«Портрет дамы». Дощечка с этой подписью еще сохранилась на рамке. Но сейчас в рамку вставлена картинка с видом на Висячий мост у Кашинэ. Синьора купила ее у продавца случайных вещей, торгующего на ступеньках здания суда. Этот мост вошел в историю — на нем был убит фашист Джованни Берта, отец которого владеет заводами в Курэ. После этого картина приобрела ценность. Синьора повесила ее над комодом. На комоде теперь стоит вентилятор, который проветривает все углы комнаты. Как это ни странно, но Синьора за последний месяц точно расцвела. Голос стал звучать по-человечески (теперь не одна только Джезуина понимает ее); по временам руки у нее как будто розовеют, словно кровь вновь пульсирует в них. Черные круги под глазами тоже стали меньше, и если раньше они наводили на мысль о смерти, то теперь оставляют впечатление безудержной порочности. Достаточно уж этих признаков, чтобы предположить, что ее здоровье улучшилось. Отделение слюны стало почти нормальным, уменьшилась бессонница, и температура не поднимается выше тридцати семи; последний анализ крови дал хороший результат. Врач должен был признать, что в состоянии здоровья его пациентки произошло «непредвиденное улучшение». Но больше всего улучшилось моральное состояние больной. Оно поднялось выше флюгера на Палаццо Веккьо, подтверждая, что для Синьоры наступили хорошие времена. Впрочем, Синьора никогда не сомневалась, что к ней вернется душевное спокойствие, что она вновь изведает острый вкус мести и сладость наслаждения. Месть носила имя Нези, а наслаждение звалось Лилианой.
Аурора росла у нее на глазах; Синьора наблюдала за ее физическим развитием, смотрела на нее взглядом знатока, каким Мачисте смотрел на лошадей. Она по-матерински увещевала девочку, давала мудрые советы, заставляла делать уколы от малокровия, угощала мороженым и трубочками со взбитыми сливками.
И вот, когда девушка расцвела, Нези украл ее. Он присвоил себе юное создание, которое Синьора взращивала и холила так старательно, так усердно, с такой ревнивой заботливостью. Столь же заботливо некоторые старушки ухаживают за любимой канарейкой, за кошкой, а то и за индюком, откармливая его к рождеству.
Синьора два года ждала удобного случая, чтобы отомстить. Она не представляет себе, как можно прощать оскорбление; она нисколько не походила на безропотных, покорных судьбе божьих старушек. Те старушки прожили совсем другую жизнь. Обычно это лицемерные старые девы, вдовы пенсионеров, бабушки, за плечами которых скучное, однообразное существование, без всяких чувств, без треволнений, но зато согретое теплом домашнего очага. Природа наделила их ограниченным умом, самыми заурядными чувствами, заурядной внешностью. Полученное воспитание научило их соблюдать правила той морали, которая поддерживает в мире равновесие и в панике отступает перед бесстрашным полчищем разврата. Синьора же как раз маршал этой страшной армии. Ее моральные и физические качества представляли собой яркий образец извращения нормальных человеческих свойств. Простота превратилась у нее в распущенность, естественность — в притворство, а в то же время красота достигла совершенства.
Привлеченные красотой ее тела, мужчины прошли по жизни этой сложной, чувственной и неистовой натуры, словно клоуны по цирковой арене; только что затихли крики и шум, и вот уже воцарилась мертвая тишина, начинает свое выступление акробат под куполом цирка. Сердце Синьоры («Да есть ли у Синьоры сердце?» — часто спрашивала себя Джезуина) в юности тревожно билось в страхе перед пустотой, а затем потускнело, как жемчужина под лучами солнца.
Поблекла, увяла и красота ее, но сохранилось любовное неистовство, и тогда Синьора стала искать утешения в нежных и кротких существах. Вычеркнув мужчин из своей жизни и не находя исхода обуревавшим ее страстям, Синьора остановила свое внимание на девушках. Своеобразный протест? Нет, потребность спастись от любовного одиночества, открывавшегося перед ней. Выход этот Синьора заранее себе наметила с присущей ей твердостью. Она, всегда высоко ценила себя, признавала за собой особое право на наслаждение и особенно дорожила им, если оно было завоевано ею. По своей природе она любила борьбу и даже была тут своего рода поэтом. Что бы по-настоящему насладиться цветком, ей нужно было самой его сорвать или срезать с куста ножницами. К тому же, искусственно возбудив в себе новую любовную страсть, она мечтала видеть возле себя «подлинное и естественное целомудрие».
Женщина многоопытная, словно древняя прорицательница, Синьора целыми днями ходила по детским приютам города. Из множества девочек, показанных Синьоре монахинями, она выбрала ту, которая понравилась ей больше всех. Черноволосой, сероглазой девочке было тринадцать лет, звали ее Джезуина. Синьора вызволила ее из мрачной спальни сиротского приюта и заключила в золотую клетку на виа дель Корно. Вся улица восхищалась добротой Синьоры: монахини внесли ее имя в почетный список благодетельниц.
Джезуина росла под ее неусыпным попечением, стала ее собственностью, ее «вещью», может быть, самой дорогой для воспитательницы, но оказалась в самой тиранической ее власти, стала самым угнетенным существом. С тех пор прошло двенадцать лет, и теперь Джезуина уже взрослая женщина.
«Ты приелась мне», — говорила Синьора-владычица прямо в глаза своей воспитаннице. И Синьора пожелала обладать Ауророй. Но старик Нези похитил ее. На некоторое время Джезуина вновь приобрела свою ценность. Мы еще встретимся с Джезуиной. Это случится, когда ее жизнь будет неразрывно связана с жизнью остальных корнокейцев.
Наша повесть — это история их жизни, а пока Джезуина держится в стороне от соседей. Она смотрит на них с высоты своего подоконника и, как учила ее Синьора, презирает их. В угоду Синьоре Джезуина следит за каждым словом и жестом обитателей улицы, не испытывая, впрочем, от этого никакого удовольствия. Она ведет себя, как верноподданный, в любую минуту готовый удовлетворить каприз своего монарха.
Зато с каким беспокойством и удивлением следит она за нежданным интересом, появившимся у Синьоры к Ли-лиане. Синьора прямо-таки влюблена в Лилиану, хоть это и противоречит всем ее принципам и выработанному ею моральному кодексу: ведь Лилиана не только жена, то есть женщина, «отравленная ядом мужчины», но далее мать, а чувство материнства Синьора презирает больше всего, и, несмотря на все это, Синьора влюбилась в жену Джулио. Стоит ли доискиваться причин ее влюбленности? Да и разве такая особа, как Синьора, позволит расспрашивать себя? Способна ли она на откровенность?
Поразмыслив над тем, что мы знаем о характере Синьоры, можно сделать один твердый вывод: в случае с Лилианой она впервые поддалась старческой слабости. И, может быть, сама того не замечая, она неосмотрительно сделала первый шаг на пути к пропасти, к своей гибели.
Синьора оправдывает себя следующим образом:
«Я докажу, что моя любовь созидает, тогда как любовь мужчины разрушает. То самое растение, которое в руках мужчины постепенно увядает, в моих руках возрождается и расцветает».
На пороге своей безумной страсти Синьора как бы хочет помериться силами с самим создателем. И в этом она тоже следует своему призванию сверхчеловека. Но ведь она — Синьора, а ее фаворитка всего лишь жена поднадзорного уголовника. Неблагодарный материал для лепки!
Лилиана каждый день вместе с дочкой навещает Синьору. Приходя и уходя, Лилиана целует ее. Так требует Синьора. В первый раз, когда Лилиана поцеловала ее к щеку, холодную, влажную и белую как мел, она заметила, что пудра на лице Синьоры лежала плотным, словно гипс, слоем, потрескавшимся во многих местах.
Прикосновение к неожиданно холодному лицу неприятно поразило Лилиану. Ей пришла в голову непочтительная мысль; она подумала, что Синьора размалевана, словно карнавальный фонарик. Лилиана даже покраснела от этой мысли. Она изо всех сил старалась вызвать в себе чувство признательности к Синьоре, между тем ее присутствие пугало Лилиану, а лицо вызывало страх — казалось, что это лицо опытного мучителя. А взгляд глубоко запавших черных глаз Синьоры обшаривает тебя с ног до головы и медленно усыпляет, словно взгляд гипнотизера. Он притягивает тебя все ближе и в конце концов завораживает.
Близ Синьоры Лилиана лишается всякой власти над собой. И чем мягче и сердечнее становится Синьора, тем больше теряет Лилиана контроль над своими поступками и делает все, что пожелает Синьора. Лилиана садится на кровать и целует ее, как она теперь понимает, уже совсем не невинно. Страх и ужас охватывают Лилиану, когда она остается одна в маленькой комнатке над кузницей Мачисте. Дочка спит, а мать еще не привыкла засыпать раньше, чем пройдет ночной обход. В низкой, тесной комнате душно, и Лилиана напрасно ищет прохлады у распахнутого окна. Она вся в испарине, но боится пошевелиться, чтобы не разбудить девочку. Ей жалко себя, и часто она изливает свое горе в слезах.
Лилиана вспоминает родное селение, которое Сьеве делит пополам, а длинный мост вновь соединяет. Сьеве — широкая река, не уже, чем Арно, но она редко бывает полноводной. Уже в апреле ее русло становится похожим на вымощенную булыжником мостовую. Приподнимешь камень покрупнее, а из-под него лягушки прыгают. Их ловят, потрошат, дают полежать денек, потом готовят на ужин. Мама мастерица жарить их. Отец и братья страшно любят жареных лягушек. По воскресеньям в деревне служат мессу, в кино показывают картину, а три раза в году бывает «большая ярмарка».
Было, однако, много и неприятного. Работай, за младшими братьями присматривай, а еда — фасоль да шпинат. Да еще свекла, но и той не стало, когда отец, ломовой извозчик на Кьянти-Руффино [16], свалился с воза и попал под лошадь. Хозяева сказали, что он был пьян, и в виде особого благодеяния выдали пособие — недельный заработок. Сущие гроши, которые ушли у матери на поездки во Флоренцию, в больницу, где лежал отец. Лилиане было тогда шестнадцать лет, и она еще ни разу не бывала в городе.
Возвратился домой отец, и на стол вернулись хлеб и шпинат, шпинат и чечевица. Лилиана была старшей в семье, мать поручала ей присматривать за младшими братьями, а сама уходила на завод наклеивать этикетки на бутылки с вином (впоследствии мать и дочь поменялись работой). Этикетки были трех цветов: красного, желтого и белого; на них изображен петух, поющий свое неизменное ку-ка-ре-ку. Ку-ка-ре-ку — с утра и до вечера. Вечером дома ждали разные скучные дела: уложить в постель братьев, прибрать в комнате. А в воскресенье утром — постирать белье на Сьеве, в полдень сводить братьев погулять. Всегда она была одета хуже подруг, ей так и не посчастливилось попробовать мороженого трех разных сортов. Ну сколько можно это терпеть?
Ее мать прожила так всю жизнь; и так же вот живут сто, тысяча, миллион женщин по обе стороны Сьеве. Но только не Лилиана. Она — одна из сотни, тысячи, из миллиона женщин, которые, проехав двадцать минут в поезде, нанимаются прислугой в Курэ или на проспекте Тин-тори. За два года жизни в. городе Лилиана удивительно расцвела — так иногда совсем уж увядшее растение внезапно оживает весной и стоит все в цвету.
— Цветение в восемнадцать лет, — говорит ее хозяйка
своему мужу. — Никто не посмеет отрицать, что мы обращаемся с ней, как с равной! — Потом она добавила: — Будем надеяться, что теперь, когда Лилиана стала красивой девушкой и научилась управляться в доме, она не доставит нам неприятностей!
Нужно ли и дальше расспрашивать Лилиану? Она прошла через пламя искушений, но так и не обожгла ни одного пальчика. У нее «ни разу сердце не забилось», — как она сама говорила. Лилиана отвергла ухаживания ученика пекаря, питавшего самые честные намерения, — она хотела как можно дольше остаться свободной. К тому же ученик пекаря немного заикался; Лилиана просто не могла принимать его всерьез.
«Споткнулась» она на Джулио. Это было падение в пропасть. Он сказал ей, что работает краснодеревцем, и часы свиданий наговорил много прельстительных слов, Он нисколько не заикался. И нравился ей. Ей казалось, что Джулио именно тот человек, которому можно довериться. Только когда Лилиана уже была беременна и зашел разговор о женитьбе, он поведал ей всю правду. Джулио рассказывал обо всем с искренним огорчением, ведь он по-настоящему любил ее. Как только кончится
с рок полицейского надзора, он снова начнет работать. Но разве может когда-нибудь кончиться срок надзора?
В это время года камни в реке белы, как мрамор, каждый так и искрится под лучами солнца. Сьеве вся сверкает блестками, словно платье танцовщиц в варьете «Фоли-Бержер». До рождения дочки Лилиана несколько раз ходила в варьете вместе с Коррадо и Маргаритой. Джулио не дозволялось посещать общественные места. Однажды в перерыве она увидела своего старого знакомого — пекаря. Маргарите понадобилось выйти на минутку, и пекарь решил, что Мачисте — муж: Лилианы! У него было такое испуганное лицо! Воспоминание об этом и сейчас смешило ее. Сегодня воскресенье, и в ее родной деревне идет кинокартина, у входа в кино непрерывно заливается колокольчик в знак того, что в зале еще есть свободные места. Возле тротуара расположился продавец мороженого со своим лотком. А подруга Лилианы, которая вышла замуж за управляющего Кьянти-Руффино, катается сейчас в своем кабриолете, чтобы все вокруг любовались ею.
Ты плачешь, Лилиана? Только эти часы и приносят тебе утешение. Синьора пугает тебя, не правда ли?
«Я при ней теряюсь. Но она хорошая. Она мне помогает и на многое открывает глаза».
А Джулио твердит тебе: не доверяй Синьоре.
Тюрьма изменила Джулио.
— Он теперь опустился на самое дно клоаки, — заметила Синьора, когда Лилиана рассказала ей о своем последнем разговоре с мужем.
В тот день Джулио пришел в камеру для свиданий необыкновенно нервный и раздраженный.
— Следствию конца не видно, — сказал он. — Адвокат Моро добился отсрочки разбора дела; он надеется, что это нам поможет. Но я теперь точно знаю — года два мне дадут обязательно. Что я тебе могу сказать, Лилиана? Устраивайся. Иди снова в прислуги. Ну, а девочку куда ты денешь? Да и заработаешь ты в прислугах гроши! А мне нужны папиросы. Не могу же я есть и пить на деньги любовницы Моро.
Джулио говорил, уставившись в пол, крепко сжимая руки и хрустя суставами пальцев. Он потолстел, но лицо у него было усталое, глаза потухли, да и сама полнота тоже нездоровая — одутловатость, точно у больного.
— Понимаешь, Лилиана, меня, конечно, выпустят, и тогда… Но ведь до этого пройдет не меньше двух лет. За такой срок многое может случиться. А пока, что ты будешь делать? Одним словом, я не хочу больше сидеть на шее у девчонки Моро! Она-то молодец, умеет зарабатывать деньги. Моро у нее ни в чем не нуждается. Она ему каждую неделю приносит чистое белье.
— И я приношу тебе белье, Джулио!
— Да какое это белье? Рвань заплатанная! И потом я же тебе говорил — а еда, а папиросы?… Что еще делать в камере, как не курить? Может, ты думаешь, что мне хватает табака, который присылает Мачисте? Я в день выкуриваю не меньше пачки. Девчонка Моро…
Тогда Лилиана сказала ему:
— Посмотри мне в глаза. Ведь девка Моро — уличная проститутка, ты знаешь это?
— Ну, не совсем так, — недовольно возразил Джулио. — Просто у нее есть трое-четверо постоянных клиентов… Ну вот, теперь ты плачешь… Слова тебе нельзя сказать!
Ты все еще плачешь, Лилиана? Или слезы уже убаюкали тебя, как и твою дочку, и ты заснула вся в слезах?
Прежде чем распрощаться с женой, Джулио спросил у нее:
— Как поживает Нанни?
— Все так же… Сидит верхом на стуле возле дверей, — ответила она.
Джулио еще раз посоветовал ей: «держись подальше от этой сволочи».
Теперь и Лилиана уверена, что Нанни — доносчик. Когда она проходит мимо него и он здоровается с ней, Лилиана отворачивается.
Нанни высказал свои опасения бригадьере:
— Они, видно, пронюхали, в чем дело. А вы знаете — маласарда [17] не прощает!
Бригадьере предложил ему сигарету.
— Ты хочешь или не хочешь выбиться в люди?… Я подал рапорт, чтобы с тебя сняли надзор, дал о тебе хороший отзыв. Но ты должен мне помочь.
И он сразу же перешел к делу.
— Если верно, что в то утро ты видел мешок в комнате Джулио Солли, а несколько часов спустя, во время обыска, его уже там не было, значит, Джулио не мог унести мешок далеко. Нам нужно восстановить ход событий начиная с того утра. Джулио спрятал мешок где-нибудь на виа дель Корно или поблизости. Конечно, не у кузнеца. Мачисте не занимается такими делами. Ему не до того — все с фашистами воюет. И не у хозяина «Червиа» мешок спрятали. В Ристори, я уверен.
Вот как! Значит, и владелец гостиницы в дружеских отношениях с полицией! Кое о чем Нанни, конечно, догадывался, но не представлял себе, что бригадьере верит Ристори на слово.
— Следи за моими рассуждениями, — продолжал бригадьере. — Джулио не мог, выйдя из дому в девять часов утра, долго ходить с мешком за плечами. Следы по-прежнему ведут на виа дель Корно, потому что у друзей Моро из Сан-Фредиано [18] мешка не обнаружили. Джулио хорошо поработал. Он доверил мешок кому-нибудь, кто не входит в их воровскую компанию. Кто, по-твоему, из корнокейцев, не находящихся под надзором, может решиться на такой риск, учитывая, что игра идет крупная?
Нанни опасался мести своих собратьев. Бригадьере как будто не придал значения его словам о том, что маласар-да не прощает измены. Но на самом деле он отлично знал, что грозит Нанни. И Нанни, испугавшись, подумал:. не исправить ли положение, послав Элизу предупредить любовницу Моро. Он связался с бригадьере в надежде, что тот отменит или сократит срок надзора, но дальше этого идти совсем не желал. Если Элиза снова заболеет, его ждет голод и никто не захочет с ним «работать». Кто тогда будет его кормить? Стоит ли рисковать ради прекрасных глаз бригадьере? Нанни медлит с ответом. Изобразив на лице угодливую улыбку, он говорит наконец:
— Поверьте мне, бригадьере, просто ума не приложу.
— Тогда я сам тебе помогу пораскинуть умом. Каким образом жене Солли удается прокормить себя и дочь?
— Откуда я знаю? Устраивается, наверно, как все остальные!
— Сколько лет мы с тобой знакомы, Нанни?
— Много лет, блигадьере.
— Я, пожалуй, могу подумать, что ты меня надуваешь и что эта кража близко касается тебя самого,
Удар попадает в цель.
Ведь бригадьере может сию же минуту засадить Нанни в тюрьму и держать там, сколько ему вздумается. Опять попасть в тюрьму, да еще летом, в такую жару… Клопы и блохи живьем съедят! В камерах тюрьмы «Мурате» все сразу узнают, что он, Нанни, снюхался с полицией. А это похуже клопов, блох и самого семихвостого дьявола. При каждом удобном случае ему будут плевать в лицо, опрокидывать на голову бачок с супом, пинать его в зад во время прогулки! Начальнику тюрьмы пришлось бы посадить его в одиночку. А в одиночках режим очень строгий.
Бригадьере знает, что Нанни боится тюрьмы, и без обиняков повторяет свою угрозу.
— Ты теперь в моих руках. Но если ты будешь слушаться меня, все уладится.
Однако прежде чем возвратиться к разговору о краже, бригадьере счел необходимым в последний раз припугнуть Нанни.
— Может, ты предпочитаешь, чтобы сегодня же вечером я задержал Элизу за совращение мужчин и посадил ее на полгода в тюрьму?
Для Нанни это решающий довод.
У преступника чувство чести развито не меньше, чем у буржуа, и он так же сильно привязан к своей жене. Конечно, сознание, что, потеряв свою сожительницу, он, Нанни, потеряет верный кусок хлеба, в немалой степени усиливало эту привязанность.
Бригадьере продолжает:
— Поскольку Лилиана Солли не стала уличной женщиной и, согласно донесениям, отказалась от помощи кузнеца, то не ясно, как ей удается прокормить себя и дочь.
— Ей помогает Синьора.
— Вот мы и добрались до сути дела. Синьора? Это уже кое-что значит. Как, по-твоему, с чего вдруг Синьора стала ухаживать за этой кошечкой?
— Хочет, верно, замолить свои грехи.
— В самом деле? Я довольно хорошо знаю Синьору и уверен, что она замешана в этом деле с кражей, но замешана лишь настолько, что сумеет выйти сухой из воды.
— Чего же вы добиваетесь от меня, бригадьере? Я ровно ничего не знаю.
— У тебя, видно, кое-что выскочило из памяти. Мы тебе поможем вспомнить. Лилиана Солли или кто-то другой, близкий к ней, знает, что мы за ней следим. Она никуда не выходит с виа дель Корно. Следовательно, логично будет предположить, что кто-то приходит к ней. Надо опознать этого человека. Если мы на углах улицы поставим наших агентов, то погубим все дело. Ну, а твою привычку целый день сидеть у двери все знают…
— Я понял.
— Вот и отлично! А сейчас припомни, кто за эти дни приходил к Лилиане Солли?
— Никто. Она с утра до вечера сидит у Синьоры. Л последние два-три дня даже ночует там.
— Видишь, мы приближаемся к разгадке— Синьора участвует в этих встречах, ответственность ее невелика, а свою долю старуха все равно получит. Так кто же в эти дни приходил к Синьоре?
— Никто.
— Подумай хорошенько.
— Доктор и Луиза Чекки. Луиза прислуживает Синьоре и ходит за покупками.
Бригадьере записывает: «Луиза Чекки» — врач в данный момент его не интересует.
— Еще кто?
— Мальчишка-разносчик из молочной Могерини, он ей носит молоко два раза в день.
Бригадьере пишет: «Молочная Итало Могерини, виа деи Нери, 35».
Он знает свой квартал получше, чем священник с площади Сан-Ремиджо знает свой приход. Могерини. Ну что же, все курочки рано или поздно начнут нести яйца.
— Кто еще приходил?
— Вчера вечером приходила Розетта — та, которая живет в «Червиа» и водит к себе мужчин.
— Отлично! Запишем — Розетта. Она подруга твоей сожительницы. Скажи Элизе, чтобы она у нее что-нибудь выпытала.
— Пожалуйста, это уже сделано! Розетта была еще новичком, когда Синьора находилась в расцвете своей славы. Они знакомы еще с тех времен. Теперь и Розетте перевалило за пятьдесят, а дела сейчас сами знаете какие! Ну вот, Розетте приходится туго. Задержала на три недели плату за комнату. Хозяин гостиницы собрался выгнать ее вон. У Синьоры с Розеттой была старая вражда из-за какого-то мужчины; с тех пор между ними так и осталась неприязнь. Поэтому Розетта никогда не обращалась к Синьоре за помощью. Но вчера вечером Розетта совсем отчаялась и решилась постучаться к ней. Синьора далее не приняла ее. Заставила прождать полчаса на лестнице, потом вышла Джезуина, сунула Розетте двадцать лир и сказала от имени старухи: «Чтоб это было в последний раз». Вот и все.
Коллеги по профессии сказали бы, что Нанни зря «открывает кран». Но Нанни уверен, что бригадьере идет по ложному следу. Нанни думает, что действует в интересах Джулио и его друзей, помогая бригадьере зайти в тупик. Нанни приводит в порядок свои мысли, перебирает в памяти все, что было в последние дни, которые он провел, сидя верхом на стуле у порога мастерской сапожника, или возле своего дома, или в своей комнате, облокотившись на подоконник. И ему вспомнилось одно обстоятельство, по поводу которого они с сапожником строили всякие предположения. В его рысьих глазах блеснул огонек, но когда Нанни окончательно решил умолчать о своей догадке и собрался ответить: «Больше никто не приходил, право же никто», — было уже поздно.
Бригадьере, производя допрос, ни на секунду не сводил с него глаз, а свои пометки делал вслепую, водя карандашом по бумаге.
Он сразу же заметил мгновенное замешательство Нанни. И тут же припер его к стене.
— Так, отлично. Говори же!
— Что говорить?… Я уже все сказал!
— Ну, ну, выкладывай, да поживей!
Тон у бригадьере был такой, что следовало ожидать применения «наиболее убедительных средств».
У Нанни в этом отношении имелся старый, многократно проверенный опыт. Нанни слаб душой и телом. Он точно старый пятнадцатилетний одёр, которого кнут, удила, оглобли привели к полной покорности. Иной раз он сделает попытку мотнуть головой, но больше уж никогда не брыкается и не становится на дыбы. Гримаса на лице Нанни уже не выражает возмущения — это застывшая циничная усмешка и только.
— Даю слово, больше никто не приходил. Бригадьере стукнул кулаком по столу и, замахнувшись хлыстом, закричал:
— Я тебе покажу!
Этого оказалось достаточно. Нанни выдавил из себя:
— Кто вас знает, чего вы от меня хотите. Дело вот и чем. В последнее время Нези два или три раза приходил к Синьоре. Вы не думаете, что мы находимся на ложном пути?
— Весьма возможно, — согласился бригадьере и удовлетворенно улыбнулся. Нези до сих пор проскакивал целым и невредимым сквозь сито, через которое бригадьере периодически просеивал своих подопечных. Но бригадьере хорошо помнил, что двадцать лет назад (тогда он был еще капралом) Эджисто Нези был осужден на шесть месяцев тюремного заключения за укрывательство краденого. Он не отбыл наказания благодаря амнистии и после десяти лет примерного поведения добился того, что приговор был изъят из его «дела». Но в памяти у бригадьере нее подобные дела хранятся лучше, чем в судебном досье. Он уверен, что «кто согрешил хоть раз, согрешит опять».
Бригадьере по натуре циник и пессимист, как это свойственно людям его профессии. Сейчас он твердо решил отыскать серебро и ожерелье, украденные у сановника, проживавшего на виа Болоньезе.
Что им двигало? Служебное рвение? Или он надеялся, что эта операция поможет ему получить наконец следующий чин?
Мир прекрасен своим разнообразием.
Леонтина, глядя на свои волосы, все больше седеющие с каждым днем, и сравнивая себя с Кларой, юной и свежей, как бутон розы, умиротворенно замечает:
— Мир — точно лестница со ступеньками.
А виа дель Корно тоже утолок мира. Да, все это старо как мир: умерла бабушка Бруно, а через несколько дней родилась дочка у Лилианы; за несколько дней до ареста Джулио Бъянка обручилась с Марио. Синьора расцвела, а Нези увял. Он стал похож на привидение. Сапожник говорит: «Он согнулся в три погибели». Его лицо, бледное и сухое от природы, теперь совсем пожелтело, как у больного желтухой. Он будто несет на спине тяжелый груз, придавивший его к земле.
Плечи у Нези уныло опущены, и, разговаривая, он смотрит на человека снизу вверх, смотрит с подозрением и злобой, которые раньше пытался скрыть под улыбкой.
Нези одолевают разные недуги. Все недуги, какими он страдал за пятьдесят лет, сейчас словно объединились. У него больные легкие из-за плеврита, перенесенного в детстве; он с трудом шевелит двумя пальцами левой руки, по которой сам себя неосторожно ударил молотком еще в 1901 году; ему больно мочиться (из-за венерических болезней, которыми он болел в молодости). Но больше всего дают себя чувствовать последствия несчастья, случившегося с ним несколько месяцев назад. Боль в ноге снова мучает Нези, терзает его до умопомрачения. При ходьбе он хромает. И в довершение своего физического упадка ходит он, опираясь на палку.
— Аурора совсем его измотала, — ехидно замечает Стадерини.
Лучше попадала в цель, однако, Креция Нези, которая считает, что уж она-то хорошо знает своего мужа. Прислушиваясь через стенку к его стонам, она, не выдержав, крикнула мужу, что все его болезни выдуманные — просто-напросто старого развратника мучают теперь угрызения совести. Но и она не попала в самый центр мишени Ведь центр этот находится вовсе не в сердце, а во внутреннем кармане пиджака. Нези, конечно, мнимым боль ной, но его совесть лежит в кожаном бумажнике. Целые часы проводит он в глубине своей лавки. Чтобы получил собраться с мыслями и как следует обдумать события последнего месяца, он даже тушит свет. Нези горько раскаивается в том, что уступил вымогательству Синьоры; поступая таким образом, он только показал свою слабость Теперь, когда уже имеется прецедент, Синьора и Джулио со своими дружками постепенно оберут его дочиста, оставят голым и босым. А если ему это не нравится, пусть плачет сколько угодно, на то и глаза даны простофилям Как это он, «Я-Нези", мог так вот сразу отступить перед Синьорой? Вот о чем спрашивал самого себя угольщик и у него хватало мужества сказать себе правду. С первого же взгляда Синьора сокрушила его, запугала. Прожил Нези пятьдесят лет, были в его жизни и удачи и невзгоды, а вот теперь раздавили его, и сидит он в своем темной лавке, обхватив руками голову.
Нези думал о Синьоре, Он вспоминал, как она сидела в кровати, затянутая в темно-голубое платье, отчетливо видел перед собой ее лицо, глаза и снова ощущал мелкую дрожь во всем теле. Как страшно, что теперь она его враг! Он дрожал и походил сейчас на мальчишку, которому снится огромный злой кот: мальчонка просыпается, в комнате темно, а мама не отвечает. Страшный кот настигал Эджисто Нези в каждом углу темной лавки. Кот наскакивал на него, впивался зубами в плевру, в пальцы, в мочевой пузырь. А главное, он царапал ногтями берцовую кость и кусал ее так больно, что можно было потерять рассудок.
Чтобы прийти в себя, Нези нужно было выйти на улицу. Ему казалось, что Отелло наблюдает за ним с презрением и скрытой насмешкой. Нези грозил сыну палкой. Отелло молчал, он сидел на ящике у порога лавки.
Однажды сын посмел сказать ему, Нези: «Папа, пора тебе подлечиться», — но, казалось, он хотел сказать: «Папа, пора тебе умирать?»
Нези уходил из лавки и направлялся к своей любовнице; он заявлялся к ней теперь в любое время дня. Нези вымещал на Ауроре все свои страхи, пробовал на ней прочность палки. Он сократил сумму, которую выдавал ей ежедневно на домашние расходы, сначала до пятнадцати, затем до десяти и наконец до семи лир.
— Как-то обходишься, ведешь хозяйство? Значит, ты целых пятнадцать месяцев крала у меня по восемнадцать лир в день! Я подсчитал — всего ты украла пять тысяч сто лир. Кому ты их отдала? Кто твой любовник?
Аурора вся сжималась в комок и прикрывала голову руками. Она научилась защищаться; забившись а угол, она подставляла под его удары только спину и поясницу. Аурора так привыкла к побоям, что уже не чувствовала боли. «Только вот поясница немеет, как после родов», — рассказывала она Отелло. Аурора не отвечала на оскорбления любовника, не жаловалась. Град ударов она переносила молча, словно неодушевленный предмет, словно она была из железа, о которое палка в конце концов сломается. Аурора ждала, когда вмешается кто-нибудь из соседей, услышав крики любовника и плач ребенка. Протесты чужих людей утихомиривали угольщика.
— В один прекрасный день меня по твоей милости засадят в тюрьму, — говорил Нези. — Тогда ты, наверное, будешь довольна.
Побыв немного у любовницы, угольщик уходил. Пoтом снова возвращался, злой и беспощадный, и так два-три раза в день. И это тянулось уже две недели. Аурора была и напугана и радовалась. Ее удивляла внезапная перемена в Нези, но она была довольна, что он уже две недели не требовал, чтобы она спала с ним. И в то же время ей было страшно — она боялась, что Отелло решится на крайние меры. Отелло бывал у нее каждую ночь, приходил часам к трем и уходил на рассвете.