Прошло две недели; виа дель Корно еще не ведала, что ее ждет изгнание, может быть, насильственное массовое переселение. Но ее история на этом не останавливается, как и история тех, кто сроднился с нашей улицей.
У Марии Каррези родился ребенок. Мария вернулась из родильного дома на извозчике. Не успела она сойти с пролетки, как все соседи уже выбежали на улицу, чтоб познакомиться с новым корнокейцем. Родился мальчик, как и хотелось супругам. Он весил четыре кило и оказался вылитым портретом отца — повара Беппино. Стадерини, который потихоньку подсчитывал, сколько месяцев и дней прошло после скандала, ознаменовавшего связь Уго с Марией, должен был похоронить под спудом заранее придуманные им шуточки.
Недавно в больнице умерла Арманда, мать Карлино. Она уже много лет болела астмой: по-видимому, развитие болезни ускорили пережитые ею волнения, когда все стали подозревать, что Карлино замешан в событиях Ночи Апокалипсиса. Арманда была простой богобоязненной женщиной и оставила по себе на виа дель Корно добрую память. Нельзя упрекать ее за то, что она любила сына и защищала его при всех обстоятельствах. Поэтому соседи собрали денег на венок. На похороны была отправлена делегация в составе Клоринды, Леонтины, Семиры и маленькой Пиккарды. Фидальма не могла пойти, так как болела свинкой — смешная болезнь для пожилой женщины, но в то же время и опасная в таком возрасте.
Трем делегаткам нашлось что рассказать по возвращении с похорон. Было шесть венков, и «наш выглядел неплохо»; был почетный караул из фашистов в черных рубашках, пришли и сослуживцы Карлино; сам он казался непритворно опечаленным; были родственники покойной, которых раньше никогда не видели. Был там и Освальдо.
Об Освальдо говорили долго. С той памятной ночи он больше не показывался на виа дель Корно, прислал только рассыльного из фирмы забрать вещи, оставшиеся в гостинице. В этом увидели безмолвное признание его соучастия в убийстве Мачисте, а быть может, и угрызения совести. Однако женщины, побывавшие на похоронах Арманды, рассказывали, что Освальдо, «очевидно, недурно себя чувствует», даже потолстел, и, хотя обстановка для веселья была неподходящая, создалось впечатление, что смеяться он не разучился и на душе у него, как видно, спокойно. Он поручил женщинам передать «привет всей виа дель Корно».
— Теперь он точь-в-точь наш бухгалтер, — сделала вывод Семира.
Итак, если корнокейцы до сих пор еще колебались и (правда, без особой убежденности) отличали Освальдо от Карлино, относительно которого разногласий у них не было, то теперь отпали и последние оговорки, похороненные заключительным соображением Леонтины:
— А ведь выглядел таким тихоней! Казалось, и мухи не обидит!
Но при случае муху легко принять за слона или же за гиену в зависимости от точки зрения. А от укоров совести люди спасаются под сенью «идеала». Как раз в этом и нужно разобраться, если мы хотим узнать, откуда возникло у Освальдо то душевное спокойствие, которое женщины прочли в его взгляде.
Нужно также учесть следующее: когда человек дошел до последней черты и, анализируя самого себя, признал, что в его жизни все было ошибкой, перед ним открываются два пути: или покончить с собой, или, как говорит Аурора, «сменить шкуру». Сменить шкуру не так-то просто: нужно обладать такой силой воли, какая дана немногим. Это удается только святым да иной раз поэтам. То есть тем, кто действительно верит во что-то бессмертное. Самоубийство легче, оно доступно любому среднему уму. Но для того чтоб совершить самоубийство, надо или не любить себя, или уж любить слишком сильно. И при этом человек должен быть убежден, что в жизни для него больше нет никаких радостей: они будут недосягаемы или окажутся слишком жалкими. Святых мало. Поэтов и того меньше. Зато на свете такая уйма людей среднего интеллекта, и многие из них в один прекрасный день приходят к моральному краху. Меж: тем число самоубийц сравнительно ничтожно.
Значит, существует и третий выход — единственный, который оказался для них доступным, — и, воспользовавшись им, банкроты остаются живы. Нужно только избрать иные тропы; до сих пор путникам было тяжело, и они в конце концов пали духом, потому что все время шли по обочине, по камням и зарослям терновника, терзаясь угрызениями совести. Каждый камень был камнем преткновения, каждый шаг — кровавой раной! А теперь человек решил пойти торной дорогой, по которой прошли миллионы таких, как он, и смотреть только вперед. Бот он и доберется до той цели, которую себе ставил, если пойдет «по правильному пути». Есть, конечно, и на этой дороге свои препятствия и преграды, но путник их одолеет, так как будет идти вместе с компаньонами, отбросив в сторону все сомнения и укоры совести, которые мешали ему, когда он шел один по обочинам!
Правда, поступив так, человек предаст сам себя, но уж зато раз и навсегда. После этого он перестанет выдумывать и воображать. Цепляясь за свои убеждения с отчаяньем утопающего, он быстро достигнет берега и незаметно для себя переменится. Он никогда и не вспомнит больше, каким он был. Не потому, что не захочет вспомнить, а потому; что действительно забудет. Он тоже по-своему «сменит шкуру» и будет верить, что сохранил свой идеал. Этот идеал кажется ему вечным и неизменным а на самом деле он превратился в нечто убогое, необременительное для слабости человеческой, столь же военное, как и сам его носитель.
Тут— то путник и обретает уверенность в том, что он достиг цели. Достичь -это самое главное. Достичь дня встречи со смертью, которую он сегодня отвергает, потому что жизнь сулит ему радости, а их стоит изведать. Простые человеческие радости, о которых мечтает каждый Мы ждем от жизни успеха в своем труде, семейного счастья и утверждения Идеи, в которую мы всегда верили и борясь за которую дошли до пределов отчаянья. Но не просите нас теперь объяснить причины былого отчаянья, ибо это нам уже непонятно. Из прошлого мы помним только то, что примиряет нас с настоящим и помогает нашему будущему. И мы искренни сейчас, отчаянно искренни. Не называйте все это подлостью: забвенье — это поддержка, которую оказывает нам жизнь для того, чтобы мы могли жить.
Итак, Освальдо не принадлежал более к миру обитателей виа дель Корно. Он изгнан оттуда не только физически, но и морально. Для нашей честной улицы достаточно и того зла, которое олицетворяют собою Нанни, Карлино, Синьора — люди, не ведающие метаний и колебаний, так сказать, отвечающие за себя и в этом смысле даже заслуживающие некоторого уважения. Виа дель Корно не терпит ублюдков, она выбрасывает их, как хозяйки выбрасывают камни, которые Отелло подсовывает в уголь. Впрочем, наша улица такая грязная, темная и вонючая, что Освальдо не имеет намерения снова поселиться здесь. Скоро состоится его свадьба с дочерью торговца из Монтале Альяна; жена принесет ему в приданое сто тысяч лир и потребует, чтоб они жили в центре и наняли прислугу. Освальдо теперь уже не сомневается в ее верности, ибо она еще раз поклялась, что больше ни разу не встречалась со своим соблазнителем. Приданое жены позволит Освальдо внести залог и основать собственную посредническую контору; он уже собирается войти в пай с одним бумажным фабрикантом, у которого сейчас «туго с деньгами».
Внутреннего покоя Освальдо достиг, преодолев душевный кризис, продолжавшийся сорок дней, которые он просидел в тюрьме Мурате, в одной камере с Пизано и Карлино. Из трезвой и ясной последовательности Пизано и тупой наглости Карлино Освальдо создал некий синтез, который помог ему успокоить свою совесть и избавиться от всех колебаний и нравственных мук. Теперь он был убежден, что «коренные перевороты требуют насилия» и что кровавые деяния прокладывают им дорогу. И хотя по политическим соображениям дуче был сначала вынужден осудить события легендарной ночи, но в дуще он, конечно, благодарен камератам, избавившим «революцию» от ее заядлых и напористых врагов. Камераты заслужили признательность родины. Отныне перед нацией открывается мирное будущее и процветание. Рабочие больше не бастуют, кроме того, их заработки увеличились Италию снова уважают и боятся во всем мире. Курс лиры сейчас выше, чем когда-либо. Капитал, побратавшись с Трудом, достиг увеличения продукции. В Северной Италии на крупном заводе испытывается новое изобретение которое, по-видимому, даст нам возможность самим удовлетворять нашу потребность в целлюлозе. Происходит сближение политических верхов с церковными властями, а это облегчит путь к конкордату, который освятит духовное единение церкви и государства. Порядок и законность восстановлены. И когда некая преступная рука осмелилась посягнуть на жизнь дуче [44] и покушение не удалось, правительства всех стран горячо обрадовались, что опасность миновала… Все успехи оказались возможными прежде всего благодаря скромным, но героическим делам сквадристов, которые, выполнив свой долг, снова стали рядовыми солдатами, всегда готовыми «все отдать и ничего не просить».
И Освальдо отныне по праву считает себя одним из этих воинов.
Виа дель Корно охотно отвлекается от своих тайных страхов, заинтересовавшись происшествиями в доме Синьоры.
Отелло прямиком идет по стопам своего отца, а Лилиана растерянно хватается за то, что посылает ей жизнь у которой она теперь во власти.
Бьянка мечтает умереть, а сама безотчетно ждет солнца, которое растопило бы своими лучами лед, сковывающий ее сердце.
Между Миленой и Марио многое сказано, и теперь их счастье хоть и отдалено во времени, но становится яснее, ближе благодаря этому объяснению.
Но не успел мусорщик Чекки и его сотоварищи убрать с улиц следы последней перед пасхой ярмарки, как неожиданное известие вернуло всю виа дель Корно к беспощадной, гнетущей действительности. Каждый почувствовал тяжесть этого удара и в испуге еще глубже забрался в свою раковину
В тот день на заре арестовали Уго.
Забрезжил рассвет. Уго еще дремал, а Джезуина, стоя у плиты, варила ему кофе; и вот явилась полиция, и его увели. Увели от теплой еще постелей, от объятий любви. Джезуина помогла Уго надеть пиджак. Она поцеловала его в губы и шепнула без дрожи в голосе:
— Ничего мне не говори! Ты видишь — я спокойна!
Несколько агентов остались для «производства обыска»: для них не представляло труда обнаружить «компрометирующие документы», но они нарочно потратили на это много времени. Джезуина молча смотрела, как в ее доме все переворачивают вверх дном.
В ее доме, создававшемся изо дня в день, где каждая вещь, каждая безделушка, каждая мелочь приносили радость, прибавляя крупицу счастья, теперь хозяйничали полицейские, передвигали мебель, топтали и шарили повсюду, словно желая все уничтожить… В этом доме Уго растил ее день за днем, вливая свет познания в ее смятенную душу» уча Джезуину не столько словами, сколько делом, показывая, кто ее друзья и кто враги, навсегда освобождая от прошлого, еще долго омрачавшего ее дух. Но черная тень рассеивалась с каждым днем все больше, и наконец Джезуина стала думать о том, что осталось позади, как о пережитом какой-то другой женщиной, которая лишь внешне походила на нее. И даже мало походила, ибо Джезуина сама видела, что становится красивее или, во всяком случае, более энергичной и живой. Вот именно — более живой.
Живой! А прошлое было мертво. И не только потому, что Джезуина хотела, чтоб оно умерло, как это получилось у Освальдо; оно само по себе умерло в ней, в ее душе. Но Джезуина сохранила от этого прошлого нечто поучительное, трудноопределимое — то, что она называла «опытом».
— В жизни можно ошибаться, если не знаешь, что хорошо и что плохо. Но уж если раз поймешь — больше ошибиться нельзя, — говорила она.
Ей казалось ненужным пояснять, что избавление от ошибок приходит не потому, что должно избегать их, а потому, что, пройдя через заблуждение, в него невозможно впасть снова, словно ты приобрел иммунитет к болезни Ибо и отход Уго от партии после кулачного внушение полученного от Мачисте, и все мысли, обуревавшие его вплоть до Ночи Апокалипсиса, и житье Джезуины у Синьоры со всей его грязью — все это было у молодых супругов, при всем различии их проступков, заблуждением одного и того же рода: искажением присущей им здоровой нравственной основы. Сначала Уго и Джезуину связало пережитое отчаянье, несчастье, столь различное у них. Потом постепенно, помогая друг другу, они вернули себе душевное равновесие, подавленные, но не утраченный чувства. И достаточно было молодым людям оказаться рядом и однажды вечером простыми словами открыть друг другу свои сердца, как они вновь обрели свою прежнюю искренность и непосредственность. И вот из уважения родилась любовь. И ныне «они живут душа в душу», говорили товарищи из района Меркато, навещавшие их теперь чаще, чем корнокейцы. Они все сказали друг другу, не было меж ними ни тайного сговора, ни безотчетного замалчивания. Молодые и чистые, они завоевали друг друга. Их любовь была простым, естественным чувством, они любили друг друга сильно и горячо. И, участвуя в политической борьбе, сознательно сражались за то дело, с которым нерасторжимо связана была их любовь, их судьба.
Однако за последнее время Уго мучился угрызениями совести, которые разделяла и Джезуина. Литейщик, когда они ему об этом рассказали, в шутку назвал эти переживания «приступом аскетизма». Уго говорил:
— Я борюсь за дело трудящихся, сам думаю и другим твержу насчет пролетариата, капитализма, эксплуататоров и эксплуатируемых, а кто я сам как частный гражданин? Кто? Торговец! Хоть и в малых масштабах, а я живу на прибыль! Я поджидаю на площади крестьянина и покупаю у него овощи, которые он вырастил в поте лица. Плачу ему, скажем, четыре сольдо, а продаю за шесть! Какой же я трудящийся? Что я произвожу? У меня было настоящее ремесло, я бросил его и, должен честно признаться, бросил из-за того, что мало зарабатывал!
По профессии Уго был стеклодув. И несмотря на шутки литейщика, который называл его «мистиком» и говорил: «У тебя и тут загиб, ты эдак в конце концов в монахи пойдешь», — Уго решил вернуться к своей профессии Хозяин стекольного завода «Вески» обещал взять его на работу со следующей недели. Джезуина поступила в картонажную мастерскую в Курэ, где всегда требовались работницы, потому что заработная плата там была ничтожна. И хотя Джезуине предстояло учиться делу вместе с подростками, она решила начать с азов.
Всего неделю оставалось им торговать зеленью и фруктами. На восьмой день Уго пойдет на завод, станет у печи. Первое время дуть ему будет трудно — легкие уже отвыкли от этого; он заранее готовится и, «развивая дыхание», дует в резиновую трубку, какую надевают на испорченный водопроводный кран в кухне. «Хорош, нечего сказать! Стоит посмотреть! — смеется Джезуина. — Щеки надулись, вены на шее того и гляди лопнут, глаза выпученные!» Джезуине через неделю предстоит орудовать клеем и картоном, как в детской игре, когда строят картонный домик, соединяя друг с другом пронумерованные части. Деньги, которые каждое утро шли на закупку товара, теперь превратились в сбережения, и решено было съездить на феррагосто в Виареджо и прожить там три дня. Просто нелепо, что Джезуина до сих пор не видала моря!
Все это и означало их дом. И Джезуине, и Уго казалось, что все это существует уже так давно, с самого их рождения, — и вдруг стало ясно, что их счастью всего лишь несколько месяцев, которые можно было пересчитать по пальцам. Джезуина смотрела, как полицейские рушили все ее счастье; они даже сорвали со стены репродукцию «Святого семейства». Желая удостовериться, не вложено ли чего между олеографией и паспарту, полицейский так рьяно «исследовал» картину, что разбил стекло. Другой агент с той же целью разбил копилку, о которой Уго и не знал, — Джезуина тайком откладывала в нее мелочь, чтобы купить мужу подарок к именинам. (Она собиралась подарить Уго соломенную шляпу. «Пусть Уго обновит ее, когда поедем к морю, — думала Джезуина. — Впрочем, еще неизвестно, станет ли он носить шляпу: он ведь привык к своим старым беретам, хотя в берете у него какой-то разбойничий вид!»)
Полицейские переворошили весь дом сверху донизу, но Джезуину это не волнует. Она знает, что листовки лежат совсем рядом, в чемодане, который полицейские вытащили, но еще не открыли. Листовок около сотни, они уже устарели: они призывали рабочих заводов Берта, Галилео, Де Микели и Пиньоне бастовать в знак протеста против принятия «чрезвычайных законов». Однако Джезуина знает, что положение Уго не зависит от этой пачки прокламаций. Говоря о предстоящей им новой работе, о планах путешествия на праздники, они с Уго обсуждали и возможность ареста, которая становилась все более вероятной. Партия дала указания, что пропагандистскую работу нужно усилить, но вести с большой осторожностью; каждый должен оставаться на своем посту, разумеется, пока не появилось непосредственной опасности ареста. Казалось, что такая опасность Уго еще не грозила. Даже после показаний следователю о событиях Ночи Апокалипсиса, в которых Уго заявил, что опознал Карлино и Освальдо в автомобиле, гнавшемся за мотоциклом, у него не было неприятностей. Никто его больше не разыскивал. Тем не менее уже несколько товарищей сидели в тюрьме за «подрывные действия», а то и просто за неблагонадежность. Следовательно, опасность ареста со дня на день становилась все более определенной. Уго и Джезуина говорили об этом только один раз, как-то вечером, перед сном. Разговор был короткий, но они хорошо поняли друг друга. Было условлено, что если Уго арестуют и засудят, то Джезуина запрет дом и переедет к Маргарите. Вдова Мачисте примет ее с распростертыми объятиями.
— Тебе не будет горько расставаться с домом? — спросил ее тогда Уго.
Она ответила:
— Я люблю дом, потому что ты здесь. Если тебя не будет, я тут тоже не останусь. Все эти вещи потеряют всякое значение для меня.
— Ты что думаешь, если меня заберут, то обязательно пошлют на каторгу? Дурочка! Попробуй-ка поговорить в таком тоне с женщинами из Меркато! Значит, по-твоему, фашизм у нас навеки, что ли?
— Вовсе нет! Но ведь ты сам мне сколько раз говорил, что при нынешнем положении нам придется долго биться головой об стенку, прежде чем мы ее прошибем. Подумай-ка, сколько раз нам надо будет менять квартиру?
И вот теперь пришлось увидеть такой разгром в своем доме, как будто в нем побывали воры-налетчики, у которых оказалось много времени для грабежа, так как хозяева отсутствуют. Но они не унесли ничего, кроме пачки листовок, не имевших теперь значения. А дом всегда можно привести в порядок. Джезуина думала не о доме, а о муже, о том, что надо найти адвоката, который будет его защищать, о том, как и чем помочь Уго. И о том, что он сказал ей в тот вечер, перед сном: «Мне тюрьма не в новинку: шесть лет назад я пробыл в Мурате полтора месяца по милости Нанни. Ты не помнишь? Я стоял с тележкой на углу Мадонноне, а он подошел и говорит: „Подержи этот сверток“, — и удрал. А за ним по пятам шел агент и арестовал меня раньше, чем его. Мачисте взялся убедить бригадьере, что я не виноват. Тогда бригадьере нас еще слушал. А все-таки я отсидел сорок дней. В общем, в тюрьме не так уж плохо. Когда свыкнешься, так словно на даче живешь, даже жалко, когда откроют двери и скажут: „Ступай отсюда вон“.
Потом он добавил другим тоном:
— Но я-то свыкнусь только в том случае, если буду уверен, что ты головы не потеряешь!
И Джезуина не хотела терять головы. Когда полицейские замахали пачкой листовок, она сказала:
_ Ну, чего обрадовались! Что вы тут нашли? Подумаешь, манна небесная! Прочтите и сами увидите, — когда их печатали, еще можно было говорить то, что там написано.
— А еще неизвестно, дорогая синьора, не имеют ли новые законы обратной силы! — ответил полицейский, казавшийся начальником.
— Обратную силу? До каких же это времен? — спросила Джезуина. — Если далеко заберетесь, то вам придется арестовать и самого дуче за подрывные действия [45].
Тогда полицейский отбросил иронический тон и резко спросил, не желает ли она последовать за своим мужем. Другой, в больших очках, сказал с ехидной улыбочкой:
— Вряд ли это входит в ее намерения, синьор комиссар. Поглядите, она не очень-то огорчена разлукой с муженьком!
А третий, белобрысый, с длинным носом, добавил цинично:
— Извиняемся! Мы вам постельку разорили, ну да ничего! Простыни сменить недолго!
Оскорбление причинило Джезуине острую боль, словно эти слова, одно за другим, вонзались ей в сердце, как иголки. Она чуть не расплакалась. Но ведь ей нельзя было терять головы.
И как только полицейские ушли, первой ее мыслью было предупредить товарищей. Прежде всего Марио.
Боясь, что за ней следят, Джезуина сделала большой крюк, проехав на трамвае по бульварному кольцу, прежде чем отправиться в типографию.
Печальное известие разнеслось быстро. В Меркато оно особенно расстроило коммуниста по имени Паранцелле.
Желая немного приободрить остальных, он попытался пошутить:
— Ну вот Уго и прикончил свою торговлю, и даже на неделю раньше срока!
Все удивленно посмотрели на него, и ему стало стыдно своей шутки, словно он выругался. Хуже, чем выругался, потому что на крепкое словцо никто не обращает внимания.
Тогда он сказал:
— Жаркий день нынче выдался…