Снова наступило лето, но кто уничтожит теперь холод в сердцах?
Эудженио, рассказывая Бьянке о себе, напирал, как на особую свою добродетель, на то обстоятельство, что он политикой не интересуется. Однако будь жив Мачисте, он легко доказал бы своему подмастерью, что его поведение — тоже определенная политическая позиция. Отстраняться — это означает принять существующий порядок, признать его или по крайней мере согласиться с ним морально. «Все одно к одному». Если же хочешь обеспечить себе полное спокойствие, записывайся в фашистскую партию, как Отелло, который обратился непосредственно к Карлино, чтоб тот поддержал его заявление. Так поступил и Ристори, и Оресте, и Беппино Каррези. Отелло сделал это из корысти — хотел сохранить за собой поставки угля в школы всего округа, а может быть, получить и новые поставки; Ристори желал «ни с кем не ссориться», флюгер-парикмахер пошел по стопам хозяина гостиницы, а Беппино Каррези, вольный труженик, записался в фашисты из страха. Но так или иначе он был первым из уважавших себя корнокейцев, кто сложил оружие. И его отступничество — хоть о нем не толковали публично — легло мрачной тенью на всю улицу. Ибо наш народ, в большинстве своем полуграмотный, действует, повинуясь своему чутью; чтобы усвоить идею, ему необходимы символы. Правы они или ошибаются — скажет история; но к двенадцатому июля 1926 года в понимании корнокейцев фашизм — это Карлино, а антифашизм — это Мачисте. И для того, чтобы духовно стать на сторону Мачисте, они не ждали Ночи Апокалипсиса. Убийство Мачисте было для них трагическим подтверждением, что они идут по правильной дороге.
Они приспосабливаются, и это можно понять. Ведь жить-то надо. Они боятся, это тоже понятно. Теперь у Стадерини правая рука сама собой подымается (будь в ней даже молоток или что-либо другое), и он отдает великолепное римское приветствие, когда Карлино проходит мимо его верстака. Фидальма согласилась ходить к фашисту-бухгалтеру стелить постель и убирать комнаты — ведь после смерти матери Карлино живет один. Что ж, работа не хуже прочей, и Карлино платит ей, как любой другой наниматель. Кроме того, он отдает Фидальме свою поношенную одежду для ее старика, так что теперь по воскресеньям сапожник щеголяет в еще приличном темном костюме, который видывал всякие виды — «Казино Боргези», а может, и злачные места похуже. А Леонтина нашила на новехонькую черную рубашку Карлино его орденские ленточки. Кто посмеет отказать в услуге бухгалтеру Бенчини или не работать на него, если он этого потребует? После смерти матери Карлино убедился, что уход за собственной персоной требует многих мелких забот, и решил, что хлопотно и бессмысленно искать их на стороне, когда с виа дель Корно слетела спесь и вся улица в его распоряжении. Более того, в годовщину основания фашистской партии Карлино выразил Фидальме свое удивление по поводу того, что только Отелло, Ристори и сиделки Синьоры вывесили флаги. И едва успела Фидальма передать его слова, как на окнах пирожника и землекопа уже развевались трехцветные полотнища.
Попробуем заглянуть в сердца корнокейцев. Мы, конечно, прочтем там страх, даже ужас. Но спросим себя, что же порождает эти чувства? Сказать «ненависть» — слишком сильно, ибо ненависть всегда активна; назовем это озлоблением, пламенем, тлеющим под пеплом, и осуждением, бесповоротным осуждением, затаенным в глубине души. А это означает записаться в фашистскую партию? Нет! Одобрять фашистов? Нет! Носить их значки? Нет! Словом, немой протест. Единственный еще возможный протест. Единственный способ отречься от тех, кто убил Мачисте. Теперь Беппино Каррези стал одним из его убийц. Таковы смутные думы корнокейцев. И они лишили Беппино Каррези своего доверия.
Но есть и такие, кто, будучи приперт к стене, открыто выразил свое осуждение. Это Бруно.
Бруно — обыкновенный парень. Мы видели это по его отношениям с Элизой. Ему было тогда девятнадцать лет, и в нем вспыхнула чувственность. Когда он, еще подростком, открыл тайну существования женщины, хорошенькая, дерзкая и доступная Элиза взволновала его так сильно, что по мере его возмужания стала каким-то психическим наваждением, грозившим опасностью онанизма, к которому Бруно испытывал физическое отвращенье. Он откровенно сказал Элизе, что она у него «комом застряла в горле». Но второй раз он встретился с нею в лугах Кашинэ только из жалости, к которой примешался порыв страсти, когда он оказался наедине с женщиной, желавшей его. Боясь привыкнуть к Элизе, он твердо решил избегать ее и достиг этого нарочитой циничной грубостью, которая была лишь средством защиты его любви к Кларе, его стремления создать себе семью. В отношении политики Бруно занимал ту же позицию, что и Эудженио, полагая, что в нее вмешиваться нечего. Но в отличие от молодого кузнеца он не придерживался строгого нейтралитета и соглашался с рассуждениями Марио, хотя все его сочувствие ограничивалось еженедельным взносом в фонд Красной Помощи.
Смерть Мачисте усилила в сердце Бруно тревогу, страх и озлобление, которые объединяли всех корнокейцев. Но теперь на железной дороге собирались «выкорчевать всех бунтовщиков». Отец Бруно, хоть он и записан в книге почета как машинист, погибший при выполнении служебного долга, оставил по себе память и как убежденный социалист. Бруно никогда не высказывался в духе идей своего отца; но все же отец и сын — одна кровь, и поэтому специально выделенная комиссия вызвала Бруно и учинила ему допрос: каковы его политические воззрения, «не идет ли он по той же дорожке, что и отец», а если не идет, то почему не записывается в фашистскую партию?
Тут— то Бруно и прорвало. Он сказал, что память об отце ему дороже всего на свете. А когда его стали допрашивать построже, Бруно заявил, что в жизни своего отца он одобряет все, в том числе и его политические убеждения. И поэтому-то он и не записывается и никогда не запишется в фашистскую партию, хотя он -не коммунист и вообще политикой не интересуется; он — просто железнодорожник и после смены думает только о том, как бы провести свободные часы в кругу своей семьи. Но его оговорок слушать не стали. Бруно отстранили от работы, пока не будет утверждено его увольнение.
То же самое, только проще, проделали и с его тестем. Землекоп Антонио также считал, что политикой заниматься не нужно, достаточно раз в пять лет голосовать за социалистов. Однако, когда его приперли к стенке, допрашивая, одобряет ли он образ мыслей своего зятя, то старик не смог сказать, что он его осуждает. И так как Антонио был на поденной работе, то с ним разделались быстрее и уволили сразу. Легко представить себе, как это. отразилось на бюджете семьи.
Но утверждать на основании подобных фактов, что наша улица утратила свою веселость и страсть к сплетням, было бы искажением истины, чистейшим прикрашиванием. Люди помнили, что нужно жить час за часом, день за днем, недели, месяцы и годы, которые неуклонно следуют друг за другом. И ведь у сердца есть тысячи способов обманывать себя. (Мы часто говорим «сердце», но речь-то идет о совести.)
Ошибается тот, кто думает, что корнокейцы совершенно «раздавлены гнетом фашистской диктатуры». Никогда еще не было на виа дель Корно столько озорных выходок. как теперь. Всех обуяла страсть к сплетням, шуткам, дурачеству и интригам. Словно с обоих концов улицы раз и навсегда опустились железные шторы, и виа дель Корно сказала остальному человечеству: «Спокойной ночи».
Позавчера Стадерини распустил слух, что Клоринду в юности соблазнил дядя — священник из Варлунго и, чтобы откупиться от нее, старый обольститель дает теперь Ривуару денег взаймы. Орудуя шилом, дратвой и молотком, сапожник сочинил эту новость, как выдумывает журналист очередную «утку». Однако Ривуар для очистки совести решил расспросить жену и выяснить дело. Бедняжка Клоринда начала с отговорок: «Удивляюсь я тебе, Серафино», но, пытаясь оправдаться, все больше путалась и сбивалась. Наконец пробормотав: «Я была так молода!», она без чувств упала на руки мужа.
Это было позавчера. А вчера Ривуар отомстил сапожнику. Он возвестил у всех окон, и в особенности под окном у Фидальмы, что каждую субботу Стадерини вечером встречается с Розеттой (полгода назад она вышла из Санта-Вердиана). Свидания происходят в гостинице на виа дель Аморино, а иногда даже в рощице у крепости Бассо.
Вот и есть чем заполнить день — сплетни бегут от двери к двери, от окна к окну. Невольно спросишь, куда же зайдут таким путем наши друзья. Оказывается, не очень далеко. Всего только до кабачка на виа деи Сапонаи, где Стадерини и Ривуар, заключив перемирие, нашептывают друг другу, что Семира сидит в доме землекопа Антонио дольше, чем полагается, что тут происходит роман под предлогом родственных отношений, возникших после брака Бруно и Клары. Ведь Семира вдовеет уже восьмой год, и ей всего сорок пять лет, а на вид и того меньше… Бедняжка Леонтина! И хоть не хочется бросать тень на безупречную женщину, но, может быть, и на этот раз дьявольское лукавство сапожника попало в точку: во всяком случае, он в ту пору провидел возможное развитие чувств!
Так вот и живет виа дель Корно в этом болоте. Люди словно и забыли, что Уго уже три месяца сидит в тюрьме и что за невозможностью предъявить ему какое-либо обвинение, кроме хранения листовок, бывших легальными в период их напечатания, его отдали под суд «за насильственное задержание и нанесение побоев коммивояжеру Освальдо Ливерани». Ристори вызывали в качестве свидетеля, он давал показания и сказал, что это правда. И ведь это действительно правда — кто может это отрицать? Пусть корнокейцы потешаются друг над другом: yже многие годы они таким способом выражают свою взаимную приязнь. А фашизму они в сердце своем говорят: «Нет!», и Карлино это прекрасно знает. Но все они, если их спросить, начнут это отрицать: «Да лопни мои глаза!» Оставим их, пусть забавляются пересудами.
А сколько было болтовни, какие побежали сплетни от двери к двери и от окна к окну, когда Фидальма «накрыла» Марио и Милену, увидела, что они «гуляют под ручку по парку»! Милена всего несколько месяцев, как овдовела, и еще носит траур. Позор! Скандал! Посыпались шутки, прибаутки, укоры и насмешки! Но когда однажды вечером полицейские явились за молодым печатником, отношение к нему сразу изменилось. Теперь все трепетали за Марио. Притаившись у дверей и окон, каждый с бьющимся сердцем следил, как Милена с равнодушным видом прошла под носом у полицейских, а потом, конечно, побежала предупредить Марио, который был еще на работе. Люди молчали, но мысль у всех была одна:
«Беги, Милена, беги скорее!»
Было пять часов; Марио вышел из типографии и двинулся один по спуску Пино. Вдруг он увидел, что навстречу ему бежит Милена. Завидев Марио, она побежала быстрее, словно желая броситься ему в объятия. Внезапно она схватилась за сердце и остановилась.
— Дух захватило! — сказала она.
Шагнув к Марио, она уцепилась за его руку, словно ища опоры. Потом вскинула на него глаза и попыталась улыбнуться.
— Я бежала, как сумасшедшая! Даже забыла губы накрасить!
— Пришли забрать меня? — спросил он. Милена уже отдышалась.
— Да, — сказала она. — Полчаса назад. Но не беспокойся, они за мной не пошли. А ведь, наверно, на мне лица не было, когда я мимо них проходила! Один бог знает, почему они не догадались!
Теперь Милена была спокойна и уговаривала Марио не волноваться, идти с безразличным видом. Она взяла его под руку и повела к площади Савонаролы. Они думали об одном и том же, и, выражая их общую мысль, Милена сказала:
— Ты пока спрячешься у Маргариты. Автобус уходит в шесть сорок. Мы можем часок посидеть здесь на скамейке. Надо о многом подумать!
Они сели. Над ними, высоко на пьедестале, стоял монах, благословляя их; а рядом играли дети под присмотром матерей и нянек. Деревья осеняли их своей густой тенью Милена все еще держала Марио под руку и прижималась к нему, сплетая его пальцы со своими. На мгновение они заглянули друг другу в глаза, и сердца двадцатилетних влюбленных сжались от грустных предчувствий.
— Они ничего про меня не знают, — сказал он. — До сих пор наша работа была легальной. Мне ничего не могут сделать. — Конечно, — ответила она.
В двадцать лет душа не хочет верить беде.
Марио был в спецовке. В кармане у него лежали три оставшиеся сигареты. Он вытащил одну и посмотрел вокруг: кто бы дал прикурить. Милена протянула руку грациозным движением.
— Дай сюда, я пойду и зажгу тебе, — сказала она.
И, взяв сигарету, подошла к какому-то старому синьору, который сидел неподалеку на скамеечке, положив палку на колени, и покуривал трубочку. Старик чиркнул серной спичкой о скамью и, что-то пробормотав, поднес Милене. Первый раз в жизни Милена закурила папиросу. У нее запершило в горле от дыма и едкого запаха плохо прогоревшей серной головки спички. Она закашлялась.
Старый синьор счел нужным выразить свое мнение:
— Да кто вас научил курить! Женщина — и вдруг курит! Да еще такая молодая!
Обернувшись к подошедшему Марио, который видел эту сцену, старик добавил:
— И вы ей это позволяете? Ну, поздравляю!
Матери и няньки, сидевшие на соседних скамейках, засмеялись; но некоторые промолчали, очевидно, соглашаясь с мнением старого брюзги. Одна из пожилых женщин, укоризненно глядя на Марио, сказала:
— Не стыдно вам, что ваша дама курит? Да еще в общественном месте?
Милена все кашляла и смеялась. И вдруг стала икать. Марио охватило задорное веселье, словно мальчишку, непочтительного к старым ворчунам. Они вернулись на свою скамью. Милена пыталась сдержать смех, но каждый раз, как икота возобновлялась, она снова начинала хохотать. Наконец икота как будто прошла; но когда Милена подняла глаза и увидела, как старик, жестикулируя, что-то проповедует женщинам, на нее снова напал неудержимый хохот. Марио вторил ей, потому что смех всегда заразителен. Старик погрозил им палкой. Потом в бешенстве вскочил со скамейки, бросился куда-то за па мятник и вскоре появился в сопровождении полицейского.
Тут Марио и Милена в мгновение ока вернулись к действительности, о которой на минуту забыли. Оба кинулись бежать, не переставая смеяться. Они мчались, держась за руки, до тех пор, пока, обернувшись, не увидели, что никто за ними не гонится.
Они оказались на виа Микели, безлюдной тихой улице, наполовину лежавшей в тени, наполовину залитой солнцем, игравшим на стенах красивых белых домов и спущенных жалюзи. Внезапно попав в этот пустынный уголок, они изумленно посмотрели друг на друга; последняя вспышка смеха одновременно угасла у них, перейдя в знакомую ласковую улыбку.
— Мы как дети, — сказала Милена, поправляя волосы.
— Вот именно, — подтвердил Марио. И в голосе у них звучал не упрек, а взаимное одобрение.
Они направились к автобусной станции, откуда машины отправлялись в загородные рейсы. Они шли рядом и молчали.
Вдруг Милена, не останавливаясь, сказала спокойно:
— Не обращай внимания, если я сейчас начну плакать. Это не от горя. Так иногда бывает после сумасшедшего хохота.
Он взял ее за руку. Но Милене уже удалось справиться с собой.
Они переходили площадь Санта-Мария Новелла; до заката было еще далеко, обелиски искрились под солнцем.
— Нет, нет, не буду плакать, — сказала Милена.
Они проходили мимо какой-то кондитерской. Милена посмотрела на часы.
— Уже пять минут седьмого, — воскликнула она. — Мы потеряли столько времени и не сказали друг другу ни слова!
— Так далее лучше, — ответил Марио. — Может быть, мы видимся в последний раз перед долгой разлукой. И нам было весело. Чего же больше?
Теперь она снова стала той Миленой, какой сделали ее перенесенные горести, тревоги, несправедливость и новая любовь — настоящая любовь, за которую надо бороться.
— Долго оставаться у Маргариты нельзя, — сказала ока. — Полиция за ней потихоньку присматривает, потому что она — вдова Мачисте. Если действительно хотят тебя арестовать, то явятся и туда. Но у нее ты хоть несколько дней будешь в безопасности. А за это время мы что-нибудь придумаем. Ты пока отдохни. Уж сколько времени ты живешь в таком напряжении!
— Ты все обо мне говоришь, Милена, а ты-то сама?
— Ну хорошо, хорошо, — ответила она. — Довольно разговоров! Ты видишь, что это лишнее. Иди возьми билет, а я займу тебе место в автобусе.
Перед Марио. к кассе стояло человек десять. Потихоньку подвигаясь в очереди, он думал не о билете, а о Милене; текли минуты, и он думал не о партии, не о Мачисте, не о коммунизме, не о фашизме, а о Милене — неизвестно, когда они еще увидятся.
— Куда? — спросил его кассир, выглядывая из окошечка.
— Греве, — машинально ответил Марио, шаря в кармаспецовки. Там оказалось две сигареты и шесть сольди. И тогда Марио вспомнил, что у него нет при себе денег. Он извинился, сказав, что сейчас вернется, и побежал к Милене. Она сидела в автобусе и думала о нем — неизвестно, когда они еще увидятся.
— Милена, — позвал Марио, постучав пальцами по стеклу. — У тебя есть деньги? Я забыл, что у меня в кармане только мелочь!
— Нет! — сказала она. — Я ведь выбежала без сумочки!
Она вышла из автобуса. Через несколько минут он должен был тронуться. Марио и Милена бросились к кассе. Окошечко было уже закрыто. Они долго стучались, кассир все повторял: «Закрыто! Закрыто!» Но, наконец, в ответ на их крики отворил окошечко.
— Дайте мне, пожалуйста, билет! Я заплачу за него кондуктору, как только приеду в Греве! Я еду к дочери сборщика налогов. Его там все знают!
Кассир никак не мог взять в толк, чего от него хотят, а потом пустился в пространные объяснения:
— Никак не могу! Это против правил! Может быть, сборщик налогов очень почтенный человек, но я не имею чести его знать. Я никогда не был в Греве! Если…
Они не дослушали его разглагольствований. Марио кинулся к двери, крикнув:
— Хочу я посмотреть, кто меня высадит из автобуса! Прощай, Милена! Прощай, любимая!
Однако когда он выбежал на площадь, то увидел, что автобус уже заворачивал на Боргоньисанти. Марио помчался вдогонку, крича во все горло и размахивая руками. Но автобус выехал на асфальтированную дорогу и был уже далеко: он поднимался на мост Каррайа.
Когда Милена подбежала к Марио, он остановился посреди улицы и, схватившись за голову, заговорил сердито и взволнованно — прохожим, верно, казалось, что в чем-то обвиняет свою спутницу.
— Вот видишь, Милена, вот видишь! Я вздумал экономить, брать с собой деньги только на курево и газету! И вот что вышло! Вот тебе и благоразумие! Вот оно к чему привели!
Патом он и в самом деле начал упрекать Милену
— Да ведь ты тоже поддерживала эти глупости! Зачем, мол, ты берешь с собой деньги, тратишься на мороженое, на дорогие сигареты, на орешки, а потом не у что пары носков купить! Ну вот! Вот!
Но насколько был взбудоражен Марио, настолько Щ лена оставалась спокойной.
— Да ты и вправду ребячишься! — сказала она. — Посмотри — народ кругом собрался! Ты забываешь, в каком ты положении!
Марио мгновенно утих. Но все-таки, обернувшись к собравшимся неподалеку любопытным, которых забавляли его возгласы и жестикуляция, он не мог удержаться и проказливо бросил зрителям:
— Представление окончено!
Когда они вышли на набережную, положение стало для них совершенно ясным. Они принялись перебирать в памяти, кто из друзей мог бы приютить Марио на эту ночь. Если б даже Милена сходила домой за деньгами, все равно идти в гостиницу было невозможно. Нельзя идти в гостиницу, и нельзя возвратиться на виа дель Корно.
— И вообще никуда нельзя, — сказал Марио. — Нельзя и к товарищам; я могу их подвести своим посещением Ты их предупреди завтра утром или сегодня же вечером
Нельзя идти к коммунистам, нельзя и к тем друзьям из типографии, которые не состоят в партии. Объясняя им было бы слишком долго. А сейчас такое время, что хоть они все рабочие и хорошие ребята, ничего нельм знать наверняка!
Таким образом, Марио исчерпал круг своих знакомых Теперь очередь была за Миленой. Она подумала было повести Марио к двоюродной сестре Альфредо, которая она передала прежнюю квартиру на Курэ, но сейчас же отбросила эту мысль, потому что муж; этой женщины был чернорубашечник. А кроме этого дома и виа дед Корно, ничего не приходило ей в голову. Положение казалось отчаянным, да таким оно и было на самом деле. Оставался единственный выход — спрятаться у приятелей по типографии, но Марио решительно отказался от этого. Раз на виа дель Корно явилась полиция, то оставаться в городе опасно, где бы он ни находился!
Наконец он принял решение:
— Я сегодня ночью во Флоренции не останусь! Что скажут товарищи, если я дам себя поймать, как кролика! — твердо сказал он Милене. — Я пойду пешком в Греве. Как-нибудь доберусь.
— Я тебя одного не пущу!
— Но ты согласна, что другого выхода нет? — Господи! — сказала она и на этот раз сама схватилась за голову. — Ты — не Милена, если впадаешь в отчаяние!
— Я Милена, Милена, — проговорила она, и в голосе звучала ласка. — И знаешь что? Я пойду с тобой. Я так решила.
Марио был удивлен и обрадован. Но, подумав, заявил, что он этого не допустит. Однако запрещение, помимо воли Марио, прозвучало неубедительно, словно он говорил так лишь из деликатности.
— Твоя мама с ума сойдет от беспокойства, если ты сегодня не вернешься!
— Марио, я тебе повторяю — я уже решила!
— До Греве больше тридцати километров!
— Ведь я тебе сказала, что уже решила! — голос Милены звучал все строже.
И через некоторое время, взявшись за руки, Марио и Милена уже шли в гору на Сан-Гаджо. На Дуэ-Страде Марио купил на все свои шесть сольди винограда и попросил у зеленщика несколько спичек, чтобы выкурить дорогой две оставшиеся сигареты. Они снова пустились в путь, по-прежнему держась за руки и уплетая виноград. Марио был в своей серой спецовке, Милена — в голубеньком домашнем платье, которое она носила еще девушкой; теперь оно выцвело и село, стало ей коротко и узковато в бедрах. А может быть, она выросла? Пополнела? Они казались детьми, убежавшими из школы. «Жулики! — сказал бы Стадерини. — Оба жулики!»
Они прошли через Таварнуцце уже поздним вечером. Мужчины, прохлаждавшиеся около какой-то остерии, помахали им, и за спиной Марио и Милены раздался иронический, шутливый возглас:
— И куда они идут! Куда только они идут!
Как обычно, Марио не преминул подхватить шутку:
— На край света, парень! Не хочешь ли с нами?
А тот, вызывая смех товарищей, ответил:
— Не-ет! Больно далеко!
Теперь перед ними был длинный спуск, уходивший вниз уступами; слева тянулась каменная стена, а направо внизу простиралась широкая долина, обрамленная вдалеке, на всем пути к Греве, крутыми отрогами гор.
Спускалась ночь, звездная и безлунная. После захода солнца ясное небо уже затягивала ровная прозрачная тень. Весь пейзаж, освещенный последними, закатные лучами солнца, приобрел какую-то особую, волнующую выразительность. Очертания холмов, деревьев, изгородей расплывались, сливаясь с длинными тенями, которые па-дали на землю; все как будто меняло свои размеры, меняло краски и оттенки; зеленые тона становились гуще, темнели до черноты; земля и кустарники стали ярко-желтыми, сверкавшая река четко обрисовывала берега и казалась живым средоточием, душою долины. Наступило одно из тех редких мгновений дня, когда человек сливается с природой.
Марио и Милена остановились у края дороги и с восхищением смотрели кругом. Наконец, Милена, нарушив тишину, сказала:
— Какой далекой кажется виа дель Корно! И Карлино, и Синьора, и «Червиа»!
А Марио, крепко сжимая ее руку, сказал то, что было у него на сердце:
— А вот с Мачисте мы как будто только что расстались.
И вдруг как-то сразу спустилась ночь, зажглись звезды; поля до самого горизонта окутались тьмой; горящие искорки крылатых светлячков золотыми брызгами взлетали в воздух, трепеща в такт кваканью лягушек. Вдалеке залаяла собака, ей ответила другая, третья; они замолкли, потом снова начали свой разговор. Лай доносился откуда-то из темноты и отдавался эхом на всю вселенную.
Марио и Милена долго шли вдоль длинной каменной стены, тянувшейся с левой стороны дороги; справа, на от» косе, чернела вереница кипарисов, нависавших над дорогой. Путники молчали; в памяти обоих ясно стоял сейчас образ Мачисте и то мгновение страшной ночи, когда они обрели друг друга. Они безотчетно понимали, что говорить не надо, что звук голоса, нарушив тишину, нарушит и согласное течение мыслей, рождавших в них обоих одни и те же воспоминания и чувства. Заговорить сейчас — значило бы умолчать о чем-то важном, чего не выразишь словами. А не сказать самого главного — значило в какой-то степени изменить друг другу.
Наступила полночь; они вышли на равнину, оба почувствовали усталость, заговорили. Решено было сделать привал. Перескочив через канаву, они устроились у дороги, найдя ровное местечко, поросшее травой. Марио вытянулся на спине, подложив одну руку под голову, а другой рукой обнял Милену, прилегшую рядом. Ночь была все так же прекрасна, и Милена вновь задумчиво повторила:
— Действительно, как далека от нас виа дель Корно! — Дальше звезд! — откликнулся Марио. Но, помол-чав, добавил: — И все-таки — это наша улица! Со всем, что там есть хорошего и дурного!
Дул легкий ветерок, сияли звезды; едва слышно шелестели кипарисы, словно ласково шептали что-то. Порой снова доносился собачий лай. Одинокие звуки, то глухие, то резкие, теперь раздавались лишь изредка. Долина словно поглощала их, потом, затаив их где-то в темноте, выпускала один за другим на простор, и, став гармоничнее, мягче, они таяли, замирая, и, наконец, угасали вдали, вызывая ощущение какой-то сказочной нежности. И когда наступила тишина, казалось, что природа начинает дышать — ветре, в шелесте, в трепетании светлячков, которое каждый миг возникало, умирало и возрождалось, мерцая в воздухе; а хор лягушек, их монотонное, непрестанное кваканье, казалось, составляло одно целое с тишиной.
И хотя Марио и Милена желали друг друга, хотя в их жилах кипела молодая кровь, они не соединились; им было достаточно ощущать свою близость, длить желание и жаждать друг друга. Они молчали, вникая в свои мысли, снова и снова чувствуя, что мысли у них одинаковые. И безмолвие этих часов, когда оба они, простершись на траве, лежали с открытыми глазами и вслушивались в тишину, было напряженнее всяких слов.
Наконец, пропел петух, и постепенно с разных сторон откликнулись другие петухи, словно целое полчище их вышло из лагерных палаток. Поднялись и Марио с Миленой.
— Я уж несколько месяцев не слыхал петуха, — сказал Марио.
И вновь обоим пришла на мысль виа дель Корно с полицейскими, поджидающими на лестницах, за углами, может быть, в конторе гостиницы.
Было еще темно, когда они снова пустились в путь. Марио запел песню. Ту самую, что пела Милена, идя по аллее, когда он вышел с поля, напугав ее, и они в первый раз узнали друг друга. После песенки о мимозе они долго пели на ходу, тесно прижавшись друг к другу, одну песню за другой — все песни, какие знали.
Где— то далеко за долиной взошла заря; воздух посвежел, и прохлада бодрила их. Навстречу им ехали люди в повозках и на велосипедах, засучив штаны, шли босиком крестьяне, шли крестьянки, тоже босые, в ярких платках на голове, ехали телеги, запряженные волами. Марио и Милена проходили мимо деревенских домиков; на гумнах кудахтали куры; детишки бегали с ломтями хлеба, политого оливковым маслом и посыпанного со лью; старухи пряли свою вечную кудель, сидя на скамеечке у дверей; женщины доставали воду из колодца и, оглядываясь на молодую парочку, придерживали веревку; ослики вертели колесо водочерпалки; волы в ярме тянули плуг, и пахари покрикивали на них и подгоняли хворостиною. И все, кто видел Марио и Милену: пахари на равнине, хозяйки с ведрами, с которых капала вода, бабушки со своими древними веретенами, похожие на воскресших волшебниц, ребятишки, вытиравшие подолами носы, женщины и мужчины, шедшие в поле с лопатами и мотыгами на плече или под мышкой, велосипедисты и фатторе, ехавшие в одноколках, -все говорили им:
— Счастливого дня! Счастливого дня!
— Счастливого дня, — отвечали Марио с Миленой и шли вперед, а вслед им неслись сотни голосов, сотни добрых пожеланий.
Потом солнце поднялось высоко, и Марио с Миленой пошли гуськом, ища тени под кипарисами, которые росли теперь все менее плотным рядом. Большой кусок дороги они прошли по солнцепеку; проносившиеся автомобили обдавали их пылью. Проехали навстречу друг другу два утренних автобуса. Марио показал нос и водителю и пассажирам. Наконец, они добрались до кучки домов, откуда начинался новый спуск. Там, внизу, на расстоянии двух километров, виднелась среди полей деревня Маргариты — каменный островок с возвышающейся над ним колокольней.
Марио с Миленой устали, им хотелось пить, но мысли их были легки, как у всех счастливых влюбленных, а близость цели подбадривала обоих. Пройдя через гумно, они вошли в чей-то дом и попросили напиться. Им налили в грубые деревенские стаканы колодезной холодной воды, и она очень освежила их. В открытом ларе лежал большой каравай деревенского домашнего хлеба; и так как Марио все смотрел на него, пока пил, хозяйка спросила, не отрезать ли им по куску.
Они двинулись вниз по склону под жарким солнцем снова держась за руки и уплетая хлеб, как накануне вечером виноград. Они радовались, что наконец добрались да места, и не думали ни о чем, кроме своих сомкнутых рук да чудесного вкуса и запаха хлеба. Дом Маргариты стоял на ближнем краю деревни. Марио и Милена, как дети пробежали последние метры.
Это был старый деревенский дом с огородом, курятником и крольчатником, смоковницей и персиковым деревом, грядками овощей, крошечными кустиками недавно посаженных помидоров и двумя рядами виноградных лоз по краям огорода. Дверь была открыта, Марио и Милена вошли. Они позвали, но никто не откликнулся; прошли в просторную кухню с большим очагом, около которого в свое время разыгралась идиллия Мачисте и Маргариты. Из кухни был выход в огород; там они и нашли Маргариту
Она сидела на низенькой скамеечке под персиковым деревом и вязала. Рядом с ней копались в песке малыши-племянники, за которыми она присматривала. На Маргарите было длинное черное платье со сборками на боках Она утратила свой прежний цветущий вид, немного удивленное и вместе с тем уверенное выражение лица, свой робкий и смеющийся взгляд. Теперь лицо ее приобрело матовый оттенок слоновой кости, а розовые пятна впалых щеках лишь подчеркивали его худобу. Горе погасило в глазах Маргариты блеск радостного удивления, всегда смотрели теперь сосредоточенным и грустным взглядом, говорившим о смирении, о готовности навеки покориться своей участи.
Увидев Марио и Милену, Маргарита пошла им навстречу. Она похудела и от этого стала как будто выше, фигура ее казалась очень стройной и молодой, несмотря на уродовавшее ее платье. Во всем ее облике ощущался разительный контраст между юношеской силой, грацией тела и поблекшим, бледным лицом, на которое уже легла печать преждевременной старости. И ее стремление утомить себя, самой все сделать по дому, «чтоб отвлечься», как говорили родственники, было не чем иным, как бессознательной борьбой, которую Маргарита вела против собственной плоти, подчиняя ее своему духу. На груди Маргариты, словно собственное ее сердце, открытое взглядам людей, был медальон с портретом мужа, и в этом не чувствовалось ни наивности, ни рисовки.
— Какими судьбами? Что случилось? — спросила она, идя им навстречу.
В ее присутствии радость покинула Марио и Милену, словно только в эту минуту они осознали положение вещей, спустились на землю с качелей радости и света, высоко возносивших их всю дорогу, и перед их глазами снова предстал горизонт, затянутый черными тучами, за которым скрывалось неведомое будущее. С возвратом к действительности вернулось и ощущение усталости от долгого пути. Наскоро рассказав обо всем Маргарите, они взмолились: «Где бы поспать?» В доме была только одна комната для гостей: Марио отправили туда, а Милена легла на постель Маргариты. Прежде чем заснуть, они через стенку пожелали друг другу «счастливых снов». И в самом деле оба уснули блаженным сном двадцатилетних влюбленных.
Они проспали часов десять, пока Маргарита не разбудила их, чтоб они поели, а потом снова легли. Была в полночь, когда Марио и Милена сошли в кухню, где для них накрыли стол. Родственники Маргариты уже ушли так как вообще ложились спать рано, да и не хотели стеснять гостей своим присутствием. Маргарита подала ужин и села около стола с вязаньем в руках. Они ели с аппетитом, естественным в молодости после долгого пути и долгого отдыха. Но теперь они помнили о том, что произошло, а молчание Маргариты не способствовало разговорчивости гостей.
Наконец Маргарита сказала Милене:
— Один наш знакомый поехал предупредить твою мать. Он человек верный и сумеет сделать все как надо Я просила передать, что ты вернешься завтра.
Милена встала и, обняв Маргариту, поцеловала ее. Та улыбнулась усталой улыбкой.
Поужинав, Милена и Марио почувствовали, что спать им больше не хочется, оба хорошо выспались. Из окон веяло прохладой, и им захотелось подышать воздухом. Они вынесли стулья в садик. Маргарита ушла спать, и Милена сказала, что скоро придет к ней.
В садике было полно светлячков; от земли, зелени и плодов шел свежий, возбуждающий аромат. Марио и Милена сели рядом под персиковым деревом. Милена прижалась к плечу юноши.
Куда— то за виноградники упала звезда, оставив за собой в небе длинный светящийся след. Милена сказала:
— В прошлом году летом я стояла у кухонного окна в моем доме в Курэ и ждала — вот упадет звезда и я загадаю желанье. Мне очень хотелось иметь ребенка! Может быть, я тогда была лучше!
— Просто ты была счастливей, — ответил он.
— Может быть, — сказала она и еще теснее прижалась к нему.
— Год назад и я был счастливей, — заговорил Марио, — а ведь я не знал тогда, что есть на свете Мачисте, что существуешь ты… Про виа дель Корно мне говорила Бьянка, но я думал, что это такая же улица, как и все другие. Я раньше никогда у вас не бывал. Однажды нарочно прогулялся там, как будто случайный прохожий. Но ничего особенного не заметил. Надо самому жить на виа дели Корно, чтобы понять ее!
— Жалкая улица, — сказала Милена и добавила, словно желая избавиться от какой-то возникшей мысли: — Много там сплетен и много нужды!
И тогда Марио высказал мысль, до которой додумался не сам, но которую всецело стал разделять, когда поразмыслил над ней.
— Но ведь и ты и я из того же теста сделаны, — сказал он. — И если мы теперь освободились от многих недостатков наших соседей, то, кто знает, не потеряли ли мы кое-что из их хороших качеств! Что бы ни случилось — улети мы хоть на звезды, — виа дель Корно всегда будет у нас в душе. Да не беспокойся: мы останемся на земле!
— И всегда будем держаться за руки, как в прошлую ночь?
— Да! — ответил он. — А не кажется тебе, что мы окончательно узнали друг друга только за эти последние часы? Хоть мы и не разговаривали?
— Теперь я понимаю, почему год назад мы были счастливее, — задумчиво проговорила Милена. — Дело не в том, что всякие беды отняли у нас счастье. Просто мы за этот год очень многому научились. И теперь жаждем все это высказать, а еще не умеем, не можем сказать так, как хочется. А раньше все было гораздо легче! То, что говорилось, было известно с самого рожденья: все было будничНое, обыкновенное. Теперешнее наше счастье, может быть, и состоит в том, что мы хотим говорить и у нас есть что сказать. Только это еще не получается. Вот, например, я тебя люблю и хорошо знаю, почему люблю, но я не могу тебе этого объяснить.
— И я тоже! — сказал он. — То же самое происходило, когда со мной разговаривал Мачисте. Я бывало думаю-передумаю в одиночку все то, что он мне говорил, и знаешь, у меня было такое же ощущение, как в детстве после вывиха ноги. Нет, не смейся! Нога у меня встала на место и больше не болела, но я ступал с опаской, словно еще не умел ходить.
Милена засмеялась счастливым смехом.
— Значит, нам обоим нужно еще учиться ходить и говорить! Вот какие чудеса! Будем хоть надеяться, что мы уже родились на свет!
— Вот он я! Здравствуй, Милена! — прошептал он. Их губы встретились. И он добавил весело: — Родились на виа дель Корно, благодаренье господу! Мне кажется, что я всегда там жил!
И снова, как в прошлую ночь, они сидели в молчании, прислушиваясь к лаю собак, к таинственному стрекотанью цикад. Потом, рука об руку, вошли в дом. На цыпочках прошли по коридору. И пробираясь мимо двери Маргариты, затаили дыхание.
Они еще не вставали, когда с первыми лучами солнца под окном остановился автомобиль. Марио и Милена первыми услышали его. Полицейские были вежливы: они заверили Марио, что от него потребуют только разъяснений. Потом было расставание, нежное, как поцелуи, полное любви и надежды. Маргарита простилась с Марио молча, без слез. И когда машина отъезжала и Милена махала Марио рукой, Маргарита, до боли стиснув в руке медальон с портретом Мачисте, прижимала его к груди.
В тот же день Милена возвратилась на виа дель Корно. Стадерини, который нарочно повернул свою скамейку так, чтоб не пропустить ее прихода, вскочил, увидев Ми-лену. Бросившись к ней, он опрокинул и скамейку и стол.
— Его взяли? — спросил он. Милена кивнула головой.
И тогда сапожник не выдержал. Не думая о том, что он находится на улице и все его слышат, он поднял кулак и, погрозив небу, крикнул:
— Да где же ты? Где ж ты есть?!
Это было мгновение искренней боли, слова вырвались сами собой. Сердце седовласого сапожника взяло верх над его житейской мудростью. В следующую секунду он, дрожа, подбирал свое добро, рассыпавшееся по мостовой.
Женщины безмолвно смотрели из окон.
Синьора пускала мыльные пузыри из своего окна.
И ребятишки — невинные души — хлопали в ладоши.