К утру буря утихла, показалось солнце, потом снова ночь и снова ураган. Дождь, ветер, молнии — до следующего утра. На третий день погода улучшилась. Вечер принес осеннюю прохладу. Ночью небо было звездное, светила молодая луна. Такой была эта Ночь Апокалипсиса.
Люди больше не болтались все время на улице — корнокейцы ходили друг к другу в гости, и под домашним кровом продолжались те же разговоры, какие летом велись на порогах домов. Пока еще рано было собираться у стола и резаться в лото — лото зимняя игра. Окна теперь держали закрытыми, и комнаты освещались так ярко, как того допускали средства семьи.
Марио уговорил Мачисте сыграть в карты и привел с собой к кузнецу Бруно и Отелло. Они играли вчетвером в «конке» — домино бедняков. Мачисте был в этот вечер необычно разговорчив и оказывал честь настойке, приготовленной Маргаритой. За игрой он проявлял отеческую снисходительность к своим молодым партнерам и в то же время очень тщательно соблюдал все правила. Ставки делали по одному чентезимо.
Маргарита сидела в другой комнате с Ауророй и Кларой.
Мачисте сказал друзьям:
— Этой зимой поставлю в комнате печурку, заживем не хуже папы римского! А в лото пусть играют женщины и дети. Да еще такие старые перечницы, как Стадерини! — И он засмеялся, хлопнув по столу своей большой ладонью.
Играли около часа, и Мачисте выиграл несколько лир. Он пригласил Марио играть с ним в доле. Тасуя карты, Бруно сказал:
— Вы только послушайте, как наш сапожник колотит молотком! Совсем сегодня заработался!
— Это он для меня старается, — сказал Мачисте. — Шьет мне высокие сапоги. Буду в них ездить на мотоцикле. Мне они не к спеху, но я подумал: закажу сейчас, у него, наверно, денег нет, нечем заплатить за квартиру…
Очередь сдавать была Марио. Сыграли еще три кона, и Мачисте оказался в проигрыше. В это время в дверь постучались. Вошел Стадерини вместе с Ривуаром, державшим под мышкой корзину с миндальными пирожными.
Сапожник сказал:
— Вы еще ничего не знаете? В центре сражение идет. Квальотти только что вернулся оттуда.
Ривуар был бледен, как салфетка, прикрывавшая товар в его корзине. Он снял шапку, вытер рукой лоб. Поставил корзину в угол, выпил глоток настойки и сел.
— Я все время бежал, — сказал он. И, переведя дыхание, добавил: — Честно зарабатываешь на хлеб, а тебя того и гляди подстрелят!
— Успокойтесь и расскажите все по порядку, — попросил Мачисте.
Лоточник сказал:
— Как всегда, я пришел под Портики около девяти. Мне показалось, что нынче торговля как-то вяло идет, все куда-то торопятся, как по утрам. Я поставил корзину на козлы, а люди проходят и проходят мимо, словно и не замечают меня. Тогда я понял: случилось что-то важное.
— Ближе к делу! Ну! — торопил его Стадерини.
— Я взял корзину и подошел к киоску. Вижу газетчик уже закрывает свою лавочку. Я говорю ему: «Рано вздумал отдыхать». А он мне отвечает: «Не чуешь, откуда ветер дуст?» Я спрашиваю: «Откуда дует?» А он мне: «Протри глаза!»
— Это значит, что фашисты… — перебил Стадерини, сгорая от нетерпения рассказать новости. Мачисте взглянул на него и сухо сказал:
— А вы там были? Нет? Ну так пусть он и говорит.
— Да что ж он так тянет! — возмутился сапожник.
Ривуар выдохся и совсем изнемог, словно гонец из Марафона. Но ведь он был продавцом пирожных, он умел подсластить свой товар и заманчиво предложить его покупателю. Он обиженно сказал Стадерини:
— Если вы не помолчите, я потеряю нить.
И, отхлебнув из стаканчика настойки, Ривуар продолжил свой рассказ:
— Так вот, газетчик ввел меня в курс дела. Часа за два до этого, то есть около семи вечера, приехал отряд фашистов забрать одного бунтовщика, проживающего на виа дель Ариенто. Кажется, он недавно вернулся из Франции. Что там случилось — неизвестно, но в результате бунтовщика фашисты не взяли, а один из них даже поплатился собственной шкурой.
Присутствующие слушали Ривуара, не проронив ни слова — одни широко открыв глаза, другие нахмурившись. Женщины вошли в комнату и слушали стоя. Маргарита прижала руки к груди и воскликнула;
— Боже мой! Что же теперь будет!
Мачисте велел жене помолчать и, встав с места, пододвинул ей свой стул. Скрестив на груди руки и нахмурив брови, Мачисте попросил Ривуара продолжать. Но у лоточника было неспокойно на душе, он бросил вокруг быстрый взгляд, желая убедиться, что дверь и окна затворены. Потом заговорил, понизив голос:
— Дело-то, слыхать, вот как было… Бунтовщик увидел, что фашисты поднимаются к нему по лестнице, и погасил свет; очутившись неожиданно в темноте, фашисты решили, что попали в засаду, и подняли пальбу. Стреляли куда попало, а лестница узкая — вот они и перестреляли друг Друга. Когда фашисты обнаружили свою ошибку, один из них уже был убит, а трое или четверо ранены. Но кое-кто говорит, будто первым начал стрелять бунтовщик и убийство, дескать, лежит на его совести. А некоторые уверяют, что бунтовщиков было несколько, и, говорят, на площадке лестницы у них был установлен пулемет.
— А потом?
— Бунтовщик или, может, бунтовщики исчезли, их и след простыл. Весть об этом распространилась по городу прямо в один миг. Удивительно, что никто не занес ее на нашу улицу! Отряды фашистов уже начали громить центр. Кажется (заметьте: я говорю — кажется), они вырезали всю семью этого бунтовщика.
Мачисте сказал:
— Не надо ничего выдумывать. Рассказывайте только о том, что видели собственными своими глазами.
— Я могу сказать лишь о том, что я слышал своими собственными ушами: видеть-то я видел мало. Когда газетчик рассказал мне про такие дела, я подумал: здесь пока еще тихо, зачем мне кончать торговлю? Как только запахнет бурей, я сразу смотаю удочки… И вдруг с виа Строцци раздается пение «Джовинеццы» [35] и пальба, как в двадцать первом году. А затем на площадь въезжает грузовик, и в нем битком набито фашистов; они орут и стреляют во все стороны. Что было дальше, я уже не видел. Я подхватил корзину и давай бог ноги. Только вот беда — в спешке я потерял свои козлы.
Клара рассмеялась. Она представила себе бегущего Ривуара, за которым гонятся фашисты и стреляют ему вслед.
— Они действительно стреляли в народ? — спросил Бруно.
— А в кого же еще? В памятник, что ли?
Маргарита беспокойно задвигалась на стуле и в утешение Ауроре сказала:
— Ну, ничего! Наши мужчины все здесь.
Да, все они были здесь и молча смотрели друг на друга.
Стадерини хотел было пуститься в рассуждения, слова так и вертелись у него на языке, но его смущало молчание остальных. Он смотрел на Мачисте, тот все поглаживал одну руку другой и облизывал губы, словно его мучила жажда. Ривуар попрощался, сказав, что в такой тревожный вечер надо поскорее вернуться к своим. Вместе с ним ушел и сапожник. Мачисте не забыл расплатиться с ним за сапоги. Марио запер за Стадерини и Ривуаром дверь, а затем предложил отправиться в центр и выяснить, что там происходит. Маргарита повисла у Мачисте на руке и умоляла его не уходить: в ее голосе звучало отчаянье.
Мачисте сказал:
— Думаю, что пока мне и в самом деле лучше не выходить. А вы пройдитесь, просмотрите газету, поглядите вокруг. Может, вам удастся узнать что-нибудь поточнее. И сразу же возвращайтесь.
Бруно и Отелло проводили девушек до дому и, поцеловав, успокоили их. Вместе с Марио они направились к площади Синьории.
Мачисте уговорил жену лечь спать. Ему хотелось побыть одному, поразмыслить и решить, что нужно делать. Из рассказа Ривуара он сразу же понял, что это за дом на виа дель Ариенто и кто этот «бунтовщик». Услышав про него, Мачисте едва удержался, чтобы не вскрикнуть. И вот теперь он сидел за столом, собирая разбросанные карты и рассеянно их пересчитывал. Он пытался собраться с мыслями. Его мучили три вопроса: удалось ли Трибаудо бежать? Находится ли он сейчас в безопасном месте? Все ли он унес с собой?
Мачисте был в доме на виа дель Ариенто и разговаривал с «бунтовщиком» ровно двенадцать часов назад. В этом доме происходило собрание, в начале которого Трибаудо сказал:
— Боюсь, что за мной следят с той самой минуты, как я вышел с вокзала. Собрав вас здесь, я пошел на риск. Но иного выхода не было. А ведь нам надо обсудить очень важные дела, не так ли?
Речь шла о том, чтобы заложить во Флоренции основы подпольной организации, которая могла бы вести систематическую, непрекращающуюся борьбу, в случае если партия вынуждена будет перейти на нелегальное положение. День ото дня становилось яснее, что это неизбежно. Об этом говорили принятые парламентом «чрезвычайные законы», их применение и новая волна реакции, последовавшая за тем смятением, которое было вызвано убийством Маттеотти даже среди самих фашистов.
Трибаудо сказал:
— В такого рода работе мы новички или почти новички. Но здесь нам поможет опыт русских товарищей, ведь они десятилетиями вели подпольную борьбу. Не так ли?
«Металлургу» Трибаудо было под пятьдесят; у него седая голова, высокий лоб с залысинами, на левой руке обручальное кольцо, очевидно, золотое, хотя разобрать это было трудно, так оно потускнело. Разговаривая, он часто тер большим пальцем переносицу, как это делают боксеры. «Нервная привычка», — подумал Мачисте.
Трибаудо приехал не из Франции, как многие считали, но в этом все же была доля правды. Он прожил во Франции много лет. Сейчас он прибыл из Турина. На собрании он сказал:
— Я собрал вас, пятерых, потому что из всех, кто здесь не на виду, вы — самые сознательные и наиболее решительные люди. Это явствует из ваших биографий, не так ли? Вы будете составлять подпольное «бюро» вашей провинции. Однако прежде чем приступить к делу, надо решить следующий вопрос: если кто-нибудь из вас чув-ствует, что он не может взять на себя такую ответственность, пусть скажет об этом сейчас же. Время, повторяю, трудное, и риск очень велик. Итак, подумайте. Семейные причины или какие-либо другие, понятно, имеют свой вес. Понятно, имеют, — повторил он и засмеялся. У него не хватало сбоку одного зуба. Говорил он спокойно, убедительно и полон был заражающей, страстной энергии. Пятеро коммунистов один за другим сказали: «Да!» А литейщик с завода Берта добавил:
— Нам нельзя отрываться от партии. Партия — ведь она, как очаг зимой.
Литейщик был пожилой человек, в цехе рабочие прозвали его «поэтом».
Мачисте вдруг заметил, что вертит в руках карты и строит из них домики. «В безопасности ли Трибаудо?» — думал он.
Потом они перешли к обсуждению практических мер: определили задания, установили, чем руководствоваться в подборе кадров, решили вопрос об организации Красной помощи. «Но, конечно, если в этом будет нужда…» — сказал один из товарищей.
Пользуясь шифром, Трибаудо все записал: имена, явки, обязанности каждого. Он попросил, чтобы ему перечислили тех товарищей, на которых можно рассчитывать в случае вооруженного выступления.
После того как все это было сделано, литейщик сказал Мачисте:
— Ты что же забыл зеленщика Уго? Как его фамилия-то?
Мачисте ответил сквозь зубы:
— Он для нас потерян.
Трибаудо вмешался:
— Товарищ никогда не потерян, если только не стал предателем. Время трудное, и слабость иной раз простительна. Мы должны уметь убедить…
Мачисте не дал ему докончить.
— Согласен, но этот человек для нас потерян. Я зря говорить не стану, я любил его. А теперь он снюхался с фашистами.
Трибаудо сказал:
— Тогда надо остерегаться его больше, чем фашистов. Не так ли?
Трибаудо часто повторял: «Не так ли?» Он словно говорил: «Я советуюсь с вами». Это «не так ли?» было его поговоркой, привычкой, приобретенной за годы жизни во Франции, и все-таки всякий раз оно казалось проявлением нежности, сближающей, как поцелуй между братьями.
«Удалось ли ему укрыться в надежном месте?» — думал теперь Мачисте. Большими, неловкими руками, привыкшими к кузнечным мехам и молоту, он прислонял одну карту к другой, а из третьей старался сделать крышу. Ему никак не удавалось достроить второй этаж. На мучившие его вопросы он отвечал себе: как только ребята вернутся, схожу к литейщику — посоветоваться и узнать новости. Карточный домик снова рухнул. Мачисте услышал чьи-то торопливые шаги на лестнице. Подумал: «Наверно, Марио», — и встал ему навстречу. Открыл дверь, и перед ним очутился Уго. Уго был без шапки, растрепанный, дышал тяжело. Он сказал;
— Мне надо поговорить с тобой, — и вошел в комнату. Хорошо зная, где что стоит, он подошел к маленькому столику, налил себе настойки и выпил рюмку залпом.
— Что скажешь хорошего? — сурово спросил Мачисте.
Уго пригладил вихор и, подойдя к Мачисте, сказал ему:
— Посмотри мне в глаза! Я ошибся и прошу прощения. Но сейчас у меня нет времени на китайские церемонии. Поможешь мне или предпочтешь, чтобы я расхлебывал все один?
Сперва Мачисте подумал, что Уго кого-нибудь обокрал и спрятал краденое под лестницей. Ведь сейчас он способен на все. Нет, товарищ никогда не потерян. Достаточно посмотреть ему в глаза, как просил Уго, и снова ему поверишь; достаточно, чтоб он выдержал твой взгляд. В словах Уго, как в прежние времена, звучала искренность.
— Что такое? Что с тобой случилось? — спросил Мачисте.
Встревоженная Маргарита позвала его, Мачисте пошел к ней в комнату сказать, чтобы она спала спокойно:
— Это Уго. Пришел мириться.
Потом он вернулся и сказал:
— Садись!
— Надо сразу же договориться, — сказал Уго. — Если ты все еще не доверяешь мне, я лучше уйду.
Мачисте еще раз пристально посмотрел ему в глаза. Потом, желая ободрить Уго, сказал:
— Ну, что было, то прошло, — и протянул ему руку. И, как бы оговаривая условия примирения, добавил: — Однако ты должен мне многое объяснить.
— И даже очень многое! — воскликнул Уго. Непроизвольно они встали и, пожимая друг другу руки, поцеловались через стол. Потом Уго сказал:
— Ты знаешь, что случилось сегодня вечером? Хорошо! Знаешь, конечно, что я выпиваю с моим новым дружком Освальдо? Он мне признался, что поцапался с фашистами и за это они выгнали его из своей партии. Хорошо! Сегодня вечером я жду его, как всегда. И вдруг он является в черной рубахе, с револьвером и с кинжалом на пузе. Он был уже навеселе и извинился, что не может задерживаться. Я спросил, куда это он отправляется и зачем так вырядился. Я тоже немного выпил, но теперь, как видишь, все прошло…
Уго говорил торопливо, словно ему не терпелось поскорее дойти до самого главного.
— И тогда он мне рассказал. Это — «вторая волна». Сегодня мы, говорит, сведем счеты со всей шайкой бунтовщиков. Мы отомстим за Анфосси: тысячу за одного. Анфосси — должно быть, тот фашист, которого убили на виа дель Ариенто. А потом Освальдо говорит мне: идем со мной, я представлю тебя Пизано. Говорю тебе, я был выпивши, но тут вдруг совершенно ясно понял все, даже слишком ясно. Я бросился на него, и мне повезло: свалил его двумя ударами. Олимпия помогла мне положить его на кровать и полотенцами связать ему руки и ноги. Потом я привел его в чувство, наставил на него его же собственный револьвер и заставил рассказать мне все, что он знает.
После каждого слова Уго взгляд Мачисте становился все суровее и все внимательнее. Однако кузнец не прерывал Уго, слушал, не шелохнувшись, только крепко сжимал руки, упираясь локтями в стол. Вдруг локти изо всей силы надавили на стол, он приподнялся, сам того не замечая, и встал. В его голосе звучала тревога. Он сказал:
— Ну а потом что?…
— Оказывается, фашистский трибунал вынес приговор многим антифашистам, и этой ночью их выведут в расход. Освальдо случайно присутствовал там, когда на машинке отпечатывался список, и несколько имен запомнил. Я заставил его назвать эти имена. Так я узнал, что город будет разделен между отдельными отрядами фашистов, и они намерены нагрянуть внезапно.
Мачисте выпрямился:
— Имена? — спросил он.
— Я записал имена вот на этой бумажке, — сказал Уго, — но не знаю ни одного адреса. Освальдо не запомнил их. Действительно не запомнил, а то бы он мне сказал… — И Уго жестом дал понять, почему Освальдо сказал бы.
Потом он сообщил Мачисте, что Освальдо все еще лежит связанный по рукам и ногам «с кляпом во рту» и его сторожит Олимпия.
Мачисте просмотрел список имен. Их было пять. Двоих он знал и знал, где они живут. Он сказал:
— Один из них — депутат Бастаи. Помнишь, мы устраивали манифестацию под его окнами?
Уго сразу решил:
— Надо поспеть раньше фашистов.
— Поедем на мотоцикле, — сказал Мачисте.
Он заглянул в соседнюю комнату, но не стал дожидаться, пока Маргарита встанет. Он попрощался с женой, сказав, чтобы она не беспокоилась: скоро придет Марко, а сам он вернется «через полчаса, не позднее».
Будто эхо, разбуженное треском удаляющегося мотоцикла, хлопнули ставни открывшихся окон. Через свою живую газету, сапожника Стадерини, вся улица уже была информирована о том, что произошло в городе. Но мать Карлино, Арманду, окружил заговор молчания. Она была уже в постели и молилась. Ее отвлекли голоса корнокей-цев, которые переговаривались между собой. Арманда тоже выглянула из окна и спросила:
— Что случилось?
Ей ответило сразу несколько человек каким-то лицемерно-равнодушным тоном, выдававшим сострадание:
— Да так, ничего. Не беспокойтесь.
— О чем я должна беспокоиться? — снова спросила Арманда.
— Ну, конечно же ни о чем! — сказала Леонтина.
И вдруг раздался наивный голосок Джордано Чекки, задавшего жестокий вопрос:
— Они убили фашиста. А не был ли это случайно синьор бухгалтер?
Отец призвал мальчишку к молчанию, дав ему затрещину. Клоринда крикнула:
— В такой час детям давно уж спать пора! Арманда застыла у подоконника. Потом отошла от окна. Было слышно, как у нее стукнула дверь. Она вышла на улицу.
— Схожу в фашио, может, что-нибудь узнаю, — сказала она. И чтобы рассеять враждебность соседей, которая, как ей казалось, давила на ее плечи, Арманда сказала:
— Ведь он мне сын!
У гостиницы ей встретились трое возвращающихся домой корнокейцев. Марио успокоил Арманду, сказав, что видел Карлино «буквально несколько минут назад» в машине на площади Дуомо.
Однако осень есть осень, даже если в небе сияет молодая луна, и стоя у раскрытого окна, все-таки можно простудиться. Корнокейцы пожелали друг другу спокойной ночи.
Так как Мачисте запаздывал, Марио и Маргарита пошли к Милене, чтобы быть вместе с друзьями. Только Стадерини остался стоять у окна. Поэтому он один видал, как Освальдо выбежал из гостиницы и скрылся в направлении виа деи Леони.
— Он одет в фашистскую форму, — сказал Стадерини корнокейцам, которые снова высунулись из окон.
Так на виа дель Корно началась Ночь Апокалипсиса.
Человек, который бежал как сумасшедший, был фашистом. Он бежал, гонимый отчаяньем, ибо это был фашист 1900 года рождения, прозевавший войну и «революцию». А теперь он, может быть, еще опоздает и ко «второй волне». Но больше всего его подгоняла злоба, такая же сильная, как удары Уго. Как ужасно лицо труса, которого навестила смелость! Это бежали Отчаянье и Злоба навстречу Резне и Мести!
Оставшись один на один с Олимпией, наставлявшей на него револьвер, Освальдо собрался с силами. Словно сквозь сон, он вспоминал допрос, который учинил ему Уго, л признания, которые тот у него вырвал. Освальдо тут же подумал, что теперь ему не попасть на свидание с фашистами. Утрилли сказал ему: «Как видишь, испытание, которого ты так хотел, не заставило себя ждать. Этой ночью ты должен показать себя, Ливерани». А Пизано, которого он не видал со дня той самой пирушки, бросил на него пронзительный взгляд. «Я помню о тебе, — сказал он. — За тобой есть проступки, которые тебе придется загладить. Ты пойдешь с моими ребятами». И вот он лежит здесь, связанный, его сторожит проститутка. Как все это нелепо! Отчаяние обострило сообразительность Освальдо, он сумел ослабить свои узы, неожиданно набросился на Олимпию и, сбив ее с ног, убежал.
На бегу Освальдо толкнул прохожего, опрокинул щиток с надписью «Проезд закрыт», упал на кучу камней и снова поднялся. Он бежал, как Зло, которое за одни сутки обегает всю землю. Он добежал до штаба.
И тотчас был дан сигнал к выступлению.
Пизано выстроил восемь человек своего отряда. В шеренге Освальдо оказался между Карлино и Амадори. Пизано скомандовал: «Смирно!» — и повел отряд к Святилищу.
Это была полуподвальная комната с белыми Оштукатуренными стенами, без всякой мебели. Посредине на высоком треножнике из хромированного железа горела церковная лампада. Пизано встал у треножника и, повернувшись к шеренге, еще раз произнес клятву фашистских отрядов: «Пред лицом дуче и бога, во имя павших». Он повторил: «Клянусь!»
Пизано стоял, вытянувшись в струнку, высоко подняв голову, и лицо у него было одухотворенное. Его слова звучали мистически и внушительно. В эту минуту он напоминал Освальдо архангела, поднявшего меч. Он обнажил кинжал; на клинке отразился свет церковной лампады, и сталь сверкнула холодным блеском. Восемь человек повторили его жест и возглас. Звон обнаженных кинжалов потонул в хоре голосов. Казалось, даже стены дрогнули от их зычного крика.
На площади их ожидала открытая машина. Пизано сел рядом с шофером. Карлино встал на одну подножку, Освальдо — на другую, остальные забрались внутрь. Пизано сказал:
— Начнем с самого главного, — и повернулся к шоферу: — Виа делла Роббья. Когда въедешь на эту улицу, притормози.
Машина тронулась. Освальдо ухватился рукой за ветровое стекло. Машина сразу же набрала скорость. Ветер дул Освальдо в лицо, леденя и возбуждая. Сердце билось в такт с мотором. «Вот она — революция!» — думал Освальдо.
Он воображал, что операции сквадристов сопровождаются песнями и радостными выкриками, что даже стоны раненых звучат при этом весело; взрывы праздничных хлопушек и фейерверков, и кругом сквадристы — возбужденные, веселые парни в черных рубахах с изображением черепа на левой стороне груди, там, где сердце. Однако они мчались в безмолвии, ночью, по опустевшим набережным Арно, на которых в лучах лунного света меркли фонари, и это напоминало ему о сельском кладбище. Но все-таки Освальдо еще надеялся услышать веселый звон праздничной карусели. Он оглядывался на сидящих в машине, видел их лица, побледневшие при свете луны; во тьме, словно глаза кошек, вспыхивали огоньки жадно раскуриваемых сигарет. На черных рубашках поблескивали медали. Машина свернула на бульварное кольцо и покатила в густой тени, отбрасываемой большими желтеющими вязами. Вся мостовая была засыпана листьями, и они шуршали под колесами, как щебень. В душу Освальдо закралась тревога. Воодушевление, охватившее его в Святилище, рассеялось. Мало-помалу в мыслях его возник мрачный образ — неистовая гонка навстречу смерти, образ этот становился в его сознании все отчетливее и наконец полностью завладел им. Ему вспоминалось сельское кладбище с такой же тенистом аллей, на которой он как-то вечером ждал свою возлюбленную. Девушка опаздывала, он стоял один в аллее, а вокруг было темно: лишь на редких могилах мерцали свечи, да за оградой появлялись и исчезали блуждающие огоньки. В тот вечер на него напал страх, он убежал, и ему казалось, что за ним кто-то гонится, что протянулась чья-то огромная рука и вот-вот схватит его. Сейчас в нем росло сходное чувство: еще не страх, но уже какое-то беспокойство. Непроизвольно он положил руку на кинжал, потом на револьвер, чтобы почувствовать себя увереннее. Другом рукой он судорожно цеплялся за ветровое стекло. Рука устала и закоченела на ветру, он прижался к крылу, боясь упасть. Им уже овладевал страх.
— Стой! — приказал Пизано. — Теперь поедешь тихо. Зажги фары. — Он вглядывался в номера домов. — Двадцать шестой. Приехали!
Мотоцикл — комета, предупреждающая людей доброй воли о потопе. Его ведет святой Георгий двухметрового роста; голова его непокрыта, губы крепко сжаты, твердый взгляд устремлен вперед. Это мифологический кентавр в рабочей куртке. Редкие прохожие испуганно жмутся к стенам домов. Сменившийся с поста полицейский, раскинув руки в стороны, становится посреди улицы. Мотоцикл уверенно объезжает его. Уже остались позади Порта ла Кроче. После дождя немощеная дорога предместья покрыта большими лужами и тянется сплошной полосой жидкой грязи. Сонные лошади везут телеги, нагруженные бутылями с вином и мешками с сеном. Мотоцикл проносится мимо них. Лошади шарахаются в сторону. Заснувший на облучке возчик просыпается: промчавшийся мотоцикл обдал его грязью.
Мотоцикл несется, подпрыгивая на ухабах, и только чудом не переворачивается. Он лавирует, как аргонавт, захваченный бурей. Треск мотоцикла и бешеная скорость мешают Уго сосредоточиться. Мысли прыгают, как все его тело; в сознании смутно мелькает образ связанного Освальдо. Мачисте орудует ручкой мотоцикла так же искусно, как кузнечными клещами, которыми он хватает раскаленные подковы. Его рука дрожит на прыгающем руле. Воля напряжена, губы крепко сжаты. В час разворачивающейся драмы обострилась ясность мысли, подсказывающей план действий. Мотоцикл уже сделал свою первую остановку у дома коммуниста-литейщика. Тот сел на велосипед, чтобы предупредить рабочие кварталы.
Сейчас Мачисте состязается с врагами в скорости. Ему кажется, что по другой стороне улицы мчится черный лакированный мотоцикл с черепом вместо фонаря, борется с ним за победу. Финиш — перед дачей, выходящей на речку Аффрико. Первого мая 1920 года Мачисте размахивал здесь красным флагом в честь товарища депутата. В тот день собралось много народу и было много флагов, но его флаг возвышался над всеми. Мачисте размахивал им в такт «Интернационала», который все пели хором. Товарищ депутат вышел на балкон. Это был бледный человек с проседью в густых черных волосах, «работник умственного труда», такой маленький, что его можно было бы взять на руки, как его детей, мальчика и девочку, которых мать вынесла на балкон. Депутат сделал знак, что хочет говорить. Руки у него были крошечные, детские. «Как у акушера», — сказала рядом с Мачисте какая-то женщина. Это был последний праздник трудящихся, который они праздновали свободно, при свете солнца. В мыслях Мачисте он связан с воспоминанием о первом поцелуе Маргариты. Накануне она поцеловала его на дороге, за околицей деревни.
Вот что значит для Мачисте состязание с призраком черного мотоцикла. Теперь исчезло то чувство разочарования, чуть ли не обиды, которое появилось у него, когда депутат выступил против Грамши и фракции «Ордине нуово» [36] на конгрессе в Ливорно, где произошел раскол и образовалась коммунистическая партия. Депутат остался с социалистами, с теми, которые делали «шаг вперед и два шага назад», Мачисте называл их тогда «красными раками», говорил, что капиталисты слопают их вместо закуски. А сегодня это стало трагической действительностью.
Мотоцикл свернул на дорожку, обсаженную чахлыми вязами. Речка бежала где-то внизу, за высокой дамбой. Вдали вырисовывались вершины холмов. От лунного света все предметы стали рельефнее, и это еще более подчеркивало тишину, в которую были погружены редкие дачи. Над кучкой домов возвышались часы на колокольне Коверчано. Мотоцикл сбавил скорость. Вдали лаяли собаки.
— Приехали? — спросил Уго.
Мачисте не ответил. Ночь придавала местности непривычный вид, и трудно было разобраться, где они.
— Не можешь сориентироваться? — спросил Уго.
— Он жил против той лесенки, что спускается к речке, — сказал Мачисте. — Видно, в последние годы здесь построили новые дома. — Он посмотрел вперед. В конце дамбы лежал большой пустырь. Мачисте поехал быстрее.
— Фашисты могут нагрянуть с минуты на минуту, а мы совсем безоружны, — сказал Уго. — Вот идиотство! В спешке я забыл взять у Олимпии револьвер. Хорошо, если депутат ссудит нас пистолетом!
Мачисте то ли не расслышал, то ли не захотел ответить. Он затормозил около дачи, одиноко стоявшей на краю луга; на пилястрах ворот сидели две терракотовые собаки.
— Это здесь! — сказал Мачисте. — Я узнаю собак.
— В окнах свет, — сказал Уго. — Значит, еще не легли. Мачисте развернулся и остановил мотоцикл у самой
дачи. В эту минуту свет погас.
Мачисте и Уго спрыгнули с мотоцикла. На калитке не было дощечки с именем депутата, но на внутренней стороне пилястра они нащупали кнопку электрического звонка. Мачисте надавил на нее, и в доме задребезжал звонок. Потом снова настала мертвая тишина. Они звонили несколько раз подолгу — никакого ответа.
— Но ведь только что у них горел свет, — повторил Уго.
Они звали депутата по имени, кричали:
— Это друзья! Мы — товарищи!
Мачисте барабанил в калитку кулаком. Уго колотил носком сапога. Наконец в доме зажегся свет. Из окна нижнего этажа выглянула женщина.
— Дома депутат? — крикнул Мачисте, прежде чем она успела что-нибудь сказать.
— Какой такой депутат? — спросила женщина.
— Депутат Бастаи. Разве он больше не живет здесь?
— Два года назад жил здесь, — сказала женщина, чуть приоткрыв окно. — Потом переехал.
— А где он теперь живет?
Но женщина, сказав им «спокойной ночи», закрыла окно.
Они снова принялись кричать и колотить в калитку. Тогда свет опять зажегся. На этот раз выглянул мужчина. Он сказал:
— Если вы сейчас же не уберетесь отсюда, я позвоню в полицию. Или же прямо в фашистский комитет, — он подчеркнул эти слова.
Но Мачисте уже вскарабкался на забор. Перекинул через него одну ногу, потом другую и спрыгнул в сад. Подошел к окошку и постучал по стеклу. Мужчина смотрел на него из глубины комнаты. Это был пожилой человек, лысый, толстый, с дряблой шеей, одетый во фланелевую пижаму. Он крикнул через закрытое окно:
— Это нарушение неприкосновенности жилища! — И вытащил из ящика стола револьвер. Он направил револьвер на Мачисте и сказал, не открывая окна: — Слушай, бандит. Посмей только пошевелиться — я выстрелю.
Женщина спряталась за его спиной. Мачисте остановил Уго, голова которого показалась над забором, и приказал ему сторожить на улице. Потом снова обратился к мужчине в пижаме:
— Зачем вы так воспринимаете все это? Нам нужен только адрес депутата Бастаи. Его жизнь в опасности.
Человек в пижаме подошел к письменному столу — должно быть, эта комната была его кабинетом. По-прежнему направляя на окно револьвер, он поднял с телефона трубку и заорал, глядя в окно:
— Теперь вы у меня попляшете!
Мачисте обладал силой легендарного Самсона. Он заскрежетал зубами, его душила злоба. Сдержаться было ему труднее, чем поднять груз весом в сто килограммов. И все-таки он попытался еще раз уговорить человека и пижаме:
— Почему вы не хотите сказать? — спросил Мачисте. — Разве я не внушаю вам доверия? — И он поднял руки.
Называя телефонистке номер, человек в пижаме ответил:
— Вот именно!
В эту минуту Уго крикнул:
— Коррадо! В аллею въехала машина с зажженными фарами. Она едет сюда. Что делать?
Вот тогда взорвалась, словно бомба, запоздалая и теперь уже бесполезная ярость Мачисте. Он ударил кулаком в оконную раму. Стекла посыпались мелкими осколками. Лысый уронил револьвер, женщина, вскрикнув, упала в обморок. Мачисте перепрыгнул через забор. Он сел на мотоцикл, завел его, домчался до моста, переехал на другой берег речки. Машина была уже близко. Но она направлялась не к этой даче: ее цель была значительно дальше.
— Молодец, кто спит в эту ночь, — сказал Стадерини.
Виа дель Корно напряженно слушает. Даже если окна заперты, а веки сомкнуты сном, слух все равно улавливает каждый шорох на улице. Когда умчался мотоцикл и Освальдо, как сумасшедший, выскочил из гостиницы, Олимпия тоже ушла из дому. Она убежала из «Червиа», захватив свой чемодан, решив спрятаться от Освальдо, который, несомненно, захочет с ней рассчитаться. И как всегда в таких случаях, Ристори («Знать ничего не знаю») запер дверь на засов.
Доверить секрет Фидальме — то же, что попросить молчать Пульчинеллу или Стентерелло [37]. И разболтает она не от злобы: все знают, что душа у Стентерелло добрая и благородная; просто у нее длинный язык, как у Пиноккио длинный нос. Жена сапожника не могла устоять против искушения и, поднявшись по лестнице, постучалась к Милене. В ее присутствии Маргарита закончила свой рассказ о разговоре между Мачисте и Уго, который она слышала из своей комнаты.
— До свиданья, не буду вас беспокоить, — сказала немного спустя Фидальма и пошла сообщить новости Синьоре. Она дерзнула выйти на улицу. «Булыжники мостовой показались мне раскаленными, — говорила она Синьоре. — И все же даже в этот поздний час я пришла. Ведь новости такого рода, подумала я, придутся Синьоре по вкусу».
Синьора поблагодарила ее. Она приказала Джезуине налить Фидальме стаканчик «лакрима кристи» и отпустила ее, протянув ей на прощанье руку — милость, которая была слаще тонкого вина. На лестничной площадке этажом ниже Фидальма столкнулась с Бруно и Каррези, которые устроили здесь ей засаду; Фидальма не заставила себя упрашивать и рассказала им все, что слышала. «Последние известия» побежали от двери к двери, от окна к окну.
Итак, когда на башне Палаццо Веккьо пробило час, на нашей улице никто не спал: одни жадно прислушивались, других мучили мрачные предчувствия. От ветра, внезапно налетевшего из-за гор, дрожали залатанные картоном стекла в квартире Чекки. Вдруг Маргарите вспомнились слова, сказанные Уго: «Они даже собираются схватить какого-то человека, который, как им известно, лежит в больнице».
Немного спустя Милена вышла вместе с Марио. И Фидальма, которая вечно торчала на лестнице, все поняла. Как видно, Альфредо тоже попал в список. И вот теперь Милена хочет бежать в санаторий. Сумасшедшая! Марио ее провожает. Они, конечно, постараются взять такси, но где его найдешь в такую ночь?
Ее муж, сапожник Стадерини, продрогнув в своей старой солдатской куртке, сказал, в сотый раз закрывая окно:
— Это Ночь Апокалипсиса!
Несется оседланный гневным кентавром мотоцикл. Грохот будит уснувших, будоражит в пригородах обитателей курятников и хлевов, приводит в ярость сторожевых собак, наводит панику на запоздалых прохожих, окутывает их облаком бензиновой гари. Уго пересел на заднее седло. Это увеличит скорость. Так больше риска опрокинуться на повороте, но сейчас самое главное — скорее, скорее!
Луна освещает уснувший город. Там все уже дома, все спят в тепле — в осенние заморозки так приятно, когда в комнате тепло. На лужайках — вода от недавно прошедших дождей и растаявшего инея, теперь это скользкие, болотистые пространства. И все-таки их надо пересекать по диагонали, чтобы сократить путь и выиграть время. Когда мотоцикл переезжает Марсово поле, на котором полк разбил свои палатки, часовые кричат «стой!» и стреляют в воздух. Снова кричат «стой!» и стреляют, целясь поверх голов. Выстрел из винтовки, второй, третий. Мачисте низко наклоняется над рулем. Уго прижимается к его спине. Над ними свистят пули. Мотоцикл, ведомый вслепую, врезается в большую, глубокую лужу, проносится через нее; фонтаны брызг обдают Уго и Мачисте с головы до ног. Но теперь в мотоциклистов уже не попасть: хлюпнув, четвертая пуля тонет в луже. Мотоцикл выехал на широкую прямую дорогу. Это — шоссе, асфальт блестит под луной. Мотоцикл мчится в Курэ. У завода Берта перед будками стоят ночные сторожа, приставив ружье к ноге. Мотоцикл проносится мимо них. Вот дом, где жили Милена и Альфредо; вот перекресток, где Уго торгует овощами. А вот картонажная мастерская, где одно время работала Аурора. Все дальше, все быстрее: мы везем с собой жизнь! Вот снова узкая речка; при лунном свете вокруг видны заводские трубы и холмы, на которых черными силуэтами вырисовываются дачи и кипарисы. Речка называется Муньоне, на ее берегах, поросших травой, разыгрываются теперь кровавые сцены. Как раз тут было совершено нападение на Альфредо.
Теперь Мачисте хорошо знает, куда ехать: вилла стоит там, где начинается подъем; около виллы сад с пальмой посредине. Когда у Мачисте не было еще своей кузницы, он приходил сюда подковывать лошадь, которую звали Коммунар. Кличка лошади — единственное, чем ее владелец отдал дань своим идеалам равенства. Но эта ночь — не время для упреков. Мы — посланцы жизни: спасайте, люди, свою либеральную душу.
У калитки Мачисте встретила громким лаем овчарка. Показался слуга в полосатой куртке. Выслушал его и пошел докладывать. Вернулся вместе с хозяином, одетым в зимнее пальто: его мучил старческий бронхит. Хозяин успокоил собаку, взяв ее за ошейник; он узнал Мачисте и пригласил его войти. Нет, нет, нужно спешить, нужно спешить! Старый синьор сразу понял, в чем дело. Он уже составил о Мачисте «определенное мнение»; к тому же вечный, не покидающий его страх не позволил ему колебаться. Вот только на минуту зайти в дом, взять портфель, портрет, который ему дорог, и драгоценности. Старик был холост и одинок. Вместе с ним жили лишь слуга и собака. Слуга открыл перед хозяином дверцу прицепной коляски. Мотоцикл тронулся. Треск и гул не дали сделать последние распоряжения. Собака завыла, глядя вслед хозяину. Старый синьор хотел немедленно уехать из города. Для большей безопасности Мачисте отвез его на маленькую дачную станцию. Он спросил, не знает ли синьор теперешнего адреса депутата Бастаи. Старый синьор знал. Он знал также, где живет тот третий, имя которого назвал Освальдо. Синьор даже поправил произношение этого имени. Прощаясь, он повторил:
— Депутат Бастаи живет на виа делла Роббья, двадцать шесть. Передайте ему привет от меня. Желаю вам удачи, ребята!
Сейчас больше чем когда-либо надо спешить. Так пусть же десять лошадиных сил мотора станут десятью чистокровными конями и помчат посланцев жизни к новой цели!
Виа делла Роббья — тихая и чистая улица. В подъездах домов лежат циновки, на которых белыми кружочками выложено слово «Salve» [38]. Нет ни мусора, ни навозных куч, ни зловония. Нет подозрительных гостиниц и поднадзорных уголовников, которых по ночам окликает полицейский патруль. Улица широкая, и здесь много воздуха; в это время года в садах хорошо пахнут магнолии. Освещенная луной улица благоухает. На окнах кружевные занавески, ставни окрашены под цвет фасада. Каждая квартира — островок благообразия, благополучия и благопристойности, каждый дом словно замок, подъемный мост которого убирается по вечерам. Живущие здесь буржуа не похожи на обитателей виа дель Корно, они совсем нелюбопытны, их не волнует и не интересует жизнь соседей. Разговорам и слухам они предпочитают газетные статьи. Люди эти словно устали от трудов своих предков, делавших историю, и теперь предоставили другим защищать завоеванные позиции. В комнатах все говорит о порядке, опрятности, хороших манерах, о страхе перед богом и об уважении к закону. Сегодня за все это надо расплачиваться эгоизмом, трусостью и духовным рабством. Виа дель Корно не идет на такую сделку, но на виа делла Роббья ее принимают, в ней обретают душевный покой и личное счастье. Поэтому-то здесь не поднялась ни одна штора, не приоткрылась ни одна дверь и нигде не зажегся свет, когда нагрянули фашисты и в доме депутата Бастаи прогремели четыре выстрела из пистолета, раздались вопли женщины и детский плач. Или так крепко спят на виа делла Роббья? Или страх парализовал горло даже у собак? Фашисты вышли из дома Бастаи быстро и уверенно. Прежде чем сесть в машину, они крикнули: «Даешь!» — и уехали, горланя песню:
К оружию, фашисты!
Бесстрашные сердца,
Сражайтесь до конца!
Песня замолкла вдалеке.
Внезапно поднявшийся ветер раскачивал фонари, в садах шелестела листва деревьев, луна отражалась в окнах. Но окна по-прежнему были закрыты, свет погашен, двери на замке. Только из ярко освещенных, как в праздники, окон депутата Бастаи доносились уже не крики, а рыдания: там плакали над мертвым. На улице, где прозвучали выстрелы, вопли и песня, снова воцарилась гробовая тишина. Ее нарушил треск мчавшегося мотоцикла.
Выстрелы и крики гулко отдавались от асфальтовых мостовых и каменных стен, словно гремели первобытные барабаны там-там. И грохотала какая-то огромная лебедка. Обычно в ночной тишине отовсюду слышны гудки паровозов, а теперь из каждой улицы доносятся револьверные выстрелы и песни сквадристов. Опять, как в стародавние времена, партия, захватившая власть, производит резню при свете луны. И при попустительстве полиции. Сегодня ночью полиция на казарменном положении. Патруль, проверяющий поднадзорных, вернувшись с обхода, написал в своем рапорте: «Никаких происшествий». А между тем черные банды совершали бесчинства.
Но город верен своему прошлому, память о нем хранит каждый камень, каждая колокольня. Дон Фратто, приор монастыря Сан-Лоренцо, широко распахнул двери ризницы и зажег над входом лампаду: может быть, кто-нибудь вбежит сюда в поисках убежища. В домах, где живет простой люд, приводят в порядок чердаки, отпирают подвалы; под самой крышей устраивают тайники, где можно спрятаться. Озверевшие от крови и пальбы фашисты возвещают о себе пронзительным криком: «Даешь!» Если на виа делла Роббья буржуа, желая сохранить нейтралитет, крепко заперли двери, то в кварталах Рифреди и Пиньоне появление коммуниста-литейщика подняло на ноги всех мужчин и женщин; теперь здесь все прислушиваются, затаив дыхание, бдительно охраняют тех, кто укрылся от фашистов; стоя на часах, перебирая четки, жители Рифреди и Пиньоне разделяют с преследуемыми их тревогу и страх. Да и не весь «жирный народ» [39] на стороне черных банд. В палаццо на виа Маджо и на набережных Арно еще остались люди, у которых большие доходы не затуманили рассудка; отсюда звонят телефоны, хозяева их предупреждают об опасности, предлагают убежище. Улицы безлюдны, в кафе закрыты ставни, свет всюду погашен. Машины сквадристов несутся по каменной пустыне, озаренной луной. Со сквадристами — Смерть. Ее эмблема на груди у каждого из них: череп, вышитый белой гладью на черной рубашке. Смерть провожает фашистов от дома к дому; она в каждом их жесте, в каждой мысли. Ее прикосновение леденит сердце, думы о ней лихорадят мозг. Такая спутница делает фашистов отчаянно храбрыми и трусливо осторожными; ее соседство беспокоит и распаляет. Смерть подавляет их. Они призвали ее в сообщницы, но ее могущество страшит их. Машины сквадристов мчатся, как разбойничьи корабли, гонимые бурей. Фашисты знают, что их окружает глухая ненависть, и поэтому им кажется, что каждый палаццо, каждая афиша, каждый выступ дома угрожающе смотрит им вслед. Первые налеты застали город врасплох, но теперь он притаился за своими каменными стенами. Сквадристы не заставали в домах никого, однако постели были измяты и еще теплы. Каждый из налетчиков охвачен был манией убийства: надо убивать, чтобы почувствовать, что ты жив и избежал засады. Смерть втянула их в свою игру — только утро покажет, кто выиграл партию. Сквадристы хором горланят песни, чтобы вызвать в себе чувство солидарности, подбадривают друг друга; шоферы жмут на акселераторы, машины швыряют седоков из стороны в сторону. На каждом перекрестке фашистам мерещится засада; они дают залпы по воображаемому врагу; там, где они проехали, вдребезги разбиты витрины и фонари. Они с ходу стреляют в окна, в киоски, в подъезды, где, как им кажется, мелькнула чья-то тень. Их пули настигают каждого бродячего кота, пробивают каждую вывеску. Перед тем как двинуться «в поход», сквадристы разделили город на зоны. Теперь в каждом квартале слышно, как они бесчинствуют.
Приор монастыря Сан-Лоренцо стоит на коленях перед распятием. Это невысокий старик с венчиком седых волос, окаймляющих лысую голову, глаза у него маленькие и светлые. Он в смятении. Всем своим существом он ощущает холод смерти, ее зов. Ужас парализовал его, смутил его душу, словно он один виновен в совершаемых убийствах. Это безоружный герой из иного мира, иной эпохи. Он слышит треск выстрелов, пение, грохот приближающейся машины. Ризница погружена в полумрак; у входа, словно огонь маяка, горит лампада. В церковь вбегают юноша и девушка. Юноша закрывает дверь и в изнеможении прислоняется к ней спиной. По площади с грохотом проносится машина.
— Ты испугалась, Милена?
— Немного. Мне показалось, что они едут прямо на нас.
— Нет, не на нас, — сказал Марио. — Но если бы мы им подвернулись, нам, пожалуй, не уйти бы живыми.
— А как же Альфредо?
— Успокойся. Нынче ночью они ищут не Альфредо.
После убийства депутата Бастаи, которого Пизано ранил несколькими выстрелами из пистолета, а Карлино прикончил, следующие налеты отряда Пизано оказались неудачными. Они не находили в домах никого, а комнаты еще хранили следы недавнего и поспешного бегства. Револьверными выстрелами сквадристы разбивали замки, они обшаривали шкафы и подвалы, стреляли в колыхавшиеся от сквозняка занавески, врывались в квартиры соседей — никого. На вилле в Курэ слуга в полосатой куртке бросился перед ними на колени, крича, что он ни в чем не виновен. Но у него была лакейская трусливая душонка, достаточно было стукнуть его раз-другой, чтобы он совсем раскис. Он подумал, что его хозяин уже в безопасности, и потому счел разумным признаться, что какой-то «огромный», грузный мужчина и другой, среднего роста, предупредили синьора и увезли на мотоцикле с коляской. Куда они поехали? Как ни дорожил слуга своей жизнью, он не мог сказать, потому что не знал. В эту минуту два выстрела в саду оборвали яростный лай немецкой овчарки: сторожившим у калитки сквадристам надоело с нею возиться.
Теперь машина несется все скорей и скорей. Впереди — мотоцикл с коляской. Он опередил фашистов на час, на полчаса, на десять минут. Смерть нажимает на акселератор. Она разжигает в фашистах ярость. И чтобы дать ей выход, они стреляют и, горланя песни, мчатся по городу, исхлестанному ветром, освещенному луной.
Не страшитесь, молодцы,
Будем резать негодяев,
Да погибнут подлецы!
Они знают: кто-то их предал. Зубоскал Амадори, утратив свое обычное веселое настроение, сказал угрюмо и зло: «Мы сварим его в смоле!» «Мы вытрясем из него всю душу!» — сказал Молевольти и хищно лязгнул зубами. А Пизано, согнувшись, чтобы зажечь сигарету, как бы подтверждает своим молчанием, что так оно и будет. Но они не знают, что предатель находится среди них. Как за якорь спасения, он судорожно уцепился за ветровое стекло, и лицо у него напряженное, неподвижное, словно у кариатиды. За эту ночь Освальдо испытал такое чувство злобы и отчаяния, какое только способен выдержать человек. Теперь все его чувства и мысли парализованы. Он, как лунатик, не сознает собственных действий… Это была первая его операция, в которой ему полагалось заработать себе нашивки! Когда машина остановилась у дома депутата, Пизано приказал ему сторожить у подъезда вместе с шофером и двумя другими сквадристами. Закоченевшими пальцами Освальдо никак не мог зажечь спичку, чтобы закурить сигарету. Не опустив окаменевших глаз, он выдержал иронический и подстерегающий взгляд Амадори. Они стояли рядом. Амадори сказал: «Следующими придется заняться уж нам. Что, Ливерани, боишься потерять невинность?» Потом — женский вопль, плач детей, выстрелы, первые за эту ночь; выстрелы тоже прозвучали, как человеческий голос.
А затем началась бесконечная гонка по городу. На вилле в Курэ — признание слуги. Теперь Освальдо знал наверняка, что Уго обо всем рассказал Мачисте и что оба они на мотоцикле опередили отряд. «Я предатель», — говорит он себе. Ухватившись за ветровое стекло, подставив лицо ветру, он думал. Он уже приготовился к смерти, к которой фашисты, еще не зная, что он предатель, приговорили его. «Как только мы вернемся, я во всем признаюсь», — говорит он себе. Затем впадает в прострацию, в то состояние полной нечувствительности к чему бы то ни было, которое следует за сильным потрясением. А машина несется к улице, параллельной Крытому рынку, которой мотоцикл, может быть, еще не достиг.
Ты — Мачисте, народный богатырь, могучий, как Самсон, ты — Ангел благовещения, тебе, коммунисту, партия доверила ответственное задание, ты — кузнец Коррадо, который, словно тисками, зажимает коленями ногу самого горячего коня. Но ты человек, живая плоть и кровь; у тебя глаза, нос, тридцать два зуба, на твоей руке вытатуирована балерина. У тебя широкая грудь, покрытая густыми волосами, в ней бьется большое, благородное сердце. Партия упрекнет тебя за ошибку, которую ты допустил, доверившись своему сердцу; но если бы ты не доверялся сердцу, ты не был бы в партии. Разве ты прочел хотя бы одну строчку в той книге, которая называется «Капитал»? От одного ее вида тебе уже хочется спать. Почему ты стал «народным смельчаком»? Потому что понял теорию прибавочной стоимости или потому, что было оскорблено твое сердце? Тот моряк из Кронштадта, который был так похож: на тебя, считал (подумать только!), что Маркс — один из двенадцати апостолов! Но теперь ты руководитель подпольной организации, ты не имеешь права слушаться своего сердца и рисковать своей жизнью, торопясь на помощь масону, в дом которого, быть может, уже порвались сквадристы. В конце концов, он капиталист… Враг фашизма по чистой случайности и враг рабочего класса по причинам весьма и весьма определенным. Не оказывают ли тут тебе фашисты в конечном счете услугу? Так нет же, ты стремительно несешься туда, где свершит-ся твоя судьба. Уго — пророк: он пытался отговорить тебя. А ты ответил ему, что если он боится, то может вернуться домой.
«Мы потеряли слишком много времени. На этот раз мы нарвемся на них, это уж как бог свят», — говорит Уго. И будто слегка упрекая тебя, добавляет: «Если бы мы еще не задержались у брата убитого депутата».
Видишь, он тоже против тебя!
На безлюдной, освещенной луной виа делла Роббья ты вошел в дом, откуда неслись рыдания, и увидел сцену «снятия со креста». Растерянные, все еще объятые ужасом женщина и двое детей обнимали труп. Когда ты вошел, они решили, что фашисты вернулись, чтобы убить и их. Твоя грузная фигура, выражение твоего лица в конце концов успокоили женщину и ее детей. Ты сказал: «Я — товарищ», — и твой голос соответствовал этим словам. Вот здесь и не выдержало твое сердце. Жена и дети положили убитого на кровать. Глаза его были широко раскрыты, то их остекленевшего взгляда становилось жутко. Ты закрыл усопшему глаза, поцеловал его в лоб. Большие пятна крови растекались по его груди. Бледная маленькая рука, которую ты хорошо помнил, была раздроблена выстрелом. В смерти он весь как-то съежился и казался подростком с густой копной седеющих волос. Ты смотрел на него, и у тебя навертывались слезы. Женщина и дети почувствовали в тебе друга. Ты не мог их оставить. Уходя, фашисты обрезали телефонный провод. Ты стучал сильными ударами кулаков в двери соседей; никто тебе не отворил, никто не отозвался, тогда жена убитого спросила, не можешь ли ты сообщить о случившемся ее деверю. И снова твое сердце не выдержало. Оставив Уго охранять женщину и детей, ты помчался на мотоцикле к брату убитого депутата, а он жил далеко от виа делла Роббья. Ты летел по ночному городу. Тебе приходилось колесить, чтобы не столкнуться с машиной фашистов, которые, крича и стреляя, мчались тебе навстречу. Ты привез брата. Когда вместе с Уго ты снова завел мотоцикл, драгоценное время было уже упущено. Ветер усилился, облака словно обгоняли луну. Был уже третий час.
Уго снова заговорил:
— По чести скажу, мы сделали больше, чем требовал наш долг.
А ты ответил:
— Если боишься, возвращайся домой. Масон или не масон, а он человек.
Таково уж твое сердце, Мачисте; оно не знает предисловий Энгельса и не прислушивается к голосу рассудка как раз тогда, когда к нему следовало бы прислушаться.
Встреча произошла на улице, параллельной Крытому рынку. Не было никакой надобности предупреждать адвоката-масона: он находился в Риме и вел с министерством переговоры о каких-то поставках. Пизано и его молодчики, обыскав весь дом, вышли, обозленные новой неудачей. Они уже собирались возвратиться в свой штаб. Освальдо, которому было теперь все безразлично, решил признаться в предательстве. Не станет он выклянчивать прощения и, пожалуй, даже не скажет, что Уго силой заставил его говорить. И вдруг послышался треск мотора. Пизано остановил шофера, который заводил машину.
— Подожди! — сказал он. — Посмотрим, кого принесло!
Улица была короткая, всего в несколько домов. Чтобы въехать в нее, мотоциклу пришлось затормозить. Он очутился прямо перед машиной.
— Это они! Я знаю их! — закричал Освальдо.
Мачисте сразу все понял. Мотоцикл вздыбился, словно лошадь, и повернул; коляска накренилась и снова выпрямилась. Амадори выстрелил первым. Промах! Мотоцикл уже выехал на широкую улицу и исчез. Машина ринулась вдогонку. Повернув за угол, фашисты увидели вдалеке мотоцикл и помчались за ним. Пальба продолжалась беспрерывно. Сквадристы стреляли, стоя в машине. Расстояние между мотоциклом и машиной быстро сокращалось. Только на поворотах мотоциклу удавалось выиграть несколько метров. Теперь Освальдо выкрикивал имена беглецов и бешено стрелял, чудом удерживаясь на подножке. Пизано был спокойнее всех. Он не стрелял, выжидая, пока расстояние сократится и спины сидящих на мотоцикле станут удобной мишенью. Мотоцикл пытался скрыться в лабиринте переулков, переплетавшихся у рынка. Выезжая на открытое пространство, он мчался зигзагами. Но машина уже настигала его; пули свистели совсем близко. Мачисте изогнулся над рулем, Уго сидел, прижавшись к нему. Они не переговаривались. Их соединяла близость смерти — это самые сильные узы в жизни, Мачисте понял: если петлять по переулкам, все пропало. Остается только одно: добраться до больницы — она неподалеку, — проскользнуть в подъезд и затеряться в проходах и коридорах, это еще могло бы спасти их. Неожиданно Мачисте вспомнился врач, который лечил Альфредо: это — Друг, быть может — товарищ! Но чтобы добраться до больницы, надо пересечь площадь Сан-Лоренцо, залитую ярким лунным светом, — большое открытое пространство. Однако это была последняя надежда, и Мачисте за нее ухватился. Он крикнул Уго: «Держись за меня крепче!» — и стремительно выехал на площадь.
Вот этого момента и ждал Пизано. У него была твердая рука и верный глаз. Освещенная луной согнутая спина, видневшаяся на расстоянии менее ста метров, была отличной движущейся мишенью — стрелять по таким живым мишеням он был мастер.
Мотоцикл накренился и опрокинулся на лестницу церкви. Водитель упал; у него был прострелен затылок. Второй сразу же соскочил и убежал, свернув в переулок. Машина остановилась около мотоцикла. Освальдо спрыгнул, наклонился над Мачисте; за волосы поднял его голову; в каком-то тумане увидел искаженное агонией лицо. Он был, как пьяный, он ударил ногой тело Мачисте. Заразившись его яростью, и другие последовали его примеру — пинками они переворачивали труп с груди на спину, со спины на грудь. Карлино стоял неподвижно с револьвером в руке и, широко раскрыв глаза, смотрел на Мачисте, словно видел перед собою призрак, словно почувствовал вдруг, что на него легла грозная ответственность, к которой он не был подготовлен. Только он и Пизано не бесновались над трупом. Карлино сел в автомобиль и стал безучастно наблюдать, как другие безумствуют. Ни он, ни Пизано не пытались прекратить это безумие, как будто боялись, что лишь еще больше разъярят фашистов. Прикрыв огонек спички ладонями, Пизано закурил сигарету. Освальдо крикнул:
— А где другой, где Уго?
Он бросился к углу улицы, за которым исчез спутник Мачисте. На улице никого не было. Ветер, еще сильнее задувавший на перекрестке, ударил ему в лицо. Освальдо остановился, словно натолкнулся на какую-то преграду. Перед ним была улица, напоминавшая ущелье, на мостовой чернели неподвижные тени домов. Освальдо выстрелил несколько раз, потом вернулся на площадь, где фашисты уже подняли мотоцикл. Амадори выстрелил в бак. Малевольти зажег спичку, вторую, третью, ведя борьбу с ветром, гасившим пламя. Наконец бензин вспыхнул, языки огня лизнули мотоцикл, и он превратился в костер, раздуваемый ветром.
Церковная площадь от лунного света казалась еще больше и шире; кучка людей, размахивая руками, прыгала на ней вокруг костра. Мачисте лежал у паперти поперек лестницы, раскинув руки, разжав кулаки; широко раскрытыми глазами он смотрел в небо, которое больше ему не принадлежало. Амадори крикнул:
— В огонь коммуниста!
Тогда Пизано вскочил, злобно отшвырнул сигарету. Стоя в машине, возвышаясь над всеми, он скомандовал:
— Камераты, смирно!
Все сразу замолкли, встревоженные неожиданной резкостью команды. Каждый воспринял ее как предупреждение о засаде. Фашисты поспешно взобрались в машину. На их испуганные вопросы Пизано ответил лишь пристальным взглядом, молча обводя глазами их всех, одного за другим. Потом повернулся к ним спиной.
— Едем, — сказал он шоферу.
Мотоцикл все еще пылал. Пламя, разбрасывающее искры, — вот и все, что осталось на площади. С воем метался по ней ветер, светила луна, то появляясь, то вновь исчезая за облаками. Марио и Милена осмелились выйти из ризницы. Два друга бодрствовали над Мачисте в первые часы его долгого сна.