Глава восьмая

— Все говорят и говорят, а я первая догадалась. Ну, думаю, тут что-то неладно! — сказала Клара. — Как это Нези — и вдруг отказывается продать уголь! А сам такой страшный, как дьявол!

— Поцелуй меня! — говорит Бруно.

— У тебя лишь одно на уме.

— Да ведь у нас только и есть, что эти минуты. С тех пор как мы официально обручены, мы бываем одни еще реже, чем раньше. Все время то твоя мать, то Аделе мешают.

— Сам виноват! Ты ведь собирался умереть, если мой отец не даст согласия.

— Ах, как ты изменилась! — Что?

— Поцелуй меня!

— Послушай, Марио, ты вот теперь познакомился с Миленой, что ты о ней думаешь? — спросила Бьянка.

— Я ее представлял себе совсем не такой. Она не похожа на флорентинку. И уж совсем не похожа на женщину с виа дель Корно.

— Что-то я тебя не пойму. Впрочем, она действительно не из Флоренции. Она родилась в Милане, но на нашей улице живет с пеленок. Ее отец был судейским чиновником, и его перевели сюда. Потом он погиб на войне. Значит, она тебе нравится?…

— Ревнивица.

— Выдумаешь тоже!

— Перестань ребячиться! Ты чуть ли не силой затащила меня в больницу, чтобы познакомить с Альфредо и Миленой. А теперь допытываешься, нравится ли мне Милена. Я, видно, должен был ответить: «Нет, не нравится» — и добавить, что она косоглазая и хромая. Ну как вот: она косоглазая и хромая, и у нее растет борода. Теперь ты довольна?

— Милена — моя подруга!

— Неужели?

— Почему ты сердишься? Даже поцеловать меня не хочешь!


— Ты слышал про Бьянку? У нее тоже появился дружок. Милена говорит, что красивый парень.

— Чем он занимается? — спрашивает Бруно.

— Работает в типографии на Пино! И потом…

— Почему ты все время говоришь о других? Неужели тебе не надоело слушать, как кумушки, стоя у окна, целый день судачат о соседях?

— Когда мы вместе, ты ужасно нервный!

— Просто я хотел бы, чтобы мы немножко больше говорили о нас самих. Ну вот скажи, когда мы все-таки поженимся — в декабре или весной?

— Разве уже не решено, что в апреле?

— Решено. Но ты ведь можешь опять отложить!

— Ну зачем ты так говоришь?

— Потому что я тебя люблю.

— А я, думаешь, не люблю тебя?


Бьянка сказала:

— Я хотела кое-что рассказать тебе, но теперь не скажу.

— Когда же наступит такой вечер, любовь моя, что ты не будешь дразнить меня какой-нибудь новостью, которую тебе самой до смерти хочется мне рассказать?

— Такой вечер как раз сегодня.

— Глупая! Я хотел сделать тебе комплимент.

— Конечно! Так говорят с маленькой девочкой-несмышленышем: «Вынь, детка, пальчик изо рта!».

— Ты видела когда-нибудь в театре пьесу Альфьери «Наказание сумасбродов»?

— Нет. Но я сию же минуту побегу смотреть. Прощай.

— Иди сюда. И перестань сердиться.

— Ты никогда не говоришь со мной серьезно!… Так что же происходит в «Наказании сумасбродов»?

— Об этом я обязательно расскажу тебе, но только в другой раз!… Ну, а что ты мне хотела сказать?

— Я вот о чем думала. Ты совсем один на белом свете, и никто о тебе не заботится… Перестань, глупый! Ты же знаешь, что сейчас мы не можем пожениться!… Слушай хорошенько. Помнишь, я тебе говорила о Маргарите, жене кузнеца? Так вот, у нее наверху есть маленькая пустая комната. Там она держит картофель и всякие другие продукты, которые ей присылают родные из деревни. Она могла бы без особого ущерба освободить ее. Комнатка маленькая, но очень славная, ее можно обставить за гроши. Там тебе будет хорошо: Ты не будешь тратиться на наем квартиры, потому что Маргарита отдает этот уголок тебе бесплатно. Я часто прихожу к ней и, значит, смогу постирать и погладить тебе белье… Маргарита постарается уговорить мужа. Коррадо — душа человек!

— Ну, теперь уж ты не спасешься от поцелуя. Но кто он такой, ваш Коррадо? Это тот, кого прозвали Мачисте? Как подумаю, что иуду жить у Мачисте, даже дрожь пробирает.


— Как, по-твоему, Отелло и Аурора вернутся? — спросила Клара.

— Если они не вернутся, квестура сама их разыщет. Если только они не… Ведь они оба такие сумасшедшие!

— Господи! Только бы они не покончили с собой! Этой ночью я проснулась и сейчас же вспомнила об Ауроре. Не могу себе представить, что мы были подругами. Аурора кажется мне уже пожилой женщиной. А ведь она всего на три года старше меня. Как она могла бросить ребенка?

— Эта Аурора была, кажется, твоей подругой? — допытывается Марио.

— Да, — отвечает Бьянка. — Пожалуйста, не думай об Ауроре слишком плохо. Неверно о ней написали в газете. Что ни говори, у нее хватило смелости ради любви оставить все, даже ребенка.

— Не волнуйся так. Потом тебе опять станет нехорошо!

— Подумать только… Через два часа я узнаю, согласился ли Мачисте. Как было бы хорошо переговариваться через окно.


И вот наступило четвертое августа. Ночь еще не кончилась, а из дома Нези уже донеслось «ку-ка-ре-ку», торжественное и звонкое, как пение рожка. Немного спустя рассвет окрасил в розовый цвет крыши домов. Часы на Палаццо Веккьо пробили шесть, первый трамвай с грохотом выехал на виа деи Леони, направляясь к конечной остановке в Грассина или Антелла.

В комнате Освальдо зазвонил будильник. Но в это утро его звон был заглушен голосами.

Марии, мусорщику Чекки, землекопу Антонио и другим нынче не понадобилось никаких будильников: ссора двух фашистов подняла с постели даже тех, кто никогда не вставал раньше восьми. Фашисты на этот раз не закрыли у себя окон, и в утренней тишине крики их отчетливо доносились до каждого.

— Каждый день новое представление! — сказал Стадерини, протирая сонные глаза.

— Наша улица стала вроде театра! — добавила Клоринда.

Нанни попросил их помолчать — своими разговорами они мешают слушать.

Но общее любопытство по-прежнему оставалось неудовлетворенным.

Освальдо и Карлино всячески оскорбляли друг друга, распалялись все сильнее, и казалось, спор вот-вот перейдет в драку. Однако ни тот, ни другой не входили в подробности, и собравшиеся у окон любопытные — кто совсем голый, кто в одной рубашке — тщетно прислушивались к злобным крикам: понять причину ссоры они не могли. Карлино был, по всей видимости, настроен агрессивнее. В голосе Освальдо слышалось негодование, но вместе с тем он звучал почти покорно. Отсюда можно было заключить, что коммивояжер не прав.

— Все прячешься! Трус! Дезертир! В кусты полез! — кричал Карлино.

— Поосторожнее выбирай выражения, наглец ты эта— кий! Бессовестный человек! Фанфарон! — кричал в ответ Освальдо.

— Мальчики, успокойтесь! Что вы такой крик подняли? Люди спят, — пробовала утихомирить их Арманда.

Должно быть, она говорила из коридора, а двое друзей, вероятно, заперлись на ключ в гостиной: их голоса доносились как раз оттуда.

— Оставьте нас в покое, мама! — ответил Карлино. — Ступайте к себе, читайте свои молитвы! — И тут же снова заорал: — Ты понял, мошенник? Зачем, спрашивается, ты записался в фашистскую партию? Захотелось побахвалиться значком в петлице?

— Я считаю, что служу революции лучше, чем ты! — крикнул Освальдо.

— Ну, теперь мы начинаем понимать, что к чему! — воскликнула Клоринда.

Но ее муж: сказал;

— Отойди-ка от окна! В постели все слышно ничуть не хуже!

Между тем Освальдо продолжал:

— Мы обязаны показывать пример порядка и дисциплины!

— Все трусы так рассуждают. В двадцать первом году тебе совестливость помешала, в двадцать втором у тебя объявился тиф, а теперь ты прикрываешься какой-то выдуманной дисциплиной. Ты и мошенник и трус!

— А ты фанфарон и сумасшедший. И все, кто рассуждает вроде тебя, тоже сумасшедшие. Вы не считаетесь даже с заповедями господними.

— Ах ты, бессовестная рожа! Не смей упоминать имя божие всуе.

— И не забывай ходить по праздникам в церковь, — пробормотал Антонио, натягивая на ноги грубые рабочие башмаки.

— Послушать тебя, так нам пора уходить на пенсию, — гремел Карлино. — Все уже сделано, и остается только радоваться: ах, какая прекрасная жизнь наступила! Хотел бы я знать, черт побери, в каком ты мире живешь?

— Как только начнется вторая волна, я… — протестовал Освальдо.

— Вот видишь, ты сам себя выдаешь! Ты настоящая мразь! Вторая волна уже поднялась. Это и есть вторая волна!

— Мальчики, успокойтесь ради бога! Мальчики! — уговаривала Арманда, стуча в дверь.

— Может быть, ты ждешь телефонограммы из Рима, в которой говорилось бы: синьор Освальдо, вторая волна начнется в такой-то день и час. Ты трус и предатель!

— А ты кровопийца! — закричал Освальдо.

— Кто я, кто?

И тут же их голоса прервал звук двух пощечин, резкий, точно щелканье кастаньет. Послышался шум потасовки, грохот падающих стульев, жалобные вопли Арманды.

— Потише вы! — не удержавшись, громко крикнул Нанни. И тотчас из осторожности отошел от окна.

Мольбы Арманды возымели наконец свое действие. До слуха любопытных долетели лишь слова Карлино: — Погоди, вечером мы еще поговорим об этом в федерации!

Потом голоса, приглушаемые стенами, стали затихать.


Освальдо Ливерани, коммивояжер по продаже оберточной бумаги, вместе с Лилианой и Маргаритой составляли на виа дель Корно троицу провинциалов или, как без малейшей иронии говорит Стадерини, «бродяг, получивших здесь право гражданства».

Родина Освальдо — деревня Биккио в провинции Муджелло. Там часто бывают землетрясения, крестьяне проезжают по главной улице в телегах, запряженных волами, а студенты и чернорабочие, чтобы попасть во Флоренцию пораньше, едут с первым поездом, отходящим в 5.37. Освальдо родился в 1900 году и был призван в армию в последние дни войны. Все вокруг — и газеты и люди — твердили одно: призывники девяносто девятого года остановили немцев, а девятисотый год вышвырнет неприятеля вон. Судьбу родины решат мальчишки с молочными зубами и в коротких штанах. Однако немцы не стали дожидаться, когда на помощь итальянской армии придут новые гавроши, и подняли руки вверх. Освальдо и его сверстники мчались в воинских эшелонах и в конных повозках, но, когда они достигли передовых позиций, уже было подписано перемирие.

Призывник 1900 года рождения ушел на войну «спасителем родины», а вернулся опереточным королем победы. На каждом постое, на каждом эвакуационном пункте, в каждой казарме ветеранам был обеспечен радушный прием и веселый отдых, а призывников девятисотого года называли «шляпами». «Шляпы» были юнцы, страдавшие от жестокого разочарования; на них сыпались насмешки и колотушки, лилась вода из фляг и падали вещевые мешки. Это были восемнадцатилетние юноши, понимавшие, что они потеряли «единственный в жизни случай». Освальдо продержали в армии до февраля 1922 года. Сначала он охранял военнопленных, потом нес гарнизонную службу на присоединенных территориях и, наконец, тянул лямку в одной из казарм Турина. Его разочарование перешло в злую горечь, в желание отплатить за несправедливую обиду. Красный от стыда, уязвленный незаслуженной честью, он маршировал вместе с ветеранами войны, когда бывших фронтовиков, по большей части уже демобилизованных, не хватало для инсценировки патриотических демонстраций против «людей без родины». Возбужденный и довольный, он стрелял в воздух и прикладом винтовки бил в спину этих «предателей». Командиром у него был лейтенант рождения 1899 года с двумя серебряными медалями, трижды раненный в бою. В сентябре 1920 года, в одно из воскресений, в полдень, решилась дальнейшая судьба Освальдо [24].

Неисповедимы пути Добродетели, бесчисленные, как и пути Греха. Демонстранты, рассеянные вначале, снова двинулись вперед. Освальдо схватился с юношей, одетым в черное, с соломенной шляпой на голове. «Наверно, южанин», — подумал он. Пареньку удалось разжать Освальдо руки, и, уцепившись за винтовку, он пытался отнять ее. В схватке шляпа свалилась у него с головы. Освальдо изо всех сил дернул винтовку и вырвал ее. Паренек закричал и упал на колени: Освальдо нечаянно ранил его штыком. Он решил, что убил парня, и на мгновение похолодел от страха. Но юноша быстро поднялся, правая рука была у него вся в крови. Кровь капала на мостовую. Освальдо подумал: «Ему нужен платок», — однако инстинкт самосохранения удержал его на месте, и он стоял, наведя винтовку на парня. Все это было делом нескольких мгновений. Солдаты уже разогнали «людей без родины» и бежали к нему на помощь. Раненый поднял с земли соломенную шляпу и сказал:

— Ах ты, свинья! Как я буду завтра работать? Вопрос этот был обращен скорее к самому себе.

Освальдо же он крикнул:

— Продажная шкура!

Услышав знакомый акцент, Освальдо уже собирался отвести винтовку и спросить: «Ты тосканец?» Но юноша внезапно плюнул ему в лицо и бросился бежать. Плевок пришелся Освальдо прямо в верхнюю губу. Оскорбленный и разгневанный, он вскинул винтовку, прицелился в бегущего и успел выстрелить три раза — впервые в жизни он стрелял в «живую мишень» из «механизма для заряжения и стрельбы». Но рекрут девятисотого года стрелял плохо: пули попали в каменную колонну. Четвертый и на этот раз, возможно, меткий выстрел пришелся в воздух: лейтенант толкнул его руку. Он сказал, что Освальдо может считать себя арестованным. За этот «инцидент» Освальдо подвергли строгому наказанию. Сообщая ему о взыскании, лейтенант сказал:

— Как офицер, я обязан был доложить о тебе рапортом, поскольку имелся приказ не стрелять. Но как гражданин и итальянец, я выражаю тебе свою солидарность. Очень жаль, что ты промахнулся.

Гауптвахта — отличное место для размышлений, там каждый может собраться с мыслями. Тишина одиночной камеры помогает прийти к определенным заключениям. Тот, у кого своих собственных мыслей или оригинальных суждений не имеется, заимствует их. Газеты и высказывания уважаемых особ прекрасно служат успокоению мятущейся души.

Пятнадцать дней строгого ареста и тридцать дней простого составляют полтора месяца — срок, достаточный для размышлений. Освальдо постепенно убедился в своей правоте. «Как я буду завтра работать!» «Выражаю тебе свою солидарность!" „Продажная шкура!“ (Старший сержант ругает меня похуже, — думает Освальдо.) «Очень жаль, что ты промахнулся!» (Сейчас у меня на совести была бы человеческая жизнь. На войне убивали немцев! Теперь даже немца убить — уже преступление. Немец тоже стал цивильный, штатский. А ведь все штатские — предатели!) «Дезертиры, отступники, красное знамя!» (Он плюнул мне в лицо, потому что на мне военная форма. Значит, верно то, что пишут о них газеты. Он думал, что я был на войне.) «Кровь, пролитая за родину… Земля, политая нашей кровью… Кровь наших павших братьев вопиет о мщении… Мы отомстим, да, отомстим всем коммунистам!» (Тот парень тоже, наверно, был коммунист. Если он был коммунист, то я, значит, поступил правильно. Жаль только, что промахнулся!)

В июле 1922 года Освальдо демобилизовали, и он вернулся в родную деревню, в дом зятя, где и поселился вместе с сестрой, племянниками и потерявшим память отцом. Во время войны зять оставался во Флоренции, в территориальных войсках. Вместе со своим родственником, имевшим в Прато небольшую текстильную фабрику, он основал товарищество на паях, получил много заказов и сумел «сделать кое-какие сбережения». Теперь у зятя был свой мотоцикл, и он приобрел в собственность дом, в котором они жили.

В первый же вечер по возвращении Освальдо зять, хлопнув его по плечу, сказал:

— Ну, пошли записываться! Странно было бы, если б мой родственник и вдруг не записался в фашистскую партию.

— Я как раз и собирался это сделать, — ответил Освальдо.

— Весь наш район мы уже продезинфицировали. Но, конечно, и тебе представится случай попробовать свои силы.

«Счастливый» случай отличиться представился месяц спустя. Однако за день до «боевой операции» Освальдо с утра слег в постель с температурой сорок.

— Самый настоящий тиф. — сказал врач, тоже фашист. — Жаль! Ты упускаешь случай совершить прогулочку в Рикони.

— Это было бы мое боевое крещение, — пролепетал Освальдо. В бреду он почувствовал приближение смерти.

А врач продолжал:

— Подготовлена операция по всем правилам. Хотим навести порядок в одном небольшом районе. Нам на помощь придут отряды из Борго и Понтассьеве, а возможно, даже и из Флоренции!

Освальдо слышал, как они уехали и как потом вернулись, горланя песни, стреляя в кошек и в водосточные трубы. Он рыдал, как ребенок, который слышит на улице шум карнавала, а его заставляют лежать в постели.

Тиф при благоприятном течении этой болезни длится сорок дней. Освальдо для выздоровления понадобилось целых шестьдесят. Он встал с кровати худым и тонким, «словно хилое деревце в палисаднике», — говорила сестра. А тем временем прошел и октябрь. За два месяца, проведенные в постели, Освальдо потерял десять килограммов веса, лишился шевелюры, ибо его остригли наголо, и испытал второе в жизни разочарование.

— Я опоздал на войну и не участвовал в революции! [25] Зачем тогда жить?

Замирая от восторга, слушал он рассказы зятя, врача и других фашистов, возвратившихся из похода на Рим.

— А ты всегда опаздываешь, — сказал ему зять.

Освальдо готов был провалиться сквозь землю от горького стыда, он предпочел бы лучше умереть от тифа, чем снова появиться на улицах села. Несмотря на все заботы сестры, ему никак не удавалось оправиться после болезни. Долгие часы просиживал он возле дома и не показывался даже на танцах, которые страстно любил. Врач говорил, что Освальдо страдает истощением нервной системы; в селе толковали об этом: одни объясняли это последствиями болезни, другие — разочарованием в любви. Нашлись и такие, которые говорили:

— Просто ему опротивело жить у богатого зятя нахлебником!

Наступила годовщина совершенного в Рикони «геройского подвига», благодаря которому в районе вновь установилось «полное спокойствие и тишина». Камераты [26] решили торжественно отметить годовщину дружеским ужином.

Из Понтассьеве, Борго и Флоренции приехали камераты в старой боевой форме. Гостей принимал зять. Народ собрался веселый, любители поесть и посмеяться, все больше фашистская молодежь. Все или почти все — участники войны, с ленточками медалей и боевых орденов. При взгляде на них у Освальдо щемило от обиды сердце. Но Вецио, его зять, пожелал, чтобы и он принял участие в празднике.

— Разве ты не был душою вместе с нами в Рикони?

Освальдо пошел на празднество, весь дрожа от волнения, благодарный за эту незаслуженно доставленную ему радость. Он один был одет в штатское, и лишь из-под пиджака виднелась черная рубашка. Это увеличивало его растерянность. Он чувствовал себя незваным гостем и испытывал горькое унижение.

Ужин был устроен в «траттории Джотто с меблированными комнатами»; за столом вкусно ели, пили вино и ликеры, пели песни, делились воспоминаниями, кричали «да здравствует» и «долой». И многих интересовал важный вопрос:

— Когда же дуче еще раз развяжет нам руки? Столы были расставлены подковой, Освальдо сидел на последнем месте справа. Всего приглашено было двадцать два человека; на почетном месте сидел сержант карабинеров, сторонник фашистов и высшая власть в селе.

— Если ты фашист, то кричи: «Долой короля!» — крикнул ему рыжеволосый сквадрист [27], сидевший рядом с Освальдо.

Сержант велел ему утихомириться. Но рыжеволосый, возбужденный вином, выхватил кинжал и всадил его в стол. Он заявил, что король останется только до тех пор, «пока это будет выгодно дуче».

— Вторая волна выбросит короля вон вместе со всеми его наследниками!

Положение спасли равиоли [28], вовремя поданные хозяином. Все же начальник карабинеров что-то сказал недовольно своему соседу, молодому человеку лет тридцати, с черными сверкающими глазами. («В лице у него что-то волчье, но оно очень умное», — подумал Освальдо.)

— Инцидент исчерпан, сержант, — ответил тот. — А ты, Бенчини, умерь свой пыл.

Бенчини послушно убрал кинжал, но все же в заключение буркнул:

— Тебе видней. Но ведь, по совести, и ты, Пизано, одного со мной мнения.

Пизано вынул из кобуры револьвер и прицелился в тонкую бечевку, на которой в углу комнаты была подвешена липкая бумага от мух. Выстрел — и бумага упала на пол. Пизано снова вложил револьвер в кобуру и, повернувшись к Бенчини, веско проговорил:

— Понял? Но язык научись держать за зубами! — И он снова погрузился в безразличное молчание.

В этом шумном сборище Пизано вел себя, или пытался вести, словно синьор, приглашенный на сельскую пирушку. Он ел лениво, с небрежной медлительностью и непрерывно жадными затяжками курил сигареты.

Освальдо не сводил с него глаз. Так это и есть Пизано! Командир отряда, покрывшего себя такой славой накануне переворота. Пизано! Легендарное имя!

В начале ужина Вецио подвел к нему Освальдо.

— Пизано, позволь тебе представить моего шурина Освальдо Ливерани. Он один из наших. Еще солдатом подколол штыком забастовщика. Только что демобилизован. Призывник девятисотого года. Горит желанием быть нам чем-нибудь полезным. Имей его в виду, пожалуйста.

Пизано пожал Освальдо руку и сказал:

— Прекрасно! Случай отличиться наверняка скоро представится. — И он покровительственно улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами.

Всем своим видом Пизано производил впечатление серьезного и сдержанного молодого человека. В его взгляде сквозили воля, хитрость и ум.

После равиоли, обильно орошенных кьянти-руффино, подали рагу, сопровождавшееся возлияниями того же кьянти-руффино, и тогда пошли рассказы о подвигах в Рикони. А когда подали жареных цыплят, воспоминания распространились на тысячи других «боевых операций». В ожидании рыбы под майонезом Пизано приказал почтить минутой молчания память павших — это забыли сделать в начале ужина. Тишина была нарушена громкой икотой, которую камерата Амодори, по прозвищу Усач, никак не мог сдержать. Он извинился и тут же снова икнул. У камерата Амодори, мужчины уже в летах, были серые усы и длинное худое лицо с тонкими губами.

«Какое у него решительное, смелое лицо», — думал Освальдо, восхищенный ленточками его боевых медалей.

Только что собранный с дерева инжир и крупный виноград вызвали бурные восторги. Разговор перешел на женщин. А один из сквадристов, низенький человечек с розовым поросячьим лицом, начал декламировать стишки «Толстозадые из Сан-Рокко». В салоне царило буйное веселье. Лишь Освальдо и Пизано сохраняли спокойствие. Пизано время от времени, почти не разжимая губ, смеялся самым сальным остротам и был так же скуп на слова, как сдержан в возлияниях и равнодушен к вкусным яствам, подававшимся за ужином. Сотрапезники устало развалились на стульях или же зычно хохотали, корчась от смеха и пригибаясь к самому столу, дружески похлопывали друг друга по плечу, перекидывались хлебными шариками. Врач, у которого был больной желудок, облегчал его рвотой, устроившись в углу.

Освальдо замечал малейшие подробности, но ничего не мог осмыслить. Сидевший с ним рядом рыжий камерата обнял его за талию и, толкая локтем, допрашивал:

— Ты что, друг, раскис? Как тут у вас насчет девчонок?

Остальные камераты звали этого человека Карлино. Освальдо, не отвечая, спросил:

— Ты был ранен за наше дело?

— Два раза, — сказал Карлино. — В бедре и в грудь, прямо как Иисус? Христос! — Но тут же он отвлекся и, увидев хозяина, входившего с бутылками ликера, закричал: — Хозяин, зови сюда дочку!

К его крику присоединился нестройный хор голосов. Хозяин принялся извиняться: к сожалению, дочка уехала на ярмарку в Дикомано.

— Ты нарочно отправил ее подальше от нас! — заорал Карлино. — Ты саботажник! Бунтовщик!

Но тут снова вмешался Пизано, и Карлино утихомирился.

Освальдо не отрываясь смотрел на ленточки фронтовых орденов, украшавшие грудь Пизано, на его черный глаза и волевое лицо. После ликеров без всякой последовательности подали шампанское, а потом кофе и торт. Затем снова кофе и ликеры. Вецио поднялся, чтобы прочесть речь, приготовленную для него Освальдо. («Ты окончил гимназию, и у тебя воображение работает получше моего», — сказал ему зять.) Освальдо слышал, как в каждой фразе повторяются им же написанные слова «революция», «идеалы», которые хриплым голосом по складам читал Вецио. Ему казалось кощунством, что эти слова произносятся в такой обстановке, и вместе с тем они были слишком бледны, не соответствовали славному прошлому фронтовиков, увенчанных ленточками медалей, офицерскими знаками различия!

Пизано выступил с ответным словом, кратким и решительным. «Точно бичом щелкнул», — подумал Освальдо.

Пизано сказал:

— Даже когда за наше дело отдано все, то и тогда отдано недостаточно!

Речи воодушевили пирующих, и они хором затянули фашистские песни. В самом конце пирушки пришел местный священник, пожелавший почтить своим присутствием «приятное общество», как он выразился. Пизано хотел было усадить его рядом с собой. Священник вежливо отказался: он очень торопился и заглянул только на минутку. Раз уж Вецио его пригласил, надо было зайти, чтоб его не обидеть. Священнику явно было не по себе, но он все же решился отведать анисовой настойки. Карлино что-то невнятно пробормотал. Освальдо, сидевший с ним рядом, видел, как он взял графин и, вылив себе на голову всю воду, помочился в него. Затем Карлино встал и, размахивая графином, попросил слова. С комической важностью пьяного он провозгласил тост в честь его преподобия. Пизано пронзил его насквозь взглядом. Потом отчетливо и веско сказал:

— Бенчини! Проси прощенья у синьора настоятеля.

Наступила тишина, которая одинаково предшествует как комическим, так и трагическим событиям. Карлино, шатаясь, поплелся к священнику. Тот съежился на стуле, безуспешно пытаясь защититься от него. Карлино встал перед ним на колени и сделал вид, будто хочет поцеловать ему руку. Священник поспешно отдернул руку, но Карлино удалось снова схватить ее. Притворяясь, будто целует ему руку, Карлино лизнул ее своим слюнявым языком. Священник с отвращением выдернул руку и негромко сказал:

— Это по молодости лет! Да благословит вас господь! — и, встав, решительно направился к выходу.

Едва за ним закрылась дверь, как весь зал задрожал от оглушительного хохота. Даже у Пизано повеселели глаза. Сержант заметил:

— Однако это опасные шутки! — Но он говорил так больше по обязанности, чем из глубокого убеждения.

— Шутки, достойные самих священников! — ответил Амодори, и его слова были встречены дружными аплодисментами.

Ужин вызвал у Освальдо самые противоречивые чувства. И ссоры и буйное веселье сквадристов, их воспоминания о славных кровавых схватках, их ребяческая непосредственность, самодовольство и пьяные выходки — все это открыло перед ним целый мир подвигов и безудержного разгула, в котором он, Освальдо, был совсем не на месте. И причиной тому оказалось не отвращение к их действиям, а его собственное бессилие и неполноценность. «Я никогда не стану настоящим фашистом! Никогда не научусь наслаждаться жизнью! Может быть, оттого, что мне мешает идиотская совестливость!» — думал Освальдо.

Потом он подыскал себе службу. А так как ему нужно было переселиться в город, Вецио обратился к Карлино с просьбой сдать Освальдо одну комнату в своей квартире.


Итак, Освальдо уже два года живет у Карлино. Желая стать независимым от зятя, он всем сердцем привязался к работе коммивояжера. Теперь его жизнь проходила размеренно; день был строго распределен: поездки в поезде, деловые переговоры, подыскивание новых сортов товара и новых клиентов, сон и любовные интрижки. Коммерция стала его страстью. В этой сфере ему были знакомы все секреты и хитрости, он изведал тут и неудачи и успехи. Когда Освальдо шел, прижимая к себе портфель с образцами оберточной бумаги, ему казалось, что он держит под мышкой всю вселенную. Он повторял названия сортов бумаги с пылом влюбленного. Грубая желтая бумага для мясных и для булочных. Прозрачная и крепкая промасленная пергаментная бумага, в которую завертывают соленья, колбасу, сыр и творог. Потом для большей надежности продавец обернет эти продукта еще и в плотную матовую бумагу цвета слоновой кости. И, наконец, рулоны оберточной бумаги марки «Звезда» с первого номера по шестой. Бумага различной плотности, разных цветов, тонов и оттенков от коричневого до голубовато-белого. А до чего интересна сложная и вместе с тем простая для знатоков такая сторона дела, как нарезка бумаги. Розничные торговцы требуют листы различного формата для упаковки товаров самого различного веса: в один килограмм, в полкилограмма, в семьсот, двести пятьдесят и сто граммов; а в магазине лекарственных трав Пеши ди Борго из Буджано требуют, вопреки распоряжению властей, пакетики на пятьдесят граммов.

Каждое утро Освальдо решает все эти сложные проблемы с такой же ловкостью, с какой парикмахер Оресте намыливает подбородки своих клиентов. Освальдо уверенно маневрирует в ненадежном море платежей с рассрочкой в тридцать, шестьдесят, девяносто, сто двадцать дней, простых и сложных векселей и тарифов доставки груза. Он умело лавирует между рифами денежных расчетов с клиентами, получившими кредит под поручительство. В случае неуплаты клиентом долга фирма взыщет с Освальдо тридцать процентов. Процент очень высокий, зато в случае успеха коммивояжер получает и солидное вознаграждение. Конечно, если не произойдет каких-либо случайностей.

Подобно Колумбу, Освальдо открывает неизведанные земли, находит новых клиентов, заключает с ними сделки. У него нет недостатка в юношеской смелости, но отчасти помогает ему в делах и фашистский значок на отвороте пиджака. С каждым днем этот маленький значок приобретает в провинции все большее значение.

Значок — эмалевый, яйцевидной формы, по нему идут три вертикальных полоски: белая, красная и зеленая, а посредине — ликторский пучок. Так что Карлино в крупном разговоре с Освальдо попал прямо в цель. Но ведь Освальдо никогда не напоминает своим клиентам, что он фашист. Носить значок — его святой долг, но успеха в делах он добивается благодаря своим коммерческим способностям. Тут много значит, конечно, что его товары хороши и недороги, это позволяет легче выдерживать конкуренцию.

Он горячо увлекся работой, но жизнь и молодость берут свое. Освальдо обручен с дочерью булочника из Монтале Альяна. Месяц назад невеста призналась ему, что она лишилась невинности еще подростком. Со слезами на глазах она говорила, что любовь не позволяет ей скрывать дальше правду. Теперь Освальдо, конечно, бросит ее, и она непременно покончит с собой. Но Освальдо в ответ обнял ее и ласково сказал, что их любовь сильнее всего, что признание невесты не ослабило, а даже усилило его чувство.

Итак, в душе у него мир и спокойствие. И если будет «вторая волна», то он встретит ее вполне подготовленным. Но на прошлой неделе Карлино, вернувшись с заседания, разбудил его среди ночи и заявил, что нужно хорошенько всыпать одному смутьяну, который отказался пожертвовать деньги в пользу фашистской партии. Карлино не скрыл и того, что речь идет об Альфредо. И тут же добавил, что он лично не может участвовать в этой операции, так как обещал матери не связываться больше с кор-нокейцами.

Освальдо попытался отвертеться.

— Кампольми — мой клиент! — оправдывался он. А про себя думал: «Это не боевая операция, а насилие». В конце концов ему пришлось согласиться, иначе Карлино, припомнив прошлое, мог подумать, что он трус.

Но всю субботу, все воскресенье и понедельник его мучили угрызения совести. Душевные терзания не оставляли его ни в поезде, ни на улицах. В понедельник он так засиделся в доме невесты, что, прибежав на станцию, увидел лишь удалявшиеся огни последнего поезда. На следующий день его алиби не вызвало никаких сомнений.

Но сегодня утром, едва прозвенел будильник, в его комнату вошел Карлино и сказал:

— Нынче вечером надо будет вправить мозги одному малому из Рикорболи. А чтобы опять не опоздать на поезд, ты лучше никуда не езди. На этот раз я тоже принимаю участие.

— Федерация не разрешает налетов. Хватит насилий! Теперь мы должны действовать только по закону! — возразил Освальдо.

Тогда и вспыхнула ссора.


Освальдо долго смачивал лицо мокрым полотенцем, чтобы сошли красные полосы, оставленные пощечинами Карлино. Потом он аккуратно уложил свои вещи в чемодан и простился с опечаленной Армандой, которая неподвижно стояла рядом.

— Мне только с вами жаль расстаться! Вы были для меня как родная мать. Впрочем, если разрешите, я буду вас навещать. Комнатку я, конечно, где-нибудь себе найду. А пока что на эту ночь сниму номер в гостинице.

Спустя полчаса Освальдо вышел из дома с чемоданом и с портфелем, полным образчиков бумаги; на голове у него было две шляпы, надетые одна на другую, на руке перекинуто пальто и непромокаемый плащ. Ристори отвел ему комнату рядом с Уго. Освальдо заперся на ключ, сел за стол и вынул вечную ручку. Раскрыв старую книгу заказов, он принялся начерно составлять рапорт руководству фашистской партии. В нем Освальдо подробно информировал о случившемся и письменно излагал свои мысли — те самые, которые он высказал в пылу спора с Карлино. Немного спустя он отправился в свою фирму, чтобы перепечатать рапорт.

День для работы был потерян! Эта мысль совсем расстроила Освальдо.

Загрузка...