Наступил 1824 год. Казалось, какое-то омертвение овладело петербургской Россией. Но повсюду учащались бунты в военных поселениях, хотя и становились все короче и короче. Стояли часовые у подъездов дворцов. Проходили взводы и отделения войск по Петербургу. Шептались офицеры, собираясь в небольшие группы. Помещики – «владельцы огромного числа душ» – проигрывали крестьян в клубах оптом и в розницу. Всем казалось, что наступил какой-то длительный "мир, который много хуже доброй ссоры", что повисло над Россией кладбищенское молчание, прерываемое только стоном военнопоселенцев и свистом шпицрутенов. Александр I путешествовал из города в город, нигде не находя себе покоя. До его слуха уже донеслись нашептывания о военных заговорах. Он, как мертвец, пустыми глазами смотрел на любимое свое развлечение: воинские парады перед Зимним дворцом становились для солдат так же мучительны, как во времена Павла. Сам царь, казалось, приобретал черты все большего и большего сходства со своим убитым отцом.
К тому времени, когда обострилась болезнь Николая Ивановича Тургенева и выяснилась необходимость длительного лечения, в Петербург приехал Павел Иванович Пестель, председатель Коренной думы Южного тайного общества. Северное общество зашевелилось. Пестель прямо предложил объединение работы. На квартире у Тургенева в отсутствие Александра Ивановича собрались двадцать четыре человека и долго спорили по вопросу о том, действительно ли у них есть общий путь, или, быть может, северянам и южанам нужно идти врозь.
Павел Иванович Пестель стальною холодностью движений, отчетливостью, быстротой и сухостью вызывал в каждом собеседнике невольное воспоминание о недавно умершем Бонапарте. Он начал с изложения своего мнения о тяжести предстоящего пути, он намеренно набросал картину возможной гибели тайного общества и после каждой произносимой фразы оглядывал присутствующих, словно ожидая, что объявится малодушные, сомневающиеся, неуверенные в себе. После этого опыта испытания членов Северного общества Пестель перешел к изложению порядка действий, и когда речь зашла о России как стране рабовладельческой, когда Пестель заговорил об упразднении права собственности на землю, Николай Иванович Тургенев, резко перебивая его, выступил в качестве защитника земельной собственности. Пестель настаивал на полном перераспределении земельных имуществ. «Земля должна принадлежать тем, кто ее возделывает, – говорил он, – и только на тот срок, когда это возделывание продолжается». Николай Тургенев кричал:
– Вы хотите ввести закон английской королевы Елизаветы о содержании нетрудоспособных бедняков церковными приходами. Вы хотите ввести налог на состоятельных граждан в пользу несостоятельных.
– Да, – закричал Пестель, – хочу!
– Так вы хотите деспотически вторгаться в частные дела государственной силой?
– Да, хочу! – кричал Пестель. – Не думайте испугать меня словами: я – сторонник диктатуры, государственная власть не есть карамзинская идиллия.
– Обратите ваши взоры в Америку: там нашелся чудак, который создал общину «Новая гармония» – это Роберт Оуэн; предоставьте ему государственной властью решать дела партикулярные.
– И это меня не пугает, – сказал Пестель.
Спорили долго. Наконец сошлись на единстве действий ради республиканского строя, изгнания династии «даже при возможности цареубийства». Заговорщики разошлись. Пестель остался. Он словно застыл, сидя на углу стола и подперев голову руками. Николай Тургенев сидел за столом с бумагами в руках и записывал карандашом, совершенно забыв о госте. Наконец Пестель спросил:
– Верите вы в успех нашего дела? Я что-то сомневаюсь.
– И я не найду средств бороться с этими сомнениями, – ответил Тургенев.
Разговор был совершенно дружеским. Пестель был жесток в суждениях о деле и мягок по отношению к друзьям. Эти черты сближали и отталкивали его и Тургенева. При полном расхождении Тургенев чувствовал потребность пожать руку этому человеку, при наибольшем совпадении взглядов он испытывал чувство досады, похожее на ненависть. Расстались, условившись встретиться на следующий день, но Пестель неожиданно уехал в Тульчин.
Наступил апрель месяц. Состояние здоровья Николая Ивановича настолько ухудшилось, что пришлось ускоренно просить отпуск. Дела старшего брата не позволили ему выехать вместе с Николаем, и вот он отправился один по дороге на Карлсбад. Долгие перегоны в распутицу по литовским лесам, белорусским болотам и польским каменистым дорогам он провел как во сне. Только сев в почтовую карету, почувствовал, как тяжело он болен. У него не сгибались колени, болели плечи, хрустели суставы. Наконец на заре пересадка из русской кареты в немецкий синий эльваген. Опять знакомым воздухом Европы повеяло на него, и только русский пограничник у полосатого столба с двуглавым орлом говорил ему о том, что двести – триста сажен он еще едет по русской земле.
В Карлсбад приехал совсем больной. Слег и чувствовал себя настолько плохо, что не мог даже вести дневника. Медленно поправлялось здоровье. Письма приходили редко. Сергей сообщил, что скоро приедет, что в Дрездене есть человек, с которым он переписывается, и что от этого человека многое зависит в его судьбе. Потом наступили длительные пустые дни без писем и без связи с внешним миром, на больничной койке, куда однажды после ванны принесли толстый пакет из серой бумаги с сургучными печатями.
Странная вещь! Неожиданное письмо от Аракчеева!
«Государь поручил мне передать вам, чтобы вы последовали его совету держаться осторожнее в чужих краях. Он преподает вам этот совет не как ваш государь, а как христианин. Вас вскоре окружат люди, помышляющие о переворотах, и они постараются привлечь вас к себе. Не верьте этим людям».
«Чем вызвано это письмо?» – думал Тургенев и распечатал второе письмо. Там было сообщение о страшном наводнении в Петербурге, о массовой высылке поляков в Россию по обвинению в принадлежности к тайным обществам и о приезде молодого польского поэта Мицкевича в Москву в жандармской кибитке. Это было письмо от Вяземского. Вяземский сообщал, что вышел манифест «об устройстве гильдий и о торговых правах прочих сословий». В конце стояло короткое сообщение: начальник штаба Волконский, более всего протестовавший против военных поселений, свален Аракчеевым, причем Аракчеев заявил: «Как государя можно оставлять без игрушек?» Но сделал это очень хорошо, совсем ни с кем не ссорясь. Государь предложил Волконскому уменьшить смету военного министерства. Волконский сделал, списав со сметы восемьсот тысяч рублей. Аракчеев на другой же день представил другой план, по которому скидывал со сметы восемнадцать миллионов. Видя такую разницу, государь объявил Волконскому негодование, и тот ушел в отставку. Через неделю обсуждение министерских смет показало невозможность аракчеевского плана, но уже дело было сделано: Волконского к должности не вернули. Далее корреспондент описывает историю наказания военнопоселенческих бунтарей. Сквозь строй в тысячу человек, стоящих друг против друга со шпицрутенами, провинившихся прогоняли двенадцать раз. Большинство из них не дожило и до одиннадцати тысяч ударов, тут же с кровоточащими и вспухшими спинами покойников вытаскивали из строя и зарывали в землю. Аракчеев хвастал ласковым письмом Александра I. Царь писал: «Искренне, от чистого сердца благодарю за понесенные тобою труды при столь тяжелых происшествиях. Мог я в надлежащей силе оценить все, что твоя чувствительная душа должна была терпеть в тех обстоятельствах, в которых ты находился». Это в ответ на письмо Аракчеева о том, что «многие преступники, наказанные по силе закона, во время наказания померли».
Тургенев, прочтя это, вскочил на койке. Россия с улыбающимся царем и «чувствительной душой» Аракчеева показалась ему таким ужасным призраком, что он содрогнулся при мысли о возвращении.
Прошел месяц. Здоровье поправилось, но появилась какая-то ломота во всем теле. Захотелось горячего солнца. И вот южный мальпост повез его через Восточные Альпы на Милан, Флоренцию, Рим, Неаполь. Просыпался под звуки почтового рожка, ждал перепряжки или нанимал веттурино до почтовой станции, ехал все дальше и дальше. Ночуя в местечках, в маленьких гостиницах больших городов, давал себе отдых от дороги на час, на два, до тех пор, пока синий Неаполитанский залив с Везувием и островами, с кипарисами, обвитыми розами, с миртами и лаврами Поццуоли не сказали ему, что он приехал. Грустил и радовался странному ощущению. Не осталось ничего русского в душе. С наслаждением читал «Вильгельма Мейстера», перечитывал «Фауста», чувствовал себя благоговейным сыном культуры. Европа многовековых накоплений сокровищ духа, Европа больших умов, Европа гениев и друзей человечества – эта первая обретенная родина – вновь приняла своего блудного сына. Не хотелось думать о том, что здесь есть свои горя, что рыбацкие семьи живут не лучше русских крестьян, что если здесь тепло, то бывает голодно итальянским нищим, исхудалым и в лохмотьях, перегнувшимся во сне на камнях набережной, свесив голову в сторону моря и сбросив ноги на горячие камни. Первые дни в опьянении солнцем и воздухом Тургенев ничего этого не видел, не хотел видеть, не мог видеть, если бы даже захотел.
Прошла неделя. Изъезжены все места от Мизенского мыса до Сорренто. Вечерами, когда солнце садилось и наступали быстрые сумерки, возвращался в маленькую рощу на окраине города, где жил у неаполитанского сапожника, смотрел, как потемневшее небо вспыхивало красноватой тревогой над конусом далекой горы, как облака отражали свет этого красного факела, стоящего недремлющим часовым над темным морским заливом. Когда пригляделись все картины, когда примелькались люди, когда некоторые лица стали казаться знакомыми, уехал дальше на юг. На пустынных скалах Сицилии, над заливом старого Акраганта вспоминал пленение Платона, причал кораблей Алкивиада, прибывшего сюда с греческой экспедицией и получившего вслед приказ никогда не возвращаться на родину. Бурная память ученого, осложненная, загроможденная образами прошлого, на каждом шагу находила вещи, знакомые со школьных лет: акрагантские храмы, огромные, давящие своей невероятной архитектурной мощью, по-прежнему царили над местностью, мраморные колонны превратились в столбы золотистого цвета, вокруг них африканское солнце выгоняло из каменистой почвы кактусы-гиганты и буйную растительность, способную своим сонным, стихийным ростом задушить города и доверху покрыть приморские башни. Вокруг царила полная тишина. Невероятным казалось это безлюдие древних городов. Серые, зеленоватые, лиловые тени плыли по далекой Этне, и впечатление тишины и непробудного сна природы только усиливалось пением цикад и потрескиванием отсыхающей листвы. Пастухи в огромных войлочных шляпах, с ружьями за плечами, верхом на некованых лошадях объезжали стада. Местные жители в полдень боялись показаться под лучами этого адского, палящего солнца. Они с суеверным ужасом смотрели, как хромой человек в белой хламиде и белой шляпе, с тростью в руках, поднимается по склону Этны, и вспоминали древний миф о хромом Гефесте-Вулкане, выброшенном разгневанным богом из жерла Этны. Николай Тургенев не чувствовал на себе этих взоров, он не чувствовал жары, и солнце, сжигавшее травы, казалось ему единственной силой, способной растопить леденящую зиму его русского сердца. Каждый раз с наступлением вечера он чувствовал, как подкрадывается незнакомая тоска. В сердце щемило от инстинктивной боязни, что солнце не взойдет. Он кутался во все одежды – и дрожал от ночного холода. Но утром быстрые золотые лучи сжигали капли ночной росы, слетавшие с листьев без малейшего признака тумана, и солнце вновь торжествовало над землей. Море, посеребренное пеной, казалось синим до черноты, валы подкатывались к берегу, разбивались о камни и, шурша, пробегали по пескам и водорослям синего залива.
Так шли недели, казавшиеся годами, и дни, казавшиеся месяцами. Ни писем, ни знакомых голосов.
В Мариенбаде лечился водами Николай Иванович Тургенев уже целую неделю, когда утром на восьмой день, вернувшись к себе в отель, нашел там старшего брата. Обнялись и поцеловались. Начались расспросы.
– Ну, каков ты? Давно ни строчки от тебя не было. Жаль, что не скоро кончается срок твоего отпуска. Государь перед отъездом в Таганрог говорил: «Сперанский далеко и уже обленился. Некому заменить его, кроме Тургенева».
– Ох, лишь бы мне подальше от дел, – сказал Николай Иванович. – Ни в законные, ни в беззаконные пути нашего отечества не верю.
– Вижу, что ты еще нездоров, ибо ответ желчный, – сказал Александр Тургенев, внимательно глядя на брата. – Но подожди. Мы с Сергеем тебя приведем в свою веру.
– Кто у Сергея в Дрездене? – спросил Николай.
– Это его секрет, – ответил Александр Иванович. – Пусть сам, если захочет, скажет, а я не могу.
Пришло письмо от Канкрина Николаю Тургеневу. Министр финансов писал, что образуется новая министерская работа: «фабрики растут; департамент мануфактур требует образованного представителя наук экономических. Не может ли Николай Иванович согласиться на должность директора департамента мануфактур?»
Поспешно, пока не вернулся Александр Иванович, Николай Тургенев набросал официальный ответ, в котором не отказывался, но просто сообщал, что срок отпуска для него не кончился, здоровье еще слабо и потому, прежде чем дать ответ, надо подумать. К вечеру приехал неожиданно Сергей. Ужинагли втроем в маленькой комнате гостиницы. Пил шампанское. Сергей с блестящими глазами бегал по комнате и говорил, что завтра же едет в Дрезден.
– Женюсь на Пушкиной, – кричал он брату. – Право же, Николенька, женюсь, она отличная девица – и красавица, и умница. Мы с ней давно переписываемся. Читает Шекспира. Мы с ней условились в один и тот же день, в один и тот же час прочитывать одни и те же строчки.
– Что ж ты мне раньше не написал? – говорил Николай.
– Я еще не имел разрешения старшего, – сказал Сергей, указывая на Александра Ивановича.
– Значит, оба вы затаили свое решение? Что ж? Я среди вас лишний?
Потом все трое смеялись.
– Год перелома, – говорил Сергей. – Байрон умер – свободолюбец Европы. Людовик Бурбонский недавно скончал свои дни, а граф д'Артуа короновался в Реймсе по образцу старинных королей Франции, серебряные деньги сыпал по дороге и в день миропомазания исцелял золотушных наложением рук. Как сам не заразился?
Разговор перевели на константинопольские темы. Оба брата говорили о своих тогдашних тревогах. Сергей поставил стакан с вином на стол и начал рассказывать о резне в Стамбуле.
– Одного англичанина настиг турок сзади и ударил ножом в шею, и, можете себе представить, пока меня кто-то вталкивал в ближайший дворик, чтобы спасти, я смотрел, что сделали с англичанином. Нож остался в шее, а кровь фонтаном забила из уха и лилась! лилась! лилась!
Сергей качал головой и продолжал повторять одно и то же слово.
Братья переглянулись. Александр Иванович смотрел испуганно. У Николая морщина залегла между бровями. Сергей продолжал без смысла продолжать одно и то же.
– Сережа, что с тобой? – спросил Александр.
Легкая пена появилась на губах Сергея. Он упал на кресло. Николай Тургенев, быстро намочив салфетку, повязал ему голову, и оба брата уложили Сергея на диван.
– Бедный мальчик, – говорил Александр, – он страшно впечатлительный. Константинопольские дела не дались ему даром.
Утром Сергей проснулся как ни в чем не бывало. Он был весел и совершенно спокоен. Втроем съездили в Дрезден. Провели чудесные вечера. Сговорились о свадьбе. Через год решено было венчаться в Москве, потом съездить в Тургеневку и спокойно пожить год. Обсуждали, следует ли Николаю принять предложение Канкрина, что делать Александру Ивановичу в правительстве, и после обсуждения прямо из Дрездена, не сообщая никому своего маршрута, решили ехать во Францию. На самой границе, пересаживаясь во французский мальпост, узнали обогнавшую их весть: восемнадцатого ноября на берегу Азовского моря в Таганроге умер Александр I.