворота. В ужасной шутке злодея заключалась его же ужасная погибель. Думал ли он, что завязывает эту петлю для себя? Думала ли она, что это страшное мгновение, когда одна ее нога уже стояла в гробу, было минутой спасения невинности и примерной казни злодеяния? Здесь было Провидение! Оно есть всюду. Те лгут бесчестно, которые утверждают, будто порок и преступление одни счастливы в этом мире.
Она бежит, бежит изо всей силы: никого не видно! Она бежит далее; уже у нее заняло дух; уже она выбивается из сил, все еще не смея оглянуться, чтоб не увидеть позади себя этой страшной рожи, чтоб опять не попасться в его руки... Нигде ни живой души!
Она взбежала на возвышение.
— Ах! это наш управитель!.. Вот и наш Васька! И Прохор!.. Ах, и он с ними!
Он, то есть несравненный Иван, лакей губернаторский. Все они возвращались из кабака, счастливые, как души в раю, беззаботные, веселые, распевая любовные песенки, покидывая шапки вверх, злословя своих господ и исчерчивая дорогу бесконечным зигзагом. Дуня полетела к ним. Она была бледна, с растрепанною косою, с выпученными глазами, без платка на груди, в совершенном расстройстве. Они встретили ее плоскими шутками.
— Ступайте скорое! — кричала она. Он повис!.. висит... висит, злодей!.. Скорее, братцы!
— Ах, любушка, голубушка! — кричали они, смеясь. — Кто висит?.. где?.. Поцелуй нас, Дунюшка!.. Любо жить на этом свете!
— Висит, говорят вам!.. Не смейтесь!.. Бегите на мызу!.. Берите колья, топоры, ружья!.. Вор! разбойник! грубиян: с усами и с красным носом!.. Хотел меня зарезать как курицу, повесить!..
Они ускорили шаги, вооружились чем кто мог и, выломав дверь в сени, вошли в покои. Он уже был без чувств: кровь лилась из него ртом и носом; рука, на которой он висел, вытянулась на пол-аршина более против прежней меры. Они сняли его с веревки и связали.
По возвращении почтеннейшего Гаврилы Михайловича и почтеннейшей Прасковьи Егоровны из города, в тот же вечер был он отправлен в тюрьму и предан в руки правосудия; и правосудие призналось с удивлением, что оно никогда еще не видывало такой длинной руки!
1834
Впервые: Библиотека для чтения. — 1834. -Т. VI. — С. 68 — 87.